В ПОИСКАХ СМЕШНОГО СЮЖЕТА
ГОГОЛЬ О СЕБЕ
…Первые мои опыты, первые упражненья в сочиненьях, к которым я получил навык в последнее время пребыванья моего в школе, были почти все в лирическом и сурьезном роде. [Гоголь, как видно, не считается со своей «сатирой» «Нечто о Нежине и т. д.»] Ни я сам, ни сотоварищи мои, упражнявшиеся также вместе со мной в сочинениях, не думали, что мне придется быть писателем комическим и сатирическим, хотя, несмотря на мой меланхолический от природы характер, на меня часто находила охота шутить и даже надоедать другим моими шутками; хотя в самих ранних сужденьях моих о людях находили уменье замечать те особенности, которые ускользают от вниманья других людей, как крупные, так мелкие и смешные. Говорили, что я умею не то что передразнить, но угадать человека, то есть угадать, что он должен в таких и таких случаях сказать, с удержаньем самого склада и образа его мыслей и речей. Но всё это не переносилось на бумагу, и я даже вовсе не думал о том, что сделаю со временем из этого употребление.
Причина той веселости, которую заметили в первых сочинениях моих, показавшихся в печати, заключалась в некоторой душевной потребности. На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от моего болезненного состояния. Чтобы развлекать себя самого, я придумывал себе всё смешное, что только мог выдумать. Выдумывал целиком смешные лица и характеры, поставлял их мысленно в самые смешные положения, вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего, и кому от этого выйдет какая польза. Молодость, во время которой не приходят на ум никакие вопросы, подталкивала. Вот происхождение тех первых моих произведений, которые одних заставляли смеяться так же беззаботно и безотчетно, как и меня самого, а других приводили в недоумение решить, как могли человеку умному приходить в голову такие глупости. Может быть, с летами и с потребностью развлекать себя, веселость эта исчезнула бы, а с нею вместе и мое писательство. Но Пушкин заставил меня взглянуть на дело сурьезно. Он уже давно склонял меня приняться за большое сочинение и наконец, один раз, после того, как я ему прочел одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое, однако ж, поразило его больше всего мной прежде читанного, он мне сказал: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью не приняться за большое сочинение! Это просто грех!» Вслед за этим начал он представлять мне слабое мое сложение, мои недуги, которые могут прекратить мою жизнь рано; привел мне в пример Сервантеса, который, хотя и написал несколько очень замечательных и хороших повестей, но если бы не принялся за «Донкишота», никогда бы не занял того места, которое занимает теперь между писателями, и, в заключенье всего, отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы, и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому. Это был сюжет «Мертвых Душ». (Мысль «Ревизора» принадлежит также ему.) На этот раз и я сам уже задумался сурьезно, — тем более, что стали приближаться такие года, когда сам собой приходит запрос всякому поступку: зачем и для чего его делаешь? Я увидел, что в сочинениях моих смеюсь даром, напрасно, сам не зная, зачем. Если смеяться, так уже лучше смеяться сильно и над тем, что действительно достойно осмеянья всеобщего. В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу всё дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всем, но это, как известно, произвело потрясающее действие. Сквозь смех, который никогда еще во мне не появлялся в такой силе, читатель услышал грусть. Я сам почувствовал, что уже смех мой не тот, какой был прежде, что уже не могу быть в сочиненьях моих тем, чем был дотоле, и что самая потребность развлекать себя невинными, беззаботными сценами, окончилась вместе с молодыми моими летами. После «Ревизора» я почувствовал, более нежели когда-либо прежде, потребность сочиненья полного, где было бы уже не одно то, над чем следует смеяться. Пушкин находил, что сюжет «Мертвых Душ» хорош для меня тем, что дает полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров. Я начал было писать, не определивши себе обстоятельного плана, не давши себе отчета, что такое именно должен быть сам герой. Я думал просто, что смешной проект, исполненьем которого занят Чичиков, наведет меня сам на разнообразные лица и характеры; что родившаяся во мне самом охота смеяться создаст сама собою множество смешных явлений, которые я намерен был перемешать с трогательными… [Хронология работы Гоголя над «Мертвыми Душами» и «Ревизором» из этого позднейшего показания (1847 г.) не вполне ясна. Вероятнее всего, «Ревизор» написан между 3-й и 4-й главами «Мертвых Душ» (первоначальной редакции). ]
«Авторская исповедь».
Н. В. ГОГОЛЬ — А. С. ПУШКИНУ
Пб., 7 октября 1835 г.
Решаюсь писать к вам сам; просил прежде Наталью Николаевну, но до сих пор не получил известия. Пришлите, прошу вас убедительно, если вы взяли с собою, мою комедию, которой в вашем кабинете не находится и которую я принес вам для замечаний. [«Женитьбу». В это время Пушкин был в с. Михайловском. ] Я сижу без денег и решительно без всяких средств; мне нужно давать ее актерам на разыграние, чтό обыкновенно делается, по крайней мере, за два месяца прежде. Сделайте милость, пришлите скорее и сделайте наскоро хотя сколько-нибудь главных замечаний.
Начал писать «Мертвых Душ». Сюжет растянулся на предлинный роман и, кажется, будет сильно смешон. Но теперь остановил его на третьей главе. Ищу хорошего ябедника, с которым бы можно коротко сойтись. Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь.
Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь смешной или несмешной, но русский чисто Анекдот. Рука дрожит написать тем временем комедию. [По-видимому, в ответ на это обращение, Пушкин, вернувшись в Петербург в половине октября, указал Гоголю на «русский анекдот» о мнимом ревизоре (случаи с Свиньиным, с самим Пушкиным и др.)] Если ж сего не случится, то у меня пропадет даром время, и я не знаю, что делать тогда с моими обстоятельствами. Я, кроме моего скверного жалованья университетского 600 рублей, никаких не имею теперь мест. Сделайте милость, дайте сюжет; духом будет комедия из пяти Актов, и клянусь — будет смешнее черта! Ради бога, ум и желудок мой оба голодают. И пришлите «Женитьбу». Обнимаю вас и целую и желаю обнять скорее лично.
Ваш Гоголь.
Мои ни «Арабески», ни «Миргород» не идут совершенно. Черт их знает, что это значит! Книгопродавцы такой народ, которых без всякой совести можно повесить на первом дереве.
«Письма», I, стр. 353–354.
А. С. ПУШКИН — П. А. ПЛЕТНЕВУ
[Письмо Плетнева, на которое отвечает Пушкин, не сохранилось. Задуманный альманах не состоялся. «Коляска» была напечатана в «Современнике», 1836 г., кн. 1.]
Октябрь 1835 г., с. Михайловское.
…Спасибо, великое спасибо Гоголю за его Коляску, в ней Альманак далеко может уехать; но мое мнение: даром Коляски не брать, а установить ей цену: Гоголю нужны деньги. Ты требуешь имени для Альманака: назовем его Арион или Орион; я люблю имена, не имеющие смысла: шуточкам привязаться не к чему. Лангера [Валерьян Плат. Лангер (р. 1800 г.) — художник. ] заставь также нарисовать виньетку без смысла. Были бы цветочки, да лиры, да чаши, да плющ, как на квартере Алекс. Ив. [В «Владимире 3-й степени» (сохранено и в «Утре чиновника»), но в квартире не Ал-дра Ив-ча (Пролетова), а Ивана Петровича (Барсукова). Ал-др. Ив. только говорит об этой росписи потолков. ] в комедии Гоголя. Это будет очень натурально.
«Переписка Пушкина», т. Ill, стр. 238.
ГОГОЛЬ О СЕБЕ
…С этих пор я стал наделять своих героев, сверх их собственных гадостей, моею собственною дрянью. Вот как это делалось: взявши дурное свойство мое, я преследовал его в другом звании и на другом поприще, старался себе изобразить его в виде смертельного врага, нанесшего мне самое чувствительное оскорбление, преследовал его злобою, насмешкою и всем, чем ни попало. Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы, точно, содрогнулся. Довольно сказать тебе только то, что когда я начал читать Пушкину первые главы из «Мертвых Душ», в том виде, как они были прежде, [Первые главы в редакции, читанной Пушкину, не сохранились. ] то Пушкин, который всегда смеялся при моем чтении (он же был охотник до смеха), начал понемногу становиться всё сумрачнее, сумрачнее, а наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнес голосом тоски: «боже, как грустна наша Россия!» Меня это изумило. Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что всё это карикатура и моя собственная выдумка! Тут-то я увидел, что значит дело, взятое из души, и вообще душевная правда, и в каком ужасающем для человека виде может быть ему представлена тьма и пугающее отсутствие света. С этих пор я уже стал думать только о том, как бы смягчить то тягостное впечатление, которое могли произвести «Мертвые Души». Я увидел, что многие из гадостей не стоят злобы; лучше показать всю ничтожность их, которая должна быть навеки их уделом. Притом мне хотелось попробовать, чтό скажет вообще русский человек, если его попотчуешь его же собственною пошлостию. [«Четыре письма» вошли в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847). В это показание («письмо» написано не раньше 1843 года) примешано много позднейших настроений, слова: «с этих пор» можно понимать только в самом широком смысле. ]
Четыре письма по поводу «Мертвых Душ» (3-е письмо).
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ П. И. БАРТЕНЕВА
[4]
(СО СЛОВ П. В. НАЩОКИНА)
[5]
По словам Нащокина, Гоголь никогда не был близким человеком к Пушкину. ]Позднейшие работы об отношениях Пушкина к Гоголю приходят к тому же заключению. Указания на эти работы (Вал. Брюсова, Б. Лукьяновского, А. С. Долинина и акад. М. Н. Сперанского) — см. в примечаниях М. А. Цявловского к цитируемой книге, стр. 115. Следует еще добавить — «Заметки о Гоголе» В. В. Каллаша — «Голос Минувшего», 1913, № 19.] Пушкин, радостно и приветливо встречавший всякое молодое дарование, принимал к себе Гоголя, оказывал ему покровительство, заботился о внимании к нему публики, хлопотал лично о постановке на сцену Ревизора, [В Москве. См. письмо Пушкина к жене от 5 мая 1836 г. ] одним словом, выводил Гоголя в люди. — Нащокин никак не может согласиться, чтобы Гоголь читал Пушкину свои Мертвые Души. Он говорит, что Пушкин всегда рассказывал ему о всяком замечательном произведении. О Мертвых же Душах не говорил. [По справедливым словам М. А. Цявловского, «утверждение Нащокина говорит только о том, что чтение это не оставило у Пушкина сильного впечатления».] Хвалил он ему Ревизора, особенно Тараса Бульбу. О сей последней пьесе Пушкин рассказывал Нащокину, что описание степей внушил он. Пушкину какой-то знакомый господин очень живо описывал в разговоре степи. [Сем. Дан. Шаржинский, чиновник почтового департамента. Гоголь рекомендовал его Максимовичу (в письме 18 июля 1834 г.) как «земляка», желающего занять место директора гимназии на Украине. Впоследствии жил в Житомире. ] Пушкин дал случай Гоголю послушать и внушил ему вставить в Бульбу описание степи.
Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым. 1925 г., стр. 44–45.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. ПОГОДИНУ
Пб., 6 декабря 1835 г.
Здравствуй, душа моя! Спасибо тебе, что ты приехал и написал ко мне. Но я думал, что ты сделаешь лучше и приедешь прежде в Петербург. Мне бы хотелось на тебя поглядеть и послушать, послушать, чтό и как было в пути, и что Немещина и немцы. Этого мне хотелось потому, что твои глаза ближе к моим, чем кого другого. Но на письме я знаю сам, что писать об этом слишком громоздко, и для нас, людей ленивых, очень скучно. Я жадно читал твое письмо в журнале просвещения, но еще хотел бы слышать изустных прибавлений. [«Письмо орд. профессора Моск. университета Погодина к г. министру нар. просвещения из Германии» (в Журн. Мин. нар. прос. 1835 г. VII). ] Уведомь, какие книги привез и чтό есть такого, о чем нам неизвестно.
Я расплевался с университетом, и через месяц опять беззаботный казак. [Гоголь был официально уволен («по случаю преобразования университета») 31 декабря. ] Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года — годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за свое дело взялся — в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня… Мир вам, мои небесные гости, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартире, близкой к чердаку! Вас никто не знает. Вас вновь опускаю на дно души до нового пробуждения, когда вы исторгнетесь с большею силою и не посмеет устоять бесстыдная дерзость ученого невежи, ученая и неученая чернь, всегда соглашающаяся публика… и проч., и проч… Я тебе одному говорю это, другому не скажу я: меня назовут хвастуном, и больше ничего.
Мимо, мимо всё это! Теперь вышел я на свежий воздух. Это освежение нужно в жизни, как цветам дождь, как засидевшемуся в кабинете прогулка. Смеяться, смеяться давай теперь побольше. Да здравствует комедия! Одну наконец решаюсь давать на театр, приношу переписывать экземпляр для того, чтобы послать к тебе в Москву, вместе с просьбою предуведомить кого следует по этой части. [«Ревизор».] Скажи Загоскину, что я буду писать к нему об этом, и убедительно просить о всяком с его стороны вспомоществовании, а милому Щепкину: что ему десять ролей в одной комедии, какую хочет, пусть такую берет; даже может разом все играть. [Щепкин играл городничего. ] Мне очень жаль, что я не приготовил ничего к бенефису его. Так я был озабочен это время, что едва только успел третьего дни окончить эту пиесу. Той комедии, которую я читал у вас в Москве, давать не намерен на театр. [«Женихи» («Женитьба»). ] Ну, прощай, мой Погодин. Обнимаю тебя очень крепко! Поцелуй за меня ручку супруги своей.
Твой Гоголь.
«Письма», I, стр. 357–358.
В. А. ЖУКОВСКИЙ — А. О. СМИРНОВОЙ
[Январь 1836].
…В воскресенье буду к вам обедать. Но вот предложение: вам хотелось слышать Гоголеву комедию. Хотите, чтоб я к вам привез Гоголя? Он бы прочитал после обеда, а я бы так устроился, чтобы не заснуть под чтение. Отвечайте на это.
Бык. [Бык — прозвище Жуковского. Комедия — «Ревизор».]
«Русский Архив», 1883 г., № 2, стр. 336.
П. А. ВЯЗЕМСКИЙ
[6]
— А. И. ТУРГЕНЕВУ
[7]
Пб., 19 янв. 1836 г.
…Вчера Гоголь читал нам новую комедию «Ревизор»: петербургский департаментский шалопай, который заезжает в уездный город и не имеет чем выехать в то самое время, когда городничий ожидает из Петербурга ревизора. С испуга принимает он проезжего за ожидаемого ревизора, дает ему денег взаймы, думая, что подкупает его взятками и прочее. Весь этот быт описан очень забавно, и вообще неистощимая веселость; но действия мало; как и во всех произведениях его. Читает мастерски и возбуждает [«беглый огонь» раскатов смеха в аудитории]. Не знаю, не потеряет ли пиеса на сцене, ибо не все актеры сыграют, как он читает. Он удивительно живо и верно, хотя и карикатурно, описывает наши [административные нравы]. Вигель [Филипп Фил. Вигель (1786–1856) — член того же кружка и директор того же департамента; автор известных «Записок».] его терпеть не может за то, что он где-то отозвался о подлой роже директора департамента. У нас он тем замечательнее, что, за исключением Фонвизина, никто из наших авторов не имел истинной веселости. Он от избытка веселости часто завирается, и вот чем веселость его прилипчива.
«Остафьевский Архив», т. III, стр. 285.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. ПОГОДИНУ
СПб., 21 февраля 1836 г.
…Я теперь занят постановкою комедии. Не посылаю тебе экземпляра потому, что беспрестанно переправляю. Не хочу даже посылать прежде моего приезда актерам, потому что ежели они прочтут без меня, то уже трудно будет переучить их на мой лад. Думаю быть если не в апреле, то в мае в Москве.
Не можешь ли прислать мне каталога книг, приобретенных тобою и не приобретенных относительно славянщины, истории и литературы. Очень обяжешь — и, если можно, в двух-трех словах означить достоинство каждой и в каком отношении может быть полезна.
Новостей особенных здесь никаких. О журнале Пушкина, [«Современник».] без сомнения, уже знаешь. Мне известно только то, что будет много хороших статей, потому что Жуковский, князь Вяземский и Одоевский приняли живое участие, впрочем узнаешь подробнее о нем от него самого, потому что он, кажется, на днях едет к вам в Москву…
«Письма», I, стр. 365.
Н. В. ГОГОЛЬ — А. С. ПУШКИНУ
Март 1836 г.
Посылаю вам «Утро чиновника». [Отрывок из «Владимира 3-й степени». В печати заглавие было переделано (очевидно, под давлением цензуры) в «Утро делового человека». Здесь и ниже идет речь о материале для первой книжки «Современника».] Отправьте ее, если можно, сегодня же или завтра поутру к цензору, потому что он может ее взять в ценз. комитет вместе с «Коляскою», ибо завтра утром заседание. Да возьмите из типографии статью о журнальной литературе. [«О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 гг.». Ответ Пушкина на эту статью см. в «Атенее», 1924 г., № 1 (статья Ю. Г. Оксмана). Включено в Академическое издание Пушкина, т. IX.] Мы с вами пребезалаберные люди и позабыли, что туды нужно включить многое из остающегося у меня хвоста. — Я прошу сделать так, чтоб эта сцена шла вперед, а за ней уж о литературе.
«Письма», I, стр. 367–368.
«РЕВИЗОР СЫГРАН»
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ А. ИВАНОВА
[Неизвестное лицо (не смешивать с художником А. А. Ивановым). ]
На первом представлении 1836 г. — рассказывал мне г. К. — (или на генеральной репетиции?) Гоголь сам распорядился вынести роскошную мебель, поставленную было в комнате городничего, и заменил ее простою мебелью, прибавив клетки с канарейками и бутыль на окне. Осип был наряжен в ливрею с галунами. Гоголь снял замасленный кафтан с ламповщика и надел его на актера, игравшего Осипа. С тех пор этот кафтан стал традиционным. Теперь обстановка, игра как-то яснее стали. Поняли необходимость соблюдения исторического колорита…
«Порядок», 1881 г., № 35.
ИЗ ДНЕВНИКА А. И. ХРАПОВИЦКОГО
В первый раз «Ревизор». Оригинальная комедия в 5-ти действиях сочинения Н. Гоголя. Государь император с наследником внезапно изволил присутствовать и был чрезвычайно доволен, хохотал от всей души. Пьеса весьма забавна, только нестерпимое ругательство на дворян, чиновников и купечество. Актеры все, в особенности Сосницкий, [Ив. Ив. Сосницкий (1794–1872) — комический актер, исполнитель роли городничего. ] играли превосходно. Вызваны Сосницкий и Дюр. [Ник. Ос. Дюр (1807–1839) — актер, игравший Хлестакова. [
А. И. Храповицкий и Шенрок, «Материалы», III, стр. 31.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ П. В. АННЕНКОВА
…Как ни странно покажется, что к числу причин, ускоривших отъезд Гоголя, мы относим и журнальные толки, но это было так. Мы намекнули прежде о том, что мнением публики Гоголь озабочивался, гораздо более, чем мнениями знатоков, друзей и присяжных судей литературы — черта общая всем деятелям, имеющим общественное значение, а петербургская публика относилась к Гоголю, если не вполне враждебно, то, по крайней мере, подозрительно и недоверчиво. Последний удар нанесен был представлением «Ревизора». Читатель должен хорошо помнить превосходное описание этого театрального вечера, данное самим Гоголем. [«Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления „Ревизора“ к одному литератору», напечатанный в 1841 г., см. ниже. ] Хлопотливость автора во время постановки своей пьесы, казавшаяся странной, выходящей из всех обыкновений и даже, как говорили, из всех приличий, горестно оправдалась водевильным характером, сообщенным главному лицу комедии и пошло-карикатурным, отразившимся в других. Гоголь прострадал весь этот вечер. Мне, свидетелю этого первого представления, позволено будет сказать — чтό изображала сама зала театра в продолжение 4-х часов замечательнейшего спектакля, когда-либо им виденного. Уже после первого акта недоумение было написано на всех лицах (публика была избранная в полном смысле слова), словно никто не знал, как должно думать о картине, только что представленной. Недоумение это возрастало потом с каждым актом. Как будто, находя успокоение в одном предположении, что дается фарс, большинство зрителей, выбитое из всех театральных ожиданий и привычек, остановилось на этом предположении с непоколебимой решимостью. Однако же в этом фарсе были черты и явления, исполненные такой жизненной истины, что раза два, особенно в местах наименее противоречащих тому понятию о комедии вообще, которое сложилось в большинстве зрителей, раздавался общий смех. Совсем другое произошло в четвертом акте: смех, по временам, еще перелетал из конца залы в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же и пропадавший; аплодисментов почти совсем не было; зато напряженное внимание, судорожное, усиленное следование за всеми оттенками пьесы, иногда мертвая тишина показывали, что дело, происходившее на сцене, страстно захватывало сердца зрителей. По окончании акта прежнее недоумение уже переродилось почти во всеобщее негодование, которое довершено было пятым актом. Многие вызывали автора потом за то, что написал комедию, другие за то, что виден талант в некоторых сценах, простая публика за то, что смеялась, но общий голос, слышавшийся по всем сторонам избранной публики, был: «это — невозможность, клевета и фарс». По окончании спектакля Гоголь явился к Н. Я. Прокоповичу в раздраженном состоянии духа. Хозяин вздумал поднесть ему экземпляр «Ревизора», только что вышедший из печати, со словами: «Полюбуйтесь на сынка». Гоголь швырнул экземпляр на пол, подошел к столу и, опираясь на него, проговорил задумчиво: «Господи боже! Ну, если бы один, два ругали, ну, и бог с ними а то все, все…»
Анненков. («Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 года»).
ИЗ СТАТЬИ ГОГОЛЯ
«ОТРЫВОК ИЗ ПИСЬМА, ПИСАННОГО АВТОРОМ ВСКОРЕ ПОСЛЕ ПЕРВОГО ПРЕДСТАВЛЕНИЯ „РЕВИЗОРА“ К ОДНОМУ ЛИТЕРАТОРУ»
[Адресат письма (принявшего форму статьи) — Пушкин. ]
…Ревизор сыгран — и у меня на душе так смутно, так странно… Я ожидал, я знал наперед, как пойдет дело, и при всем том чувство грустное и досадно-тягостное облекло меня. Мое же создание мне показалось противно, дико и как будто вовсе не мое. Главная роль пропала; так я и думал. Дюр ни на волос не понял, чтό такое Хлестаков. Хлестаков сделался чем-то в роде Альнаскарова, [Герой комедии Хмельницкого «Воздушные замки» (1818). Ник. Ив. Хмельницкий род. в 1789 г., ум. в 1846 г. ] чем-то вроде целой шеренги водевильных шалунов, которые пожаловали к нам повертеться с парижских театров. Он сделался просто обыкновенным вралем — бледное лицо, в продолжение двух столетий являющееся в одном и том же костюме. Неужели в самом деле не видно из самой роли, что такое Хлестаков? [Извлечения из «Отрывка» здесь приводятся как показание о первом представлении «Ревизора» для связи с показаниями современников Гоголя. Поэтому следующая за этим характеристика Хлестакова, сама по себе исключительно ценная, опускается, как и многое другое. Текст «Отрывка» можно найти в любом собрании сочинений Гоголя. Об отношении гоголевских персонажей к предшествующей традиции — см. Вас. Гиппиус, «Композиция Ревизора в историко-литературной перспективе» (на украинском языке — в сб. «Лiтература», 1928 г.). ] …С самого начала представления пьесы я уже сидел и театре скучный. О восторге и приеме публики я не заботился. Одного только судьи из всех, бывших в театре, я боялся, и этот судья был я сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против моей же пьесы, которые заглушали все другие. А публика вообще была довольна. Половина ее приняла пьесу даже с участием; другая половина, как водится, ее бранила, по причинам, однако ж, не относящимся к искусству.
…Вообще с публикою, кажется, совершенно примирил «Ревизора» городничий. В этом я был уверен и прежде, ибо для таланта, каков у Сосницкого, ничего не могло остаться необъясненным в этой роли. Я рад, по крайней мере, что доставил ему возможность выказать во всей ширине талант свой, об коем уже начинали отзываться равнодушно и ставили его на одну доску со многими актерами, которые награждаются так щедро рукоплесканиями во вседневных водевилях и прочих забавных пьесах. На слугу тоже надеялся, потому что заметил в актере [Афанасьеве. ] большое внимание к словам и замечательность. Зато оба наши приятели, Бобчинский и Добчинский, вышли сверх ожидания, дурны. [Воспитанники Крамалей и Петров, выбранные самим Гоголем. ] Хотя я и думал, что они будут дурны, ибо, создавая этих двух маленьких человечков я воображал в их коже Щепкина и Рязанцова, но все-таки я думал, что их наружность и положение, в котором они находятся, их как-нибудь вынесет и не так обкарикатурит. Сделалось напротив: вышла именно карикатура. Уже перед началом представления, увидевши их костюмированными, я ахнул. Эти два человека, в существе своем довольно опрятные, толстенькие, с прилично приглаженными волосами, очутились в каких-то нескладных, превысоких седых париках, всклоченные, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками; а на сцене оказались до такой степени кривляками, что, просто, было невыносимо. Вообще костюмировка большей части пьесы была очень плоха и карикатурна. Я как бы предчувствовал это, когда просил, чтобы сделать одну репетицию в костюмах; но мне стали говорить, что это вовсе не нужно и не в обычае, и что актеры уж знают свое дело. Заметивши, что цены словам моим давали не много, я оставил их в покое. Еще раз повторяю: тоска, тоска! Не знаю сам, отчего одолевает меня тоска.
ИЗ ДНЕВНИКА А. В. НИКИТЕНКО
28 марта 1836 г.
Комедия Гоголя «Ревизор» наделала много шуму. Ее беспрестанно дают — почти через день. Государь был на первом представлении, хлопал и много смеялся. Я попал на третье представление. Была государыня с наследником и великими княжнами. Их эта комедия тоже много тешила. Государь даже велел министрам ехать смотреть «Ревизора». Впереди меня, в креслах, сидели князь Чернышев [Алдр. Ив. Чернышев (1786–1857) — в то время граф, позже «светлейший князь» — военный министр. ] и граф Канкрин. [Граф Егор Франц. Канкрин (1774–1845) — министр финансов. ] Первый выражал свое полное удовольствие; второй только сказал:
— Стоило ли ехать смотреть эту глупую фарсу.
Многие полагают, что правительство напрасно одобряет эту пьесу, в которой оно так жестоко порицается. Я виделся вчера с Гоголем. Он имеет вид великого человека, преследуемого оскорбленным самолюбием. Впрочем, Гоголь действительно сделал важное дело. Впечатление, произведенное его комедией много прибавляет к тем впечатлениям, которые накопляются в умах от существующего у нас порядка вещей.
Никитенко, стр. 273–274.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ И. И. ПАНАЕВА
I
… «Ревизор» Гоголя имел успех колоссальный, но в первые минуты этого успеха никто даже из самых жарких поклонников Гоголя не понимал вполне значения этого произведения и не предчувствовал, какой огромный переворот должен совершить автор этой комедии. Кукольник после представления «Ревизора» только иронически ухмылялся и, не отрицая таланта в Гоголе, замечал: «а все-таки это фарс, недостойный искусства».
Панаев, «Литературные воспоминания».
II
…Барон Розен [Егор Фед. Розен (см. выше) — поэт и драматург. ] был уверен в том, что он глубокий и единственный в России знаток драматического искусства и величайший драматический поэт. Он очень наивно говаривал нараспев и с резким немецким акцентом:
— Из всего немецкого репертуара, без сомнения, самая замечательная вещь — это «Ифигения» Гете. Ее мог бы перевести один Жуковский и то только под моим руководством.
Впоследствии он гордился тем, что когда Гоголь, на вечере у Жуковского, в первый раз прочел своего «Ревизора», он один из всех присутствовавших не показал автору ни малейшего одобрения и даже ни разу не улыбнулся, и сожалел о Пушкине, который увлекся этим оскорбительным для искусства фарсом и во всё время чтения катался от смеха.
В мнении о «Ревизоре» два драматических писателя-врага, Кукольник и Розен, всегда иронически посматривавшие друг на друга и ни в чем не сходившиеся, сошлись совершенно.
Панаев, «Литературные воспоминания».
П. А. ВЯЗЕМСКИЙ — А. И. ТУРГЕНЕВУ
Пб., 8 апреля 1836 г.
…Субботы Жуковского процветают, но давно без писем твоих. Один Гоголь, которого Жуковский называет Гоголёк (никто не равняется с Жуковским в перековеркании имен; помнишь ли, когда он звал Дашкова Дашенькою?) [Дм. Вас. Дашков (1788–1839) — лит. критик, член «Арзамаса».] оживляет их своими рассказами. В последнюю субботу читал он нам повесть об носе, который пропал с лица неожиданно у какого-то коллежского асессора и очутился после в Казанском соборе в мундире министерства просвещения. Уморительно смешно. Много настоящего [юмора]. Коллежский асессор, встретясь с носом своим, говорит ему: «Удивляюсь, что нахожу вас здесь; вам, кажется, должно бы знать свое место». И чтобы и мое письмо не пропало, а попало к своему месту, то есть, тебе под нос, а я не остался бы с носом, кончаю и отправляю письмо в министерство иностранное.
«Остафьевский Архив», т. Ill, стр. 313–314.
А. О. СМИРНОВА — П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
4 мая 1836 г.
Благодарю за «Современник», [Первый том «Современника», где были напечатаны «Утро делового человела» и «Коляска», вышел в апреле 1836 г. ] я его вкушаю с чувством и расстановкой, разом проглотив Чиновников и Коляску Гоголя, смеясь, как редко смеются, а я никогда. Ведь это однако Плетнев открыл это маленькое сокровище; у него чутье очень верное, он его распознал с первой встречи.
«Русский Архив», 1884 г., № 4.
П. А. ВЯЗЕМСКИЙ — А. И. ТУРГЕНЕВУ
Петерб., 8 мая 1836 г.
…Вот тебе «Современник» и «Ревизор». Прочти «Ревизора» и заключи, сколько толков раздаются о нем. [Все претендуют на то, чтобы быть «бόльшими монархистами, чем монарх»,] и все гневаются, что позволили играть эту пиесу, которая, впрочем, имела блистательный и полный успех на сцене, хотя не успех общего одобрения. Неимоверно что за глупые суждения слышишь о ней, особенно в высшем ряду общества. «Как будто есть такой город в России». Во-первых, вероятно, и есть, а во-вторых, мог бы быть, и для комика довольно и этой возможности. Комик не историк, не статистик нравов. Комик в некотором отношении карикатурный живо писец нравов, Гогарт общества и только. [Вильям Гогарт (1697–1765) — английский художник-жанрист. ] «Как не представить хотя одного честного, порядочного человека. Будто их нет в России». Разумеется, есть, но честный человек не входит в объем плана, который расчертил перед собою автор. Вы требуете фасада, а он хотел показать вам один угол, чтобы тем сильнее сосредоточить [световые эффекты] и внимание ваше. [«Впрочем, в пиесе есть честный человек», сказал я всенародно, «это правительство, разрешившее ее представление, ибо оно не узнаёт себя в этой картине, признаёт существование этих злоупотреблений, более или менее присущих природе человеческой, подавляет их, когда они обнаруживаются, — доказательство этому в заглавии пиесы „Ревизор“ — и хочет внушить к ним отвращение, предавая их осмеянию и презрению на сцене».]
Кажется, после этого надобно бы замолчать. Куда, кричат пуще прежнего. Козловский один из малого числа ратоборцев за пиесу, [Кн. Петр Бор. Козловский (1783–1840) — дипломат и писатель-дилетант, отличавшийся в жизни исключительным даром слова. ] Жуковский, да я, не говоря уже о государе, который читал ее в рукописи.
Я готовлю для «Современника» разбор комедии, а еще более разбор зрителей.
«Остафьевский Архив», т. III, стр. 317–318.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. С. ЩЕПКИНУ
Пб., 29 апреля 1836 г.
