…В Ростове, вo дворе дома на улице Горького, небольшой флигелек, кусты, остатки плюща; должно быть, летом здесь зелено.
Из темноты отворили, в дверях — женщина, лет шестидесяти. Милый, певучий голос:
— Здравствуйте!..
Это его жена.
Полное, добродушное лицо, в очках.
— А дед где?
— На работе.
— Вот как!.. Устроился? Куда же?
— Он теперь охранником при гараже.
Вошел. В комнате обжито, уютно — «в тесноте, да не в обиде». Мебель. На столе — ноты. Пианино. Большая дореволюционная фотография — групповой снимок: лысые, с бородками, в стоячих воротниках. Кровати. Умывальник за дверью. Дореволюционный уют.
Здесь он жил.
Жена:
— Сколько было страха! При немцах. И потом… Лучше об этом не вспоминать. Он вам сам все расскажет.
Молодая женщина, жена его сына, весело вызвалась меня проводить, накинула на плечи шубку. Пошли.
Стучим в железные ворота.
— Папа, это я. Вернее, к вам! Ну, будьте здоровы…
Лязгнул тяжелый замок. Долго отпирает, медленно. Показался он, очень высокий, бледный, медленный. Ни испуга, ни удивления. Запер за мной ворота на замок, дважды повернул ключ. Прошли в контору, где он дежурит. Тепло. Яркий свет. На столе — алюминиевая ложка, таблетки биомицина, Чапыгин «Разин Степан». На стене — политическая карта мира и авоська с продуктами.
Смотрю на него: длинное лицо, поблекший, но аккуратный пробор (это от офицерства, был у Колчака прапорщиком), офицерский подбритый висок, гладкое лицо, без морщин. Когда говорит, обнажает большие бледные десны, из которых торчит единственный длинный серебряный зуб. Иногда, разговаривая, облизывает языком губы. Голос густой, но какой-то погасший. Его длинное серое пальто напоминает кавалерийскую шинель, с которой спороли погоны.
Его жизнь
Из чиновничьей семьи, сибиряк, колчаковский прапорщик. После гражданской войны — в Ростове, бухгалтер в тресте столовых и ресторанов, руководитель ансамбля народных инструментов: играл на балалайке, гитаре и мандолине. О своей «советской деятельности» говорит так:
— Работал активно, избираем был в завком, в профком, был представителем МОПРа. В 1941 году — война, ополчение. Ночью полк отступал из Новочеркасска, задержали немцы.
Удалось отпроситься, вернуться домой.
Голодно. Кто-то сказал, что в полиции, если туда поступить, «будут хорошо питать и дадут документы».
— Я поступил в полицию. Обязанности: следить за порядком, обход участка, вывод населения на работы.
Обходил участок длинный бледный человек с повязкой на рукаве.
— Ну, и как же вас «питали» в полиции?
— Плохо. Никаких привилегий не было. Собак, кошек ели. К стыду…
Служба продолжалась. Были случаи, поступали доносы от провокаторов: в такой-то квартире прячется коммунист, еврей, хранят советскую литературу. Ходил. Производил обыски. Доставлял подозреваемых в полицию.
— Вы знали о расстрелах, о пытках?
— Лично не видел. Но говорили…
— И вам не жаль было людей?
— Что делать…
Он «исполнял обязанности», но никого из соседей по дому не выдал, даже помог кое-кому.
Когда стали регистрировать евреев, к нему пришел дирижер духового оркестра, знал его «по линии искусства».
— Спрашивает меня: «Что делать, являться ли?..»
Я сказал: «Явись, им, наверно, такие специалисты, как ты, пригодятся…» Думаю, он меня послушался и погиб. Больше я его никогда не встречал.
В 1943 году при отступлении немцев из Ростова пешком ушел в Таганрог, оттуда — в Первомайское, с немцами бежал в Германию, работал бухгалтером на немецком заводе. Когда пришла Красная Армия, выдал себя за военнопленного, легко прошел «госпроверку» и вернулся в Ростов. Домой пришел ночью — никто его не видел.
Это было в 1945 году. Ему было тогда пятьдесят три года. Сейчас ему семьдесят…
Он знал, что его могут опознать, разоблачить как полицейского, судить.
— Я боялся.
И он залез под кровать,
Семнадцать лет он прожил под кроватью или в ларе для муки, семнадцать лет ни разу не выходил на улицу, не дышал воздухом.
Старилась жена, рос сын, совсем одряхлела теща. Ночью он спал с женой, чутко прислушиваясь к скрипам, к шорохам. Утром вставал, делал гимнастику и уползал под кровать, с которой до пола свисало плотное покрывало.
Изредка он вылезал, слушал радио, помогал по хозяйству…
Эта бесконечная процедура — его залезание под кровать — была главной деталью жизни этой семьи. Никогда не приходили гости. Если к сыну случайно заглядывал кто-то из товарищей или девушек, он лежал под кроватью, боясь кашлянуть, шелохнуться. Над семьей тяготела страшная тайна: это было так, как если бы под кроватью лежал труп зарезанного человека или динамит, который может вот-вот взорваться.
