Нет ничего удивительного в том, что Меноккио обращается к таким текстам, как «Легендарий» или «Цветы Библии», — восходящим к апокрифическим евангелиям. Противопоставив предельную простоту слова Божия — «два слова» — бесстыдному словообилию Писания, Меноккио подорвал само понятие апокрифа. Апокрифические и канонические евангелия оказывались приравнены друг к другу как произведения человеческого пера и рассудка. В то же время Меноккио в ходе допросов весьма редко ссылался на Библию, притом что показания жителей Монтереале позволяли предполагать, что таких ссылок будет немало («всегда он спорит то с тем, то с другим, и у него есть Библия на нашем языке, и он все из нее берет»). Возникает впечатление, что пересказы Писания вроде «Цветов Библии» интересовали его больше, чем сама Библия в переводе на народный язык. Так, 8 марта, отвечая генеральному викарию, Меноккио воскликнул: «Любить ближнего — это более великая заповедь, чем любить Бога!» У этого утверждения также имеется источник, на который Меноккио немедленно сослался: «Я читал в «Истории Страшного Суда», что, когда наступит судный день, Бог скажет ангелу: «Ты плохой, ты не сделал мне никакого добра», — а ангел ответит: «Господи, как же я мог сделать тебе добро, если я тебя никогда не видел?» — «Я хотел есть, а ты меня не накормил, я хотел пить, а ты меня не напоил, я был наг, а ты не покрыл моей наготы, я был в тюрьме, а ты не пришел меня навестить». — И я думал, что Бог и есть тот ближний, потому что он сказал: «тот бедняк был я».

Вот соответствующее место из «Истории Страшного Суда»:

О вы, избранные Отцом моим, Я вас зову со мною в царство славы. Голодного меня вы накормили, Холодного — согрели, а когда В темнице одинокий я томился, Меня вы навещали, и в болезни Не бросили, а смерть когда пришла, То в путь последний скорбно проводили. Они, услышав это, возликуют, Но спросят Иисуса в изумленьи; «Когда такое было, что тебя Мы насыщали в голоде, в болезни — Ходили за тобою, одевали - Лишенного одежды, утешали — В темницу заключенного, и смертью Похищенного — честно хоронили?» Христос ответит с радостью во взоре: «Тот нищий, что пришел к вам на крыльцо И именем Моим к вам обратился, От голода страдая и от стужи, Он не был вами изгнан и избит, Но от достатка вашего накормлен. Бедняк тот, получивший подаянье Любви Христовой ради, это — я». Тогда восплачут ставшие ошую, Но Бог с великим гневом их прогонит, Сказав: «Вас судьбы ждут другие — Идите в ад на вечную погибель. Меня вы не поили, не кормили, От вас добра вовек никто не видел. И потому гореть вам в преисподней И мучаться непреходящей мукой». Ответит тот народ, охвачен скорбью; «Тебя мы, Боже, сроду не видали, Не знали, что Ты голоден и жаждешь, Что Ты в темнице страждешь горькой мукой» И скажет им Христос в сиянье славы: «Когда с порога бедняка вы гнали - Меня вы гнали, и когда убогих Вы не жалели — мучили меня» 87 .

Легко заметить, что эти топорные октавы восходят к евангелию от Матфея (XXV, 41–46), но Меноккио предпочитает ссылаться на них, а не на библейский текст. И здесь, как и в предыдущих случаях, он не столько опирается на книжный источник, сколько от него отталкивается, и это при том, что текст источника воспроизводится довольно точно, если исключить забавную ошибку, в результате которой место грешников занял ангел. Но если раньше, чтобы переосмыслить текст, достаточно было сделать в нем пропуск, то здесь мы встречаемся с более сложной операцией. Меноккио отходит от текста — кажется, что на один шаг, на самом деле, бесконечно далеко: если Бог — это наш ближний («потому что он сказал: «тот бедняк был я»), то главное это любить ближнего, а не любить Бога. Перед нами умозаключение, доводящее до крайних пределов то стремление к практической, деятельной религиозности, которое было свойственно всем итальянским еретическим движениям данного периода. Анабаптистский епископ Бенедетто д'Азоло, например, проповедовал веру в «единого Бога, в единого Иисуса Христа, Господа нашего и заступника» и учил любви к ближнему: «когда придет день Суда, нас спросят о том и только о том, накормили ли мы голодных, напоили ли жаждущих, одели ли нагих, утешили ли болящих, приветили ли странствующих... — в этом и состоит любовь». Но Меноккио не ограничивался ролью пассивного слушателя такого рода проповедей (если — что возможно — они достигали его ушей). В его высказываниях проявляется, пусть всего лишь в виде тенденции, стремление полностью отождествить религию и мораль. Прибегнув к удивительной и, как обычно, насыщенной конкретными образами аргументации, Меноккио объяснял инквизитору, что в богохульстве нет греха: потому что оно «причиняет зло только тебе, а не ближнему твоему, как если бы был у меня плащ и я его разодрал, то причинил бы зло только себе и никому другому, а кто не делает зла ближнему своему, тот не грешит; все мы — сыновья Божии, если не делаем зла друг другу, наподобие того, как если бы у одного отца было несколько сыновей и один бы проклял своего отца, то отец его простил бы, но если один сын разобьет голову другому, то его не прощают, а наказывают; вот поэтому я сказал, что богохульство — это не грех, потому что никому не делает зла». Итак, кто не причиняет зла другому, тот не совершает греха; отношения с Богом менее важны, чем отношения с людьми. Но если Бог — это ближний, зачем он вообще нужен?