Наконец пишу к вам, бесценнейший Михаил Семенович. Едва ли, сколько мне кажется, это не в первый раз происходит. Явление точно замечательное: два первые ленивца в мире наконец решаются изумить друг друга письмом. Посылаю вам «Ревизора». Может быть, до вас уже дошли слухи о нем. Я писал к ленивцу 1-й гильдии и беспутнейшему человеку в мире, Погодину, чтобы он уведомил вас. Хотел даже посылать к вам его, но раздумал, желая сам привезти к вам и прочитать собственногласно, дабы о некоторых лицах не составились заблаговременно превратные понятия, которые, я знаю, чрезвычайно трудно после искоренить. Но, познакомившись с здешнею театральною дирекциею, я такое получил отвращение к театру, что одна мысль о тех приятностях, которые готовятся для меня еще и на московском театре, в силе удержать поездку в Москву и попытку хлопотать о чем-либо. К довершению наконец возможнейших мне пакостей здешняя дирекция, т. е. директор Гедеонов, [Ал-др Мих. Гедеонов (1790–1867) — с 1833 г. директор петерб. имп. театров. ] вздумал, как слышу я, отдать главные роли другим персонажам после четырех представлений ее, будучи подвинут какою-то мелочною личною ненавистью к некоторым главным актерам в моей пиесе, как-то к Сосницкому и Дюру. Мочи нет. Делайте, что хотите с моею пиесою, но я не стану хлопотать о ней. Мне она сама надоела так же, как хлопоты о ней. Действие, произведенное ею, было большое и шумное. Все против меня. Чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях. Полицейские против меня, купцы против меня, литераторы против меня. Бранят и ходят на пиесу; на четвертое представление нельзя достать билетов. Если бы не высокое заступничество государя, пиеса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении ее. Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший признак истины — и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия. Воображаю, что же было бы, если бы я взял что-нибудь из петербургской жизни, которая мне больше и лучше теперь знакома, нежели провинциальная. Досадно видеть против себя людей тому, который их любит между тем братскою любовью.
Комедию мою, читанную мною вам в Москве, под заглавием «Женитьба», я теперь переделал и переправил, и она несколько похожа теперь на что-нибудь путное. Я ее назначаю таким образом, чтобы она шла вам и Сосницкому в бенефис здесь и в Москве, что, кажется, случается в одно время года. Стало быть, вы можете адресоваться к Сосницкому, которому я ее вручу. Сам же через месяца полтора, если не раньше, еду за границу, и потому советую вам, если имеется ко мне надобность не медлить вашим ответом и меньше предаваться общей нашей приятельнице, лени.
Прощайте. От души обнимаю вас и прошу не забывать вашего старого земляка, много, много любящего вас
Гоголя.
«Письма», I, стр. 368–369.
М. С. ЩЕПКИН — Н. В. ГОГОЛЮ
Москва, май 1836 г.
Милостивый государь, Николай Васильевич! Письмо и Ревизора несколько экземпляров получил и по назначению все роздал, кроме Киреевского, который в деревне, и потому я отдал его экземпляр С. П. Шевыреву для доставления. Благодарю вас от души за «Ревизора» — не как за книгу, а как за комедию, которая, так сказать, осуществила все мои надежды, и я совершенно ожил. Давно я уже не чувствовал такой радости; ибо, к несчастию, мои все радости сосредоточены в одной сцене. Знаю, что это почти сумасшествие, но что ж делать? Я, право, не виноват. Порядочные люди смеются надо мной и почитают глупостью, но я за усовершенствование этой глупости отдал бы остаток моей жизни. Ну, всё это в сторону, а теперь просто о «Ревизоре». Не грех ли вам оставлять его на произвол судьбы — и где же? в Москве, которая так радушно ждет вас, так от души смеется в «Горе от ума»? И вы оставите ее от некоторых неприятностей, которые доставил вам Ревизор? Во-первых, на театре таких неприятностей не может быть, ибо М. Н. Загоскин, благодаря вас за экземпляр, сказал, что будет писать к вам, и поручил мне еще уведомить вас, что для него весьма приятно было бы, если бы вы приехали, дабы он мог совершенно с вашим желанием «делать всё, что нужно для постановки пиесы». Со стороны же публики, чем более будут на вас злиться, тем более я буду радоваться, ибо это будет значить, что она разделяет мое мнение о комедии, и вы достигли своей цели. Вы сами лучше всех знаете, что ваша пиеса более всякой другой требует, чтобы вы прочли ее нашему начальству и действующим. Вы это знаете и не хотите приехать. Бог с вами! Пусть она вам надоела, но вы должны это сделать для комедии; вы должны это сделать по совести; вы должны это сделать для Москвы, для людей, вас любящих и принимающих живое участие в «Ревизоре». Одним словом, вы твердо знаете, что вы нам нужны, и не хотите приехать. Воля ваша, это эгоизм. Простите меня, что я так вольно выражаюсь, но здесь дело идет о комедии, и потому я не могу быть хладнокровным. Видите, я даже не ленив теперь. Вы, пожалуй, не ставьте ее у нас; только прочтите два раза, а там… Ну, полно, я вам надоел. Спасибо вам за подарок пиесы для бенефиса. Верьте, что такое одолжение никогда не выйдет из моей старой головы, в которой теперь одно желание видеть вас, зацеловать. Чтобы это исполнить, я привел бы всю Москву в движение. Прощайте. Простите, что оканчиваю без чинов.
Ваш М. Щепкин.
Прилагаю письмо Погодина.
Если вы решитесь ехать к нам, то скорее, ибо недели через три, а может быть и ранее, она будет готова. К ней пишут новую декорацию. [Гоголь в Москву не поехал, но написал Щепкину письмо от 10 мая (см. ниже), разминувшееся с этим. На это письмо Гоголь отвечал 15 мая (Письма, I, стр. 375). ]
«Русская Старина», 1886 г., № 10, стр. 147–148.
М. П. ПОГОДИН — Н. В. ГОГОЛЮ
Москва, 6 мая 1836 г.
…Щепкин плачет. Ты сделал с ним чудо. При первом слухе о твоей комедии на сцене он оживился, расцвел, вновь сделался веселым, всюду ездил и рассказывал. Надо почтить это участие таланта. Ставить пиесу я сам тебе не советую: я как-то с год был знаком с кулисным миром, впрочем, как постороннее лицо, и убедился, что ничего не может быть мучительнее, как кланяться директорам, инспекторам, спорить со всеми этими сюжетами [Субъектами. ] и против режиссера, машиниста и даже суфлера, и все эти господа думают еще, что они одолжают бедного автора выучивая роль и ставя стул и проч. Нет, черт их возьми: не ставь ни за что никакой пиесы, если не хочешь попортить себе кровь, но ты должен непременно раз прочесть пиесу актерам, а там пусть делают, что хотят.
Итак, приезжай непременно и поскорее. Мы все просим тебя.
Еще говорят, ты сердишься на толки. Ну, как тебе, братец, не стыдно! Ведь ты сам делаешься комическим лицом. Представь себе, автор хочет укусить людей не в бровь, а прямо в глаз. Он попадает в цель. Люди щурятся, отворачиваются, бранятся и, разумеется, кричат: «да нас таких нету!» Так ты должен бы радоваться, ибо видишь, что достиг цели. Каких доказательств яснее истины в комедии! А ты сердишься?! Ну не смешон ли ты? Я расхохотался, читая в «Пчеле», которая берется доказать, что таких бессовестных и наглых мошенников нет на свете. «Есть, есть они, вы такие мошенники!» — говори ты им и отворачивайся с торжеством. Вот за это мне надо тебя покупать в стиксовой воде, которая протекает по моим нынешним владениям.
«Русская Старина», 1889 г., № 8, стр. 381–382.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. ПОГОДИНУ
[Это еще не ответ на письмо Погодина от 6 мая. Ответ см. ниже (от 15 мая). ]
Пб., 10 мая 1836 г.
…Я хотел было ехать непременно в Москву и с тобой наговориться вдоволь. Но не так сделалось. Чувствую, что теперь не доставит мне Москва спокойствия, а я не хочу приехать в таком тревожном состоянии, в каком нахожусь ныне. Еду за границу, там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники. Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку нет [приюта] славы в отчизне. Что против меня уже решительно восстали теперь все сословия, я не смущаюсь этим, но как-то тягостно грустно, когда видишь против себя несправедливо восстановленных своих же соотечественников, которых от души любишь, когда видишь, как ложно, в каком неверном виде ими всё принимается, частное принимается за общее, случай за правило. Чтό сказано верно и живо, то уже кажется пасквилем. Выведи на сцену двух-трех плутов — тысяча честных людей сердится, — говорит: мы не плуты. Но бог с ними. Я не оттого еду за границу, чтобы не умел перенести этих неудовольствий. Мне хочется поправиться в своем здоровьи, рассеяться, развлечься и потом, избравши несколько постоянное пребывание, обдумать хорошенько труды будущие. Пора уже мне творить с большим размышлением. Лето буду на водах, август месяц на Рейне, осень в Швейцарии, уединюсь и займусь. Если удастся, то зиму думаю пробыть в Риме или Неаполе… [На Рейне Гоголь был только проездом, с августа по октябрь — в Швейцарии, затем в Париже, и только с марта 1837 г. в Риме. ]
Н. В. ГОГОЛЬ — М. С. ЩЕПКИНУ
Пб., 10 мая 1836 г.
Я забыл вам, дорогой Михаил Семенович, сообщить, кое-какие замечания предварительные о «Ревизоре». Во-первых, вы должны непременно, из дружбы ко мне, взять на себя всё дело постановки ее. Я не знаю никого из актеров ваших, какой и в чем каждый из них хорош. Но вы это можете знать лучше, нежели кто другой. Сами вы, без сомнения, должны взять роль городничего, иначе она без вас пропадет. Есть еще трудней роль во всей пиесе — роль Хлестакова. Я не знаю, выберете ли вы для нее артиста. [Хлестакова в Москве играл Дм. Тим. Ленский (1805–1860). ] Боже сохрани, [если] ее будут играть с обыкновенными фарсами, как играют хвастунов и повес театральных. Он просто глуп, болтает потому только, что видит, что его расположены слушать; врет, потому что плотно позавтракал и выпил порядочного вина. Вертляв он тогда только, когда подъезжает к дамам. Сцена, в которой он завирается, должна обратить особое внимание. Каждое слово его, то есть фраза или речение, есть экспромт совершенно неожиданный и потому должно выражаться отрывисто. Не должно упускать из виду, что к концу этой сцены начинает его мало-помалу разбирать. Но он вовсе не должен шататься на стуле; он должен только раскраснеться и выражаться еще неожиданнее и, чем далее, громче и громче. Я сильно боюсь за эту роль. Она и здесь была исполнена плохо, потому что для нее нужен решительный талант. Жаль, очень жаль, что я никак не мог быть у вас: многие из ролей могли быть совершенно понятны только тогда, когда бы я прочел их. Но нечего делать. Я так теперь мало спокоен духом, что вряд ли бы мог быть слишком полезным. Зато, по возврате из-за границы, я намерен основаться у вас в Москве. С здешним климатом я совершенно в раздоре. За границей пробуду до весны, а весною к вам.
Скажите Загоскину, что я всё поручил вам. Я напишу к нему, что распределение ролей я послал к вам. Вы составьте записочку и подайте ему как сделанное мною. [Да еще не одевайте Бобчинского и Добчинского в том костюме, в каком они напечатаны. Это их одел Храповицкий]. [В замечаниях при 1-м издании «Ревизора» было сказано о Бобчинском и Добчинском: «Оба в серых фраках, желтых нанковых панталонах. Сапоги с кисточками. Представляются Добчинский в широком фраке бутылочного цвета и Бобчинский в прежнем гарнизонном мундире».] Я мало входил в эти мелочи и приказал напечатать по-театральному. Тот, который имеет светлые волоса, должен быть в темном фраке, а брюнет, т. е. Бобчинский, должен быть в светлом. Нижнее обоим — темные брюки. Вообще, чтобы не было форсировано. Но брюшки у обоих должны быть непременно, и притом остренькие, как у беременных женщин.
«Письма», I, стр. 372–373.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. ПОГОДИНУ
Пб., 15 мая 1836 г.
Я получил письмо твое. Приглашение твое убедительно. Но никаким образом не могу. Нужно захватить время пользования на водах. Лучше пусть приеду к вам в Москву обновленный и освеженный. Приехавши, я проживу с тобою долго, потому что не имею никаких должностных уз и не намерен жить постоянно в Петербурге. Я не сержусь на толки, как ты пишешь, не сержусь, что сердятся и отворачиваются те, которые отыскивают в моих оригиналах свои собственные черты и бранят меня. Не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты, но грустно мне это всеобщее невежество, движущее столицу, грустно, когда видишь, что глупейшее мнение ими же опозоренного и оплеванного писателя действует на них же самих и их же водит за нос. Грустно, когда видишь, в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель. Все против него, и нет никакой сколько-нибудь равносильной стороны за него. «Он зажигатель, он бунтовщик»! И кто же говорит? Это говорят люди государственные, люди выслужившиеся, опытные, люди, которые должны бы иметь на сколько-нибудь ума, чтоб понять дело в настоящем виде, люди, которые считаются образованными и которых свет, по крайней мере русский свет, называет образованными. Выведены на сцену плуты, и все в ожесточении, зачем выводить на сцену плутов. Пусть сердятся плуты, но сердятся те, которых я не знал вовсе за плутов. Прискорбна мне эта невежественная раздражительность, признак глубокого, упорного невежества, разлитого на наши классы. Столица щекотливо оскорбляется тем, что выведены нравы шести чиновников провинциальных; что же бы сказала столица, если бы выведены были хотя слегка ее собственные нравы? Я огорчен не нынешним ожесточением против моей пиесы; меня заботит моя печальная будущность. Провинция уже слабо рисуется в моей памяти, черты ее уже бледны. Но жизнь петербургская ярка перед моими глазами, краски ее живы и резки в моей памяти. Малейшая черта ее — и как тогда заговорят мои соотечественники? И то, что бы приняли люди просвещенные с громким смехом и участием, то самое возмущает желчь невежества; а это невежество всеобщее. Сказать о плуте, что он плут, считается у них подрывом государственной машины; сказать, какую-нибудь только живую и верную черту — значит, в переводе, опозорить всё сословие и вооружить против него других, или его подчиненных. [Ср. в статье «Петербургские записки 1836 года»: «Если сказать, что в одном городе один надворный советник нетрезвого поведения, то все надворные советники обидятся… Нужны ли примеры? Вспомните „Ревизора“». Ср. также начало «Шинели».] Рассмотри положение бедного автора, любящего между тем сильно свое отечество и своих же соотечественников, и скажи ему, что есть небольшой круг, понимающий его, глядящий на него другими глазами, утешит ли это его? Москва больше расположена ко мне, но отчего? Не оттого ли, что я живу в отдалении от ней, что портрет ее еще не был виден нигде у меня, что, наконец… но не хочу на этот раз выводить все случаи. Сердце мое в эту минуту наполнено благодарностью к ней за внимание ко мне. Прощай. Еду разгулять свою тоску, глубоко обдумать свои обязанности авторские, свои будущие творения, и возвращусь к тебе, верно, освеженный и обновленный. Всё, чтό ни делалось со мною, всё было спасительно для меня: все оскорбления, все неприятности посылались мне высоким провидением на мое воспитание. И ныне я чувствую, что не земная воля направляет путь мой. Он, верно, необходим для меня.
Целую тебя несчетно. Пиши ко мне. Еще успеешь.
Твой Гоголь.
«Письма», I, стр. 377–378.
ИЗ СТАТЬИ А. Б. В
[Автор статьи не выяснен; делались предположения об авторстве В. Г. Белинского или друга его Вас. Петр. Боткина (1811–1869). ]
Спектакль в Малом театре. Большой переламывают. Следовательно, лож вполовину менее и публики также. По общему закону и порядку, места эти достаются лучшей публике, что и быть должно; а кто привык к Москве, тому стоит оглянуться в театре, чтобы видеть, какая публика посетила спектакль. На первом представлении «Ревизора» была в ложах бельэтажа и бенуара так называемая лучшая публика, высший круг; кресла, за исключением задних рядов, были заняты тем же обществом. Не раз уже было замечаемо, что в Москве каждый спектакль имеет свою публику. Взгляните на спектакль воскресный или праздничный: дают трагедию, или «Филатку» [«Филатка и Мирошка соперники» — водевиль из крестьянской жизни П. И. Григорьева (1806–1871), поставленный впервые в 1831 г. ] играют Мочалов, [Пав. Степ. Мочалов (1800–1848) — знаменитый трагик. ] Живокини; [Вас. Игн. Живокини (1807–1874) — известный комический актер. ] кресла и бельэтажи пусты, но верхние слои театра утыканы головами зрителей, и вы видите, между лесу бород, страусовые перья на желтых шляпках, раек полон чепчиками гризеток, обведенных темною рамою молодежи всякого рода. Посмотрите на тот же театр в будни, когда дают, например, «Невесту Роберта»: [«Роберт-Дьявол» — опера Мейербера. ] посетители наоборот: низ, дорогие места полны, дешевые, верхние пусты. И в том разделении состояния и вкусов видна уже та черта, которая делит общество на две половины, не имеющие ничего между собою общего, которых жизнь, занятие, удовольствия разны, чуть ли не противоположны, и следовательно то, что может и должно действовать на одних, не возбуждает в других участия; занимательное для круга высшего не встречает сочувствия в среднем.
Итак, публика, посетившая первое представление «Ревизора», была публика высшего тона, богатая, чиновная, выросшая в будуарах, для которых посещение спектакля есть одна из житейских обязанностей, не радость, не наслаждение. …Блестящий наряд и мертвенная, холодная физиономия, разговор из общих фраз или тонких намеков на отношения личные: вот отличительная черта общества, которое низошло до посещения «Ревизора», этой русской, всероссийской пьесы, изникнувшей не из подражания, но из собственного, быть может, горького чувства автора. Ошибаются те, которые думают, что эта комедия смешна, и только. Да, она смешна, так сказать, снаружи; но внутри это горе-гореваньицо, лыком подпоясано, мочалами испугано. И та публика, которая была в «Ревизоре», могла ли, должна ли была видеть эту подкладку, эту внутреннюю сторону комедии?.. Что значит для богатого вельможи буднишняя, мелочная жизнь этих чиновников? И как много значит она, какое влияние имеет на класс, от них зависящий? С этой-то точки глядя на собравшуюся публику, пробираясь на местечко между действительными и статскими советниками, извиняясь перед джентельменами, обладающими несколькими тысячами душ, мы невольно думали: вряд ли «Ревизор» им понравится, вряд ли почувствуют наслаждение видеть в натуре эти лица, так для нас страшные, которые вредны не потому, что сами дурно свое дело делают, а потому, что лишают надежды видеть на местах своих достойных исполнителей распоряжений, направленных к благу общему. Так и случилось. «Ревизор» не занял, не тронул, только рассмешил слегка бывшую в театре публику, а не порадовал ее. Уже в антракте был слышен полуфранцузский шепот негодования, жалобы, презрения: «mauvais genre!», [Пьеса дурного тона. ] страшный приговор высшего общества, которым клеймит оно самый талант, если он имеет счастие ему не нравиться. Пьеса сыграна, и, осыпаемая местами аплодисментами, она не возбудила ни слова, ни звука по опущении занавеса. Так должно было быть, так и случилось! Ни один актер не был вызван, и мы слышали, выходя из театра, как иные в изумлении спрашивали: что же это значит? Эти иные забыли различие публики, или не знают, что даже в удовольствиях уже прошла та неизгладимая черта, которая делит общество, достигнувшее известного развития, на две параллельные, никогда не сходящиеся полосы.
…Первую роль занимал г. Щепкин, и выполнил ее по средствам своим хорошо. Он не усиливал, не пародировал нигде, но все-таки, он представляя городничего, не был им, не превратился в него, а этого должно от него требовать, потому что он один из тех людей, которые действуют с знанием. Вообще лучшие сцены его были: распоряжение к принятию ревизора, сцена с купцами и мечтания с женою. При уме и сметливости городничего, который должен же был понять, что молодой человек не может уж быть опасен, кажется, он бы мог менее быть принужден, чем был г. Щепкин пред Хлестаковым; он не должен был бояться его слишком впоследствии, а только соблюдать глубокое приличие, и только… Скажем все однако сердечное спасибо г. Щепкину за выполнение своей роли. Если он не создал, по крайней мере показал нам городничего; сверх того, при ее выполнении, он оставил многие привычки свои, и потому-то не был похож на себя, как говорили иные ценители театра, не понявшие, что на сцене должно видеть Городничего, а не Богатонова. [Богатонов — главное действующее лицо в двух комедиях Загоскина — «Г. Богатонов, или Провинциал в столице» (1817) и «Богатонов в деревне, или Сюрприз самому себе» (1822). ] При всем том мы должны упрекнуть г. Щепкина, а вместе с ним и всех артистов без исключения за эту болтовню, скороговорку, вовсе не согласную с духом пьесы, и если кто-либо будет утверждать противное, беремся указать ему неоспоримые признаки, что весь ход пьесы, для того, чтобы вполне выразить характер провинциальности, должен быть тих, медлен, осмотрительно важен. Поверьте, нигде и никогда в уездном городе нет такой быстроты в действиях, мыслях, словах, поступках: там никто не торопится жить, потому что жизнь там бесцветна, тянется однообразно: кто же станет торопиться жить? Медленность, эта напрасная трата времени, есть там наслаждение, потому что этого времени слишком много для провинциальной жизни. Право, на недельное событие и происшествие иного города довольно бы получасу петербургского; как там всё сжато в времени, так тут всё растягивается, чтобы заместить пустоту его хоть пустяками. И вот где причина повсеместности и необходимости Бобчинских и Добчинских… Но это дело стороннее. Если не поверят нам на слово, пусть требуют доказательств: мы дадим их. Мы твердо уверены, что основным характером исполнения комедий Гоголя должны быть медленность и вялость всех лиц, которые хотя и оживились чрезвычайным происшествием, но не могли же в два-три часа утратить привычек целой жизни; самая суетливость их должна бать тиха, мерна, ленива, как все мысли, которые не вяжутся в их головах, не потому, чтобы они были вовсе глупы, а потому, что отвыкли мыслить, обленились, завязли в колее своей, опустились нравственно. И этого-то именно ни один актер, кроме г. Потанчикова, [Ф. С. Потанчиков (1800?—1871) — исполнитель роли почтмейстера. ] не выдерживал; почему игра его отделилась от всех, но, не имея себе соответствия в прочих, казалась не столь прекрасною, какова была в самом деле. Г. Потанчиков был отменно прост, естествен, даже не позволил себе пародировать костюма, что сделали гг. Степанов, Баранов [Судья и Земляника. ] и другие. Заметим здесь г. Степанову один раз навсегда, что передразнивание недостойно таланта; надобно создавать роли, а не копировать с кого бы то ни было. Больше не будем говорить ни о ком, кроме гг. Орлова и Ленского; [Илья Вас. Орлов играл Осипа, а Д. Т. Ленский — Хлестакова. ] остальные ниже замечаний.
Г. Орлов хорошо взялся за роль вовсе не его, и выполнил ее только удачно. Он умно воспользовался всеми своими средствами и был хорош, а старание его ручается, что будет еще лучше. Но г. Ленский? — Ссылаемся на самого его: он верно согласится с нами. Он верно согласится, что доселе еще не попал на свою роль, и, несмотря на то, что менял игру, каждое представление было неудачно. Особливо в сцене хвастовства он очень вял, и, что всего страннее, позволяет себе переменять слова роли. Ужли думает он поправлять Гоголя?
Вообще представление «Ревизора» наводит нас на мысль новую. Нам бы надобно два театра, потому что публика делится на два разряда огромные. Но пока этого нет, будем ходить наслаждаться туда ж, куда другие ездят отдохнуть и вздремнуть после обеда; к счастию они спят так сладко, что и не вздрагивают при самых шумных взрывах истинно любящей искусство публики.
«Молва», 1836 г., т. XI.
М. С. ЩЕПКИН — И. И. СОСНИЦКОМУ
Москва, 26 мая 1836 г.
…Есть предел грусти, где далее она уже нейдет. Что делать! может быть, любовь к искусству я простер далее, нежели должно, но это не моя вина. Теперь «Ревизор» дал немного мне приятных минут и вместе горьких, ибо в результате оказался недостаток в силах и в языке. Может быть найдутся люди, которые были довольны; но надо заглянуть ко мне в душу! Ну, меня в сторону. Ежели Н. В. Гоголь не уехал за границу, то сообщи ему, что вчерашний день игрался «Ревизор» — не могу сказать, чтобы очень хорошо, но нельзя сказать, чтобы и дурно; игран был в абонемент, и потому публика была высшего тона, которой, как кажется, она (комедия) многим не по вкусу. Несмотря на то, хохот был беспрестанно; вообще принималась пьеса весело; на завтра билеты на бельэтажи и бенуары, а равно и на пятницу — разобраны. Ежели получил от Гоголя пьесу «Женитьба», то пожалуйста, переписав, пришли; а то, несмотря ни на какие неудобства, я сам за ней приеду. Прощай, целую тебя.
М. С. Щепкин, стр. 162–163.
М. С. ЩЕПКИН — И. И. СОСНИЦКОМУ
3 июня 1836 г.
Сейчас получил от тебя, дружище, письмо, и сейчас отвечаю. Бранишь, что я не писал подробно об успехе пьесы, но я написал тебе всё, что мог написать. Публика была изумлена новостью, хохотала чрезвычайно много, но я ожидал гораздо большего приема. Это меня чрезвычайно изумило; но один знакомый забавно объяснил мне эту причину: «Помилуй, говорит, как можно было ее лучше принять, когда половина публики берущей, а половина дающей?» И последующие разы это оправдали: принималась (комедия) чрезвычайно хорошо, принималась с громкими вызовами, и она теперь в публике общим разговором, и до кого она ни коснулась — все в восхищении, а остальные морщатся. Ленский в Хлестакове очень недурен. Орлов в слуге хорош. Бобчинский и Добчинский порядочны, [Ник. Мат. Никифоров (1796–1880) и Серг. Вас. Шумский (1820–1878). ] а особливо в сцене, где они являются с просьбой — один об сыне, а другой хлопочет о том, чтобы привести в известность о его местопребывании; а первой сценой я недоволен. Собой я большею частию недоволен, а особливо первым актом. Петр Степанов в судье бесподобен. Женщинами я вообще недоволен, а особливо женой и дочерью: чрезвычайно нежизненны. [Марья Дм. Львова-Синецкая (1795–1875) и Панова. ] Вчера играл я в четвертый раз, и публика каждый раз принимает ее теплее и теплее; театр всегда бывает полон. Теперь доволен ли моим отчетом?
М. С. Щепкин, стр. 163–164.
И. И. ЛАЖЕЧНИКОВ О ГОГОЛЕ
…В письме к Белинскому от 18 июня 1836 г. Лажечников хвалит написанные им тогда разборы Шевырева, «Постоялого двора», [Роман Ал-дра Петр. Степанова, вышед. в 1835 г. Отзыв Белинского (отрицательный) — в «Молве», 1836 г., № 1 «Разборы Шевырева» — статья «О критике и лит. мнениях Моск. Наблюдателя» («Телескоп», № 5). ] но думает, что Белинский польстил «Современнику» и слишком пристрастен к Гоголю. Тогда только что вышел «Ревизор», и Лажечников, как многие писатели старой школы, совершенно искренно не понимал восторга от новой комедии, которую считал просто карикатурой, фарсом, годным для потехи райка, а не художественным творческим произведением. Он еще раз потом возвращается к этому предмету… «Высоко уважаю талант автора „Старосветских помещиков“ и „Бульбы“; но не дам гроша за то, чтобы написать „Ревизора“… Признаюсь, я сержусь на вас: вы пристрастны… Зачем, взыскивая с других за всё и про всё, вы прощаете всё Гоголю? Но приезжайте, приезжайте хоть для того, чтобы поспорить; я выиграю вдвойне, — буду иметь удовольствие вас видеть у себя и, может быть, убеждусь, что я принимал белое за черное».
А. Пыпин. «Белинский, его жизнь и переписка», изд. 2-е, стр. 103–104.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ В. В. СТАСОВА
[Влад. Вас. Стасов (1824–1906) — археолог и историк искусства. Воспитывался в училище правоведения в Петербурге. Воспоминания относятся к 1836 г. ]
…Первое, что я прочитал из Гоголя, это была «Повесть о том, как Иван Иванович поссорился с Иваном Никифоровичем», напечатанная в «Новоселье», сборнике, составившемся из статей лучших тогдашних писателей, по поводу переезда книгопродавца Смирдина в новый магазин. Вот где можно сказать, что новое поколение подняло великого писателя на щитах с первой же минуты его появления. Тогдашний восторг от Гоголя — ни с чем несравним. Его повсюду читали точно запоем. Необыкновенность содержания, типов, небывалый, неслыханный по естественности язык, отроду еще неизвестный никому юмор — всё это действовало просто опьяняющим образом. С Гоголя водворился на России совершенно новый язык; он нам безгранично нравился своей простотой, силой, меткостью, поразительною бойкостью и близостью к натуре. Все гоголевские обороты, выражения быстро вошли во всеобщее употребление. Даже любимые гоголевские восклицания: «черт возьми», «к черту», «черт вас знает», и множество других, вдруг сделались в таком ходу, в каком никогда до тех пор не бывали. Вся молодежь пошла говорить гоголевским языком. Позже мы стали узнавать и глубокую поэтичность Гоголя, и приходили от нее в такой же восторг, как и от его юмора, Вначале же всех поразил, прежде всего остального, юмор его, с которым нам нельзя было сравнить ничего из всего, до тех пор нам известного. Мы раньше всего купили для нашего класса «Новоселье», и тотчас же толстый том был совершенно почти в клочках от беспрерывного употребления. Тогда не только в Петербурге, но даже во всей России было полное царство Булгарина, Греча и Сенковского. Но нас мало заинтересовали «Похождения квартального» Булгарина и «Большой выход сатаны» Сенковского, появившиеся в этом томе. Ложный и тупой юмор Брамбеуса был настолько скучен, и мы только и читали, что «Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича». Скоро потом купили два томика «Арабесок». Тут «Невский проспект», «Портрет» нравились нам до бесконечности, и я разделял общий восторг. Не могу теперь сказать — как другие, но что касается до меня лично, то я был тогда в великом восхищении и от исторических статей Гоголя, напечатанных в «Арабесках». «Шлецер, Миллер и Гердер», «Средние века», «Мысли об изучении истории», [«О преподавании всеобщей истории»] все это глубоко поражало меня картинностью и художественностью изложения. Что, кабы нам на этот манер читали историю в классе, думал я сто раз, сравнивая статьи Гоголя с тою мертвечиною, тоской и скукой, какою нас угощали наши учителя, под названием «истории», конечно и не подозревая, что у нас есть воображение, потребность жизни и пластичности. И, мне кажется, эти статьи не пропали даром. Они имели значительное влияние на отношение мое, и моих товарищей, к истории…
Некоторые из нас видели тогда тоже и «Ревизора» на сцене. Все были в восторге, как и вся вообще тогдашняя молодежь. Мы наизусть повторяли потом друг другу, подправляя и пополняя один другого, целые сцены, длинные разговоры оттуда. Дома или в гостях нам приходилось нередко вступать в горячие прения с разными пожилыми (а иной раз, к стыду, даже и не пожилыми) людьми, негодовавшими на нового идола молодежи и уверявшими, что никакой натуры у Гоголя нет, что это всё его собственные выдумки и карикатуры, что таких людей вовсе нет на свете, а если и есть, то их гораздо меньше бывает в целом городе, чем тут у него в одной комедии. Схватки выходили жаркие, продолжительные, до пота на лице и на ладонях, до сверкающих глаз и глухо начинающейся ненависти или презрения, но старики не могли изменить в нас ни единой черточки, и наше фанатическое обожание Гоголя разрасталось всё только больше и больше.
«Русская Старина», 1881 г., № 2, стр. 414–418.
ПИСЬМА РУССКОГО ПУТЕШЕСТВЕННИКА
Н. В. ГОГОЛЬ — В. А. ЖУКОВСКОМУ
Гамбург, 28/16 июня (1836) [Гоголь уехал из Петербурга 6 июня, на пароходе, вместе с А. С. Данилевским. ]
Мне очень было прискорбно, что не удалось с вами проститься перед моим отъездом, тем более, что отсутствие мое, вероятно, продолжится на несколько лет. Но теперь для меня есть что-то в этом утешительное. Разлуки между нами не может и не должно быть, и где бы я ни был, в каком бы отдаленном уголке ни трудился, я всегда буду возле вас. Каждую субботу я буду в вашем кабинете, вместе со всеми близкими вам. Вечно вы будете представляться мне слушающим меня читающего. Какое участие, какое заботливо-родственное участие видел я в глазах ваших!.. Низким и пошлым почитал я выражение благодарности моей к вам. Нет, я не был проникнут благодарностью; клянусь, это что-то выше, что-то больше ее; я не знаю, как назвать это чувство, но катящиеся в эту минуту слезы, но взволнованное до глубины сердце говорят, что оно одно из тех чувств, которые редко достаются в удел жителю земли. — Мне ли не благодарить пославшего меня на землю! Каких высоких, каких торжественных ощущений, невидимых, незаметных для света, исполнена жизнь моя! Клянусь, я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек. Львиную силу чувствую в душе своей и заметно слышу переход свой из детства, проведенного в школьных занятиях, в юношеский возраст. В самом деле, если рассмотреть строго и справедливо, что такое все, написанное мною до сих пор? Мне кажется, как будто я разворачиваю давнюю тетрадь ученика, в которой на одной странице видно нерадение и лень, на другой нетерпение и поспешность, робкая, дрожащая рука начинающего и смелая замашка шалуна, вместо букв выводящая крючки, за которую бьют по рукам. Изредка, может быть, выберется страница, за которую похвалит разве только учитель, провидящий в них зародыш будущего. Пора, пора наконец заняться делом. О, какой непостижимо-изумительный смысл имели все случаи и обстоятельства моей жизни! Как спасительны для меня были все неприятности и огорчения! Они имели в себе что-то эластическое; касаясь их, мне казалось, я отпрыгивал выше, по крайней мере чувствовал в душе своей крепче отпор. Могу сказать, что я никогда не жертвовал свету моим талантом. Никакое развлечение, никакая страсть не в состоянии были на минуту овладеть моею душою и отвлечь меня от моей обязанности. Для меня нет жизни вне моей жизни, и нынешнее мое удаление из отечества, оно послано свыше, тем же великим провидением, ниспославшим все на воспитание мое. Это великий перелом, великая эпоха моей жизни. Знаю, что мне много встретится неприятного, что я буду терпеть и недостаток и бедность, но ни за что в свете не возвращусь скоро. Долее, долее, как можно долее буду в чужой земле. И хотя мысли мои, мое имя, мои труды будут принадлежать России, но сам я, но бренный состав мой будет удален от нее.