Время шло: конец сороковых годов, начало пятидесятых, шестидесятые… Он знал о происходящих событиях от радио, напряженно следил за новостями, но каждое утро все начиналось сначала — длинный старый человек уползал под кровать.
Сын вырос, работал электротехником, влюбился, женился — молодую жену надо было ввести в дом. Он открыл ей страшный секрет. Теперь в историю с «отцом под кроватью» втянута была еще одна судьба и еще одна жизнь исковеркана.
А он все жил под кроватью, иногда, в случае особой опасности, залезал в ларь. Если за окном раздавались шаги, прятался за умывальник.
Ему шел седьмой десяток. Он стал стариком. У него выпали все зубы — он страдал зубной болью, но, конечно, не мог обратиться к врачу. Тем не менее серьезно он не болел ни разу.
— Я не рад уже был жизни. У меня нервы были издерганы, и сердце стало плохо работать. Но это у меня. А родные?..
Однажды в семье случилось несчастье — умерла мать жены. Пришли прощаться родственники, соседи, в комнату набралось много народу.
Он замер в своем укрытии — больше всего боялся чихнуть. Из-под кровати он видел ноги входивших, слышал голоса…
Наконец, осенью 1962 года, сын сказал: нужно явиться.
— Он взрослый же парень, а я все залажу и вылажу из-под кровати.
Жена купила ему пальто.
Он говорит:
— Это было в день Карибского кризиса…
Он шел по городу, в котором скрывался семнадцать лет, и не узнавал ни людей, ни домов, ни улиц. Все это выросло без него, не при нем.
Он явился с саквояжиком, заявил:
— Я служил в полиции.
На него взглянули с удивлением.
Он сказал:
— Я семнадцать лет прятался. Арестуйте меня.
Его опросили и отпустили домой: семь лет, как на него распространялась амнистия.
Ему дали паспорт, прописали, устроили на работу сюда, в гараж.
— …Я, по-моему, даже не заслужил такого внимания.
Плачет. Беззвучным старческим плачем. Это — сухой плач, без слез. Плач человека из-под кровати.
— Я сознаю, какие преступления совершил. Во-первых, изменил Родине. И в белой армии служил к тому же. Не знаю, как благодарить даже…
Я задаю еще несколько вопросов. Он говорит, что после явки с повинной хотел покончить с собой. После того как страх — главное содержание его жизни — кончился, жизнь потеряла для него смысл. Выйдя наконец на улицу, он утратил цель, с которой сроднился: надежно спрятаться.
Теперь у него был паспорт, работа, не надо было ни от кого скрываться, но тем самым была утрачена цель. И это — самое страшное наказание, которое постигло бывшего изменника и полицая.
Найдет ли он новую цель? Едва ли. Ему уже семьдесят лет.
Он говорит, что мог бы еще руководить ансамблем народных инструментов, но его не возьмут на «культработу» (при этом он поглядывает на меня, надеясь услышать опровержение). Беседа окончена.
Идем через мокрый, темный двор, похожий на тюремный.
У него длинное, нескладное, наклоненное вперед туловище. Голова на этом туловище кажется маленькой.
Он отпирает замок, скрипят железные ворота. Потом я слышу, как он вновь запирает, гремит засовом, проверяет: надежно ли?..
* * *
Отрывок из этого очерка был опубликован в некоторых газетах. Я получил много писем читателей. Вот одно из них.
ИЗ ПИСЬМА ЧИТАТЕЛЬНИЦЫ
Двадцать лет скрывался предатель, прячась от страха под кроватью.
Была амнистия, его простили.
Но пусть не думает, что его современники также простили его. Пусть прошло 20 лет, пусть 1020, Имена Ирода или Иуды на забываются поколениями народов и будут нарицательными до тех пор, пока стоит земля.
Этот зверь, как он деликатно говорит о себе, «отводил подозреваемых в полицию»! Он не отводил, а вылавливал и приводил к немцам на казнь неповинных людей. Он делал это не в юношеском возрасте, когда еще могло не установиться моральное лицо: ему тогда было полсотни лет.
Кто поверит, что он теперь осознал, какой он гнусный, отвратительный преступник?
Нет, мы никогда не простим его!
Мы, которые видели увозимых на грузовиках за город матерей и бабушек с искаженными, застывшими лицами, в отчаянии прижимавших к груди испуганных внучат; мы, которые видели юношей и девушек, которых также везли на казнь, а они пели, прощаясь с жизнью, и помахивали фуражками; мы, которые видели двор ростовской тюрьмы, заваленный тысячами трупов невинных жертв, тоже отведенных в гестапо, — мы не простим предателям их черной работы.
Это не наказание предателю — просидеть годы в своей квартире. Он все же жил, жрал, дышал, а с темнотой, наверно, впитывал ночную прохладу, жизнь.
А те, которых он «отводил»…
Так пусть же они и простят его.
А мы не прощаем!
Людмила Назаревич, врач.
Ростов-на-Дону