Меноккио не сделал этого последнего шага — шага, который привел бы его к уже совершенно безрелигиозному идеалу справедливого человеческого общежития. Для него любовь к ближнему оставалась религиозной заповедью, вернее, самой сутью религии. Вообще абсолютной последовательностью его идеи не отличались (также и поэтому о его попытках свести религию к морали можно говорить только как о некоторой тенденции). Обращаясь к односельчанам, он говорил (если верить показаниям Бартоломео д'Андреа): «я учу вас не делать зла, не берите пожитков ближнего вашего, и это то добро, которое вы можете сделать». Но на происходившем 1 мая допросе, отвечая инквизитору, спросившему, какими «богоугодными делами» можно заслужить место в раю, Меноккио — который, если уж быть точным, говорил только о «добрых делах» — заявил следующее: «надо любить Бога, почитать его, поклоняться ему, благодарить его; еще надо иметь в себе любовь, милосердие, негневливость, приветливость, честность; не противиться гонителям, прощать обиды, исполнять обещанное; делая все это, попадешь на небеса, и другого делать не надо». Здесь обязанности в отношении ближнего поставлены в один ряд с обязанностями по отношению к Богу и полностью к ним приравнены. Но приведенный тут же список «злых дел» («красть, убивать, давать деньги в рост, насильничать, жить в беспутстве, творить непотребства и смертоубийства — таковы семь дел, которые противны Богу, но совершаются на мирскую потребу и угодны дьяволу») основывается исключительно на отношениях между людьми, на стремлении человека взять верх над другими. Упрощенная религия Меноккио («делая все это, попадешь на небеса, и другого делать не надо») пришлась инквизитору не по нраву. «Каковы заповеди Господни?». «Я думаю, — ответил Меноккио, — те, что я сказал». «А славить имя Божие, почитать праздники — это не заповеди Господни?». «Этого я не знаю».

Евангелие, сведенное к нескольким простым и ясным предписаниям — именно на этой основе обычно строятся заключения, подобные тем, к которым пришел Меноккио. Опасность такого рода выводов с исключительной ясностью была прочувствована полувеком раньше в одном из наиболее значительных произведений итальянского евангелизма: называется оно «Почему надо прощать» и было издано в Венеции анонимно. Его автор, Туллио Криспольди, верный сподвижник известного веронского епископа Джан Маттео Джиберти, комментируя его проповеди, приводит самые разнообразные доводы для доказательства того, что суть христианства состоит в «законе прощения»: надо простить ближнего своего, чтобы получить прощение от Бога. Он не скрывал, однако, что «закон прощения» может быть понят в чисто человеческом плане и почитание Бога окажется тогда в «опасности». «Это средство так могущественно и так доступно, что Бог, установив этот закон, подверг опасности всю насажденную им веру: ибо можно подумать, что этот закон учрежден самими людьми ради блага людей, ведь им провозглашается, что Бог не будет взирать на обиды, ему нанесенные, сколь бы они ни были многочисленны, если мы будем прощать и любить друг друга. И нет сомнения, что если бы прощающим не даровалось очищение от грехов, всякий мог бы считать этот закон идущим не от Бога для исправления человеков, а придуманным людьми, которые ради сохранения мира готовы забыть о преступлениях и грехах, совершающихся потаенно или по взаимному согласию или так, что спокойствие не нарушается. И только увидевши, что прощающим во имя Божье даруется Богом все по их желанию, что в таковых пробуждается ревность к добрым делам и ненависть к злым, люди убеждаются в великой милости Божией».

Основное ядро Христовой проповеди («закон прощения») может быть сдвинуто в область чисто человеческих, политических установлений — этому препятствуют только сверхъестественные силы в лице благодати божией. Возможность такой сугубо светской интерпретации религии учитывается автором книжицы. Он знаком с ее наиболее последовательной версией, предложенной Макьявелли (и отчасти находится под ее влиянием): причем он совершенно не затронут традицией примитивного понимания Макьявелли и видит в нем не теоретика religio instrumentum regnum, а прежде всего автора «Рассуждений», которому религия представляется мощным фактором политического объединения. Но в процитированном отрывке спор идет не столько с беспристрастным взглядом на религию извне, сколько с подрывом ее основ изнутри. Опасение, высказанное Криспольди (и заключающееся в том, что «закон прощения» может быть понят как закон, учрежденный «самими людьми ради блага людей, ведь им провозглашается, что Бог не будет взирать на обиды, ему нанесенные, сколь бы они ни были многочисленны, если мы будем прощать и любить друг друга»), перекликается почти дословно с тем, что Меноккио говорил инквизитору: «кто не делает зла ближнему своему, тот не грешит; все мы — сыновья Божий, если не делаем зла друг другу, наподобие того, как если бы у одного отца было несколько сыновей и один бы проклял своего отца, то отец его простил бы, но если один сын разобьет голову другому, то его не прощают, а наказывают».

Разумеется, нет никаких оснований предполагать, что Меноккио был знаком с книгой «Почему надо прощать». Все дело в том, что в Италии XVI века существовало, охватывая самые разнообразные социальные круги, течение мысли, стремившееся свести религию к чисто земному феномену, к системе моральных или политических установлений — на сам этот факт очень точно указал Криспольди. Это течение отправлялось от различных предпосылок и находило самые разные способы выражения. Однако и в данном случае не исключена частичная конвергенция между сферой высокой культуры и радикалистскими народными движениями.

Если мы вернемся теперь к неуклюжим строфам «Истории Страшного Суда», ссылкой на которые Меноккио подкреплял свои утверждения («Любить ближнего — это более великая заповедь, чем любить Бога!»), то легко заметить, что и в данном случае ключ, прикладываемый к тексту, важнее самого текста. Текст помогал идеям Меноккио рождаться на свет, но корни их залегали много глубже.