Не знаю, как благодарить вас за хлопоты ваши доставить мне от императрицы на дорогу. Если это сопряжено с неудобствами, или сколько-нибудь неприлично, то не старайтесь об этом. Я надеюсь, что при теперешней бережливости моей могу как-нибудь управиться с моими средствами. Правда, разделавшись с Петер[бургом], я едва только вывез две тысячи, но, может быть, с ними я протяну как-нибудь до октября, а в октябре месяце должен мне Смирдин вручить тысячу с лишком. С петербургскими моими долгами я кое-как распорядился: иные выплатил из моей суммы, другие готовы подождать. Если же на случай вы получите для меня деньги, то вручите их Плетневу, который мне может переслать, если мне придется большая надобность. Я еду теперь прямо в Ахен. Письмо же к Коппу [Доктор во Франкфурте. ] отправил по почте вчера, раньше никак не мог.
Наше плавание было самое несчастное. Вместо четырех дней, пароход шел целые полторы недели, по причине дурного и бурного времени и беспрестанно портившейся пароходной машины. Один из пассажиров, граф М[усин-]Пушкин, умер. В Ахене я дождусь ответа Коппа, к которому послал описание моей болезни, впрочем не слишком важной. В Ахене я займусь месяца два языками, потому что мне чрезвычайно трудно изъясняться, и потом еду на Рейн. Передайте мой поклон князю Вяземскому и благодарите его от меня за его участие и письмо. Даже с Пушкиным я не успел и не мог проститься; впрочем он в этом виноват. [Пушкин вернулся из Москвы в Петербург 23 мая, и лето провел на даче — на Каменном острове. Возможность свидания с Гоголем была таким образом затруднена, но не исключена. Но 1836 г. — год охлаждения между Гоголем и Пушкиным, вероятно, на почве журнальных отношений. ] Для его журнала я приготовлю кое-что, которое, как кажется мне, будет смешно: из немецкой жизни. [Написано не было. ] Плетневу скажите, что я буду писать к нему из Ахена, и что я очень сильно жму его руку. Желая вам как можно лучше, веселее проводить время и прося вас думать иногда о том, который думать о вас почитает праздником и приготовляет только на закуску после трудов, остаюсь навсегда ваш
Н. Гоголь.
«Письма», I, стр. 383–386.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. ПОГОДИНУ
Женева, сентября 22/10 1836 г.
Здравствуй, мой добрый друг! как живешь? чтό делаешь? скучаешь ли, веселишься ли? или работаешь, или лежишь на боку да ленишься? Бог в помощь тебе, если занят делом. Пусть весело горит пред тобою свеча твоя!.. Мне жаль, слишком жаль, что я не видался с тобою перед отъездом. Много я отнял у себя приятных минут… но на Руси есть такая изрядная коллекция гадких рож, что невтерпеж мне пришлось глядеть на них. Даже теперь плевать хочется, когда об них вспомню. Теперь передо мною чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, — не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь: ты, да несколько других близких, да небольшое число заключивших в себе прекрасную душу и верный вкус. Я не пишу тебе ничего о моем путешествии. Впечатления мои уже прошли. Уже я привык к окружающему, и потому описание его, сомневаюсь, чтобы было любопытно. Два предмета только поразили и остановили меня: Альпы да старые готические церкви.
Осень наступила, и я должен положить свою дорожную палку в угол и заняться делом. Думаю остаться или в Женеве, или в Лозане, или в Веве, где будет теплее (здесь нет наших теплых домов). Принимаюсь перечитывать вновь всего Вальтер Скотта, а там, может быть, за перо…
«Письма», I, стр. 396.
Н. В. ГОГОЛЬ — В. А. ЖУКОВСКОМУ
Париж, 12 ноября 1836 г.
…Прошатавшись лето на водах, я перебрался на осень в Швейцарию. Я хотел скорее усесться на месте и заняться делом; для этого поселился в загородном доме близ Женевы. Там принялся перечитывать я Мольера, Шекспира и Вальтер Скотта. [Вероятно, на французском языке (английским Гоголь занялся только в последние годы жизни). ] Читал я до тех пор, покамест сделалось так холодно, что пропала вся охота к чтению. Женевские холода и ветры выгнали меня в Веве. Никого не было в Веве; один только Блашне выходил ежедневно в 3 часа к пристани встречать пароход. Сначала было мне несколько скучно, потом я привык и сделался совершенно вашим наследником: завладел местами ваших прогулок, мерял расстояние по назначенным вами верстам, колотя палкою бегавших по стенам ящериц, нацарапал даже свое имя русскими буквами в Шильонском подземелье, не посмел подписать его под двумя славными именами творца и переводчика «Шильон. узника»; [Т. е. Байрона и Жуковского. Шильонский замок — на берегу Женевского озера. ] впрочем, даже не было и места. Под ними расписался какой-то Бурнашев. Внизу последней колонны, которая в тени, когда-нибудь русский путешественник разберет мое птичье имя, если не сядет на него англичанин. Недоставало только мне завладеть комнатой в вашем доме, в котором живет теперь великая кн. Анна Федоровна. Осень в Веве наконец настала прекрасная, почти лето. У меня в комнате сделалось тепло, и я принялся за «Мертвых Душ», которых было начал в Петербурге. Все начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись. Швейцария сделалась мне с тех пор лучше; серо-лилово-голубо-сине-розовые ее горы легче и воздушнее. Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем! Это будет первая моя порядочная вещь; вещь, которая вынесет мое имя. Каждое утро, в прибавление к завтраку, вписывал я по три страницы в мою поэму, и смеху от этих страниц было для меня достаточно, чтобы усладить мой одинокий день. Но наконец и в Веве сделалось холодно. Комната моя была нимало не тепла; лучшей я не мог найти. Мне тогда представился Петербург, наши теплые домы; мне живее тогда представились вы, вы в том самом виде, в каком встречали меня приходившего к вам и брали меня за руку, и были рады моему приходу… И мне сделалось страшно скучно. Меня не веселили мои «Мертвые Души», я даже не имел в запасе столько веселости, чтобы продолжать их. Доктор мой отыскал во мне признаки ипохондрии, происходившей от геморроид, и советовал мне развлекать себя; увидевши же, что я не в состоянии был этого сделать, советовал переменить место. Мое намерение до того было провести зиму в Италии, но в Италии бушевала холера страшным образом; карантины покрыли ее, как саранча. Я встречал только бежавших оттуда итальянцев, которые от страху в масках проезжали свою землю. Не надеясь развлечься в Италии, я отправился в Париж, куда вовсе не располагал было ехать. Здесь встретил я своего двоюродного брата, [Так Гоголь назвал почему-то А. С. Данилевского. ] с которым выехал из Петербурга. Это лучший из выпущенных вместе со мною из Нежина. Жаль, что вы не знаете его стихов, которые под величайшим страхом показал он только одному мне, и то не прежде, как затворивши все двери, чтобы и французы не услышали. Париж не так дурен, как я воображал, и, что всего лучше для меня, мест для гулянья множество; одного сада Тюльери и Елисейских полей достаточно на весь день ходьбы. Я нечувствительно делаю порядочный моцион, что для меня теперь необходимо. Бог простер здесь надо мною своё покровительство и сделал чудо: указал мне теплую квартиру; на солнце, с печкой, и я блаженствую. Снова весел. «Мертвые» текут живо, свежее и бодрее, чем в Веве, и мне совершенно кажется, как будто я в России: передо мною всё наше, наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, наши мужики, наши избы, словом вся православная Русь. Мне даже смешно, как подумаю, что я пишу Мертвых Душ в Париже. Еще один Левиафан затевается. Священная дрожь пробирает меня заранее, как подумаю о нем, слышу кое-что из него. Божественные вкушу минуты… но… теперь я погружен весь в «Мертвые Души». Огромно велико мое творение, и не скоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками. Терпение! Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом. Знаю, что мое имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть, с глазами, влажными от слез, произнесут примирение моей тени.
…Не представится ли вам каких-нибудь казусов, могущих случиться при покупке мертвых душ? Это была бы для меня славная вещь, потому, как бы то ни было, но ваше воображение верно, увидит такое, чего не увидит мое. Сообщите об этом Пушкину; авось-либо и он найдет что-нибудь с своей стороны. Хотелось бы мне страшно вычерпать этот сюжет со всех сторон. У меня много есть таких вещей, которые бы мне никак прежде не представились; но, несмотря, вы все еще можете мне сказать много нового, ибо что голова, то ум. Никому не сказывайте, в чем состоит сюжет «Мертвых Душ».
Название можете объявить всем. Только три человека: вы, Пушкин да Плетнев, должны знать настоящее дело. Прилагаемое письмо прошу вас покорнейше вручить Плетневу немедленно; оно нужное.
«Письма», I, стр. 413–416.
Н. В. ГОГОЛЬ — Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ
Париж, 25 янв. 1837 г.
Я получил письмо от Данилевского, что он скучает в Париже, и решился ехать разделять его скуку. Париж город хорош для того, кто именно едет для Парижа, чтобы погрузиться во всю его жизнь. Но для таких людей, как мы с тобою, — не думаю, разве нужно скинуть с каждого из нас по 8 лет. К удобствам здешним приглядишься, тем более, что их более, нежели сколько нужно; люди легки, а природы, в которой всегда находишь ресурс и утешение, когда всё приестся, — нет: итак, нет того, что бы могло привязать к нему мою жизнь. Жизнь политическая, жизнь вовсе противоположная смиренной художнической, не может понравиться таким счастливцам праздным, [«Нас мало избранных, счастливцев праздных». («Моцарт и Сальери» Пушкина). ] как мы с тобою. Здесь всё политика, в каждом переулке и переулочке библиотека с журналами. Остановишься на улице чистить сапоги, тебе суют в руки журнал; в нужнике дают журнал. Об делах Испании больше всякий хлопочет, нежели о своих собственных. [Междоусобные войны 1833–1840 гг. и парламентские реформы 1836–1837 гг. ] Только в одну жизнь театральную я иногда вступаю: итальянская опера здесь чудная! Гризи, Тамбурини, Рубини, Лаблаш — это такая четверня, что даже странно, что они собрались вместе. На свете большею частью бывает так, что одна вещь находится в одном углу, а другая, которой бы следовало быть возле нее, в другом. Не приведи бог принести сюда Пащенка. Беда была бы нашим ушам. Он бы напевал, я думаю, ежедневно и ежеминутно. Я был не так давно в Théâtre Français, где торжествовали день рождения Мольера. Давали его пиесы «Тартюф» и «Мнимый Больной». Обе были очень хорошо играны, по крайней мере в сравнении с тем, как играются они у нас. [На петербургской русской сцене до отъезда Гоголя эти комедии не шли. [Каждый год Téâtre Français торжествует день рождения Мольера. В этом было что-то трогательное. По окончании пиесы поднялся занавес: явился бюст Мольера. Все актеры этого театра попарно под музыку подходили венчать бюст. Куча венков вознеслась на голове его. Меня обняло какое-то странное чувство. Слышит ли он, и где он слышит это? Видел в трех пиесах M-elle Mars. Ей 60 лет. [Анна Бутэ-Монвель, по сцене Марс (1773–1847). ] В одной пиесе играла она 18-летнюю девицу. Немножко смешно было сначала, но потом в других действиях, когда девица становится замужней женщиною, ей прощаешь лишние годы. Голос ее до сих пор гармонический и, зажмуривши глаза, можно вообразить живо перед собою 18-летнюю. Всё просто, живо; очищенная натура в местах патетических; слова исходят прямо из глубоко тронутой души, ничего дикого, ни одной фальшивой или искусственной ноты. На русском нашем театре далеко недостает до Mars. Актеров много, очень много хороших. На каждом театре есть два или три своих корифея. Видел наследника Тальмы [Франсуа Жозеф Тальма (1763–1826) — французский трагик. ] [Лижье]. Среднего росту, пожилых лет человек, бегает по сцене довольно свободно, как дома, не складывает рук крестом и не глядит из-за плеча. Пиес, где герой является идеалом физической силы, он, как кажется, избегает. Я его не видел, по крайней мере, никогда ни в старых трагедиях, ни в новых драмах, где герои сильно страдают и много беснуются. Играл он Людовика XI в пиесе Делавиня [«Людовик XI» — драма Делавиня (1832). Казимир Делавинь (Delavigne) род. 1793, ум. 1843 г. ] и, кажется, вряд ли Делавиню так написать, как Ligier играл. Он был даже смешон — до такой степени хорош. Король, распоряжающийся очень коварно и плутовски и между тем дающий всему этому вид необходимости, им же самим наложенной, был очень занимателен для зрителя. В пиесах Мольера старики, дяди, опекуны и отцы играются очень хорошо, плуты-слуги тоже прекрасно. Если бы собрать с каждого из здешних театров по три первых персонажа, то можно бы таким образом обставить пиесу, как только может себе составить идею один комик или трагик. Театры все устроены прекрасно. Они не имеют великолепных наружных фасадов, но внутри всё как следует. От первого до последнего слова слышно и видно всем. Балеты становятся с такою роскошью, как в сказках; особливо костюмы необыкновенно хороши, страшною историческою точностью. Сколько прежде французы глядели мало на дух века, столько теперь приглядываются на мелочи; само собою, что при этом ускользает много крупного. Золота, атласу и бархату на сцене много. Как у нас одеваются на сцене первые танцовщицы, так здесь все до одной фигурантки. Далеко Гедеонову до Петрова дня, хотя ему и значительно помогает в украшении декораций Федор Андреевич. Тальони [Мария Тальони (1804–1884) — прима-балерина парижской оперы. ] — воздух! Бездушнее еще ничего не бывало на сцене. Впрочем, здесь около десяти есть таких танцовщиц, или солисток, перед которыми Пейсар [Лаура Пейсар — одна из лучших петербургских балерин (на сцене между 1832 и 1837 гг.)] — Пащенко. Скажи Жюлю, [Прозвище П. В. Анненкова. ] как, право, не совестно ему жить с мамзель Жорж. Ведь ей 67 лет. [Шутка. Маргарите Веммер, по сцене Жорж, было в это время 50 лет (р. 1787, ум. 1867 г.). ] Да притом видно, что она только красотой своей брала. Игра ее очень монотонна и часто напыщенна. Впрочем, говорят, что ее нужно видеть только в старых трагедиях, которых однако ж не играют вовсе на том театре, где она теперь находится. Играет она в театре Porte St. Martin, где играются только одни новые драмы и мелодрамы, и где зрители шумят больше, нежели на всех других театрах. Всякий почти раз в партере произойдет какая-нибудь комедия или даже и водевиль, если у зрителей хорош голос. Тогда актеры делаются зрителями: сначала слушают, а потом уходят со сцены, занавес опускается, музыка начинает играть и пиесу начинают снова. Народ очень любит драмы и особенно партия республиканская. Это народ сумрачный, апплодирует редко. Прочие ходят в Водевиль, среднее сословие — в театр Variéte, или в театр Палерояля (лучшие водевильные театры). Знать, как бывает всегда, корчит меломанов, и ходит в Итальянскую или в Большую оперу (на французском диалекте), где конопатят до сих пор еще «Гугенотов» и «Роберта», [Оперы Мейербера. ] ударяя в медные горшки и тазы сколько есть духу; или иногда в Opéra Comique (французскую оперу).
…Тощи ваши петербургские литературные новости. Да скажи, пожалуйста, с какой стати пишете вы все про «Ревизора»? В твоем письме и в письме Пащенка, которое вчера получил Данилевский, говорится, что «Ревизора» играют каждую неделю, театр полон и проч… и чтобы это было доведено до моего сведения. Что это за комедия? Я, право, никак не понимаю этой загадки. Во-первых, я на «Ревизора» — плевать, а во-вторых — к чему это? Если бы это была правда, то хуже на Руси мне никто бы не мог нагадить. Но, славу богу, это ложь: я вижу через каждые три дня русские газеты. [В сезон 1836–1837 г. (с весны до весны) «Ревизор» был сыгран в Петербурге 26 раз. ] Не хотите ли вы из этого сделать что-то вроде побрякушки и тешить меня ею, как ребенка? И ты!.. Стыдно тебе! — ты предполагал во мне столько мелочного честолюбия! Если и было во мне что-нибудь такое, что могло показаться легко меня знавшему тщеславием, то его уже нет. Пространства, которые разделяют меня с тобою, поглотили всё то, за что поэт слышит упреки во глубине души своей. Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они вроде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры «Ревизора», а с ними «Арабески», «Вечера» и всю прочую чепуху, и обо мне, в течение долгого времени, ни печатно, ни изустно не произносил никто ни слова — я бы благодарил судьбу. Одна только слава по смерти (для которой, увы! не сделал я, до сих пор, ничего) знакома душе неподдельного поэта. А современная слава не стоит копейки.
…Кстати о литературных новостях. Они, однако ж, не тощи. Где выберется у нас полугодие, в течение которого явились бы разом две такие вещи, каковы «Полководец» и «Капитанская Дочь». [«Полководец» (стих. Пушкина) — в третьем, а «Капитанская дочка» — в четвертом томе «Современника» за 1836 г. ] Видана ли была где-нибудь такая прелесть! Я рад, что «Капитанская Дочь» произвела всеобщий эффект.
…Извести меня, что это такое «Литературные Прибавления», которые издает Краевский [Анд. Ал-др. Краевский (1810–1889) — издатель «Литературных Прибавлений» к «Русскому Инвалиду», а с 1839 г. — «Отечественных Записок».] и о которых пишет Пащенко? и отчего мое бедное имя туда заехало? или ему суждено валяться, как векселю несостоявшегося банкрота, от которого хотя не ждут никакой пользы, но не раздирают его потому только, что когда-то он стоил денег. Впрочем мне это неприятно, и только в нашем литературном мире могут случаться такие самоуправства. Я не желал бы, очень не желал, чтобы мое имя упоминалось в печати…
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ А. О. СМИРНОВОЙ
В 1837 году я провела зиму в Париже, rue du Mont Blanc, № 21. Русских было довольно, в конце зимы был Гоголь с приятелем своим Данилевским. Он был у нас раза три один, и мы уже обходились с ним как с человеком очень знакомым, но которого, как говорится, ни в грош не ставили. Всё это странно, потому что мы читали с восторгом «Вечера на хуторе близ Диканьки», и они меня так живо перенесли в великолепную Малороссию. Оставив еще в детстве этот край, я с необыкновенным чувством прислушивалась ко всему тому, что его напоминало, а «Вечера на хуторе» так ею и дышат. С ним тогда я обыкновенно заводила речь о высоком камыше и бурьяне, о белых журавлях на красных лапках, [Конечно, аистах, а не журавлях. ] которые по вечерам прилетают на кровлю знакомых хат, о галушках и варениках, о сереньком дымке, который легко струится и выходит из труб каждой хаты; пела ему «Не ходи, Грицько, на вечерницы». Он более слушал, потому что я очень болтала, но однажды описывал мне малороссийский вечер, когда солнце садится, табуны гонят с поля, и отсталые лошади несутся, подымая пыль копытами, а за ними с нагайками в руках пожилой хохол с чупром; он описывал это живо, с любовью, хотя порывисто и в коротких словах. О Париже мало было речи, по-видимому, он уже и тогда его не любил. Однако он посещал с Данилевским театры, потому что рассказывал мне, как входили в оперу [один за другим в хвосте] и как торгуют правом на хвост. С свойственною ему одному способностью замечать то, что другим не кажется смешным, ни замечательным, он рассказывал это очень смешно. Один раз говорили мы о разных комфортах в путешествии, и он сказал мне, что хуже всего на этот счет в Португалии, и советовал мне туда не ездить. «Вы как это знаете, Николай Васильевич?» — спросила я его. — «Да я там был: пробрался из Испании, где также прегадко в трактирах», — отвечал он преспокойно. Я начала утверждать, что он не был в Испании, что это не может быть, потому что там всё в смутах, дерутся на всех перекрестках, что те, которые оттуда приезжают, много рассказывают, а он ровно никогда ничего не говорил. На всё это он очень хладнокровно отвечал: «На что же всё рассказывать и занимать публику? Вы привыкли, чтобы вам с первого раза человек всё выкладывал, чтό знает и не знает, даже и то, чтό у него на душе». Я осталась при своем, что он не был в Испании, и меж нами осталась эта шутка: «Это когда я был в Испании». В Испании он точно был, но проездом, [Никаких данных, подтверждающих это сообщение Смирновой, нет. ] потому что в самом деле оставаться долго было неприятно после Италии: ни климат, ни природа, ни художества, ни картины, ни народ не могли произвести на него особенного впечатления. Испанская школа сливалась для него с болонскою в отношении красок и в особенности рисунка; болонскую он совсем не любил. Очень понятно, что такой художник, как Гоголь, раз взглянувши на Рафаэля в Риме, не мог слишком увлекаться другими живописцами. [С болонской школой принято сближать испанскую живопись так наз. гранадской школы, но она лишь в самой малой мере характерна для испанской живописи вообще. Классических испанских художников первой половины XVII в. — Риберу, Сурбарана, Веласкеса — вряд ли можно было «сливать» с болонцами. ] Вообще у него была [известная трезвость в оценке искусства; ему нужно было всеми струнами души признать предмет прекрасным, чтобы назвать его прекрасным]. «Стройность во всем, вот что прекрасно», — говорил он.
Смирнова, «Записки», стр. 311–313.
Н. В. ГОГОЛЬ — БОГДАНУ ЗАЛЕССКОМУ
[Богдан Залесский (1802–1886) — польский поэт «украинской школы». Гоголь познакомился с ним в Париже. Письмо печатается по современному украинскому правописанию. ]
Париж [февраль? 1837].
Дуже-дуже було жалко, що не застав пана земляка дома. Чував, що на пана щось напало, не то соняшниця, не то завiйниця (хай iй присниться лисий дiдько), [«Соняшниця» и «завiйниця» — болезни желудка. «Лисий дiдько» — черт. ] та тепер, спасибо боговi, кажуть начей-то пан зовсiм здоров. Дай же боже, щоб надовго, на славу усiй казацькiй землi давав би чернецького хлiба усякiй болiзнi i злидням. Тай нас би не забував, писульки в Рим слав. Добре б було, коли б i сам туди коли-небудь примандрував. Дуже, дуже близький, земляк, а по серцю ще ближчий, чим по землi.
Микола Гоголь.
«Письма», I, стр. 431.
Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Рим, 16 марта 1837 г.
Что месяц, что неделя, то новая утрата; но никакой вести хуже нельзя было получить из России. [29 января 1837 г. умер Пушкин. Гоголь узнал об этом в Париже, в феврале. ] Всё наслаждение моей жизни, всё мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое — вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет не вкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… Боже! нынешний труд мой, внушенный им, его создание… [«Мертвые Души»] я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо — и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска!.. Напишите мне хоть строчку, что делаете вы, или скажите об этом два слова Прокоповичу: он будет писать ко мне…
«Письма», I, стр. 432.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. ПОГОДИНУ
Рим, 30 марта 1837 г.
Я получил письмо твое в Риме. Оно наполнено тем же, чем наполнены теперь все наши мысли. Ничего не говорю о великости этой утраты. Моя утрата всех больше. Ты скорбишь как русский, как писатель, я… я и в сотой доле не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь, известную под именем публики, мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Всё, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим. Я тешил себя мыслью, как будет доволен он, угадывал, что будет нравиться ему. И это было моею высшею и первою наградою. Теперь этой награды нет впереди! Что труд мой? Что теперь жизнь моя? Ты приглашаешь меня ехать к вам. Для чего? не для того ли, чтоб повторить вечную участь поэтов на родине? Или ты нарочно сделал такое заключение после сильного тобой приведенного примера, чтоб сделать еще разительнее самый пример. Для чего я приеду? Не видал я разве дорогого сборища наших просвещенных невежд? Или я не знаю, что такое советники, начиная от титулярных до действительных тайных? Ты пишешь, что все люди, даже холодные, были тронуты этою потерей. А что эти люди готовы были делать ему при жизни? Разве я не был свидетелем горьких, горьких минут, которые приходилось чувствовать Пушкину, несмотря на то, что сам монарх (буди за то благословенно имя его!) почтил талант? О, когда я вспомню наших судий, меценатов, ученых, умников, благородное наше аристократство, сердце мое содрогается при одной мысли… Должны быть сильные причины, когда они меня заставили решиться на то, на что я бы не хотел решиться. Или ты думаешь мне ничего, что мои друзья, что вы отделены от меня горами? Или я не люблю нашей неизмеримой, нашей родной русской земли? Я живу около года на чужой земле, вижу прекрасные небеса, мир, богатый искусствами и человеком. Но разве перо мое принялось описывать предметы, могшие поразить всякого? Ни одной строки не мог посвятить я чуждому. Непреодолимою связью прикован я к своему. И наш бедный, неяркий мир наш, наши курные избы, обнаженные пространства предпочел я небесам лучшим, приветливее глядевшим на меня. И я ли после этого могу не любить своей отчизны? Но ехать, выносить надменную гордость безмозглого класса людей, которые будут передо мною дуться и даже мне пакостить. Нет, слуга покорный. В чужой земле я готов всё перенести, готов нищенски протянуть руку, если дойдет до этого дело. Но в своей — никогда! Мои страдания тебе не могут вполне быть понятны. Ты в пристани, ты, как мудрец, можешь перенесть и посмеяться. Я бездомный, меня бьют и качают волны, и упираться мне только на якорь гордости, которую вселили в грудь мою высшие силы, — сложить мне голову свою не на родине!..
«Письма», I, стр. 434–435 и «Исторический Вестник», 1902, № 2.
Н. В. ГОГОЛЬ — А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Рим, апр. 1837 г.
…Здесь тепло, как летом; а небо, небо — совершенно кажется серебряным. Солнце дальше и больше и сильнее обливает его своим сиянием. Что сказать тебе вообще об Италии? Мне кажется, как будто бы я заехал к старинным малороссийским помещикам. Такие же дряхлые двери у домов, со множеством бесполезных дыр, марающие платье мелом; старинные подсвечники и лампы в виде церковных; блюда все особенные; всё на старинный манер. Везде доселе виделась мне картина изменений; здесь всё остановилось на одном месте и далее нейдет. Когда въехал в Рим я в первый раз, не мог дать себе ясного отчета: он показался маленьк[им]; но, чем далее, он мне кажется бόльшим и бόльшим, строение огромнее, виды красивее, небо лучше; а картин, развалин и антиков смотреть на всю жизнь станет. Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу — и уж на всю жизнь. Словом, вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить. Это говорят все те, которые остались здесь жить. И правда, что зато вряд ли где сыщешь землю, где бы можно так дешево прожить. Никаких [?] и ничего того, «что в Париже вкус голодный изобретает для забав». [Из 1-й главы «Евгения Онегина».] В магазинах только Оссия [?] да антики. Но зато для наслаждений художнических… Ты не можешь себе дать никакой идеи, что такое Рафаэль. Ты будешь стоять пред ним так же безмолвный и обращенный весь в глаза, как ты сиживал некогда перед Гризи. [Итальянская певица, которую Гоголь и Данилевский слышали в Париже. См. письмо Прокоповичу от 25 янв. ]
«Письма», I, стр. 438–439.
Н. В. ГОГОЛЬ — В. А. ЖУКОВСКОМУ
Рим, апрель 18/6 1837 г.
Я пишу к вам на этот раз с намерением удручить вас моею просьбою. Вы одни в мире, которого интересует моя участь. Вы сделаете, я знаю, вы сделаете всё то, что только в пределах возможности. Меня страшит мое будущее. Здоровье мое, кажется, с каждым годом становится плоше и плоше. Я был недавно очень болен, теперь мне сделалось немного лучше. Если и Италия мне ничего не поможет, то я не знаю, что тогда уже делать. Я послал в Петербург за последними моими деньгами, и больше ни копейки; впереди не вижу совершенно никаких средств добыть их. Заниматься каким-нибудь журнальным мелочным вздором не могу, хотя бы умирал с голода. Я должен продолжать мною начатой большой труд, который писать взял с меня слово Пушкин, которого мысль есть его создание и которой обратился для меня с этих пор в священное завещание. Я дорожу теперь минутами моей жизни потому, что не думаю, чтоб она была долговечна; а между тем… я начинаю верить тому, что прежде считал басней, что писатели в наше время могут умирать с голоду…
…Я думал, думал и ничего не мог придумать лучше, как прибегнуть к государю. Он милостив; мне памятно до гроба то внимание, которое он оказал к моему «Ревизору». Я написал письмо, которое прилагаю; если вы найдете его написанным как следует, будьте моим предстателем, вручите! Если же оно написано не так, как следует, то — он милостив, он извинит бедному своему подданному. Скажите, что я невежа, незнающий, как писать к его высокой особе, но что я исполнен весь такой любви к нему, какою может быть исполнен один только русский подданный, и что осмелился потому только беспокоить его просьбою, что знал, что мы все ему дороги как дети. — Но я знаю, вы лучше и приличнее скажете, нежели я. Не в первый раз я обязан многим, многим вам, чего сердце не умеет высказать; и я бы почувствовал на душе совесть беспокоить вас, если б вы не были вы! Но в сторону всё это: я с вами говорю просто, и я бы покраснел до ушей, если бы сказал вам какой затейливый комплимент. — Если бы мне такой пансион, какой дается воспитанникам академии художеств, живущим в Италии, или хоть такой, какой дается дьячкам, находящимся здесь при нашей церкви, то я бы протянулся, тем более, что в Италии жить дешевле. Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: «Старосветские помещики» и «Тарас Бульба». Это те две счастливые повести, которые нравились совершенно всем вкусам и всем различным темпераментам; [Гоголь мог, между прочим, иметь в виду сочувственный отзыв об этих повестях в рецензии Сенковского на «Миргород».] все недостатки, которыми они изобилуют, вовсе неприметны были для всех, кроме вас, меня и Пушкина. Я видел, что по прочтении их более оказывали внимания. Если бы их прочел государь! Он же так расположен ко всему, где есть теплота чувств и что пишется от души. О, меня что-то уверяет что он бы прибавил ко мне участия. Но будь всё то, что угодно богу. На его и на вас моя надежда. Уведомьте меня вашей строчкой, или скажите Плетневу: он, может быть, ко мне напишет. Прощайте! Храни бог прекрасную вашу жизнь!
«Письма», I, стр. 441–444.
Н. В. ГОГОЛЬ — В. А. ЖУКОВСКОМУ
Рим, 30 октября 1837 г.
Я получил данное мне великодушным нашим государем вспоможение. Благодарность сильна в груди моей, но излияние ее не достигнет к его престолу. Как некий бог, он сыплет полною рукою благодеяния и не желает слышать наших благодарностей; но, может быть, слово бедного при жизни поэта дойдет до потомства и прибавит умиленную черту к его царственным доблестям. Но до вас может досягнуть моя благодарность. Вы, все вы! Ваш исполненный любви взор бодрствует надо мною! Как будто нарочно дала мне судьба тернистый путь, и сжимающая нужда увила жизнь мою, чтобы я был свидетелем прекраснейших явлений на земле.
Вексель с известием еще в августе месяце пришел ко мне в Рим, но я долго не мог возвратиться туда но причине холеры. Наконец я вырвался. Если бы вы знали, с какою радостью я бросил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию! Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня. Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр — всё это мне снилось. Я проснулся опять на родине и пожалел только, что поэтическая часть этого сна — вы, да три-четыре оставивших вечную радость воспоминания в душе моей, не перешли в действительность. Еще одно безвозвратное… О, Пушкин, Пушкин! Какой прекрасный сон удалось мне видеть в жизни, и как печально было мое пробуждение! Что бы за жизнь моя была после этого в Петербурге; но как будто с целью всемогущая рука промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, обо всем, и весь впился в ее роскошные красы. Она заменила мне всё. Гляжу как исступленный на всё и не нагляжусь до сих пор. Вы говорили мне о Швейцарии, о Германии и всегда вспоминали о них с восторгом. Моя душа также их приняла живо, и я восхищался ими, даже, может, с бόльшей живостью, нежели, как я въехал в первый раз в Италию. Но теперь, когда я побывал в них после Италии, низкими, пошлыми, гадкими, серыми, холодными показались мне они со всеми их горами и видами, и мне кажется, как будто бы я был в Олонецкой губернии и слышал медвежье дыхание северного океана.
И неужели вы не побываете здесь и не поглядите на нее, и не отдадите тот поклон, которым должен красавице-природе всяк кадящий прекрасному? Здесь престол ее. В других местах мелькает одно только воскраие ее ризы, а здесь она вся глядит прямо в очи своими пронзительными очами. Я весел. Душа моя светла. Тружусь и спешу всеми силами совершить труд мой. Жизни! Жизни! Еще бы жизни! Я ничего еще не сделал, чтό бы было достойно вашего трогательного расположения. Но, может быть, это, которое пишу ныне, будет достойно его. По крайней мере мысль о том, что вы будете читать его некогда, была одна из первых, оживлявших меня во время бдения над ним. Храни бог долго, долго прекрасную жизнь вашу!
Ваш Гоголь.
«Письма», I, стр. 458–460.
Н. В. ГОГОЛЬ — Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ
[Ноябрь?] 1837 г.
Я рад, что у тебя не отнял денег, которые, может быть, тебе нужны самому и которые я просил у тебя взаймы. Я получил от государя, спасибо ему, почти неожиданно и теперь не нуждаюсь. Если что-нибудь вышло по части Русск[ой] Исто[рии], издания Нестора, или Киевской Летописи, Ипатьевской или Хлебниковского списка — пожалуйста, пришли. Если вышел перевод славянской истории Шафарика [Пав. Йозеф Шафарик (1795–1861) — знаменитый чешский ученый и общественный деятель. Имеется в виду книга «Словенские древности», изданная Погодиным в переводе О. М. Бодянского (2 книги вышли в 1837 г., 3-я — в 1838). ] или что-нибудь относит[ельно] славян или мифол[огии] слав[янской]. Также какие-нибудь акты к древней русск[ой] истории, или хорошее издание русских песен или малоросс[ийских] песен. Все это возьми у Смирдина. Пусть поставит на мой счет. Также, если есть что новое насчет раскольничьих сект. Если вышло Снегирева описание праздников и обрядов — пришли. [«Русские простонародные праздники и суеверные обряды». 1838. Автор — Ив. Мих. Снегирев (1793–1868) — профессор Московского университета и цензор (с 1828 по 1855 г.). ] Или другого какого-нибудь. Да ради бога пиши. Я к тебе ничего не пишу — ни [о] моей жизни, ни трудах, потому что не уверен, будешь ли ты и на это отвечать. Как получу — напишу.
«Письма», I, стр. 456–457.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. БАЛАБИНОЙ
[Балабина Марья Петр, — ученица Гоголя (в 1831 г.). С семейством Балабиных Гоголь встретился летом 1836 г. в Бадене. ]
Рим, месяц апрель. Год 2588 от основания города.
…Знаете, чтό я вам скажу теперь о римском народе? Я теперь занят желанием узнать его во глубине, весь его характер, слежу его во всем, читаю все народные произведения, где только он отразился, и скажу, что, может быть, это первый народ в мире, который одарен до такой степени эстетическим чувством, невольным чувством понимать то, чтό понимается только пылкою природою, на которую холодный, расчетливый, меркантильный европейский ум не набросил своей узды. Как показались мне гадки немцы после итальянцев, немцы, со всею их мелкою честностью и эгоизмом! Но об этом я вам, кажется, уже писал. Я думаю, уже вы сами слышали очень многие черты остроумия римского народа, того остроумия, которым иногда славились древние римляне, а еще более — аттический вкус греков. Ни одного происшествия здесь не случится без того, чтоб не вышла какая-нибудь острота и эпиграмма в народе. Во время торжества и праздника по случаю избрания кардиналов, когда город был иллюминован три дня (да, кстати здесь сказать, что наш приятель Меццофанти [Меццофанти (1774–1849) — профессор персидской и арабской словесности Болонского университета, знавший свыше 50 языков, в том числе русский. ] сделан тоже кардиналом и ходит в красных чулочках), во время этого праздника было почти всё дурное время; в первые же дни карнавала дни были совершенно итальянские, те светлые, без малейшего облачка дни, которые вам так знакомы, когда на голубом поле неба сверкают стены домов, все в солнце, и таким блеском, какого не вынесет северный глаз, — в народе вышел вдруг экспромт: «Il Dio vuol carnevale e non vuol cardinale». [Бог хочет карнавала и не хочет кардинала. ] Это напоминает мне экспромт по случаю запрещения папою карнавала в прошлом году. Вы знаете, что нынешнего папу, по причине его большого носа, зовут Пульчинеллой, [Пульчинелла (во Франции Полишинель) — традиционная фигура импровизованной комедии. Упоминаемый здесь папа — Григорий XVI.] вот экспромт:
[Ах, как это хорошо! Пульчинелла запрещает карнавал!]
Знакомы ли были вы с транстеверянами, то есть жителями по ту сторону Тибра, которые так горды своим чистым римским происхождением? Они одних себя считают настоящими римлянами. Никогда еще транстеверянин не женился на иностранке (иностранкой называется всякая, кто только не в городе их), и никогда транстеверянка не выходила замуж за иностранца. Случалось ли вам слышать язык il Meo Patacca, для которой рисунки делал Пинелли? [Бартоломео Пинелли (1781–1835) — итальянский живописец и график. ] Но вам, верно, не случалось читать сонетов нынешнего римского поэта Белли, [Джузеппе Джовакино Белли (1791–1863) — автор свыше 2000 сонетов на транстеверинском диалекте. Писал гл. обр. в 30-х г., при жизни не издавался; книга сонетов вышла только в 1868 г. ] которые впрочем нужно слышать, когда он сам читает. В этих сонетах, столько соли и столько остроты, совершенно неожиданной, и так верно отражается в них жизнь нынешних транстеверян, что вы будете смеяться, и это тяжелое облако, которое налегает часто на вашу голову, слетит прочь вместе с докучливой и несносной вашей головной болью. Они писаны in lingua romanesca; они не напечатаны, но я вам их после пришлю.
Кстати мы начали говорить о литературе. Нам известна только одна эпическая литература итальянцев, то есть литература умершего времени, литератуа XV и XVI веков; но нужно знать, что в прошедшем XVIII и даже в конце XVII века у итальянцев обнаружилась сильная наклонность к сатире, веселости, и если хотите изучить дух нынешних итальянцев, то нужно их изучать в их поэмах герои-комических. [Наиболее известным автором в упоминаемых Гоголем комических жанрах XVII в. был Алессандро Тассони (1565–1635). Труднее решить, какие явления XVIII в. имеет в виду Гоголь (если здесь нет ошибки): может быть, поэмы Джузеппе Парини (1729–1799). ] Вообразите, что собрание «Autori burleschi italiani» состоит из сорока толстых томов. Во многих из них блещет такой юмор, такой оригинальный юмор, что дивишься, почему никто не говорит о них. Впрочем нужно сказать и то, что одни итальянские типографии могут печатать их. Во многих из них есть несколько нескромных выражений, которых не всякому можно позволить читать.
Я вам расскажу теперь об этом празднике, который не знаю, знаете ли вы, или нет. Это — торжество по случаю основания Рима, юбилей рождения, или именины этого чудного старца, видевшего в стенах своих Ромула. Этот праздник, или, лучше сказать, собрание академическое, было очень просто, в нем не было ничего особенного; но самый предмет был так велик и душа так была настроена к могучим впечатлениям, что всё казалось в нем священным, и стихи, которые читались над небольшим числом римских писателей, больше вашими друзьями аббатами, все без изъятия казались прекрасными и величественными и, как будто по звуку трубы, воздвигали в памяти моей древние стены, храмы, колонны, и возносили всё это под самую вершину небес. Прекрасно, прекрасно всё это было! но так ли оно прекрасно, как теперь? Мне кажется, теперь… по крайней мере, если бы мне предложили — натурально, не какой-нибудь государь-император или король, а кто-нибудь посильнее их — чтό бы я предпочел видеть перед собою — древний Рим в грозном и блестящем величии, или Рим нынешний в его теперешних развалинах, я бы предпочел Рим нынешний. Нет, он никогда не был так прекрасен. Он прекрасен уже тем, что ему 2588-й год, [Годом «основания Рима» принято считать 753 г. до нашей эры. Гоголь ошибся здесь (и в заголовке письма) на три года. ] что на одной половине его дышит век языческий, на другой — христианский, и тот и другой — огромнейшие две мысли в мире.
Но вы знаете, почему он прекрасен. Где вы встретите эту божественную, эту райскую пустыню посреди города? Какая весна! Боже, какая весна! Но вы знаете, что такое молодая свежая весна среди дряхлых развалин, зацветших плющом и дикими цветами. Как хороши теперь синие клочки неба промеж дерев, едва покрывшихся свежей, почти желтой зеленью, и даже темные, как воронье крыло, кипарисы, а еще далее — голубые, матовые, как бирюза, горы Фраскати и Албанские, и Тиволи! Что за воздух! кажется, как потянешь носом, то по крайней мере семьсот ангелов влетают в носовые ноздри. Удивительная весна! Гляжу — не нагляжусь. Розы усыпали теперь весь Рим, но обонянию моему еще слаще от цветов, которые теперь зацвели и которых имя я, право, в эту минуту позабыл. Их нет у нас. Верите ли, что часто приходит неистовое желание превратиться в один нос: чтобы не было ничего больше — ни глаз, ни рук, ни ног, кроме одного только большущего носа, у которого бы ноздри были в добрые ведра, чтобы можно было втянуть в себя как можно побольше благовония и весны…
«Письма», I, стр. 494–498.
Н. В. ГОГОЛЬ — А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Рим, 11 апр. 1838 г.
Досадую на тебя очень, что не догадался списать для меня ни «Египетских Ночей», ни «Галуба». [Посмертные поэмы Пушкина («Современник», 1837). ] Ни того, ни другого здесь нет. «Современник» в Риме не получается, и даже ничего современного. Если «Современник» находится у Тургенева, [Ал-дра Ивановича. ] то попроси у него моим именем. Если можно привези весь; а не то — перепиши стихи. Еще, пожалуйста, купи для (меня) новую поэму Мицкевича — удивительнейшую вещь: «Пан Тадеуш». [С Адамом Мицкевичем, знаменитым польским поэтом (1798–1855), Гоголь познакомился лично в Париже. ] Она продается в польской лавке. Где эта польская лавка, ты можешь узнать у других книгопродавцев. Еще: не отыщешь ли ты где-нибудь первого тома Шекспира, — того издания, которое в двух столбцах и в двух томах? Я думаю, в этих лавочках, что… в Палерояле, весьма легко можно отыскать его. Если бы был Ноэль, [Парижский знакомый Гоголя и Данилевского, дававший им уроки итальянского языка. ] он славно исполнил бы эту комиссию. За него можно дать до 10 франков, ибо я за оба тома дал 13 фран[ков].
«Письма», I, стр. 483.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ Н. В. БЕРГА
[Ник. Вас. Берг (1823–1884) — поэт и переводчик. Его встречи с Гоголем (см. ниже) относятся к 1848 и сл. гг.; данное воспоминание Гоголя, вероятно, — к 1838 году. ]
…Однажды, кажется у Шевырева, кто-то из гостей, несмотря на принятую всеми знавшими Гоголя систему не спрашивать его ни о чем, особенно о литературных работах и предприятиях, — не удержался и заметил ему, «что это он смолк: ни строки, вот уже сколько месяцев сряду!» — Ожидали простого молчания, каким отделывался Гоголь от подобных вопросов, или ничего незначащего ответа. Гоголь грустно улыбнулся и сказал: «Да! как странно устроен человек: дай ему всё, чего он хочет, для полного удобства жизни и занятий, тут-то он и не станет ничего делать; тут-то и не пойдет работа!»
Потом, помолчавши немного, он сообщил следующее:
«Со мною был такой случай: ехал я раз между городками Джансано и Альбано, в июле месяце. Среди дороги, на бугре, стоит жалкий трактир, с бильярдом в главной комнате, где вечно гремят шары и слышится разговор на разных языках. Все проезжающие мимо непременно тут останавливаются, особенно в жар. Остановился и я. В то время я писал первый том Мертвых Душ, и эта тетрадь со мною не расставалась. Не знаю почему, именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, захотелось мне писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением.»
Н. В. Берг, стр. 124.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. ПОГОДИНУ
Рим, 1 дек. 1838 г.
…Мне было очень грустно узнать из письма твоего, что ты живешь не без неприятностей и огорчений… Литературные разные пакости, и особливо теперь, когда нет тех, на коих почиет надежда, в состоянии навести большую грусть, даже, может быть, отравить торжественные и вдохновенные минуты души. Ничего не могу сказать тебе в утешение. Битву, как ты сам знаешь, нельзя вести тому, кто благородно вооружен одною только шпагой, защитницей чести, против тех, которые вооружены дубинами и дрекольями. Поле должно остаться в руках буянов. Но мы можем, как первые христиане в катакомбах и затворах, совершать наши творения. Поверь, они будут чище, прекраснее, выше.
Меня ты очень разжалобил Щепкиным. Мне самому очень жалко его. Я о нем часто думаю. Я даже, признаюсь, намерен собрать черновые, какие у меня есть, лоскутки истребленной мною комедии и хочу что-нибудь из них для него сшить. [Обработкой этих «лоскутков» Гоголь занялся в 1839—40 гг. ]
Кстати о «Ревизоре». Ты хочешь печатать «Ревизора». Мне, признаюсь, хотелось бы немного обождать. Я начал переделывать и поправлять некоторые сцены, которые были написаны довольно небрежно и неосмотрительно. Я хотел бы издать его теперь исправленного и совершенного. [Переработку «Ревизора» для 2-го изд. Гоголь закончил только в 1841 г. ] Но если ты находишь, что второе издание необходимо нужно, и без отлагательства, то располагай по своему усмотрению. Я не думаю, чтобы он доставил теперь большие деньги. Но если наберется около двух, или слишком, тысяч, то я буду очень рад, потому что, признаюсь, мне присланные тобою деньги несколько тяжелы: мне все кажется, что ты отказал себе и что нуждаешься…
«Письма», I, стр. 549–550.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ Ф. И. ИОРДАНА
[Фед. Ив. Иордан (1800–1883) — гравер, проф. и ректор Академии художеств, встречался с Гоголем в Риме. ]
…Приезд наследника [Будущего имп. Александра II (р. 1818 г.). С ним приехал в Рим В. А. Жуковский, его наставник. ] привлек в Рим множество гостей, особенно русских; Н. В. Гоголь, воспользовавшись этим, как известный писатель, желая помочь одному земляку своему, малороссу, весьма посредственному художнику, Шаповаленко, объявил, что будет читать комедию «Ревизор» в пользу этого живописца, по 5 скуд за билет. Как приезжие русские, так и приятели художника все бросились брать билеты. Говорили, что Гоголь имеет необыкновенный дар читать, особенно «Ревизора», — комедию, обессмертившую его. Княгиня Зинаида Волконская дала ему в своем дворце, Palazzo Poji, большое зало, с обещанием дарового угощения. [Зин. Ал-др-на Волконская (1792–1862) — известная в 20-х г. образованная светская дама; в ее салоне собирались литераторы, художники и ученые; сама тоже писала стихи. С 1829 г. поселилась в Италии, где перешла в католичество. ] Съезд был огромный…
…В зале водворилась тишина; впереди, полукругом, стояло три ряда стульев, и все они были заняты лицами высшего круга. По середине залы стоял стол, на нем графин с водою и лежала тетрадь; видим, Н. В. Гоголь с довольно пасмурным лицом раскрывает тетрадь, садится и начинает читать, вяло, с большими расстановками, монотонно. Публика, по-видимому, была мало заинтересована, скорее скучала, нежели слушала внимательно; Гоголь, время от времени, прихлебывал воду; в зале царствовала тишина. Окончилось чтение первого действия без всякого со стороны гостей одобрения; гости поднялись со своих мест, а Гоголь присоединился к своим друзьям. Явились официанты с подносами, на них чашки с отличным чаем и всякого рода печением.
…Во время чтения второго действия многие кресла оказались пустыми. Я слышал, как многие, выходя, говорили: «этою пошлостью он кормил нас в Петербурге, теперь он перенес ее в Рим».
Доброе намерение Н. В. Гоголя оказалось для него совершенно проигранным. Несмотря на яркое освещение зала и на щедрое угощение, на княжеский лад, чаем и мороженым, чтение прошло сухо и принужденно, не вызвав ни малейшего аплодисмента, и к концу вечера зало оказалось пустым; остались только мы и его друзья, которые окружили его, выражая нашу признательность за его великодушное намерение устроить вечер в пользу неимущего художника.
Иордан, «Записки», стр. 207–208.
Н. В. ГОГОЛЬ — А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Рим, 2 апр. 1839 г.
…Погодин и Шевырев примутся не шутя издавать настояще дельный журнал; ты бы мог трудиться для него тоже. С первым днем 1840 года, кажется, должна выйти первая книжка. [«Москвитянин». Разрешение на его издание было получено еще в конце 1837 г., но выходить он начал только с 1841 г. ] Кстати о журнале «Отечественные Записки». Я получил тотчас по приезде моем в Рим предлинное письмо от Краевского, [Краевский с 1839 г. издавал «Отечественные Записки». До 1846 г. в них сотрудничает Белинский. ] на которое я никак не собрался отвечать, да притом и не знаю как, к тому ж и самое письмо пошло на какие-то требы. Краевский просто воет и подымает решительно всех ополчиться на сатану; [«Сатана» — очевидно «Библиотека для чтения» (Сенковский). ] говорит, что здесь должны мы всеобщими силами двинуться, что это последний крестовый поход и что если этот [не удастся?], то тогда уже решительно нужно бр[осить] всё и отчаяться. Я себе представляю мысленно, как этот человечек хлопочет и почесывает очень солидно бакенбарды на своем миниатюрном лице…
Погодин видел первую книжку и говорит, что вдвое больше «Библиотеки для Чтения», но что он не заглядывал в середину книги и не имел для этого времени. Еще он же сказывал, что ему говорил один, — что Краевский очень благонамеренно действует и поощряет молодых литераторов, собирая их около, но что имен этих литераторов трудно упомнить, а литераторы хорошие и очень образованные. Я сам тоже думаю…
«Письма», I, стр. 582–583.
ИЗ СТАТЬИ СЕНТ-БЁВА
[8]
(РЕЦЕНЗИЯ НА «ПОВЕСТИ» ГОГОЛЯ, ПЕРЕВЕДЕННЫЕ Л. ВИАРДО
[9]
)
…Что касается России, мы не удосужились (и это наша вина) познакомиться с ней, даже в то время, когда у нее были поэты — Пушкин и Лермонтов. Теперь речь идет о романисте и новеллисте, имя которого, высоко ценимое на его родине, все еще не проникло во Францию. До появления перевода г. Виардо вряд ли хоть один француз прочитал в оригинале что-нибудь из сочинений г. Гоголя; то же было и со мной, как и со всеми другими; но у меня было одно преимущество, о котором я хочу рассказать: несколько лет тому назад, на пароходе, отправлявшемся из Рима в Марсель, я встретил самого автора [Воспоминание Сент-Бёва относится к июню 1839 г. В это время Гоголь сблизился с семьей Виельгорских (иначе Велигурских). 23-летний Иосиф В. умер к Риме, и Гоголь с отцом умершего, Мих. Юрьевичем В., едет в Марсель, где жила Луиза Карловна В., жена М. Ю-ча. Мих. Юр. Виельгорский (1788–1856) был известен как композитор и сановник-меценат. ] и после разговора с ним — разговора умного, ясного и богатого меткими бытовыми наблюдениями, — я уже мог предвкушать всё своеобразие и весь реализм самих его произведений. Действительно, г. Гоголь заботится прежде всего о верности в изображении нравов, о воспроизведении действительного, натурального, как в настоящем, так и в историческом прошлом; его занимает национальный дух и куда бы ни обратились его взоры, он всюду готов находить его и изучать.
(Так, например, Гоголь говорил мне, что нашел в Риме настоящего поэта, народного поэта, по имени Белли, который пишет сонеты на транстеверинском наречии, — сонеты, следующие друг за другом и образующие поэму. Он говорил мне подробно и убедительно о своеобразии и значительности таланта этого Белли, который остался совершенно неизвестен нашим путешественникам.)
Я слышал от образованных русских, что в Гоголе есть нечто общее с Мериме; [Проспер Мериме (1803–1879) — автор «Жакерии» (1828) и ряда новелл, в том числе — «Кармен» (1847). ] такого рода сравнения всегда довольно случайны и приблизительны; несомненно только то, что г. Гоголь хочет не столько идеализировать, сколько наблюдать, что он не отступает перед грубыми и некрасивыми сторонами предмета и не останавливается перед подчеркиванием этих сторон; он заботится только о натуральности, и многим обязан Шекспиру.
«Revue des deux mondes», 1815, XII.
Н. В. ГОГОЛЬ — С. П. ШЕВЫРЕВУ
Вена, 25 авг. 1839 г.
…Что я в Мариенбаде, ты это знал. Лучше ли мне, или хуже бог его знает. Это решит время. Говорят, следствия вод могут быть видимы только после. Но что главное и что, может быть, тебя заинтересует (ибо ты любишь меня, как и я люблю тебя) это — посещение, которое сделало мне вдохновение. Передо мною выясниваются и проходят поэтическим строем времена казачества, и если я ничего не сделаю из этого, то я буду большой дурак. Малороссийские ли песни, которые теперь у меня под рукою, навеяли их, или на душу мою нашло само собою ясновидение прошедшего, только я чую много того, что ныне редко случается. Благослови! [Первое упоминание о замысле драмы из украинской истории, впоследствии уничтоженной. В первый приезд свой в Москву Гоголь сказал Щепкину: «Ну, Мих. Сем., будет вам работа. У меня есть драма за выбритый ус, вроде Тараса Бульбы. Я скоро ее окончу». (Зап. Кулиша, I, стр. 330). Подробнее об этом замысле Гоголя см. в статье Ю. Г. Оксмана «Сожженная трагедия Гоголя из прошлого Запорожья» («Атеней», кн. 3, 1926 г). ]
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. БАЛАБИНОЙ
Вена, 5 сент. 1839 г.
Нет, больше не буду говорить ни слова о немцах. Боюсь, право, боюсь. Может быть, вы в эти три года, как я не имел удовольствия вас видеть, переменились совершенно. Ведь как бы то ни было, вам теперь 18 лет. Я ничего не знаю, что могло случиться с вами в это время. Может быть, вы сделались теперь высокого росту, у вас явилась страшная сила в руках. Я же человек тщедушной и худенькой и после разных минеральных вод сделался похожим на мумию или на старого немецкого профессора с опущенным чулком на ножке, высохшей, как зубочистка. Долго ли в таком случае до греха? Вы мне дадите кулака, и я пропал. Вы в себе точно имеете много страшного. Я помню, когда еще вам было 14 и 15 лет, у вас любимою поговоркою было: «Я вас выброшу за окно». И потому, следуя правилам благоразумия, лучше поберечься и ни слова не говорить о немцах. — Но знаете ли что? в сторону пустяки и шутки. Когда я прочел ваше письмо и свернул его, я поникнул головою, и сердцем моим овладело меланхолическое чувство. Я вспомнил мои прежние, мои прекрасные годы, мою юность, мою невозвратимую юность и — мне стыдно признаться, — я чуть не заплакал. Это было время свежести молодых сил и порыва чистого, как звук, произведенный верным смычком. Это были лета поэзии: в это время я любил немцев, не зная их, или, может быть, я смешивал немецкую ученость, немецкую философию и литературу с немцами. Как бы то ни было, но немецкая поэзия далеко уносила меня тогда вдаль, и мне нравилось тогда ее совершенное отдаление от жизни и существенности. И я гораздо презрительнее глядел тогда на всё обыкновенное и повседневное. Доныне я люблю тех немцев, которых создало тогда воображение мое. Но оставим это. Я не люблю, мне тяжело будить ржавеющие струны в глубине моего сердца. Скажу вам только, что тяжело очутиться стариком в лета, еще принадлежащие юности, ужасно найти в себе пепел вместо пламени и услышать бессилие восторга.
«Голос Минувшего», 1913 г., март.
Н. В. ГОГОЛЬ — С. П. ШЕВЫРЕВУ
Вена, 10 сент. 1839 г.
Что касается до меня, я… странное дело, я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем переговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею всем пространством времени, неразграниченным и неразмеренным. Меня всегда дивил Пушкин, которому для того, чтобы писать, нужно было забраться в деревню одному и запереться. Я, наоборот, в деревне никогда ничего не мог делать, и вообще я не могу ничего делать, где я один и где я чувствовал скуку. Все свои ныне печатные грехи я писал в Петербурге, именно тогда, когда я был занят должностью, когда мне было некогда, среди этой живости и перемены занятий, и чем я веселее провел канун, тем, вдохновенней возвращался домой, тем свежее у меня было утро. В Вене я скучаю. Погодина до сих пор нет. Ни с кем почти не знаком, да и не с кем, впрочем, знакомиться. Вся Вена веселится, и здешние немцы вечно веселятся. Но веселятся немцы, как известно, скучно, пьют пиво и сидят за деревянными столами, под каштанами, — вот и всё тут. Труд мой, который начал, нейдет; а, чувствую, вещь может быть славная. Или для драматического творения нужно работать в виду театра, в омуте со всех сторон уставившихся на тебя лиц и глаз зрителей, как я работал во времена оны? Подожду, посмотрим. Я надеюсь много на дорогу. [Гоголь собирался ехать в Россию (для устройства сестер — Анны и Елизаветы, окончивших институт). 22 сентября, вместе с Погодиным и женою Шевырева, он выехал из Вены в Россию. ] Дорогою у меня обыкновенно развивается и приходит на ум содержание; все сюжеты почти я обделывал в дороге.
«Письма», I, стр. 619–620.
РУССКИЙ ТЕНЬЕР НА РОДИНЕ
Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Москва, 27 сент. ст. стиля 1839 г.
Я в Москве. Покамест не сказывайте об этом никому. [Гоголь приехал в Москву 26 сентября 1839 г. ] Грустно и не хотелось сильно! Но долг и обязанность последняя: мои сестры. Я должен устроить судьбу их. Без меня (как ни ворочал я это дело) я не находил никакого средства. Я на самое малое время, и как только устрою, не посмотрю ни на какие препятствия, ни на время, и через полтора или два месяца я на дороге в Рим. К вам моя убедительнейшая просьба узнать, могу ли я взять сестер моих до экзамена и таким образом выиграть время, или необходимо они должны ожидать выпуска. Дайте мне ответ ваш и, если можно, скорее. Скоро после него я обниму, может быть, вас лично. Я слышал и горевал о вашей утрате. Вы лишились вашей доброй и милой супруги, [Степаниды Ал-др-ны, урожд. Раевской. ] столько лет шедшей об руку вашу, свидетельницы горя и радостей ваших и всего, что волнует нас в прекрасные годы нашей жизни. Знаете ли, что я предчувствовал это. И когда я прощался с вами, мне что-то смутно говорило, что я увижу вас в другой раз уже вдовцом. Еще одно предчувствие, оно еще не исполнилось, но исполнится, потому что предчувствия мои верны, и я не знаю, от чего во мне поселился теперь дар пророчества. Но одного я никак не мог предчувствовать — смерти Пушкина, и я расстался с ним, как будто бы разлучаясь на два дни. Как странно! Боже, как странно! Россия без Пушкина! Я приеду в П[етер]бург — и Пушкина нет. Я увижу вас — и Пушкина нет. Зачем вам теперь Петербург? К чему вам теперь ваши милые прежние привычки, ваша прежняя жизнь? Бросьте все! и едем в Рим. О если б вы знали, какой там приют для того, чье сердце испытало утраты. Как наполняются там незаместимые пространства пустоты в нашей жизни! Как близко там к небу! Боже, боже, боже! О мой Рим! Прекрасный мой, чудесный Рим! Несчастлив тот, кто на два месяца расстался с тобой, и счастлив тот, для которого эти два месяца прошли, и он на возвратном пути к тебе. Клянусь, как ни чудесно ехать в Рим, но возвращаться в него в тысячу раз прекраснее…
«Письма», II, стр. 11–13.
А. А. КРАЕВСКИЙ — И. И. ПАНАЕВУ
Пб., октябрь 1839 г.
… «Христа ради хлопочите сами, подбейте Павлова [Ник. Филипп. Павлов (1805–1864) — беллетрист, автор „Трех повестей“ 1835 г. (см. о них статью Пушкина) и „Новых повестей“ 1839 г. ] и Погодина, чтобы вырвать у Гоголя статью для „Отечественных Записок“. Кстати. Я объявил было в „Литературных Прибавлениях“ о приезде Гоголя в Москву, но Плетнев сказал мне, что получил от него письмо с просьбою никому не объявлять, что он в Москве… Жуковский сказывал мне, что Гоголь через месяц будет в Петербурге. Его статья необходима; надобно употребить все средства, чтобы получить ее. Не пишу к нему сам, потому что эти вещи не делаются через письма, особенно с ним. Растолкуйте ему необходимость поддерживать „Отечественные Записки“ всеми силами. Если же он сделался равнодушен к судьбам „российской словесности“, чего я не ожидаю, то покажите ему впереди за статью хорошие деньги, в которых он верно нуждается. Если ж ничто не возьмет, то надо дожидаться приезда его сюда, и здесь напасть на него соединенными силами…». [Попытки привлечь Гоголя к сотрудничеству в «Отечественных Записках» были безуспешны. ]
Панаев, «Литературные воспоминания», стр. 308–309.
Т. Н. ГРАНОВСКИЙ
[10]
— Н. В. СТАНКЕВИЧУ
Москва, 2 дек. 1839 г.
…Был здесь Гоголь. Я поругался за него с Белинским и Катковым: [Мих. Никиф. Катков (1818–1887) — впоследствии реакционный публицист. ] давали Ревизора (играли чудесно); вдруг, после второго акта наши друзья и еще несколько молодцов заорали: подавай сюда сочинителя. Разумеется, к ним присоединилось много других голосов; кричали, кричали, но без толку: сочинитель уехал, не желая тешить зрителей появлением своей особы. [Это могло быть не позже октября 1839 г.; в конце октября и Гоголь, и Белинский уехали из Москвы в Петербург. ] За это его ужасно поносили. Мне стало досадно: как будто человек обязан отдавать себя на волю публики, да еще какой! И Белинский, и Катков видели, какой народ наиболее кричал: отъявленные дураки, люди известные.
Т. Н. Грановский и его переписка, т. II, стр. 374.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ С. Т. АКСАКОВА
I
Мы выехали [Из Москвы в Петербург. ] в четверг после обеда 26-го октября (1839 г.). Я взял особый дилижанс, разделенный на два купе… Это путешествие было для меня и для детей моих так приятно, так весело, что я теперь вспоминаю о нем с удовольствием. Гоголь был так любезен, так постоянно шутлив, что мы помирали со смеху. Все эти шутки обыкновенно происходили на станциях или при разговорах с кондуктором и ямщиками. Самый обыкновенный вопрос или какое-нибудь требование Гоголь умел так сказать забавно, что мы сейчас начинали хохотать; иногда даже было нам совестно перед Гоголем, особенно когда мы бывали окружены толпою слушателей. В продолжение дороги, которая тянулась более четырех суток, Гоголь говорил иногда с увлеченьем о жизни в Италии, о живописи (которую очень любил и в которой имел решительный талант), об искусстве вообще, о комедии в особенности, о своем «Ревизоре», очень сожалея о том, что главная роль Хлестакова играется дурно в Петербурге [Гоголь имел в виду Дюра (см. «Отрывок из письма к бедному литератору»), исполнявшего роль Хлестакова до конца 1838 г. (умер в мае 1839 г.). После Дюра Хлестакова играли Ал-ей Мих. Максимов I (1813–1861) и Ник. Ив. Куликов (1812–1891). ] и в Москве, отчего пиеса теряла весь смысл (хотя в Москве он не видал «Ревизора» на сцене). Он предлагал мне, воротясь из Петербурга, разыграть «Ревизора» на домашнем театре: сам хотел взять роль Хлестакова, мне предлагал городничего, Томашевскому [Ант. Франц. Томашевский — приятель Аксакова. Участвовал в лит. кружке Ранча. ] (с которым я успел его познакомить) назначал роль почтмейстера и так далее. Много высказал Гоголь таких ясных и верных взглядов на искусство, таких тонких пониманий художества, что я был очарован им; иногда же во время езды, закутавшись в шинель, подняв ее воротник выше головы, он читал какую-то книгу, которую прятал под себя или клал в мешок; мешок же он всегда выносил с собою на станциях. Сосед Гоголя в купе, четырнадцатилетний мой Миша, подсмотрел даже, какую книгу он читал: это был Шекспир на французском языке.
II
…16 ноября, обедали у Карташевских [Григ. Ив. Карташевский (1777–1840) — сенатор, был женат на сестре Аксакова, Надежде Тимофеевне. ] два тайных советника: весьма известный и любимый прежде литератор Хмельницкий [Ник. Ив. Хмельницкий (1789–1846) — драматург. Об Альнаскарове из его «Воздушных замков» Гоголь писал как об отрицательном примере для исполнителя роли Хлестакова. ] и другой, тоже литератор, мало известный, но не без дарования — Марков. [О каком Маркове идет речь — неясно, но во всяком случае не о беллетристе Мих. Ал-др. Маркове. ] Несколько раз разговор обращался на Гоголя. Боже мой, что они говорили, как они понимали его — этому трудно поверить! Я тогда же написал об них в письме к моей жене, что это были Калибаны [Т. е. грубые дикари (персонаж из «Бури» Шекспира). ] в понимании искусства, и это совершенная правда. Зная свою горячность, резкость и неумеренность в своих выражениях, я молил только бога дать мне терпение и положить хранение устам моим. Я ходил по зале с Верой [Вера Серг. Аксакова (1819–1864) — старшая дочь С. Т. [и Машенькой [Марья Григ. Карташевская — племянница С. Т. [где, однако, были слышны все разговоры, и удивлялся вместе с ними крайнему тупоумию и невежеству высшей петербургской публики как служебной, так и литературной. Брату Николаю Тимофеевичу было даже совестно за старинного его приятеля Хмельницкого, а Григорию Ивановичу — за Маркова. Наконец, терпение мое лопнуло; я подошел к ним и с убийственным выражением сказал: «Ваши превосходительства, сядемте-ка лучше в карты!»
Только что мы кончили игру, в которой я с злобным удовольствием обыграл всех трех тайных советников, как пришел ко мне Гоголь. Я выбежал к нему навстречу и увел его наверх…
III
…26 ноября давали «Ревизора». У нас было два бельэтажа, но я никак не мог уговорить Гоголя ехать с нами. Он верно рассчитал, до чего должно было дойти его представление в течение четырех лет: «Ревизора» нельзя было видеть без отвращения, все актеры впали в отвратительную карикатуру. Сосницкий сначала был недурен; много было естественности и правды в его игре; слышно было, что Гоголь сам два раза читал ему «Ревизора», он перенял кое-что и еще не забыл; но как скоро дошло до волнений духа, до страсти, говоря по-театральному, Сосницкий сделался невыносимым ломакой, балаганным паясом.
На другой день поутру я поехал к Гоголю. Мне сказали, что его нет дома, и я зашел к его хозяину, к Жуковскому. Я не был с ним коротко знаком, но по Кавелину [Дм. Алдр. Кавелин (1780–1851) — бюрократ и литератор; товарищ Жуковского по Благородному пансиону, член Арзамаса. В роли директора Петербургского университета приобрел печальную известность как крайний реакционер. ] и Гоголю он хорошо меня знал. Я засиделся у него часа два. Говорили о Гоголе. Я не могу умолчать, несмотря на все мое уважение к знаменитому писателю и еще большее уважение к его высоким нравственным достоинствам, что Жуковский не вполне ценил талант Гоголя. Я подозреваю в этом даже Пушкина, особенно потому, что Пушкин погиб, зная только наброски первых глав «Мертвых Душ». Оба они восхищались талантом Гоголя преимущественно в изображении пошлости человеческой, его неподражаемым искусством схватывать вовсе незаметные черты и придавать им такую выпуклость, такую жизнь, такое внутреннее значение, что каждый образ становился живым лицом, совершенно понятным и незабвенным для читателя; восхищались его юмором, комизмом — и только. Серьезного значения, мне так кажется, они не придавали ему. Неприятно звучало мне часто упоминаемое тогда Жуковским сравнение Гоголя с Теньером. …Наконец, я простился с ласковым хозяином и сказал, что зайду узнать, не воротился ли Гоголь, которого мне нужно видеть. «Гоголь никуда не уходил, — сказал Жуковский. — Он дома и пишет. Но теперь пора уже ему гулять. Пойдемте!» И он провел меня через внутренние комнаты к кабинету Гоголя; тихо отпер и отворил дверь. Я едва не закричал от удивления. Передо мною стоял Гоголь в следующем фантастическом костюме: вместо сапогов длинные шерстяные русские чулки выше колен; вместо сюртука, сверх фланелевого камзола, бархатный спензер; шея обмотана большим разноцветным шарфом, а на голове — бархатный малиновый, шитый золотом кокошник, весьма похожий на головной убор мордовок. Гоголь писал и был углублен в свое дело, и мы очевидно ему помешали. Он долго, не зря смотрел на нас, по выражению Жуковского, но костюмом своим нисколько не стеснялся. Жуковский сейчас ушел, и я, скрепя сердце, сказал Гоголю, что мы поедем из Петербурга после 6-го декабря. Он был очень огорчен, но отвечал, что делать нечего, и что он покоряется своей участи. Я звал его гулять, но он возразил, что еще рано. Я, увидев, что ему надобно было что-то кончить, сейчас с ним простился.
«История моего знакомства».
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ П. В. АННЕНКОВА
…Последнее мое свидание с Гоголем было в 1839 году, в Петербурге, когда он останавливался в Зимнем дворце, у Жуковского. [Гоголь пробыл в Петербурге ноябрь и половину декабря, остальное время (до весны 1840 г.) — в Москве. ] Первые главы «Мертвых Душ» были уже им написаны, и однажды вечером, явившись в голубом фраке с золотыми пуговицами, с какого-то обеда, к старому товарищу своему Н. Я. Прокоповичу, он застал там всех скромных, безызвестных своих друзей и почитателей, которыми еще дорожил в то время… Мы уже узнали, что он собирался прочесть нам новое свое произведение, но приступить к делу было нелегко. Гоголь, как ни в чем не бывало, ходил по комнате, добродушно подсмеивался над некоторыми общими знакомыми, а об чтении и помину не было. Даже раз он намекнул, что можно отложить заседание, но Н. Я. Прокопович, хорошо знавший его привычки, вывел всех из затруднения. Он подошел к Гоголю сзади, ощупал карманы его фрака, вытащил оттуда тетрадь почтовой бумаги в осьмушку, мелко-намелко исписанную, и сказал по-малороссийски, кажется, так: «А що се таке у вас, пане?» Гоголь сердито выхватил тетрадку, сел мрачно на диван и тотчас же начал читать, при всеобщем молчании. Он читал без перерыва до тех пор, пока истощился весь его голос и зарябило в глазах. Мы узнали таким образом первые четыре главы «Мертвых Душ»… Общий смех мало поразил Гоголя, но изъявление нелицемерного восторга, которое видимо было на всех лицах под конец чтения, его тронуло… Он был доволен. Кто-то сказал, что приветствие Селифана босой девочке, которую он сажает на козлы вместо проводника от Коробочки, — приветствие: «ноздря» — не совсем прилично. Все остальные слушатели восстали против этого замечания, как выражающего излишнюю щекотливость вкуса и отчасти испорченное воображение, но Гоголь прекратил спор, взяв сторону критика и заметив: «Если одному пришла такая мысль в голову — значит и многим может прийти. Это надо исправить». [В окончательном тексте 3-й главы «Мертвых Душ» этого выражения, действительно, нет; нет его и в опубликованных в печати вариантах. ] После чтения он закутался по обыкновению в шубу до самого лба, сел со мной на извозчика, и мы молча доехали до Зимнего дворца, где я его ссадил. Вскоре потом он опять исчез из Петербурга.
Анненков. («Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 года»).
В. Г. БЕЛИНСКИЙ — К. С. АКСАКОВУ
Пб., 10 янв. 1840 г.
…Поклонись от меня Гоголю и скажи ему, что я так люблю его и как поэта, и как человека, что те немногие минуты, в которые я встречался с ним в Питере, были для меня отрадою и отдыхом. [22 ноября 1839 г. Белинский писал Боткину: «Гоголя видел два раза, во второй обедал с ним у Одоевского». Где они встретились в первый раз — неизвестно, может быть, у Прокоповича. ] В самом деле, мне даже не хотелось и говорить с ним, но его присутствие давало полноту моей душе, и в ту субботу, как я не увидел его у Одоевского, мне было душно среди этих лиц и пустынно среди множества. М. С. Щепкину и всему запорожскому семейству правь челобитье великое и не жалей лба…
«Письма В. Г. Белинского», т. II.
Т. Н. ГРАНОВСКИЙ — Н. В. СТАНКЕВИЧУ
Москва, 20 февр. 1840 г.
Вчера была среда и чтение у Киреевских: читал Крюков, [Дм. Льв. Крюков (1809–1845) — профессор римской литературы. ] которого наконец допекли до того, что покаялся; признаюсь, я от него не ожидал такой дельной статьи «Об отношении искусства к жизни». Но главное украшение вечера был отрывок из романа, еще не конченного, читанный Гоголем. Чудо. Действие происходит в Риме. Это одно из лучших произведений Гоголя, если только он доведет до конца так же хорошо. …Гоголь здесь давно: я его вижу раза два в неделю; он был у меня; но как человек он очень переменился. Много претензий, манерности, что-то неестественное во всех приемах. Талант тот же. Как бы прислать тебе Пушкина, и, если что выйдет, Гоголя? Найди способ. По почте едва ли можно, впрочем, попробую.
Т. Н. Грановский и его переписка, т. II, стр. 383–384.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ С. Т. АКСАКОВА
…Докуки Погодина увенчались однако успехом. Гоголь дал ему в журнал большую статью под названием «Рим», которая была напечатана в № 3 «Москвитянина». Он прочел ее в начале февраля предварительно у нас, а потом на литературном вечере у князя Дм. Вл. Голицина [Московский военный ген. — губернатор. ] (у Гоголя не было фрака, и он надел фрак Константина). Несмотря на высокое достоинство этой пиесы, слишком длинной для чтения на рауте и у какого бы то ни было генерал-губернатора, чтение почти усыпило половину зрителей, но когда к концу пиесы дело дошло до комических разговоров итальянских женщин между собою и с своими мужьями, все общество точно проснулось и пришло в неописуемый восторг, который и остался надолго в благодарной памяти слушателей.
«История моего знакомства».
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ А. Д. ГАЛАХОВА
[Ал-ей Дм. Галахов (1807–1892) в эти годы преподавал словесность в московских учебных заведениях и сотрудничал в «От. Записках» (рецензии, статьи, повести; псевдоним «Сто один». Впоследствии — профессор ист. — фил. института в Петербурге. Автор известной «Истории русской словесности» (1-е изд. 1875 г.). ]
Припомню несколько моих свиданий с Гоголем. Первое относится к тому времени, когда вслед за «Вечерами на хуторе близ Диканьки» явились «Арабески» и «Миргород». [Судя по дальнейшему (упоминание о «Пане Халявском») это было не раньше конца сентября 1839 г., когда Гоголь приехал из-за границы в Москву. ] Автор их приехал в Москву, где у него было уже немало почитателей. В числе их, кроме Погодина и семейства Аксаковых, состоял и короткий их знакомый А. О. Армфельд, профессор судебной медицины и в то же время инспектор классов в Николаевском сиротском институте, где я преподавал историю русской словесности. Он пригласил на обед близких знакомых, в том числе и меня, жаждавших лицезреть новое светило нашей литературы. Обедом не торопились, зная обычай Гоголя запаздывать, но потом, потеряв надежду на его прибытие, сели за стол. При втором блюде явился Гоголь, видимо смущенный, что заставил себя долго ждать. Он сидел серьезный и сдержанный, как будто дичился, встретив две-три незнакомые личности. Но когда зашла речь о повести Основьяненки (Квитки) «Пан Халявский», напечатанной в «Отечественных Записках», [Гр. Фед. Квитка (Основьяненко — псевдоним) — украинский и русский беллетрист (1778–1843). Его роман «Пан Халявский» — юмористическое изображение быта украинских «старосветских помещиков» на родине и приключений одного из них в столице — был напечатан в «Отеч. Записках», 1839 г., т. 4, отдельно — в 1840 г. ] тогда и он скромно вставил свое суждение. Соглашаясь с замечанием, что в главном лице (Халявском) есть преувеличения, доходящие до карикатуры, он старался, однако ж, умалить этот недостаток. Может быть, я ошибаюсь, но мне казалось, что он в невыгодном отзыве о Квитке видел как бы косвенную похвалу себе, намерение возвеличить его собственный талант. Вообще он говорил очень умно и держал себя отлично, не в пример другим случаям.
Вторая встреча устроилась в том же доме. Хозяин (Армфельд) играл в карты с С. Т. Аксаковым, а Гоголь, обедавший с ними, спал на кровати. Проснувшись, он вышел из-под полога, и я был представлен ему как искренний поклонник его таланта, знакомивший институток с его сочинениями, которые читались мною по вечерам в квартире начальницы, разумеется с исключением некоторых мест, не подлежащих ведению девиц. Гоголь, бывший в хорошем расположении духа, протянул мне руку и сказал, смеясь: «Не слушайтесь вашего инспектора, читайте все сплошь и рядом, не пропускайте ничего». «Как это можно? — возразил Армфельд, — всему есть вес и мера». «Да не все ли равно? Ведь дивчата прочтут же тайком, втихомолку».
Третий раз сошелся я с ним в Москве же, в книжной лавке Базунова, бывшей Ширяева. Он просил показать ему вышедшие в его отсутствие литературные новинки. Базунов выложил на прилавок несколько книг, в том числе и новое издание моей «Русской Хрестоматии» в трех книгах, из которых последняя, под названием «примечаний», заключала в себе биографические сведения о важнейших писателях и оценку их деятельности. Гоголь, разумеется, был превознесен выше облака ходячего, но и он польстил мне, когда в число отобранных им книг включил и мой учебник. [В следующем рассказе о четвертой и последней встрече Галахов передаст объяснение Гоголя со слугой в гостинице («Что это такое?» «Редиска». «Нет, мой друг, это не редиска, а редище, точно так же, как ты не осленок, а ослище»). Переданные дальше рассказы с чужих слов не вполне достоверны. ]
Галахов.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ И. И. ПАНАЕВА
…Гоголь встал с дивана, взглянув на меня не совсем приятным и пытливым глазом (он не любил, как я узнал после, присутствия малознакомых ему лиц при его чтениях) и направил шаги в гостиную. [В Москве у Аксаковых в начале марта 1840 г. ] Все последовали за ним. В гостиной дамы уже давно ожидали его.
Он нехотя подошел к большому овальному столу перед диваном, сел на диван, бросил беглый взгляд на всех, опять начал уверять, что он не знает, чтό прочесть, что у него нет ничего обделанного и оконченного… и вдруг икнул раз, другой, третий…
Дамы переглянулись между собою, мы не смели обнаружить при этом никакого удивления и только смотрели на него в тупом недоумении.
— Что это у меня? точно отрыжка? — сказал Гоголь, и остановился. Хозяин и хозяйка дома даже несколько смутились… Им, вероятно, пришло в голову, что обед их не понравился Гоголю, что он расстроил желудок… и проч. Гоголь продолжал:
— Вчерашний обед засел в горле: эти грибки да ботвиньи! Ешь, ешь, просто черт знает, чего не ешь…
И заикал снова, вынув рукопись из заднего кармана и кладя ее перед собою… «Прочитать еще „Северную Пчелу“, что там такое?..» — говорил он, уже следя глазами свою рукопись.
Тут только мы догадались, что эта икота и эти слова были началом чтения драматического отрывка, напечатанного впоследствии под именем «Тяжбы». Лица всех озарились смехом, но громко смеяться никто не смел… Все только посматривали друг на друга, как бы говоря: «Каково? Каково читает?» Щепкин заморгал глазами, полными слез.
Чтение отрывка продолжалось не более получаса. Восторг был всеобщий; он подействовал на автора.
— Теперь я вам прочту, — сказал он, — первую главу моих «Мертвых Душ», хотя она еще не обделана…
Все литературные кружки перед этим уже были сильно заинтересованы слухами о «Мертвых Душах». Гоголь, если я не ошибаюсь, прежде всех читал начало своей поэмы Жуковскому. Говорили, что это произведение гениальное… Любопытство к «Мертвым Душам» возбуждено было не только в литературе, но и в обществе.
Нечего говорить, как предложение Гоголя было принято его поклонниками.
Гоголь читал неподражаемо. Между современными литераторами лучшими чтецами своих произведений считаются Островский и Писемский: Островский читает без всяких драматических эффектов, с величайшею простотою, придавая между тем должный оттенок каждому лицу; Писемский читает как актер, он, так сказать, разыгрывает свою пьесу в чтении… В чтении Гоголя было что-то среднее между двумя этими манерами. Он читал драматичнее Островского и с гораздо большею простотою, чем Писемский…
Когда он окончил чтение первой главы и остановился несколько утомленный, обведя глазами своих слушателей, его авторское самолюбие должно было удовлетвориться вполне… На лицах всех ясно выражалось глубокое впечатление, произведенное его чтением. Все были потрясены и удивлены. Гоголь открывал для своих слушателей тот мир, который всем нам так знаком и близок, но который до него никто не умел воспроизвести с такою беспощадною наблюдательностью, с такою изумительною верностью и с такою художественною силою… И какой язык-то! язык-то! Какая сила, свежесть, поэзия!.. У нас даже мурашки пробегали по телу от удовольствия.
Панаев, «Литературные воспоминания».
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ С. Т. АКСАКОВА
I
…Кроме нас Гоголь читал первые главы «Мертвых Душ» у Ив. Вас. Киреевского и еще у кого-то. Все слушатели приходили в совершенный восторг, но были люди, которые возненавидели Гоголя с самого появления «Ревизора». «Мертвые Души» только усилили эту ненависть. Так, например, я сам слышал, как известный граф Толстой-Американец [Гр. Фед. Ив. Толстой (1782–1846) — приятель многих писателей, прославился своими эксцентричными, подчас скандальными похождениями. Путешествовал в Америку и на Алеутские острова, почему и был прозван «Американцем»] говорил при многолюдном собрании в доме Перфильевых, которые были горячими поклонниками Гоголя, что он — «враг России, и что его следует в кандалах отправить в Сибирь». В Петербурге было гораздо более таких особ, которые разделяли мнение графа Толстого.
II
…Покуда переписывались первые шесть глав, Гоголь прочел мне, Константину и Погодину остальные 5 глав. Он читал их у себя на квартире, т. е. в доме Погодина, и ни за что не соглашался, чтобы кто-нибудь слышал их кроме нас троих. Он требовал от нас критических замечаний, не столько на частности, как на общий состав и ход происшествия в целом томе. Я решительно не был тогда способен к такого рода замечаниям; частности, мелочи бросались мне в глаза во время чтения, но и об них я забывал после. Итак я молчал, но Погодин заговорил. Чтό он говорил, я хорошенько не помню; помню только, что он между прочим утверждал, что в первом томе содержание поэмы не двигается вперед; что Гоголь выстроил длинный коридор, по которому ведет своего читателя вместе с Чичиковым и, отворяя двери направо и налево, показывает сидящего в каждой комнате урода. Я принялся спорить с Погодиным, доказывая, что тут никакого коридора и никаких уродов нет, что содержание поэмы идет вперед, потому что Чичиков ездит по добрым людям и скупает мертвые души. Но Гоголь был недоволен моим заступлением и, сказав мне: «Сами вы ничего заметить не хотите или не замечаете, а другому замечать мешаете…», просил Погодина продолжать и очень внимательно его слушал, не возражая ни одним словом.
«История моего знакомства».
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ А. А. ФЕТА
[Афан. Аф. Фет (1820–1892) учился в пансионе Погодина, затем с 1840 г. в Московском университете. Первая книга его стихов — «Лирический пантеон» вышла в 1840 г. Одобрение Гоголя, очевидно, предшествует ее выходу. ]
Все мы хорошо знали, что Ник. Вас. Гоголь проживает на антресолях в доме Погодина, но никто из нас его не видал. Только однажды, всходя на крыльцо погодинского дома, я встретился с Гоголем лицом к лицу. Его горбатый нос и светло-русые усы навсегда запечатлелись в моей памяти, хотя это была единственная в моей жизни с ним встреча. Не будучи знакомы, мы даже друг другу не поклонились.
О своих университетских занятиях в то время совестно вспоминать… Зато желтая моя тетрадка все увеличивалась в объеме, и однажды я решился отправиться к Погодину за приговором моему эстетическому стремлению.
— Я вашу тетрадку, почтеннейший, передам Гоголю, — сказал Погодин, — он в этом случае лучший судья.
Через неделю я получил от Погодина тетрадку обратно со словами: «Гоголь сказал, это несомненное дарование».
А. Фет. «Ранние годы моей жизни», стр. 140–141.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. С. ЩЕПКИНУ
Венеция, 10 сентября 1840 г. [Выехав из Москвы 18 мая, Гоголь в половине июня приехал в Вену, где провел лето в напряженной работе («Шинель», «Тарас Бульба» в новой редакции, драма из украинской истории). Надорвавшись на этой работе, он нервно заболел и поспешил уехать в Италию (см. следующее письмо к Погодину). В Венецию приехал 2 сентября. ]
Ну, Михал Семенович, любезнейший моему сердцу! половина заклада выиграна: комедия готова. [По-видимому, уезжая из Москвы, Гоголь побился об заклад со Щепкиным, что приготовит для него две комедии (не считая проредактированного в 1839 г. «Сганареля» Мольера). В Венеции в начале сентября 1840 г. он и занялся редактурой (а по подозрению А. И. Кирпичникова самостоятельным переводом) итальянской комедии Жана Жиро (1776–1834) — «Дядька в затруднительном положении».Третья пьеса, видимо, не была приготовлена; может быть, с этим замыслом связано дальнейшее упоминание о пьесе Шекспира. ] В несколько дней русские наши художники перевели. И как я поступил добросовестно! Всю от начала до конца выправил, перемарал и переписал собственною рукою. В афишке вы должны выставить два заглавия: русское и итальянское. Можете даже прибавить тотчас после фамилии автора: «первого итальянского комика нашего времени». Первое действие я прилагаю при письме вашем, второе будет в письме к С. Т., [С. Т. Аксакову. ] а за третьим отправьтесь к Погодину. Велите ее тотчас переписать, как следует, с надлежащими пробелами, и вы увидите, что она довольно толста. Да смотрите, до этого не потеряйте листков: другого экземпляра нет: черновой пошел на задние обстоятельства. Комедия должна иметь успех; по крайней мере в итальянских театрах и во Франции она имела успех блестящий. Вы, как человек, имеющий тонкое чутье, тотчас постигнете комическое положение вашей роли. Нечего вам и говорить, что ваша роль — сам дядька, находящийся в затруднительном положении: роль ажитации сильной. Человек, который совершенно потерял голову: тут сколько есть комических и истинных сторон! Я видел в ней актера с большим талантом, который, между прочим, далеко ниже вас. Он был прекрасен, и так в нем было все натурально и истинно! Слышен был человек, не рожденный для интриги, а попавший невольно в оную, — и сколько натурально комического! Этот гувернер, которого я назвал дядькой, потому что первое, кажется, не совсем точно, да и не русское, должен быть одет весь в черном, как одеваются в Италии доныне все эти люди: аббаты, ученые и проч.: в черном фраке не совсем по моде, а так, как у стариков, в черных панталонах до колен, в черных чулках и башмаках, в черном суконном жилете, застегнутом плотно снизу до верху, и в черной пуховой шляпе, трехугольной, — [не в той] как носят у нас, что называют вареником, а в той, в какой нарисован блудный сын, пасущий стада, то есть с пригнутыми немного полями на три стороны. Два молодые маркиза точно также должны быть одеты в черных фраках, только помоднее, и шляпы вместо трехугольных, круглые, черные, пуховые или шелковые, как носим мы все, грешные люди, черные чулки, башмаки и панталоны короткие. Вот все, что вам нужно заметить о костюмах. Прочие лица одеты, как ходит весь свет.
Но о самих ролях нужно кое-что. Роль Джильды лучше всего, если вы дадите которой-нибудь из ваших дочерей. Вы можете тогда более дать им почувствовать во всех ее тонкостях. Если же кому другому, то, ради бога, слишком хорошей актрисе. Джильда умная, бойкая; она не притворяется; если ж притворяется, то это притворное у ней становится уже истинным. Она произносит свои монологи, которые, говорит, набрала из романов, с одушевлением истинным; а когда в самом деле проснулось в ней чувство матери, тут она не глядит ни на что и вся женщина. Ее движения просты и развязны, а в минуту одушевления картины она становится как-то вдруг выше обыкновенной женщины, что удивительно хорошо исполняют итальянки. Актриса, игравшая Джильду, которую я видел, была свежая, молодая, проста и очаровательна во всех своих движениях, забывалась и одушевлялась, как природа. Француженка убила бы эту роль и никогда бы не выполнила. Для этой роли, кажется, как будто нужна воспитанная свежим воздухом деревни и степей.
Играющему роль Пиппето никак не нужно сказывать, что Пиппето немного приглуповат: он тотчас будет выполнять с претензиями. Он должен выполнить ее совершенно невинно, как роль молодого, довольно неопытного человека, а глупость явится сама собою, так, как у многих людей, которых вовсе никто не называет глупыми.
Больше, кажется, не нужно говорить ничего… Вы сами знаете, что чем больше репетиций вы сделаете, тем будет лучше и актерам сделаются яснее их роли. Впрочем, ролей немного, и постановка не обойдется дорого и хлопотливо. Да! маркиза дайте какому-нибудь хорошему актеру. Эта роль энергическая: бешеный, взбалмошный старик, не слушающий никаких резонов. Я думаю, коли нет другого, отдайте Мочалову; его же имя имеет магическое действие на московскую публику. Да не судите по первому впечатлению и прочитайте несколько раз эту пиесу, — непременно несколько раз. Вы увидите, что она очень мила и будет иметь успех…
Итак, вы имеете теперь две пиесы. Ваш бенефис укомплектован. Если вы обеим пиесам сделаете по большой репетиции и сами за всех прочитаете и объясните себе роли всех, то бенефис будет блестящий, и вы покажете шиш тем, которые говорят, что снаряжаете себе бенефис как-нибудь. Еще Шекспировой пиесы я не успел второпях поправить. Ее переводили мои сестры и кое-какие студенты. [Об этом переводе ничего не известно. ] Пожалуйста, перечитайте ее и велите переписать на тоненькой бумаге все монологи, которые читаются неловко, и перешлите ко мне поскорее; я вам все выправлю, хоть всю пиесу, пожалуй. За хвостом комедии сходите сейчас к Аксакову и Погодину.
«Письма», II, стр. 61–64.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. ПОГОДИНУ
Рим, 17 окт. 1840 г.
…А я… не хотелось бы, о, как бы не хотелось мне открывать своего состояния! и в письме моем к тебе из Вены я бодрился и не дал знать тебе ни слова. Но знай все. Я выехал из Москвы хорошо, и дорога до Вены по нашим открытым степям тотчас сделала надо мною чудо. Свежесть, бодрость взялась такая, какой я никогда не чувствовал. Я, чтобы освободить еще, между прочим, свой желудок от разных старых неудобств и кое-где засевших остатков московских обедов, начал пить в Вене мариенбадскую воду. Она на этот раз помогла мне удивительно: я начал чувствовать какую-то бодрость юности, а самое главное — я почувствовал, что нервы мои пробуждаются, что я выхожу из того летаргического умственного бездействия, в котором я находился в последние годы и чему причиною было нервическое усыпление… Я почувствовал, что в голове моей шевелятся мысли, как разбуженный рой пчел; воображение мое становится чутко. О, какая была это радость, если бы ты знал! Сюжет, [Сюжет драмы из украинской истории. ] который в последнее время лениво держал я в голове своей, не осмеливаясь даже приниматься за него, развернулся предо мною в величии таком, что все во мне почувствовало сладкий трепет, и я, позабывши все, переселился вдруг в тот мир, в котором давно не бывал, и в ту же минуту засел за работу, позабыв, что это вовсе не годилось во время пития вод, и именно тут-то требовалось спокойствие головы и мыслей. Но впрочем как же мне было воздержаться? Разве тому, кто просидел в темнице без свету солнечного несколько лет, придет на ум, по выходе из нее, жмурить глаза, из опасения ослепнуть, и не глядеть на то, что радость и жизнь для него? Притом я думал: «Может быть, это только мгновенье, может, это опять скроется от меня, и я буду потом вечно жалеть, что не воспользовался временем пробуждения сил моих». Если бы я хотя прекратил в это время питие вод! но мне хотелось кончить курс, и я думал: «Когда теперь уже я нахожусь в таком светлом состоянии, по окончании курса еще более настроено будет во мне все». Это же было еще летом, в жар, и нервическое мое пробуждение обратилось вдруг в раздраженье нервическое. Все мне бросилось разом на грудь. Я испугался; я сам не понимал своего положения; я бросил занятия, думал, что это от недостатка движения при водах и сидячей жизни, пустился ходить и двигаться до усталости, и сделал еще хуже. Нервическое расстройство и раздражение возросло ужасно: тяжесть в груди и давление, никогда дотоле мною не испытанное, усилилось. По счастию, доктора нашли, что у меня еще нет чахотки, что это желудочное расстройство, остановившееся пищеварение и необыкновенное раздражение нерв. От этого мне было не легче, потому что лечение мое было довольно опасно: то, что могло бы помочь желудку, действовало разрушительно на нервы, а нервы обратно на желудок. К этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания. Я был приведен в такое состояние, что не знал решительно, куда деть себя, к чему прислониться. Ни двух минут я не мог остаться в покойном положении ни на постели, ни на стуле, ни на ногах. О, это было ужасно, это была та самая тоска, то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Виельгорского в последние минуты жизни! [Иосифа. См. выше примечание к статье Сент-Бёва. Смертью Иос. Виельгорского навеян отрывок Гоголя «Ночи на вилле».] Вообрази, что с каждым днем после этого мне становилось хуже и хуже. Наконец уже доктор сам ничего не мог предречь мне утешительного. При мне был один Боткин, [Ник. Петр. Боткин, брат Вас. Петр-ча, приятель Данилевского, случайно оказавшийся в Вене. ] очень добрый малый, которому я всегда останусь за это благодарен, который меня утешал сколько-нибудь, но который сам потом мне сказал, что он никак не думал, чтоб я мог выздороветь. Я понимал свое положение и наскоро, собравшись с силами, нацарапал, как мог, тощее духовное завещание, чтобы хоть долги мои были выплачены немедленно после моей смерти. Но умереть среди немцев мне показалось страшно. Я велел себя посадить в дилижанс и везти в Италию. Добравшись до Триэста, я себя почувствовал лучше. Дорога, мое единственное лекарство, оказала и на этот раз свое действие. Я мог уже двигаться. Воздух, хотя в это время он был еще неприятен и жарок, освежил меня. О, как бы мне в это время хотелось сделать какую-нибудь дальнюю дорогу! Я чувствовал, я знал и знаю, что я бы восстановлен был тогда совершенно. Но я не имел никаких средств ехать куда-либо. С какою бы радостью я сделался фельдъегерем, курьером даже на русскую перекладную, и отважился бы даже в Камчатку, — чем дальше, тем лучше. Клянусь, я бы был здоров! Но мне всего дороги до Рима было три дни только. Тут мало было перемен воздуха. Все, однако ж, и это сделало на меня действие, и я в Риме почувствовал себя лучше в первые дни. По крайней мере, я уже мог сделать даже небольшую прогулку, хотя после этого уставал так, как будто б я сделал 10 верст. Я до сих пор не могу понять, как я остался жив, и здоровье мое в таком сомнительном положении, в каком я еще никогда не бывал…
«Письма», II, стр. 80–82.
В. А. ПАНОВ
[11]
— С. Т. АКСАКОВУ
Рим, 21/9 ноября 1840 г.
…Болезнь, от которой он думал умереть, задержала его в Вене… Болезнь эта надолго расстроила Николая Васильевича, без того уже расстроенного. Она отвлекла его внимание от всего, и только в Венеции иногда проглядывали у него минуты спокойные, в которые дух его сколько-нибудь просветлял ужасную мрачность его состояния, большею частью, по необходимости, материального. Какие мысли светлые он тогда высказывал, какое сознание самого себя! Но, приехавши сюда, он уже, казалось, ничем не был занят, как только своим желудком, поправлением своего здоровья, а между тем никто из нас не мог съесть столько макарон, сколько он отпускал иной раз. Скучал, беспрестанно жаловался, что даже ничего не может читать. Хотя я в душе никогда не переставал быть убежденным, что Гоголь непременно пробудится с новыми силами, но, признаюсь, мне кажется я уже забывал видеть в нем Гоголя, как вдруг, в одно утро, дней десять тому назад, он меня угостил началом своего произведения! Это будет, как он мне сказал, трагедия. План ее он задумал еще в Вене. [Задумал в Вене, но не в 1840, а в 1839 году; начал же писать, как видно из письма к Погодину, в Вене в 1840 г. ] Начал писать здесь. Действие в Малороссии. В нескольких сценах, которые он уже написал и прочел мне, есть одно лицо комическое, которое, выражаясь не столько в действии, сколько в словах, теперь уже совершенство. О прочих судить нельзя: они должны еще обрисоваться в самом действии. Главное лицо еще не обозначилось…
Барсуков, т. V, стр. 368–369.
В. Г. БЕЛИНСКИЙ — В. П. БОТКИНУ
Пб., 11 дек. 1840 г.
…Аксаков сказывал, что Гоголь пишет к нему, что он убедился, что у него чахотка, что он ничего не может делать. [Аксаков — Константин, проезжавший из-за границы через Петербург. Письмо, о котором идет речь, неизвестно. ] Но это, может быть, и пройдет, как вздор. Важно вот что: его начинает занимать Россия, ее участь, он грустит о ней; ибо в последний раз он увидел, что в ней есть люди! А я торжествую: субстанция общества взяла свое — космополит поэт кончился и уступает свое место русскому поэту.
«Письма В. Г. Белинского», т II.
ПОЭМА В РУКОПИСИ
Н. В. ГОГОЛЬ — С. Т. АКСАКОВУ
Рим, 28 дек. 1840 г.
…Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том «Мертвых Душ». Переменяю, перечищаю, многое перерабатываю вовсе и вижу, что их печатание не может обойтись без моего присутствия. Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет, которого первые невинные и скромные главы вы уже знаете. Болезнь моя много отняла у меня времени, но теперь, слава богу, я чувствую даже по временам свежесть, мне очень нужную. Я это приписываю отчасти холодной воде, которую я стал пить по совету доктора, которого за это благослови бог и который думает, что мне холодное лечение должно помочь. Воздух теперь чудный в Риме, светлый. Но лето, лето — это я уже испытал — мне непременно нужно провести в дороге. Я повредил себе много, что зажился в душной Вене. Но что же было делать? признаюсь — у меня не было средств тогда предпринять путешествие; у меня слишком было все рассчитано. О, если б я имел возможность всякое лето сделать какую-нибудь дальнюю, дальнюю дорогу! Дорога удивительно спасительна для меня… Но обратимся к началу. В моем приезде к вам, которого значения я даже не понимал вначале, заключалось много, много для меня. Да, чувство любви к России, слышу, во мне сильно. Многое, чтό казалось мне прежде неприятно и невыносимо, теперь мне кажется опустившимся в свою ничтожность и незначительность, и я дивлюсь, ровный и спокойный, как я мог их когда-либо принимать близко к сердцу. И то, чтό я приобрел в теперешний приезд мой в Москву, вы знаете! Что я разумею, вам за этим незачем далеко ходить, чтобы узнать какое это приобретение. Да, я не знаю, как и чем благодарить мне бога. Но уже когда я мыслю о вас и об этом юноше, так полном сил и всякой благодати, [Конст. Серг. Аксаков. ] который так привязался ко мне, — я чувствую в этом что-то такое сладкое.
Но довольно; сокровенные чувства как-то становятся пошлыми, когда облекаются в слова. Я хотел было обождать этим письмом и послать вместе с ним перемененные страницы в «Ревизоре» и просить вас о напечатании его вторым изданием — и не успел. Никак не хочется заниматься тем, чтό нужно к спеху, а все бы хотелось заняться тем, чтό не к спеху. А между тем оно было бы очень нужно скорее. У меня почти дыбом волос, как вспомню, в какие я вошел долги. Я знаю, что вам подчас и весьма нужны деньги; но я надеюсь через неделю выслать вам переправки и приложения к «Ревизору», которые, может быть, заставят лучше покупать его. Хорошо бы, если бы он выручил прежде должные вам, а потом тысячу, взятую у Панова, которую я пообещал ему уплатить было в феврале.
«Письма», II, стр. 91–93.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. ПОГОДИНУ
Рим, декабря 28, 1840 г.
Утешься! Чудно милостив и велик бог: я здоров. Чувствую даже свежесть, занимаюсь переправками, выправками и даже продолжением «Мертвых Душ». Вижу, что предмет становится глубже и глубже. Даже собираюсь в наступающем году печатать первый том, если только дивной силе бога, воскресившего меня, будет так угодно. Многое совершилось во мне в немногое время; но я не в силах теперь писать о том, не знаю почему, — может быть, по тому самому, почему не в силах был в Москве сказать тебе ничего такого, чтó бы оправдало меня перед тобою во многом. Когда-нибудь в обоюдной встрече, может быть, на меня найдет такое расположение, что слова мои потекут, и я, с чистой откровенностью ребенка, поведаю состояние души моей, причинившей многое вольное и невольное. О, ты должен знать, что тот, кто создан сколько-нибудь творить в глубине души, жить и дышать своими твореньями, тот должен быть странен во многом! Боже, другому человеку, чтобы оправдать себя, достаточно двух слов, а ему нужны целые страницы! Как это тягостно иногда! Но довольно. Целую тебя.
Письмо твое утешительно. Благодарю тебя за него, растроганно, душевно благодарю! Я покоен. Свежий воздух и приятный холод здешней зимы действуют на меня животворительно. Я так покоен, что даже не думаю вовсе о том, что у меня ни копейки денег. Живу кое-как в долг. Мне теперь все трын-трава. Если только мое свежее состояние продолжится до весны или лета, то, может быть, мне удастся еще приготовить что-нибудь к печати, кроме первого тома «Мертвых Душ». [Гоголь мог иметь в виду драму из украинской истории (позже сожженную) и новую редакцию «Ревизора».] Но лето, лето… Мне непременно нужна дорога, дорога, далекая. Как это сделать? Но… бог милостив. Прощай!
Обними за меня Елизавету Васильевну от всей души. [Жена Погодина (урожд. Вагнер). ]
«Письма», II, стр. 94.
Н. В. ГОГОЛЬ — С. Т. АКСАКОВУ
Рим, 5 марта 1841 г.
Мне грустно так долго не получать от вас вести, Сергей Тимофеевич. Но, может быть, я сам виноват: может быть, вы ожидали высылки мною обещанных изменений и приложений, следуемых ко 2 изданию «Ревизора». Но я не мог найти нигде их. Теперь только случаем нашел их там, где не думал. Если б вы знали, как мне скучно теперь заниматься тем, чтó нужно на скорую руку, — как мне тягостно на миг оторваться от труда, наполняющего ныне всю мою душу! Но вот вам, наконец, эти приложения. Здесь письмо, писанное мною к Пушкину, по его собственному желанию. Он был тогда в деревне. Пиеса игралась без него. Он хотел писать полный разбор ее для своего журнала и меня просил уведомить, как она была выполнена на сцене. Письмо осталось у меня не отправленным, потому что он скоро приехал сам. [«Отрывок из письма к одному литератору». Н. И. Тихонравов и В. И. Шенрок заподозрили — и, по-видимому, неосновательно — правильность этого показания. ] Из этого письма я выключил то, что собственно могло быть интересно для меня и для него, и оставил только то, что может быть интересно для будущей постановки «Ревизора», если она когда-нибудь состоится. Мне кажется, что прилагаемый отрывок будет нелишним для умного актера, которому случится исполнять роль Хлестакова. Это письмо под таким названием, какое на нем выставлено, нужно отнесть на конец пиесы, а за ним непосредственно следуют две прилагаемые выключенные из пиесы сцены. [Разговор Анны Андреевны с Марией Антоновной и сцена представления Растаковского Хлестакову. ] Небольшую характеристику ролей, которая находится в начале книги первого издания, нужно исключить. Она вовсе не нужна. У Погодина возьмите приложенное в его письме изменение четвертого акта, которое совершенно необходимо. Хорошо бы издать «Ревизора» в миниатюрном формате, а впрочем, как найдете лучшим.
«Письма», II, стр. 96–97.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ П. В. АННЕНКОВА
[Анненков приехал в Рим в конце апреля. ]
I
…Гоголь вставал обыкновенно очень рано и тотчас принимался за работу. На письменном его бюро стоял уже графин с холодной водой из каскада Терни, и в промежутках работы опорожнял его дочиста, а иногда и удвоивал порцию. Это была одна из потребностей того длинного процесса самолечения, которому он следовал всю свою жизнь. Он имел даже особенный взгляд на свой организм и весьма серьезно говорил, что устроен совсем иначе, чем другие люди, и, если не обманывает меня память, с каким-то извращенным желудком. Я относился тогда несколько скептически к его жалобам на свои немощи, и помню, что Гоголь возражал мне с досадой и настойчиво: «Вы этого не можете понять, говорил он, это так: я себя знаю». При наступившем вскоре римском зное Гоголь довольно часто жаловался на особенное свойство болезненной своей природы — никогда не подвергаться испарине. «Я горю, но не потею», говорил он. Все это не мешало ему следовать вполне своим обыкновенным привычкам. Почти каждое утро заставал я его в кофейной del buon gusto, [«Хороший вкус».] отдыхающим на диване после завтрака, состоявшего из доброй чашки крепкого кофе и жирных сливок, за которые почасту происходили у него ссоры с прислужниками кофейни: яркий румянец пылал на его щеках, а глаза светились необыкновенно. Затем отправлялись мы в разные стороны до условного часа, когда положено было сходиться домой для переписки поэмы. Тогда Гоголь крепче притворял внутренние ставни окон от неотразимого южного солнца, я садился за круглый стол, а Николай Васильевич, разложив перед собой тетрадку на том же столе подалее, весь уходил в нее и начинал диктовать мерно, торжественно, с таким чувством и полнотой выражения, что главы первого тома «Мертвых Душ» приобрели в моей памяти особенный колорит. Это было похоже на спокойное, правильно разлитое вдохновение, какое порождается обыкновенно глубоким созерцанием предмета. Николай Васильевич ждал терпеливо моего последнего слова и продолжал новый период тем же голосом, проникнутым сосредоточенным чувством и мыслию. Превосходный тон этой поэтической диктовки был так истинен в самом себе, что не мог быть ничем ослаблен или изменен. Часто рев итальянского осла пронзительно раздавался в комнате, затем слышался удар палки по бокам его и сердитый вскрик женщины: Ессо birbone! (Вот тебе, разбойник!). Гоголь останавливался, приговаривал, улыбаясь: «Как разнежился, негодяй!», — и снова начинал вторую половину фразы с тою же силой и крепостью, с какой вылилась у него ее первая половина. Случалось также, что он прекращал диктовку на моих орфографических заметках, обсуживал дело, и как будто не было ни малейшего перерыва в течении его мыслей, возвращался свободно к своему тону, к своей поэтической ноте. Помню, например, что, передавая ему написанную фразу, я вместо продиктованного им слова «щекатурка» употребил штукатурка. Гоголь остановился и спросил: «Отчего так?» — «Да правильнее, кажется». Гоголь побежал к книжным шкафам своим, вынул оттуда какой-то лексикон, приискал немецкий корень слова, русскую его передачу и, тщательно обследовав все доводы, закрыл книгу и поставил опять на место, сказав: «А за науку спасибо». Затем он сел по-прежнему в кресла, помолчал немного, и снова полилась та же звучная, по-видимому, простая, но возвышенная и волнующая речь. Случилось также, что прежде исполнения моей обязанности переписчика я в некоторых местах опрокидывался назад и разражался хохотом. Гоголь глядел на меня хладнокровно, но ласково улыбался и только проговаривал: «Старайтесь не смеяться, Жюль». Действительно, я знал, что переписка замедляется подобным выражением личных моих ощущений и делал усилия над самим собой, но в те годы усилия эти редко сопровождались успехом. Впрочем, сам Гоголь иногда следовал моему примеру и вторил мне при случае каким-то сдержанным полусмехом, если могу так выразиться. Это случилось, например, после окончания «Повести о капитане Копейкине», первая редакция которой, далеко превосходящая в силе и развитии напечатанную, только недавно сделалась известна публике. [Воспоминания Анненкова печатались в 1857 г. в «Библиотеке для чтения». В это время был известен только вариант, произвольно скомпонованный Гербелем из разных редакций «Повести». Подлинные первоначальные редакции «Повести» напечатаны были позже (в 1865 и 1896 гг.). ] Когда по окончании повести, я отдался неудержимому порыву веселости, Гоголь смеялся вместе со мною и несколько раз спрашивал: «Какова повесть о капитане Копейкине?»
— «Но увидит ли она печать, когда-нибудь?» — заметил я.
— «Печать — пустяки, — отвечал Гоголь с самоуверенностью, — все будет в печати». Еще гораздо сильнее выразилось чувство авторского самодовольствия в главе, где описывается сад Плюшкина. Никогда еще пафос диктовки, помню, не достигал такой высоты в Гоголе, сохраняя всю художническую естественность, как в этом месте. Гоголь даже встал с кресел (видно было, что природа, им описываемая, носится в эту минуту перед глазами его) и сопровождал диктовку гордым, каким-то повелительным жестом. По окончании всей этой изумительной VI главы я был в волнении и, положив перо на стол, сказал откровенно: «Я считаю эту главу, Николай Васильевич, гениальной вещью». Гоголь крепко сжал маленькую тетрадку, по которой диктовал, в кольцо и произнес тонким, едва слышным голосом: «Поверьте, что и другие не хуже ее». В ту же минуту, однако ж, возвысив голос, он продолжал: «Знаете ли, что нам до cenare (ужина) осталось еще много: пойдемте смотреть сады Саллюстия, которых вы еще не видали, да и в виллу Людовизи постучимся». [В «Вилле Людовизи» хранились ценные памятники римской скульптуры. ] По светлому выражению его лица, да и по самому предложению видно было, что впечатления диктовки привели его в веселое состояние духа. Это сказалось еще более на дороге. Гоголь взял с собой зонтик на всякий случай, и как только повернули мы налево от дворца Барберини в глухой переулок, он принялся петь разгульную малороссийскую песню, наконец пустился просто в пляс и стал вывертывать зонтиком на воздухе такие штуки, что не далее двух минут ручка зонтика осталась у него в руках, а остальное полетело в сторону. Он быстро поднял отломленную часть и продолжал песню. Так отозвалось удовлетворенное художническое чувство: Гоголь праздновал мир с самим собою, и в значении этого бурного порыва веселости, который вполне напомнил мне старого Гоголя, я не ошибся и тогда.
II
…Еще одна черта. Мы, разумеется, весьма прилежно осматривали памятники, музеи, дворцы, картинные галереи, где Гоголь почти всегда погружался в немое созерцание, редко прерываемое отрывистым замечанием. Только уже по прошествии некоторого времени развязывался у него язык и можно было услыхать его суждение о виденных предметах. Всего замечательнее, что скульптурные произведения древних тогда еще производили на него сильное впечатление. Он говорил про них: «То была религия, иначе нельзя бы и проникнуться таким чувством красоты».
Может статься, всего тяжелее было для позднейшего Гоголя победить врожденное благоговение к высокой, непогрешительной, идеальной, пластической форме, какое высказывалось у него в мое время поминутно. Он часто забегал в мастерскую известного Тенерани [Пьетро Тенерани (1789–1869) — итальянский скульптор. ] любоваться его «Флорой», приводимой тогда к окончанию, и с восторгом говорил о чудных линиях, которые представляет она со всех сторон и особенно сзади: «Тайна красоты линий, — прибавлял он, — потеряна теперь во Франции, Англии, Германии, и сохраняется только в Италии». Так точно и знаменитый римский живописец Камуччини, [Винченцо Камуччини (1775–1844). ] воспитанный на классических преданиях, находил в нем усердного почитателя за чистоту своего вкуса, грацию и теплоту, разлитые в его картинах, похожих на оживленные барельефы. Никогда не забывал Гоголь, при разговоре о римских женщинах или даже при встрече с замечательной женской фигурой, каких много в этой стране, сказать: «А если бы посмотреть на нее в одном только одеянии целомудрия, так скажешь: женщина эта с неба сошла».
III
…После утренней работы, еще до обеда, Гоголь приходил прямо к превосходной террасе виллы Барберини, господствующей над всей окрестностью, куда являлся и я, покончив с осмотрами города и окрестностей. Гоголь садился на мраморную скамейку террасы, вынимал из кармана книжку, читал и смотрел, отвечая и делая вопросы быстро и односложно. Надо сказать, что Гоголь перечитывал в то время «Историю Малороссии», кажется, Каменского, [Д. Н. Бантыш-Каменский. «История Малой России», 1822 (2-е изд. 1830 г.). ] и вот по какому поводу. Он писал драму из казацкого запорожского быта, которую потом бросил равнодушно в огонь, недовольный малым действием ее на Жуковского: [См. ниже воспоминания Чижова. ] история Малороссии служила ему пособием. О существовании драмы я узнал случайно. Между бумагами, которые Гоголь тщательно подкладывал под мою тетрадку, когда приготовлялся диктовать, попался нечаянно оторванный лоскуток, мелконамелко писанный его рукою. Я наклонился к бумажке и прочел вслух первую фразу какого-то старого казака (имени не припомню), попавшуюся мне на глаза и мною удержанную в памяти: «И зачем это господь бог создал баб на свете, разве только, чтоб казаков рожала баба»… [Ср. слова Пулька в отрывках романа «Гетьман» («Несколько глав из неоконченной повести»): «Пришла ж охота господу богу породить эдакое племя! Или ему недосуг тогда был, или бог его знает, что ему тогда было». Ср. также гл. 4 «Сорочинской ярмарки».] Гоголь сердито бросился ко мне с восклицанием: «Это что?» и вырвал у меня бумажку из рук и сунул ее в письменное бюро; затем мы спокойно принялись за дело.
IV
…В Риме не было тогда постоянного театра, но какая-то заезжая труппа давала пьесы Гольдони, [Карло Гольдони (1707–1793) — итальянский драматург, автор до сих пор держащихся в репeртyаpе комедий «Хозяйка гостиницы», «Слуга двух господ» и др. ] Нотте [Так назван, вероятно, Альберто Нота (1775–1847) — автор комедий. ] и переделки из французских водевилей. Спектакль начинался обыкновенно в десять часов вечера и кончался за полночь. Мы довольно часто посещали его, ради первой его любовницы, красавицы в полном смысле слова, очень хорошего jeune premier, [Первого любовника. ] а более ради старика Гольдони, который по весьма спокойному, правильному развитию сложных завязок в своих комедиях составлял противоположность с путаницей и небывальщиной французского водевиля. Гоголь весьма высоко ценил итальянского писателя. Ночь до спектакля проводили мы в прогулках по улицам Рима, освещенным кофейнями, лавочками и разноцветными фонарями тех сквозных балаганчиков с плодами и прохладительными напитками, которые, наподобие небольших зеленых храмиков, растут в Риме по углам улиц и у фонтанов его. В тихую летнюю ночь Рим не ложился спать вовсе, и как бы поздно ни возвращались мы домой, всегда могли иметь надежду встретить толпу молодых людей без курток или с куртками, брошенными на одно плечо, идущих целой стеной и вполголоса распевающих мелодический туземный мотив. Бряцание гитары и музыкальный строй голосов особенно хороши бывали при ярком блеске луны: чудная песня как будто скользила тогда тонкой серебряной струей по воздуху, далеко расходясь в пространстве. Случалось, однако же, что удушливый сирокко, перелетев из Африки через Средиземное море, наполнял город палящей, раскаленной атмосферой, тогда и ночи были знойны по-своему: жало удушливого ветра чувствовалось в груди и на теле. В такое время Гоголь видимо страдал: кожа его делалась суха, на щеках выступал яркий румянец. Он начинал искать по вечерам прохлады на перекрестках улиц; опершись на палку, он закидывал голову назад и долго стоял так, обращенный лицом кверху, словно перехватывая каждый свежий ток, который может случайно пробежать в атмосфере. Наскучив прогулками и театрами, мы проводили иногда остаток вечера у себя дома за бостоном. Надо сказать, что ни я, ни хозяин, ни А. А. Иванов, [Алдр. Андр. Иванов (1806–1858) — выдающийся художник. Гоголь близко сошелся с ним в Риме, позже написал статью о нем («Исторический живописец Иванов»). ] участвовавший в этих партиях, понятия не имели не только о сущности игры, но даже и о начальных ее правилах. Гоголь изобрел по этому случаю своего рода законы, которые и прикладывал поминутно, мало заботясь о противоречиях и происходившей оттого путанице; он даже весьма аккуратно записывал на особенной бумажке результаты игры, неизвестно для чего, потому что с новой игрой всегда оказывалась необходимость изменить прежние законы и считать недействительными все старые приобретения и потери. Лучше всего была обстановка игры: Гоголь зажигал итальянскую свою лампу об одном рожке, не дававшую света даже столько, сколько дает порядочный ночник, но имевшую достоинство напоминать, что при таких точно лампах работали и веселились древние консулы, сенаторы и проч. Затем Гоголь принимал в свое распоряжение фляжку орвиетто, захваченную кем-нибудь на дороге, и мастерским образом сливал из нее верхний пласт оливкового масла, заменявший, тоже по древнему обычаю, пробку и укупорку…
Анненков. («Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 г.»).
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ Ф. И. БУСЛАЕВА
[Фед. Ив. Буслаев (1818–1897) — историк литературы, проф. Моск. университета. Окончив университет в 1838 г., он в 1839–1841 гг. путешествовал по Европе с семейством гр. Строганова. Это воспоминание относится к лету 1841 г. ]
…Однажды утром в праздничный день сговорились мы с Пановым итти за город и именно, хорошо помню и теперь, в виллу Альбани, которую особенно часто посещал я. Положено было сойтись нам в cafe Greco, куда в эту пору дня обыкновенно собирались русские художники. Когда явился я в кофейню, человек пять-шесть из них сидели вокруг стола, приставленного к двум деревянным скамьям, которые соединяются между собою там, где стены образуют угол комнаты. Это было налево от входа. Собеседники болтали и шумели: это был народ веселый и беззаботный. Только в том углу сидел, сгорбившись над книгою, какой-то неизвестный мне господин, и в течение получаса, пока я поджидал своего Панова, он так погружен был в чтение, что ни разу ни с кем не перемолвился ни единым словом, ни на кого не обратил хоть минутного взгляда, будто окаменел в своей невозмутимой сосредоточенности. Когда мы с Пановым вышли из кофейни, он спросил меня: «Ну, видел? познакомился с ним? говорил?» Я отвечал отрицательно. Оказалось, что я целых полчаса просидел за столом с самим Гоголем. Он читал тогда что-то из Диккенса, которым, по словам Панова, в то время был он заинтересован. Замечу мимоходом, что по этому случаю узнал я в первый раз имя великого английского романиста: [Первые переводы из Диккенса (1812–1870) появились в России в 1840 г. «Николай Никльби» и «Записки Пиквикского клуба» в «Библиотеке для чтения». Общепризнанным писателем Диккенс еще не был. Белинский до 1843 г. относился к Диккенсу пренебрежительно. ] так и осталось оно для меня навсегда в соединении с наклоненною над книгой фигурою в полусвете темного угла.
…Гоголь желал познакомиться с лирическими произведениями Франциска Ассизского, [Франциск Ассизский (1182–1226) — основатель нищенствующего ордена, герой многих народных легенд. Имеется в виду, вероятно, книга «Цветочки святого Франциска».] и я через Панова доставил их ему в том издании старинных итальянских поэтов, которое… рекомендовал мне мой наставник Франческо Мази.
Как-то случилось, что в течение двух или трех недель ни разу не привелось нам с Пановым видеться: ко мне он перестал заходить, я нигде его не встречал, спрашивал о нем у наших общих знакомых, но и от них о нем ни слуху, ни духу, — совсем запропастился. Наконец, является ко мне, но такой странный и необычный, каким я его никогда не видывал, умиленный и просветленный, будто какая благодать снизошла на него с неба; я спрашиваю его: «Что с тобой? куда ты девался?». «Все это время, — отвечал он, — был я занят великим делом, таким, что ты и представить себе не можешь, продолжаю его и теперь». И говорит он это так сдержанно, таинственно, чуть не шепотом, чтобы кто не похитил у него сокровище, которое переполняет его душу светлою радостью. Будучи погружен в свои римские интересы, я подумал, что где-нибудь в развалинах откопан новый Лаокоон или новый Аполлон Бельведерский, и что теперь пришел Панов сообщить мне об этой великой радости. «Нет, совсем не то, — отвечал он, — дело это наше родное, русское. Гоголь написал великое произведение, лучше всех Лаокоонов и Аполлонов; [Аполлон Бельведерский и группа Лаокоона — знаменитые античные статуи, первая IV в., вторая — I в. до нашей эры. Обе в Ватиканском музее в Риме. ] называется оно „Мертвые Души“, а я его теперь переписываю набело». Тут в первый раз услышал я загадочное название книги, которая стала потом драгоценным достоянием нашей литературы, и сначала вообразил себе, что это какой-нибудь фантастический роман или повесть вроде Вия; но Панов разуверил меня, однако не мог ничего сообщить мне о содержании нового произведения, потому что Гоголь желал сохранять это дело в тайне.
«Вестник Европы», 1891. № 6, стр. 211–213.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ Ф. В. ЧИЖОВА
[Фед. Вас. Чижов (1811–1877) был одновременно с Гоголем адъюнктом Петерб. университета (по математике), в 1843 г. жил в Риме в одном доме с Гоголем. ]
…Жуковский, как известно, очень любил Гоголя, но журил его за небрежность в языке, а уважая и высоко ценя его талант, никак не был его поклонником. Проживая в Дюссельдорфе, я бывал у Жуковского раза три-четыре в неделю, часто у него обедал, и мне не раз случалось говорить с ним о Гоголе. Прочтя наскоро «Мертвые Души», я пришел к Жуковскому; признаюсь, с первого разу, я очень мало раскусил их. Я был восхищен художническим талантом Гоголя, лепкою лиц, но, как я ожидал содержания в самом событии, то, на первый раз, в ряде лиц, для которых рассказ о Мертвых Душах был только внешним соединением, видел какое-то отсутствие внутренней драмы. Я об этом сообщил Жуковскому и из слов его увидел, что ему не был известен полный план Гоголя. На замечание мое об отсутствии драмы в Мертвых Душах, Жуковский отвечал мне:
— «Да и вообще в драме Гоголь не мастер. Знаете ли, что он написал было трагедию? (Не могу утверждать, сказал ли мне Жуковский ее имя, содержание и из какого быта она была взята, только, как-то при воспоминании об этом, мне представляется, что она была из русской истории). Читал он мне ее во Франкфурте. [В сентябре 1841 г. Имеется в виду упомянутая выше драма из украинской истории. ] Сначала я слушал; сильно было скучно; потом решительно не мог удержаться и задремал. Когда Гоголь кончил и спросил, как я нахожу, я говорю: „Ну, брат Николай Васильевич, прости, мне сильно спать захотелось“. — „А когда спать захотелось, тогда можно и сжечь ее“, — отвечал он, и тут же бросил в камин. Я говорю: „И хорошо, брат, сделал“.
„Записки“, т. I, стр. 330.
Н. В. ГОГОЛЬ — В. Ф. ОДОЕВСКОМУ
Москва, в начале января 1842 г. [Гоголь приехал в Петербург в начале октября 1841 г. С 18 окт. и до 27 мая 1842 г. он в Москве. ]
Принимаюсь за перо писать к тебе, и не в силах. Я так устал после письма, только что конченного, к Александре Осиповне, что нет мочи. Часа два после того лежал в постели, и все еще рука моя в силу ходит. Но ты все узнаешь из письма к Александре Осиповне, которое доставь ей сей час же, отвези сам, вручи лично. Белинский сейчас едет. [После выпадов в заседании моск. цензурного комитета (см. след. письмо) Гоголь решил попытать счастья в Петербурге, рассчитывая на протекцию Одоевского и Смирновой. Белинский, бывший тогда в Москве, взялся передать рукопись Одоевскому. ] Времени нет мне перевести дух, я очень болен и в силу двигаюсь. Рукопись моя запрещена. [Рукопись запрещена не была. ] Проделка и причина запрещения — все смех и комедия. Но у меня вырывают мое последнее имущество. Вы должны употребить все силы, чтобы доставить рукопись государю. [Эта мера не понадобилась. ] Ее вручат тебе при сем письме. Прочтите ее вместе с Плетневым и Александрой Осиповной и обдумайте, как обделать лучше дело. Обо всем этом не сказывайте до времени никому. Какая тоска, какая досада, что я не могу быть лично в Петербурге! Но я слишком болен, я не вынесу дороги. Употребите все силы. Ваш подвиг будет благороден. Клянусь, ничто не может быть благороднее! Ради святой правды, ради Иисуса, употребите все силы!
Прощай, обнимаю тебя бессчетно. Плетнев и Смирнова прочтут тебе свои письма. Ты все узнаешь. Кроме их не вручай никому моей рукописи. Да благословит тебя бог!
„Письма“, II, стр. 135.
Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Москва, 7 января 1842 г.
Расстроенный и телом и духом, пишу к вам. Сильно хотел бы ехать теперь в Петербург; мне это нужно, это я знаю, и при всем том не могу. Никогда так не впору не подвернулась ко мне болезнь, как теперь. Припадки ее приняли теперь такие странные образы… но бог с ними! Не об болезни, а об цензуре я теперь должен говорить.
Удар для меня никак неожиданный: запрещают всю рукопись. Я отдаю сначала ее цензору Снегиреву, [И. М. Снегирев — вышеупомянутый автор книги о народных праздниках. ] который несколько толковее других, с тем, что если он находит в ней какое-нибудь место, наводящее на него сомнение, чтоб объявил мне прямо, что я тогда посылаю ее в Петербург. Снегирев через два дня объявляет мне торжественно, что рукопись он находит совершенно благонамеренной, и в отношении к цели, и в отношении к впечатлению, производимому на читателя, и что кроме одного незначительного места: перемены двух-трех имен (на которые я тот же час согласился и изменил) нет ничего, что бы могло навлечь притязанья цензуры самой строгой. Это же самое он объявил и другим. Вдруг Снегирева сбил кто-то с толку, и я узнаю, что он представляет мою рукопись в комитет. Комитет принимает ее таким образом, как будто уже был приготовлен заранее и был настроен разыграть комедию. Ибо обвинения, все без исключения, были комедия в высшей степени. Как только занимавший место президента Голохвастов [Дм. Павл. Голохвастов (1796–1849) — историк, пом. попечителя московского учебного округа. ] услышал название „Мертвые Души“, закричал голосом древнего римлянина: „Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна; мертвой души не может быть; автор вооружается против бессмертья“. В силу наконец мог взять в толк умный президент, что дело идет об ревизских душах. Как только взял он в толк и взяли в толк вместе с ним другие цензоры, что мертвые значит ревизские души, произошла еще большая кутерьма. „Нет, — закричал председатель и за ним половина цензоров, — этого и подавно нельзя позволить, хотя бы в рукописи ничего не было, а стояло только одно слово: ревизская душа; уж этого нельзя позволить, это значит против крепостного права“. Наконец сам Снегирев, увидев, что дело зашло уже очень далеко, стал уверять цензоров, что он рукопись читал и что о крепостном праве и намеков нет, что даже нет обыкновенных оплеух, которые раздаются во многих повестях крепостным людям; что здесь совершенно о другом речь; что главное дело основано на смешном недоумении продающих и на тонких хитростях покупщика и на всеобщей ералаши, которую произвела такая странная покупка, что это — ряд характеров, внутренний быт России и некоторых обитателей, собрание картин самых невозмутительных. Но ничего не помогло.
„Предприятие Чичикова, — стали кричать все, — есть уже уголовное преступление“. — „Да, впрочем, и автор не оправдывает его“, — заметил мой цензор. „Да, не оправдывает! А вот он выставил его теперь, и пойдут другие брать пример и покупать мертвые души“. — Вот какие толки! это толки цензоров-азиатцев, то есть людей старых, выслужившихся и сидящих дома. Теперь следуют толки цензоров-европейцев, возвратившихся из-за границы, людей молодых. „Что вы ни говорите, а цена, которую дает Чичиков“ (сказал один из таких цензоров, именно Крылов, [Никита Ив. Крылов (1800–1879) проф. римского права. ] „цена два с полтиною, которую он дает за душу, возмущает душу. Человеческое чувство вопиет против этого; хотя, конечно эта цена дается только за одно имя, написанное на бумаге, но все же это имя душа, душа человеческая; она жила, существовала. Этого ни во Франции, ни в Англии и нигде нельзя позволить. Да после этого ни один иностранец к нам не приедет“. Это главные пункты, основываясь на которых произошло запрещение рукописи. Я не рассказываю вам о других мелких замечаниях, как то в одном месте сказано, что один помещик разорился, убирая себе дом в Москве в модном вкусе. „Да, ведь и государь строит в Москве дворец!“ — сказал цензор (Каченовский). [Мих. Троф. Каченовский (р. 1775 г., ум. 19 апреля того же 1842 г.) — историк, проф. Моск. университета, издатель „Вестника Европы“, литературный противник Пушкина. ] Тут, по поводу, завязался у цензоров разговор единственный в мире. Потом произошли другие замечанья, которые даже совестно пересказывать, и наконец дело кончилось тем, что рукопись объявлена запрещенною, хотя комитет только прочел три или четыре места.
Вот вам вся история. Она почти невероятна, а для меня вдобавку подозрительна. Подобной глупости нельзя предположить в человеке. Цензора не все же глупы до такой степени. Я думаю, что против меня что-нибудь есть. Но дело, между прочим, для меня слишком серьезно. Из-за их комедии или интриг мне похмелье. У меня, вы сами знаете, все мои средства и все мое существование заключены в моей поэме. Дело клонится к тому, чтобы вырвать у меня последний кусок хлеба, выработанный семью годами самоотверженья, отчужденья от мира и всех его выгод. Другого я ничего не могу предпринять для моего существования. Усиливающееся болезненное мое расположение и недуги лишают меня даже возможности продолжать далее начатый труд. Светлых минут у меня немного, а теперь просто отымаются руки. Но что я пишу вам, уже не помню, я думаю, вы не разберете вовсе моей руки. Дело вот в чем. Вы должны теперь действовать соединенными силами и доставить рукопись к государю. Я об этом пишу к Александре Осиповне Смирновой. Я просил ее через великих княжен или другими путями, это ваше дело. Об этом вы сделаете совещание вместе. Попросите Алекс[андру] Осипов[ну], чтобы она прочла вам мое письмо. Это вам нужно. Рукопись моя у князя Одоевского. Вы прочитайте ее вместе, человека три-четыре, не больше. Не нужно об этом деле производить огласки. Только те, которые меня очень любят, должны знать. Я твердо полагаюсь на вашу дружбу и на вашу душу, и нечего между нами тратить больше слов! Обнимаю сильно вас, и да благословит вас бог! Если рукопись будет разрешена и нужно будет только для проформы дать цензору, то, я думаю, лучше дать Очкину [Амплий Никол. Очкин (1791–1865) — литератор и цензор, редактор „СПБургских Ведомостей“.] для подписанья, а впрочем, как найдете вы. Не в силах больше писать.
Весь ваш Гоголь.
„Письма“, II, стр. 135–138.
ГРАФ С. Г. СТРОГАНОВ
[12]
— ГР. А. Х. БЕНКЕНДОРФУ
[13]
Москва, 29 января 1842 г.
Граф, узнав о стесненном положении, в котором находится г. Гоголь, автор „Ревизора“ и один из наших самых известных современных писателей, нуждающийся в особом содействии, думаю, что исполню по отношению к вам свой долг, если извещу вас об этом и возбужу в вас интерес к молодому человеку. Может быть, вы найдете возможным доложить о нем императору и получить от него знак его высокой щедрости. Г. Гоголь строит все свои надежды, чтобы выйти из тяжелого положения, в которое он попал, на напечатании своего сочинения „Мертвые Души“. Получив уведомление от московской цензуры, что оно не может быть разрешено к печати, он решил послать ее в Петербург. Я не знаю, что ожидает там это сочинение, но это сделано по моему совету. В ожидании же исхода Гоголь умирает с голоду и впал в отчаяние. Я нимало не сомневаюсь, что помощь, которая была бы оказана со стороны его величества, была бы одной из наиболее ценных. Простите граф, попытку, которую мне продиктовало мое чувство, почерпаемое в уверенности в вашей просвещенной доброте и которой я имею столько доказательств, и позвольте, пользуясь случаем, принести вам уверение в моем глубоком уважении» (и т. д.).
ДОКЛАД А. Х. БЕНКЕНДОРФА НИКОЛАЮ I
от 2 февраля 1842 г.
Попечитель московского учебного округа генерал-адютант гр. Строганов уведомляет меня, что известный писатель Гогель [По свидетельству издавшего этот документ М. К. Лемке именно так в подлиннике. ] находится теперь в Москве в самом крайнем положении, что он основал всю надежду свою на сочинении своем под названием «Мертвые Души», но оно московской цензурою не одобрено и теперь находится в рассмотрении здешней цензуры, и как между тем Гогель не имеет даже дневного пропитания и оттого совершенно пал духом, то граф Строганов просит об исходатайствовании от монарших щедрот какого-либо ему пособия. Всеподданнейше донося вашему императорскому величеству о таковом ходатайстве гр. Строганова за Гогеля, который известен многими своими сочинениями, в особенности комедией своей «Ревизор», я осмеливаюсь испрашивать всемилостивейшего вашего величества повеления о выдаче единовременного пособия пятьсот рублей серебром. [Согласие на выдачу пособия было получено. ]
М. Лемке. «Николаевские жандармы и литература 1836–1855 гг.», стр. 135–136.
Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Москва, 17 февраля 1842 г.
Я получил ваше уведомление о том, что рукопись пропускается. Дай бог, чтоб это было так, но я еще не получил ее, хотя три дни уже прошло после полученья вашего письма. Я немножко боюсь, что она попала к Никитенке. Он кроме своих цензор[ских] должностных взглядов, понимает званье цензора в смысле древних цензоров римских, то есть наблюдателей за чистотою нравов, и потому многие мои выражения пострадают сильно от него. Словом, не могу еще предаваться надежде, пока вовсе не окончится дело. [Никитенко подписал цензурное разрешение «Мертвых Душ» 9 марта 1842 г. ] Дай бог, чтоб оно было хорошо. Я уже ко всему приготовился и чуть было не послал вам письма, которое нарочно прилагаю вам при сем. Вы можете во всяком случае прочесть его всем, к кому оно имеет отношение. Нельзя ли на Никитенку подействовать со стороны каких-нибудь значительных людей, приободрить и пришпандорить к большей смелости. Добрый граф Виельгорский! как я понимаю его душу! Но изъявить каким бы то ни было образом чувства мои — было бы смешно и глупо с моей стороны. Он слишком хорошо понимает, чтό я должен чувствовать. Хорошо бы было, если бы на сих днях я получил мою поэму. Время уходит. В другом письме моем вы начитаете просьбу о позволении въехать в ваш «Современник».
«Письма», II, стр. 263–264.
Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Москва, 17 марта 1842 г.
Вот уже вновь прошло три недели после письма вашего, в котором вы известили меня о совершенном окончании дела, а рукописи нет как нет. Уже постоянно целые две недели я посылаю каждый день осведомиться на почту, в университет, и во все места, куда бы только она могла быть адресована, — нигде никаких слухов! Боже, как истомили, как измучили меня все эти ожиданья и тревоги! А время уходит, и чем далее, тем менее вижу возможность успеть с ее печатаньем. Уведомьте меня, ради бога, что случилось, чтобы я хотя, по крайней мере, знал, что она не пропала на почте, чтобы знал, чтό мне предпринять.
Я силился написать для «Современника» статью, во многих отношениях современную, мучил себя, терзал всякий день, и не мог ничего написать, кроме трех беспутных страниц, которые тот же час истребил. Но как бы то ни было, вы не скажете, что я не сдержал своего слова. Посылаю вам повесть мою «Портрет». Она была напечатана в «Арабесках», но вы этого не пугайтесь. Прочитайте ее, вы увидите, что осталась одна только канва прежней повести, что всё вышито по ней вновь. В Риме я ее переделал вовсе, или, лучше, написал вновь, вследствие сделанных еще в Петербурге замечаний. Вы, может быть, даже увидите, что она более, чем какая другая, соответствует скромному и чистому направлению вашего журнала. [«Портрет» в новой редакции был напечатан в «Современнике» 1842 г., № 3.] Да, ваш журнал не должен заниматься тем, чем занимается торопящийся, шумный современный свет. Его цель другая. Это благоуханье цветов, растущих уединенно на могиле Пушкина. Рыночная толпа не должна знать к нему дороги — с нее довольно славного имени поэта. Но только одни сердечные друзья должны сюда сходиться, с тем, чтобы безмолвно пожать друг другу руку и предаться хоть раз в год тихому размышлению. Вы говорите, что я бы мог достославно подвизаться на журнальном поприще, но что у меня для этого нет терпенья. Нет. У меня нет для этого способностей. Отвлеченный писатель и журналист так же не могут соединиться в одном человеке, как не могут соединиться теоретик и практик. Притом каждый писатель уже означен своеобразным выражением таланта, и потому никак нельзя для них вывести общего правила. Одному дан ум быстрый схватывать мгновенно все предметы мира в минуту их представления. Другой может сказать свое слово, только глубоко обдумавши, иначе его слово будет глупее всякого обыкновенного слова, произнесенного самым обыкновенным человеком. Ничем другим не в силах я заняться теперь, кроме одного постоянного труда моего. Он важен и велик, и вы не судите о нем по той части, которая готовится теперь предстать на свет (если только будет конец ее непостижимому странствию по цензурам). Это больше ничего, как только крыльцо к тому дворцу, который во мне строится. Труд мой занял меня совершенно всего, и оторваться от него на минуту — есть уже мое несчастие. Здесь, во время пребыванья моего в Москве, я думал заняться отдельно от этого труда, написать одну-две статьи, потому что заняться чем-нибудь важным я здесь не могу. Но вышло напротив: я даже не в силах собрать себя.
Притом уже в самой природе моей заключена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстает мне вся, во всей своей громаде. А здесь я погиб и смешался в ряду с другими. Открытого горизонта нет предо мною. Притом здесь, кроме могущих смутить меня внешних причин, я чувствую физическое препятствие писать. Голова моя страждет всячески: если в комнате холодно, мои мозговые нервы ноют и стынут, и вы не можете себе представить, какую муку чувствую я всякий раз, когда стараюсь в то время пересилить себя, взять власть над собою и заставить голову работать. Если же комната натоплена, тогда этот искусственный жар меня душит совершенно; малейшее напряжение производит в голове такое странное сгущение всего, как будто бы она хотела треснуть. В Риме я писал пред открытым окном, обвеваемый благотворным и чудотворным для меня воздухом. Но вы сами в душе вашей можете чувствовать, как сильно могу я иногда страдать в то время, когда другому никому не видны мои страданья. Давно остывши и угаснув для всех волнений и страстей мира, я живу своим внутренним миром, и тревога в этом мире может нанести мне несчастие, выше всех мирских несчастий. Участье ваше мне дорого: не оставьте письмо мое без ответа, напишите сейчас вашу строчку. Повесть не разделяйте на два номера, но поместите ее всю в одной книжке и отпечатайте для меня десяток экземпляров. Скажите, как вы нашли ее? (мне нужно говорить откровенно). Если встретите погрешности в слоге, исправьте. Я не в силах был прочесть ее теперь внимательно. Голова моя глупа, душа неспокойна. Боже, думал ли я вынести столько томлений в этот приезд мой в Россию. Посылаю вам отдельные брошюры статьи, напечатанной в «Москвитянине». [«Рим».]
Разошлите по адресам. А две неподписанные я определил: одну для наследника, он был в Риме: она ему напомнит лучшее время его путешествия, когда он так весело предавался общей веселости в карнавале и был участником во многом хорошем; а другой экземпляр для в. к. Марии Николаевны. [Марья Николаевна (1819–1876) — дочь Николая I.] Велите переплести их в хорошенькую папку. Последней я почитаю ныне священным долгом представить ее. Два другие экземпляра дайте, кому найдете приличным; а не то — Прокоповичу.
«Письма», II, стр. 155–158.
В. П. БОТКИН — А. А. КРАЕВСКОМУ
Москва, 16 марта 1842 г.
…В 3 № «Москвитянина» помещен большой отрывок из романа Гоголя «Рим». Это так хорошо, что сказать нельзя. Что язык, что за краски, что за колорит. Между колоритом и манерою Брюллова и языком и колоритом Гоголя сходство необыкновенное. Как освещают они свои картины! Какая смелость в постановке и очерке фигур! У обоих всё, до чего ни коснутся они, становится рельефно и пластично. У Гоголя фоном картин всегда служит возвышенное поэтическое созерцание: оно сообщает яркому колориту его идеальность и воздушную прозрачность; не будь этого созерцания, колорит его сверкал бы только, а не грел. Вы изумитесь, как возмужало его искусство, как окреп его резец. — Но оставляю вас насладиться самому.
Отчет ПБЛ за 1889 г., стр. 46–47.
П. А. ПЛЕТНЕВ — Я. К. ГРОТУ
[Як. Карл. Грот (1812–1893) — филолог, проф. Гельсингфорского университета, впоследствии академик. ]
Пб., 1 апр. 1842 г.
…Во вторник чтение было в кабинете государыни. Читали «Рим» Гоголя. Вот чудо-то! Прочитай его в № 3 «Москвитянина», да непременно вели перевести на шведский язык для какой-нибудь газеты. Это даст высокую идею о русской литературе.
«Переписка Грота с Плетневым», т. I, стр. 512.
А. В. НИКИТЕНКО — Н. В. ГОГОЛЮ
IIб., 1 апреля 1842 г.
Милостивый государь, Николай Васильевич! Вы, вероятно, уже получили рукопись вашу «Мертвые Души», отправленную из здешнего цензурного комитета на имя М. П. Погодина по адресу, который доставил мне П. А. Плетнев. Сочинение это, как вы видите, прошло цензуру благополучно; путь ее узок и тесен, и потому не удивительно, что на нем осталось несколько царапин, и его нежная и роскошная кожа кой-где поистерлась. Впрочем, надеюсь, что вы отдадите также и справедливость умеренности нашей цензуры: она всячески щадила прекрасное творение, которое искажать придирчивостью слишком осторожною я считал святотатственным посягательством на нашу бедную литературу. Совершенно невозможным к пропуску оказался эпизод Копейкина — ничья власть не могла защитить его от гибели, и вы сами, конечно, согласитесь, что мне тут нечего было делать. [Представляя «Мертвые Души» в цензуру, Гоголь сильно смягчил «Повесть о капитане Копейкине» (первоначально Копейкин голодал по вине бюрократов), но и смягченная редакция цензуру не удовлетворила; пришлось переделывать «Повесть» третий раз. ] Как жаль, что вас нет здесь! Места, которые исключила цензура или принуждена была заменить своими, вы, вероятно, исправили бы сами так, что и сено было бы цело и козы сыты; я уверен, что мы легко согласились бы с вами, на основании великого правила взаимной уступчивости.
После сего официального изъяснения не могу удержаться, чтоб не сказать вам несколько сердечных слов, а сердечные эти слова не иное что, как изъяснение восторга к вашему превосходному творению. Какой глубокий взгляд в самые недра нашей жизни! Какая прелесть неподдельного, вам одним свойственного комизма! Что за юмор! Какая мастерская, рельефная, меткая обрисовка характеров! Где ударила ваша кисть, там и жизнь, и мысль, и образ — и образ так и глядит на вас, вперив свои живые очи, так и говорит с вами, как будто сидя возле вас на стуле, как будто он сейчас пришел ко мне в 4-й этаж прямо из жизни — мне не надобно напрягать своего воображения, чтоб завести с ним беседу — он живой, дышащий, нерукотворный, божье и русское создание. Прелесть, прелесть и прелесть! и что это будет, когда всё вы кончите; если это исполнится так, как я понимаю, как, кажется, вы хотите, то тут выйдет полная великая эпопея России XIX века. Рад успехам истины и мысли человеческой, рад вашей славе. Продолжайте, Николай Васильевич. Я слышал, что вас иногда посещает проклятая гостья, всем впрочем нам, чадам века сего, не незнакомая хандра, да бог с ней! вам дано много силы, чтоб с нею управиться. Гоните ее могуществом вашего таланта — она стоит самой доблестной воли. Но дело зовет, почта отходит — прощайте! Да хранит вас светлый гений всего прекрасного и высшего — не забывайте в вашем цензоре человека, всей душой вам преданного и умеющего понимать вас.
А. Никитенко.
«Русская Старина», 1889 г., № 8, стр. 384–385.
П. А. ПЛЕТНЕВ — А. В. НИКИТЕНКЕ
Пб., 12 апреля 1842 г.
Александр Васильевич! Вы растрогали Гоголя своим письмом — и он за то с новою к вам просьбою.
Посылаю письмо его к вам и переделанного Копейкина. Ради бога помогите ему, сколько возможно. Он теперь болен, и я уверен, что если не напечатает «Мертвых Душ», то и сам умрет. [Конечно, ирония. ]
Когда решите судьбу рукописи, то не медля ни дня препроводите ко мне для доставления страдальцу.
Он у меня лежит на сердце как тяжелой камень.
П. Плетнев.
Рукописи ПД.
Н. В. ГОГОЛЬ — А. В. НИКИТЕНКЕ
Москва, 10 апреля 1842 г.
Милостивый государь, Александр Васильевич! Благодарю вас за ваше письмо. В нем видно много участия, много искренности и много того, чтό прекрасно и благородно волнует человека. Да, я не могу пожаловаться на цензуру; она была снисходительна ко мне, и я умею быть признательным. Но, признаюсь, уничтоженье Копейкина меня много смутило. Это одно из лучших мест. И я не в силах ничем теперь заплатать ту прореху, которая видна в моей поэме. Вы сами, одаренные эстетическим вкусом, который так отразился в письме вашем, вы сами можете видеть, что кусок этот необходим, не для связи событий, но для того, чтобы на миг отвлечь читателя, чтобы одно впечатление сменить другим, и кто в душе художник, тот поймет, что без него остается сильная прореха. Мне пришло на мысль: может быть цензура устрашилась генералитета. Я переделал Копейкина; я выбросил всё, даже министра, даже слово «превосходительство». В Петербурге, за отсутствием всех, остается только одна временная комиссия. Характер Копейкина я вызначил сильнее; так что теперь ясно, что он сам причиной своих поступков, а не недостаток состраданья в других. Начальник комиссии даже поступает с ним очень хорошо. Словом, всё теперь в таком виде, что никакая строгая цензура, по моему мнению, не может найти предосудительного в каком бы ни было отношении. Молю вас возвратить мне это место и скорее сколько возможно, чтобы не задержать печатанья. У Плетнева вы возьмете рукопись и передайте ее потом ему же для пересылки ко мне. Ничего вам не скажу более, ибо вы сами в письме вашем сказали, что понимаете меня, стало быть, поймете и благодарность мою.
Истинно преданный вам Н. Гоголь.
«Письма», IV, стр. 434–435 и Рукописи ПД.
В. Г. БЕЛИНСКИЙ — М. С. ЩЕПКИНУ
Пб., 14 апреля 1842 г.
…Скажу вам несколько слов о приключениях в Питере рукописи Гоголя. Приехав в Питер, я только и слышал везде, что о подкинутых в гвардейские полки, на имя фельдфебелей, безымянных возмутительных письмах. Правительство было встревожено; цензурный террор усилился. К этому, наделала шуму повесть Кукольника «Иван Иванович Иванов, или все за одно», напечатанная в сборнике «Сказка за сказкою». [В повести было усмотрено желание «выказать дурную сторону русского дворянина и хорошую — его дворового человека, …добродетель податного состояния и пороки высшего класса людей» (письмо Бенкендорфа Кукольнику). ] Предводитель дворянства хотел жаловаться; министр флота князь Меньшиков в Государственном совете сказал членам: А знаете ли вы, дворяне, как вас бьют холопы палками и пр. Дошло до государя, и, по его приказанию, граф Бенкендорф вымыл Нестору голову. Вследствие этого Уваров приказал цензорам не только не пропускать повестей, где выставляется с смешной стороны сословие, но где даже есть слишком смешное хоть одно лицо. По этому случаю Никитенко сказал Краевскому, что если б «Актеон» Панаева, вместо 1 № попал во второй, [В «Актеоне» И. И. Панаева («От. Зап.», 1842 г., № 1) изображена резко отрицательная фигура помещика. ] — он не стал бы и читать его, а зачеркнул бы с первой же строки. К этому еще Башуцкий написал пошлую глупость «Водовоз», [Алдр. Павл. Башуцкий (1801–1876) — беллетрист, издавал иллюстрированную серию «Наши, списанные с натуры русскими». Сюда вошел и очерк «Водовоз», в котором правительство усмотрело «восстановление низших классов против высших».] в которой увидели невесть что: опять дошло до царя, и Башуцкий был у Бенкендорфа. К довершению всего Уваров обратил внимание на мою статью в 1 № [«Русская литература в 1841 г.».] и сказал цензорам, что, хотя в ней и нет ничего противного цензуре, и хотя он сам пропустил бы ее, но что тон ее нехорош (т. е.: эй, вы, канальи, пропустите вперед такую, так я вас вздую). Шевырка [Шевырев. ] на повесть Кукольника напечатал донос в «Москвитянине», а Булгарин на Башуцкого в «Пчеле». Ну сами посудите: как было тут поступить? Вы, живя в своем Китай-городе и любуясь, в полноте московского патриотизма, архитектурными красотами Василия Блаженного, ничего не знаете, что деется в Питере. И вот Одоевский передал рукопись графу Виельгорскому, который хотел отвезти ее к Уварову; но тут готовился бал у великой княгини, и его сиятельству некогда было думать о таких пустяках, как рукопись Гоголя. Потом он вздумал, к счастию, дать ее (приватно) прочесть Никитенко. Тот, начавши ее читать как цензор, промахнул как читатель, и должен был прочесть снова. Прочтя, сказал, что кое-что надо Виельгорскому показать Уварову. К счастию, рукопись не попала к сему министру погашения и помрачения просвещения в России. В Питере погода на это меняется 100 раз, и Никитенко не решился пропустить только кой-каких фраз, да эпизода о капитане Копейкине. Но и тут горе: рукопись отослана 7 марта, за № 109, на имя Погодина, а Гоголь ее не получал. Я думаю, что Погодин ее украл, чтоб променять на толкучем рынке на старые штаны и юбки; или чтоб, притаив ее до времени, выманить у (простодушно обманывающегося на счет сего мошенника) Гоголя еще что-нибудь для своего холопского журнала…
«Письма В. Г. Белинского», т. II.
В. Г. БЕЛИНСКИЙ — Н. В. ГОГОЛЮ
Пб., 20 апреля 1842 г.
Милостивый государь, Николай Васильевич!
Я очень виноват перед вами, не уведомляя вас давно о ходе данного мне вами поручения. Главною причиною этого было желание написать вам что-нибудь положительное и верное, хотя бы даже и неприятное. Во всякое другое время ваша рукопись прошла бы без всяких препятствий, особенно тогда, как вы были в Питере. Если бы даже и предположить, что ее не пропустили бы, то всё же можно наверное сказать, что только в китайской Москве могли поступить с вами, как поступил г. Снегирев, и что в Петербурге этого не сделал бы даже Петрушка Корсаков, [Петр Алдр. Корсаков (1790–1844) — цензор; редактор реакционного журнала «Маяк».] хотя он и моралист, и пиэтист. Но теперь дело кончено, и говорить об этом бесполезно.
Очень жалею, что «Москвитянин» взял у вас всё, и что для «Отечественных Записок» нет у вас ничего. Я уверен, что это дело судьбы, а не вашей доброй воли или вашего исключительного расположения в пользу «Москвитянина» и к невыгоде «Отечественных Записок». Судьба же давно играет странную роль в отношении ко всему, что есть порядочного в русской литературе: она лишает ума Батюшкова, [Конст. Ник. Батюшков (род. 1787 г.), психически заболевший в 1822 г., в это время был еще жив, но для литературы потерян. Умер в 1855 г. ] жизни Грибоедова, Пушкина и Лермонтова — и оставляет в добром здоровье Булгарина, Греча и других подобных им негодяев в Петербурге и Москве; она украшает «Москвитянин» вашими сочинениями и лишает их «Отечественные Записки». Я не так самолюбив, чтобы «Отечественные Записки» считать чем-то соответствующим таким великим явлениям в русской литературе, как Грибоедов, Пушкин и Лермонтов; но я далек и от ложной скромности бояться сказать, что «Отечественные Записки» теперь единственный журнал на Руси, в котором находит себе место и убежище честное, благородное и — смею думать — умное мнение, и что «Отечественные Записки» ни в каком случае не могут быть смешиваемы с холопами знаменитого села Поречья. [Т. е. холопами министра нар. просв. Уварова, которому село Поречье принадлежало. Белинский имеет в виду «Москвитянин» и ближайшим образом льстивую статью о селе Поречье проф. И. И. Давыдова (1794–1863), напечатанную в «Москвитянине» 1841 г., №№ 8 и 9. В 1842 г. и вообще разгорелась вражда между «Москвитянином» и «Отеч. Записками», в частности, между Шевыревым и Белинским. Шевырев напал на Белинского в статье «Взгляд на современное направление русской литературы» («Москвитянин», № 1). Белинский отвечал памфлетом «Педант» («Отеч. Записки», № 3). ] Но потому-то, видно, им тоже счастье; не изменить же для «Отечественных Записок» судьбе своей роли в отношении к русской литературе!
С нетерпением жду выхода ваших «Мертвых Душ». Я не имею о них никакого понятия, мне не удалось слышать ни одного отрывка, чему я, впрочем, и очень рад: знакомые отрывки ослабляют впечатление целого. Недавно в «Отечественных Записках» была обещана статья о «Ревизоре». Думаю, по случаю выхода «Мертвых Душ», написать несколько статей вообще о ваших сочинениях. С особенною любовью хочется мне поговорить о милых мне «Арабесках», тем более, что я виноват перед ними: во время όно я с жестокою запальчивостью изрыгал хулу на ваши в «Арабесках» статьи ученого содержания, не помня, что тем изрыгаю хулу на духа. [В примечании к статье «О русской повести и повестях Гоголя» (1835) Белинский писал об исторических статьях «Арабесок»: «Если подобные этюды ученость, то избавь нас бог от такой учености». Намерение Белинского написать несколько статей вообще о сочинениях Гоголя исполнено не было. ] Они были тогда для меня слишком просты, а потому и неприступно высоки; притом же на мутном дне самолюбия бессознательно шевелилось желание блеснуть и беспристрастием. Вообще, мне страх как хочется написать о ваших сочинениях. Я опрометчив, я способен вдаваться в дикие нелепости; но, слава богу, я вместе с этим одарен движимостью вперед и способностью собственные промахи и глупости называть настоящим их именем и с такою же откровенностью, как и чужие грехи. И потому, подумалось, во мне много нового с тех пор, как в 1840 году, в последний раз врал я о ваших повестях и «Ревизоре». [Белинский имеет в виду свою статью 1840 г. о «Горе от ума», где он попутно говорил о повестях «Миргорода» и особенно подробно о «Ревизоре».] Теперь я понял, почему вы Хлестакова считаете героем вашей комедии и понял, что он точно герой ее; понял, почему «Старосветских Помещиков» считаете вы лучшею повестью своею в «Миргороде», также понял, почему одни вас превозносят до небес, а другие видят в вас нечто вроде Поль-де-Кока, [Поль-де-Кок (1794–1871) — французский беллетрист-бытовик, к которому критика 30—40-х гг. иронически приравнивала Гоголя. ] и почему есть люди, и притом не совсем глупые, которые знают наизусть ваши сочинения, но не могут без ужаса слышать, что вы выше Марлинского [С романтической эффектностью Л. А. Бестужева-Марлинского (1797–1837) Белинский боролся во имя гоголевской «простоты».] и что ваш талант — великий талант. Объяснение всего этого даст мне возможность сказать дело о деле, не бросаясь в отвлеченные и окольные рассуждения; а умеренный тон (признак, что предмет понят ближе к истине) даст многим возможность сознательно полюбить ваши сочинения. Конечно критика не сделает дурака умным и толпу мыслящею; но она у одних может просветлить сознанием безотчетное чувство и у других — возбудить мыслию спящий инстинкт. Но величайшею наградою за труд для меня может быть только ваше внимание и ваше доброе, приветливое слово. Я не заношусь слишком высоко, но, признаюсь, — и не думаю о себе слишком мало, я слышал похвалы себе от умных людей и — чтό еще лестнее — имел счастье приобрести себе ожесточенных врагов: и все-таки больше всего этого меня радуют доселе и всегда будут радовать, как лучшее мое достояние, несколько приветливых слов, сказанных обо мне Пушкиным и, к счастью, дошедших до меня из верных источников, и я чувствую, что это не мелкое самолюбие с моей стороны, а то, что я понимаю, чтό такое человек, как Пушкин, и чтό такое одобрение со стороны такого человека, как Пушкин. После этого вы поймете, почему для меня так дорог ваш человеческий, приветливый отзыв.
Дай вам бог здоровья, душевных сил и душевной ясности. Горячо желаю вам этого как писателю и как человеку, ибо одно с другим тесно связано. Вы у нас теперь один, — и мое нравственное существование, моя любовь к творчеству тесно связаны с вашею судьбою; не будь вас — и прощай для меня настоящее и будущее в художественной жизни нашего отечества: я буду жить в одном прошедшем и, равнодушный к мелким явлениям современности, с грустной отрадой буду беседовать с великими тенями, перечитывая их неумирающие творения, где каждая буква давно мне знакома.
Хотелось бы мне сказать вам искренно мое мнение о вашем «Риме», но, не получив предварительного позволения на откровенность, не смею этого сделать. [Белинский отрицательно отнесся к «Риму», напомнившему ему того же Марлинского. В письме 31 марта к Боткину он писал: «Рим — много хорошего; но есть фразы, а взгляд на Париж возмутительно гнусен».]
Не знаю, понравится ли вам тон моего письма, — даже боюсь, чтобы он не показался вам более откровенным, нежели сколько допускают то наши с вами светские отношения; но не могу переменить ни слова в письме моем, ибо в случае, противном моему ожиданию, легко утешусь, сложив всю вину на судьбу, издавна уже не благоприятствующую русской литературе.
С искренним желанием вам всякого счастья, остаюсь готовый к услугам вашим.
Виссарион Белинский.
«Письма В. Г. Белинского», т. II.
Н. В. ГОГОЛЬ — Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ
Москва, мая 11 (1842 г.).
Ты удивляешься, я думаю, что до сих пор не выходят «Мертвые Души». Все дело задержал Никитенко. Какой несносный человек! Более полутора месяца он держит у себя листки «Копейкина» и хоть бы уведомил меня одним словом, а между тем все листы набраны уже неделя тому назад, и типография стоит, а время это мне слишком дорого. Но бог с ними со всеми! Вся эта история есть пробный камень, на котором я должен испытать, в каком отношении ко мне находятся многие люди. Я пожду еще два дни, и если не получу от несносного Никитенка, обращусь вновь в здешнюю цензуру, тем более, что она чувствует теперь раскаяние, таким образом поступивши со мною. Не пишу к тебе ни о чем, потому через недели две буду, может быть, сам у тебя, и мы поговорим обо всем, и о деле, от которого, как сам увидишь, много будет зависеть твое положение и твоя деятельность. Я получил письмо от Белин[ского]. Поблагодари его. Я не пишу к нему, потому что минуты не имею времени и потому что, как сам он знает, обо всем этом нужно потрактовать и поговорить лично, чтό мы и сделаем в нынешний проезд мой через Петербург. [Гоголь пробыл в Петербурге с 27 мая по 5 июня. Свидание с Белинским состоялось, но ни к чему положительному не привело. ] Прощай. Будь здоров, тверд и крепок духом и надейся на будущее, которое будет у тебя хорошо, если только ты веришь мне, дружбе и мудрости, которая не даром дается человеку.
Твой Гоголь.
«Письма», II, стр. 169–170.
«ПЕСТРАЯ КУЧА ТОЛКОВ»
[14]
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ С. Т. АКСАКОВА
Вскоре после отъезда Гоголя «Мертвые Души» быстро разлетелись по Москве и потом по всей России. [Первые экземпляры «Мертвых Душ» вышли из печати 21 мая 1842 г. ] Книга была раскуплена нарасхват. Впечатления были различны, но равносильны. Публику можно было разделить на три части. Первая, в которой заключалась вся образованная молодежь и все люди, способные понять высокое достоинство Гоголя, приняла его с восторгом. Вторая часть состояла, так сказать, из людей озадаченных, которые, привыкнув тешиться сочинениями Гоголя, не могли вдруг понять глубокого и серьезного значения его поэмы; они находили в ней много карикатуры и, основываясь на мелочных промахах, считали многое неверным и неправдоподобным. Должно сказать, что некоторые из этих людей, прочитав «Мертвые Души» во второй и даже в третий раз, совершенно отказались от первого своего неприятного впечатления и вполне почувствовали правду и художественную красоту творения. Третья часть читателей обозлилась на Гоголя: она узнала себя в разных лицах поэмы и с остервенением вступилась за оскорбление целой России. К сожалению, должно сказать, что некоторые добрые и хорошие люди принадлежали к этой категории и остались в ней навсегда.
«История моего знакомства».
П. А. ПЛЕТНЕВ — В. А. ЖУКОВСКОМУ
Пб., 5 июня 1842 г. (в Дюссельдорф).
…Нынешнюю весну провел здесь Гоголь. Сегодня опять отправляется он за границу. Он напечатал свой роман «Мертвые Души». Это, без сомнения, лучшее из всего, чтό только есть в нашей литературе. Сколько комизму разнообразного, схваченного живьем в натуре и переданного со всею яркостию красок! Особенно это поражает всякого, когда он сам читает. Для его сочинений нужен чтец, который бы наперед изучил его: иначе досадно слушать, чувствуя, как гибнут изумительные красоты искусства поэтического…
Сочин. и переписка Плетнева, III, стр. 539–540.
Н. В. ГОГОЛЬ — В. А. ЖУКОВСКОМУ
Берлин, 26 июня 1842 г.
Мне не хотелось, чтобы свиданье наше было похоже на свиданье прошлого году, [В сентябре 1841 г. во Франкфурте. ] когда у вас много было забот и развлечений, и вместе с тем сосредоточенной в себя самого жизни, и было вовсе не до меня, и когда мне, тоже подавленному многими ощущеньями, было не под силу лететь с светлой душой к вам навстречу. Душе моей тогда были сильно нужны пустыня и одиночество. Я помню, как, желая передать вам сколько-нибудь блаженство души моей, я не находил слов в разговоре с вами, издавал одни только бессвязные звуки, похожие на бред безумия, и, может быть, до сих пор осталось в душе вашей недоумение, за кого принять меня и чтό за странность произошла внутри меня. Но и теперь я ничего вам не скажу — и о чем говорить? Скажу только, что с каждым днем и часом становится светлей и торжественней в душе моей, что не без цели и значенья были мои поездки, удаленья и отлученья от мира, что совершалось незримо в них воспитанье души моей, что я стал далеко лучше того, каким запечатлелся в священной для меня памяти друзей моих, что чаще и торжественней льются душевные мои слезы и что живет в душе моей глубокая, неотразимая вера, что небесная сила поможет взойти мне на ту лестницу, которая предстоит мне, хотя я стою еще на нижайших и первых ее ступенях. Много труда и пути, и душевного воспитанья впереди еще! Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существованья.
Вот всё, чтό могу сказать вам! и вместе с тем силою стремлений моих, силою слез, силою душевной жажды быть достойну того, благословляю вас. Благословенье это не бессильно, и потому с верой примите его. О житейских мелочах моих не говорю вам ничего: их почти нет, да, впрочем, слава богу, их даже и не чувствуешь, и не слышишь. Посылаю вам «Мертвые Души». Это первая часть. Вы получите ее в одно время с письмом по почте, по уверению здешнего почтового начальства, в три дня. Я переделал ее много с того времени, как читал вам первые главы, но всё, однако же, не могу не видеть ее малозначительности в сравнении с другими, имеющими последовать ей, частями. Она, в отношении к ним, всё мне кажется похожею на приделанное губернским архитектором наскоро крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах, а, без сомнения, в ней наберется не мало таких погрешностей, которых я пока еще не вижу. Ради бога, сообщите мне ваши замечания. Будьте строги и неумолимы как можно больше. Вы знаете сами, как мне это нужно. Не соблазняйтесь даже счастливым выраженьем, хотя бы оно показалось на первый вид достаточным выкупить погрешность. Не читайте без карандаша и бумажки, и тут же на маленьких бумажных лоскутках пишите свои замечанья; потом, по прочтении каждой главы, напишите два-три замечанья вообще обо всей главе; потом о взаимном отношении всех глав между собою, и потом, по прочтении всей книги, вообще обо всей книге, и все эти замечания, и общие, и частные, соберите вместе, запечатайте в пакет и отправьте мне. Лучшего подарка мне нельзя теперь сделать ни в каком отношении… [Этой просьбы Жуковский, по-видимому, не исполнил. ]
«Письма», II, стр. 184–185.
МИНИСТЕРСТВО НАРОДНОГО ПРОСВЕЩЕНИЯ
От попечителя московского учебного округа в Москве.
Его Высокопревосход-ву
С. С. Уварову
16 июля 1842.
№ 1985.
Милостивый государь, Сергий Семенович.
На днях, прочитывая новую поэму Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые Души», я останавливался на многих местах которые, несмотря на свою занимательность и юмор, не могли, как я думаю, быть дозволены к напечатанию без особенного высшего разрешения и с какою-либо особенною целию.
Цензурные постановления вообще неопределенны. Были случаи, что цензура, при одобрении некоторых сочинений к напечатанию или при неодобрении, руководствовалась доселе особенными указаниями правительства и из них составляла для себя частные правила. Теперь новое произведение Гоголя обратило на себя всеобщее внимание и конечно будет подвергнуто разным толкованиям и критике. В сем случае цензура будет поставлена в затруднение, потому что не имеет указания, при каких обстоятельствах дозволено напечатание означенной поэмы.
Вследствие сего и для ограждения членов московского цензурного комитета, покорнейше прошу ваше высокопревосходительство снабдить меня наставлением, какими условиями должно руководствоваться, в случае представления рецензий и критик на поэму Гоголя, для напечатания в повременных изданиях и журналах.
С совершенным почтением и преданностью имею честь быть вашего высокопревосходительства покорнейшим слугою
гр. Строганов.
М. Н. П.
Канцелярия
Господину попечителю московского учебного округа.
18 июля 1842 г.
№ 797.
Предполагая, что книга г. Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые Души» дозволена к напечатанию по особому высшему разрешению и с какою-либо особенно целию, ваше сиятельство испрашиваете, какими условиями должно руководствоваться в случае представления рецензий и критик на это сочинение.
На сие считаю нужным уведомить, что книга «Похождения Чичикова» рассмотрена и одобрена цензурою на общих основаниях, и при рассмотрении критик на это сочинение надлежит руководствоваться общими цензурными постановлениями.
Министр народного просвещения
Уваров.
«Литературный Музеум», стр. 43–45.
ИЗ ДНЕВНИКА А. И. ГЕРЦЕНА
I
Новгород, 11 июня 1842 г.
…Он [Н. П. Огарев. Герцен в Новгороде в ссылке с июля 1841 г. ] привез «Мертвые Души» Гоголя, — удивительная книга, горький упрек современной Руси, но не безнадежный. Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых, навозных испарений, там он увидит удалую, полную силы национальность. Портреты его удивительно хороши, жизнь сохранена во всей полноте; не типы отвлеченные, а добрые люди, которых каждый из нас видел сто раз. Грустно в мире Чичикова, так, как грустно нам в самом деле; и там, и тут одно утешение в вере и уповании на будущее. Но веру эту отрицать нельзя, и она не просто романтическое упование ins Blaue, [На «голубое» (даль, небеса). ] а имеет реалистическую основу: кровь как-то хорошо обращается у русского в груди.
II
Москва, 29 июля 1842 г.
…Толки о «Мертвых Душах». Славянофилы и антиславянисты разделились на партии. Славянофилы № 1 говорят, что это — апофеоз Руси, «Илиада» наша, и хвалят, след[ственно]; другие бесятся, говорят, что тут анафема Руси, и за то ругают. Обратно тоже раздвоились антиславянисты. Велико достоинство художественного произведения, когда оно может ускользать от всякого одностороннего взгляда. Видеть апофеоз — смешно, видеть одну анафему — несправедливо. Есть слова примирения, есть предчувствия и надежды будущего, полного и торжественного, но это не мешает настоящему отражаться во всей отвратительной действительности. Тут переход от Собакевичей к Плюшкиным, — обдает ужас; вы с каждым шагом вязнете, тонете глубже, лирическое место вдруг оживит, осветит, и сейчас заменяется опять картиной, напоминающей еще яснее, в каком рве ада находимся и как Данте хотел бы перестать видеть и слышать, а смешные слова веселого автора раздаются. [Сравнение первой части «Мертвых Душ» с дантовым «Адом» было повторено Алексеем Н. Веселовским, который предположил (вряд ли основательно) в замысле трех частей «Мертвых Душ» параллель с замыслом «Божественной комедии».] «Мертвые Души» — поэма, глубоко выстраданная. «Мертвые Души» — это заглавие само носит в себе что-то, наводящее ужас. И иначе он не мог назвать; не ревизские — мертвые души, а все эти Ноздревы, Маниловы и tutti quanti — вот мертвые души, и мы их встречаем на каждом шагу. Где интересы общие, живые, в которых живут все вокруг нас дышащие мертвые души? Не все ли мы после юности, так или иначе, ведем одну из жизней гоголевских героев? Один остается при маниловской тупой мечтательности, другой буйствует à la Nosdreff, третий — Плюшкин и пр. Один деятельный человек — Чичиков, и тот ограниченный плут. Зачем он не встретил нравственного помещика добросерда, стародума… Да откуда попался бы в этот омут человек столько анормальный, и как он мог бы быть типом? Пушкин в «Онегине» представил отрадное человеческое явление во Владимире Ленском да и расстрелял его, и за дело. Что ему оставалось еще, как не умереть, чтобы остаться благородным, прекрасным явлением? Через десять лет он отучнел бы, стал бы умнее, но всё был бы Манилов. Да и в самой жизни у нас так. Всё выходящее из обыкновенного порядка гибнет: Пушкин, Лермонтов впереди, а потом от А до Z многое множество, оттого что они не дома в мире мертвых душ.
Сочинения Герцена, под ред. М. К. Лемке, т. Ill, стр. 29 и 34–35.
ИЗ СТАТЬИ А. И. ГЕРЦЕНА
«О РАЗВИТИИ РЕВОЛЮЦИОННЫХ ИДЕЙ В РОССИИ»
Ницца, 1851 г.
…После «Ревизора» Гоголь обратился к поместному дворянству и выставил напоказ этот неизвестный народ, державшийся за кулисами вдали от дорог и больших городов, хоронившийся в глуши своих деревень, — эту Россию дворянчиков, которые, хотя и живут без шума и кажутся совсем ушедшими в заботы о своих землях, но скрывают более глубокое развращение, чем западное. Благодаря Гоголю мы наконец увидели их выходящими из своих дворцов и домов без масок, без прикрас, вечно пьяными и обжирающимися: рабы власти без достоинства и тираны без сострадания своих крепостных, высасывающие жизнь и кровь народа с тою же естественностью и наивностью, с какой питается ребенок грудью своей матери.
«Мертвые Души» потрясли всю Россию.
Подобное обвинение необходимо было современной России. Это — история болезни, написанная мастерской рукой. Поэзия Гоголя — это крик ужаса и стыда, который испускает человек, унизившийся от пошлой жизни, когда вдруг он замечает в зеркале свое оскотинившееся лицо. Но чтобы такой крик мог раздаться из чьей-либо груди, нужно, чтобы были и здоровые части, и большое стремление к реабилитации.
Сочинения А. И. Герцена, т. VI, стр. 378. (Подлинник на французском языке.)
Ф. В. ЧИЖОВ — Н. В. ГОГОЛЮ
Рим, 4 марта 1847 г.
…В первый раз я прочел его [«Мертвые Души».] в Дюссельдорфе, и оно просто не утомило, а оскорбило меня. Утомить безотрадностию выставленных характеров не могло, — я восхищался талантом, но, как русский, был оскорблен до глубины сердца. Дошло дело до Ноздрева; отлегло от сердца. Выставляйте вы мне печальную сторону, разумеется, по самолюбию будет больно читать, да есть истинное, а как же вы во мне выставите пошлым то, где пошлость в одной внешности? Чувство боли началось со второй страницы, где вы бросили камень в того, кого ленивый не бьет, — в мужика русского. Прав ли я, не прав ли, вам судить, но у меня так почувствовалось. С душой вашей роднится душа беспрестанно; много ли, всего два-три слова, как девчонка слезла с козел, а душе понятно это. Русский же, то есть, русак, невольно восстает против вас, и когда я прочел, чувство русского, простого русского до того было оскорблено, что я не мог свободно и спокойно сам для себя обсуживать художественность всего сочинения. Один приятель мой, петербургский чиновник, первый своим неподдельным восторгом сблизил меня с красотами «Мертвых Душ», я прочел еще раз, после читал еще, отчетливее понял, что восхищало меня, но болезненное чувство не истреблялось. Чиновник этот не из средины России — он родился и взрос в Петербурге, ему не понятны те глупости, какие у нас взрощены с детства.
«Русская Старина», 1889 г., № 8, стр. 279–370.
ИЗ ЗАПИСОК К. Н. ЛЕБЕДЕВА
[Кастор Никиф. Лебедев (1812–1876) — в 1842 г. нач. отделения в одном из департаментов министерства юстиции, впоследствии сенатор. ]
1842 г.
Я читал Чичикова или «Мертвые Души» Гоголя. По содержанию и связи повести или поэмы это вздор, сущий вздор, небылица; но по подробностям, по описанию портретов это замечательное произведение, верность их несомненна. Это русские люди, русские привычки, манеры и речи, подмеченные острым, зорким умом русским. Тип за типом, картина за картиной; слог очень небрежен, но это последнее дело, читается не отрываясь. И тепло, и плотно, я не мог досыта нахохотаться, читая о Селиване (sic), Ноздреве, Коробочке, Собакевиче, эти провинциальные сплетни, этот губернаторский бал и этот рассказ о Копейкине. Верно, умно. Но нельзя не заметить скрытой мысли автора: он пародирует современный порядок, современный класс чиновный, он не совсем прав и местами немного дерзок. Это портит вкус. К сожалению, подобные пародеры мало знают наше управление и еще менее — причины его недостатков; они говорят: мы не знаем, отчего это дурно. Жаль. А знай, они могли бы принести пользу своими критиками.
«Русский Архив», 1910, № 8.
Я. К. ГРОТ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Гельсингфорс, 15 июля 1842 г.
…В неудовольствии при чтении Чичикова ты сам виноват: его не следовало читать в салоне у светских дам; таланту бездна, но грязненько, и дружба к Гоголю не должна скрывать, что pudeur, [Стыдливость. ] одно из главных оснований общества, необходима и в книге, как в труде, посвященном обществу.
«Переписка Грота с Плетневым», т. I, стр. 566.
П. А. ПЛЕТНЕВ — Я. К. ГРОТУ
Пб., 25 июля 1842 г.
…Не понял ты меня, думая, что грязноватость Чичикова затрудняла мое чтение при дамах. Всё им ненужное я умею вмиг пропускать. Но меня бесит дамская тупоголовость, глупость, непостижение лучших мест, и всё это по непривычке говорить по-русски. На французском будь в половину слабее, они с ума бы сошли от восторга.
«Переписка Грота с Плетневым», т. I, стр. 566.
С. Т. АКСАКОВ — Н. В. ГОГОЛЮ
Москва, 3 июля 1842 г.
…Я обещал вам записывать разные толки о Чичикове — я сделал это, сколько мог успеть, ибо через неделю мы уехали из Москвы. Вот они: выписываю их с дипломатическою точностью. С. В. Перфильев [Степ. Вас. Перфильев (1796–1878) — жандармский генерал, впоследствии начальник 2-го (т. е. московского) корпуса жандармов. ] сказал мне: «Не смею говорить утвердительно, но признаюсь: „Мертвые Души“ мне не так нравятся, как я ожидал. Даже как-то скучно читать; всё одно и то же, натянуто — видно желание перейти в русские писатели; употребление руссицизмов вставочное не выливается из характера лица, которое их говорит». Он прочел залпом в один день. Я просил его через несколько времени прочесть в другой раз и не искать анекдота. Он хотел прочесть три раза. Уходя, он прибавил, что сальности в прежних сочинениях, даже в «Ревизоре», его не оскорбляли; но что здесь они оскорбительны, потому что как будто нарочно вставляются автором. Н. И. Васьков говорил, «что состав губернского общества не верен (как и в „Ревизоре“, где пропущены: стряпчий, казначей и исправник); что председателей двое; что полицеймейстер лицо ничтожное в губернском городе; что, представив сначала всё в дрянном и смешном виде, странно сделать такое горячее обращение к России; что часто шутки автора плоски, неблагопристойны, и что порядочной женщине нельзя читать всю книгу». Наконец, нашелся один, который обиделся следующими словами: «Посмотрим, что делает наш приятель?» И кто же этот приятель?.. Селифан или половой!. Что же они мне за приятели?.. Не сочтите за выдумку последнего выражения; всё правда до последней буквы. Есть, впрочем, обвинения и справедливые. Я очень браню себя, что одно просмотрел, а на другое мало настаивал: крестьяне на вывод продаются с семействами, а Чичиков отказался от женского пола; без доверенности, выданной в присутственном месте, нельзя продать чужих крестьян, да и председатель не может быть в одно и то же время и доверенным лицом и присутствующим по этому делу. Несмотря на лето «Мертвые Души» расходятся очень живо и в Москве и в Петербурге…
«История моего знакомства».
Н. В. ГОГОЛЬ — С. Т. АКСАКОВУ
Гастейн, 27/15 июня 1842 г.
Сделайтe милость, обнимите всех, кого увидите из моих знакомых. Если Никол. Филипп. и Карол[ина] Карл. Павловы [Н. Ф. Павлов — беллетрист (см. письмо А. А. Краевского к И. И. Панаеву, октябрь 1839 г.); Каролина Карловна (1810–1893) — его жена, поэтесса. ] точно едут, то вы мне сделаете большую услугу присланьем чрез них некоторых книг, а именно: «Памятник Веры», [«Памятник веры, представляющий благочестивому взору христианина празднества, православною церковью установленные св. угодникам божиим с кратким оных жизнеописанием» и проч. (1-е изд. 1825 г.). ] такой совершенно, как у Ольги Семеновны, [Жена С. Т. Аксакова, урожд. Заплатина (р. 1793 г., ум. 1878). ] и «Статистику России» Андросова, [«Хозяйственная статистика России», издал Василий Андросов. М., 1827 г. ] и еще, если есть какое-нибудь замечательное сочинение статистическое о России вообще или относительно частей ее, вышедшее в последних годах, то хорошо бы очень присовокупить его к ним. Кажется, вышел какой-то толстый том от мин. внутр[енних] дел. А Григория Сергеевича [Сын Аксакова, служивший в Симбирске прокурором. ] попрошу присылать мне реестр всех сенатских дел за прошлый год, с одной простой отметкой, между какими лицами завязалось дело и о чем дело. Этот реестр можно присылать частями при письмах ваших. Это мне очень нужно. Да чуть было не позабыл еще попросить о книге Кошихина, [Так ошибочно называли Григ. Карп. Котошихина (ум. 1667 г.), автора книги «О России в царствование Алексея Михайловича» (издана впервые в 1840 г.). ] при ц[аре] Ал[ексее] Михайловиче. Я прошу вас записать цену их, чтобы я знал, сколько вам должен. Я уверен, что Павловы не откажутся привезть мне их. Обнимите их от меня обоих. Они, верно, не сомневаются в том, что я очень хотел бы их увидеть. Около октября 1 я надеюсь быть в Риме. Прощайте. Не забывайте меня и пишите. Посылаю вам мой душевный поцелуй.
Ваш Гоголь.
«Письма», II, стр. 195–196.
Н. В. ГОГОЛЬ — С. Т. АКСАКОВУ
Гастейн, 18/6 августа (1842 г.)
…Все ваши известия, всё, чтó ни заключалось в письме вашем, всё до последнего слова и строчки было для меня любопытно и равно приятно, начиная с вашего препровождения времени, уженья в прудах и реках, и до известий ваших о «Мертвых Душах». [Ответ на письмо от 3 июля 1842 г. ] Первое впечатление их на публику совершенно то, какое подозревал я заране. Неопределенные толки; поспешность быстрая прочесть и ненасыщенная пустота после прочтения; досада на видимую беспрерывную мелочь событий жизни, которая становится невольно насмешкой и упреком. Всё это я знал заране. Бедный читатель с жадностью схватил в руки книгу, чтобы прочесть ее, как занимательный, увлекательный роман, и, утомленный, опустил руки и голову, встретивши никак не предвиденную скуку. Всё это я знал. Но при всем этом подробные известия обо всем этом мне всегда слишком интересно слышать. Многие замечания, вами приведенные, были сделаны не без основания теми, которые их сделали. Продолжайте сообщать и впредь, как бы они ни казались ничтожны. Мне всё это очень нужно.
«Письма», II, стр. 202.
КОНСТ. С. АКСАКОВ — Н. В. ГОГОЛЮ
Москва, [август?] 1848 г.
…Вы уехали, дорогой Николай Васильевич, и оставили нам книгу, которая произвела необыкновенный шум. Давно не было у нас такого движения, какое теперь по случаю «Мертвых Душ». Ни один решительно человек не остался равнодушен; книга всех тронула, всех подняла, и всякий говорит свое мнение. Хвала и брань раздаются со всех сторон, и того и другого много; но зато полное отсутствие равнодушия. Отовсюду слышны мнения: их говорит всякий; всякий открыл свое суждение и потому, — при этом всеобщем объявлении своих мыслей, взглядов на вещи, при этом всеобщем признании, вынужденном книгою, — произошла такая разность мнений, такие поразительные несходства, что едва веришь ушам своим. Без этой книги и предполагать нельзя было бы такого различия мнений, которое вышло теперь на свет. Одни говорят, что только тут видят они Гоголя, который до сих пор далеко не так поражал их; что только тут почувствовали они его колоссальность; другие провозгласили было в самом начале, что эта книга — падение Гоголя, смерть его таланта; но скоро должны были замолчать, оглушенные всеобщим шумом, поднявшимся над их главами; они ограничиваются тем теперь, что указывают на прежние ваши сочинения, на Малороссию. Для иных здесь колоссально предстает Россия, сквозящая сквозь первую часть и выступившая в конце книги; слезы навертываются у них на глазах при чтении последних строк. Другие с горестью читают, говорят, что надо терзаться и плакать. «Посмотрите, — говорил мне один, — какая тяжелая, страшная насмешка в окончании этой книги». — Какая? — спросил я, выпучив глаза. — «В словах, которыми оканчивается книга». — Как в этих словах? — «Да, разве вы не заметили? Русь, куда несешься, ты, сама не знаешь, не даешь ответа». — И это говорят серьезно, с искреннею, глубокою грустью. Мне удалось однако поколебать это печальное мнение. Одни говорят, что «М. Д.» поэма, что они понимают смысл этого названия; другие видят в этом насмешку совершенно в духе Гоголя: нате вот, грызитесь за это слово. Многие помещики не на шутку выходят из себя и считают вас своим смертельным, личным врагом. Само собою разумеется, что ко всему этому присоединяются нападения на вас, на неприличие; с другой стороны дается этим нападениям живой отпор. — Я говорю вам, дорогой Николай Васильевич, пока вообще, но потом постараюсь написать мнения в отдельности, некоторые выражены печатно. Журналы не могут перестать говорить о «Мертвых Душах»; не показывается номера, в котором бы не было о них толков. Шевырев написал две, пишет еще третью статью. [Шевырев написал две статьи о «Мертвых Душах» («Москвитянин», 1842, №№ 7 и 8). В 1843 г. он касался «М. Д.» в статье «Критический перечень произведений русской словесности за 1842 г.» («Москвитянин», № 1). ] Отечественные Записки, беспрестанно говоря и браня все мнения о «Мертвых Душах», обещаются написать большую статью. Словом сказать, литераторы, журналисты, книгопродавцы, частные люди — все говорят, что давно не бывало такого страшного шума в литературном мире, одни браня, другие хваля. Из последних, одни со слезами на глазах от того живого света русской жизни, проникающего наружу теплым лучом, перед которым падает всякое сомнение, и растет надежда, вместе с силами и бодростью духа. Другие — со слезами на глазах от совершенного отчаяния; они говорят, что тот не русский, у кого сердце не обольется кровью, глядя на безотрадное состояние; говорят: «Гоголь не любит России; посмотрите, как хороша Малороссия и какова Россия»; прибавляют: «Заметьте, что самая природа России не пощажена и погода даже всё мокрая и грязная».
Но мне хочется также сказать вам собственно про себя, дорогой Николай Васильевич. Когда я слышал «М. Д.», еще никакого впечатления целого не было возбуждено во мне. Я прочел их; я чувствовал, что прекрасно; видел красоту создания, жизнь всякой отдельной черты; но что такое самое создание, какой общий смысл его, в котором соединяются в одно целое все эти чудные, живые черты, этого я не мог себе постигнуть. Мысль была в недоумении. Но потом открылась для меня внутренняя гармония всего создания: стали в одно целое все малейшие черты, понятна стала глубочайшая связь всего между собою, основанная не на внешней анекдотической завязке (отсутствие которой смущает с первого разу), но на внутреннем единстве жизни, и тогда мог я наслаждаться самим созданием, целым его образом, который, кажется, стал доступен мне. Очень понятно, что тогда весь был я наполнен моим чувством наслаждения, впечатлением «Мертвых Душ». Мне кажется, главная трудность лежит в настоящем уразумении слова Поэма так, по крайней мере, как я его понимаю. Когда стал я говорить о «М. Д.», то нашел согласным с собой Хомякова [Алексей Степ. Хомяков (1804–1860) — поэт, историк и публицист-славянофил. ] и Самарина. [Юр. Фед. Самарин (1819–1876) — писатель-славянофил. ] Это древний эпос с его великим созерцанием; разумеется, современный и свободный, в наше время — но это он. [Та же мысль была в основе брошюры К. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя Похождения Чичикова, или Мертвые Души» (написана в июне; ценз. разр. 7 июля 1842 г.). ]
«История моего знакомства».
Н. Я. ПРОКОПОВИЧ — С. П. ШЕВЫРЕВУ
Пб., 6 августа 1842 г.
…Что касается до исправности издания сочинений Гоголя, [Первое собрание сочинений Гоголя в четырех томах. Заботы об издании Гоголь, уезжая за границу, поручил Прокоповичу. ] то я приложил всё свое старание, в случае же недоразумения обращаюсь за советом к П. А. Плетневу; корректор у меня хорош, а две последние корректуры читаю сам и листами, до сих пор отпечатанными, я и все, кому показывал, довольны; судя по этим листам, кажется, могу надеяться, что это издание будет красивее и исправнее всех прежних изданий Гоголя. Беда мне не с Миргородом, а с рукописными сочинениями: в них чего не разобрал и пропустил переписчик, так приятель наш и оставил, а я должен пополнять по догадкам. От него я тоже до сих пор не получил ни строчки, а между тем он должен еще прислать мне две статьи для последнего тома. [«Игроки» и «Театральный разъезд».]
Не знаю, как вас, а меня очень радует лай, поднятый здешними журналистами; [Статьи Полевого в «Русск. Вестнике», Сенковского в «Библ. для чтения» и Греча в «Сев. Пчеле».] Гоголю его не услыхать, а такая ожесточенная брань, мне кажется, не только не вредит, но споспешествует расходу книги.
Рукописи ПБЛ.
А. С. ДАНИЛЕВСКИЙ — Н. В. ГОГОЛЮ
Сентябрь 1842 г.
…Ты спрашиваешь меня, чтó здесь [В Миргородском уезде. ] говорят о твоей поэме. Я не вижу почти никого и никуда не выезжаю. Те немногие, с которыми имею сношение, не нахвалятся ею. Патриоты нашего уезда, питая к тебе непримиримую вражду, теперь благодарны уже за то, что ты пощадил Миргород. Я слышал между прочими мнение одного, который может служить оракулом этого класса господ, осыпавшего такими похвалами твои «Мертвые души», что я сначала усомнился было в его искренности; но жестокая хула и негодование на твой «Миргород» помирили меня с нею. «Как! — говорил он, — миргородский уезд произвел до тридцати генералов, адмиралов, министров, путешественников вокруг света (черт знает, где он их взял!), проповедников (не шутка!), водевилиста, который начал писать водевили, когда их не писали и в Париже». Это относилось к Нарежному, [Вас. Троф. Нарежный (1780–1825) — романист, предшественник Гоголя. Водевилей не писал, но написал комедию «Заморский принц, или Невеста под замком», на сюжет которой позже было написано несколько водевилей. ] как после объяснил он, и проч., и проч., всех припомнить не могу! Да ты лучше поймешь, когда я скажу, что твой ласкатель и противник некто таковский, как Василий Яковлевич Ламиковский. Всего более тешило меня, что мошенник Малинка (эпитет, без которого никто не может произнести его имени, но которого черт не взял, как говорил мой зять Иван Осипович) хохотал до упаду, читая «Мертвые Души» (вероятно, от меня косвенными путями к нему дошедшие) в кругу всей сорочинской bourgeoisie и поповщины. «Ревизор» ему очень известен и нередко, говорят, перечитывается в том же кругу и надрывает бока смешливым молодым попам и попадьям…
«Вестник Европы», 1890 г., № 2, стр. 586–587 и Шенрок, «Материалы», IV, стр. 214–215.
Н. Я. ПРОКОПОВИЧ — Н. В. ГОГОЛЮ
Пб., 21 октября 1842 г.
С Моллером [Фед. Ант. Моллер (1812–1875) — художник, живший вместе с Гоголем в Риме и написавший его портрет. ] пошлются к тебе и статьи Белинского, в которых говорится о «Мертвых Душах». [В № 7 «Отеч. Записок» статья о «Мертвых Душах» и в № 8 — о брошюре Конст. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя».] Должен сказать тебе, что толки о них до сих пор еще продолжаются.
Кто-то из актеров приноровил некоторые отрывки к сцене. Вовсе не сценическое достоинство «Мертвых Душ» и талантливая игра здешних актеров сделали то, что вышла чепуха страшная: все бранили и, несмотря на то, все лезли в театр, так что кроме бенефиса Куликова пять представлений на Большом театре было битком набито. [«Комические сцены из новой поэмы „Мертвые Души“». Автором был сам бенефициант — Ник. Ив. Куликов. ] Всё молодое поколение без ума от «Мертвых Душ», старики повторяют «Северную Пчелу» и Сенковского, чтó они говорят, догадаешься и сам. Греч нашел несколько грамматических ошибок, из которых две-три и точно ошибки; Сенковский партизанит за чистоплотность и благопристойность, а в «Отечественных Записках» доказано выписками из его собственных сочинений, что на это именно он-то и не имеет права. Все те, которые знают грязь и вонь не понаслышке, чрезвычайно негодуют на Петрушку, хотя и говорят, что «Мертвые Души» очень забавная штучка; высший круг, по словам Виельгорского, не заметил ни грязи, ни вони, и без ума от твоей поэмы.
Кстати, о слове «поэма». Сенковский очень резонно заметил, что это не поэма, ибо-де не писано стихами. Вообще Сенковского статья обилует выписками, впрочем более собственного его сочинения; он даже позволил себе маленькие невинные измышления и в собственных именах, так например, Петрушку он почитает приличнее называть Петрушею. Один офицер (инженерный) говорил мне, что «Мертвые Души» удивительнейшее сочинение, хотя гадость ужасная. Один почтенный наставник юношества говорил, что «Мертвые Души» не должно в руки брать из опасения замараться; что всё, заключающееся в них, можно видеть на толкучем рынке. Сами ученики почтенного наставника рассказывали мне об этом после класса с громким хохотом. Между восторгом и ожесточенной ненавистью к «Мертвым Душам» середины решительно нет, — обстоятельство, по моему мнению, очень приятное для тебя. Один полковник советовал даже Комарову [Алдр. Алдр. Комаров — преподаватель словесности, общий знакомый Прокоповича и Гоголя. ] переменить свое мнение из опасения лишиться места в Пажеском корпусе, если об этом дойдет до генерала, знающего наизусть всего Державина…
Шенрок, «Материалы», т. IV, стр. 54–55.
Н. В. ГОГОЛЬ — А. В. НИКИТЕНКЕ
Рим, 30 октября 1842 г.
Пишу к вам, милый и добрый Александр Васильевич, вследствие искреннего душевного побужденья. Вы видите, я вас называю просто «милый и добрый Александр Васильевич!» Да, мы должны быть просты. Вы сами должны почувствовать, что связи наши стали теснее. Скажу вам откровенно: странное замедление выхода «Мертвых Душ» при всех неприятностях принесло мне много прекрасного, между прочим оно доставило мне вас. Да, я дотоле считал вас только за умного человека, но я не знал, что вы заключаете в себе такую любящую, глубоко чувствующую душу. Это открытие было праздником души моей. Вот вам мое душевное излияние. Заплатите и вы мне тем же. Пишите ко мне и уведомляйте хотя изредка о себе. Не позабывайте передавать ваши впечатления, мнения и суждения по поводу моих сочинений, чистосердечней, как можно. И как доселе вы делали замечанья относительно достоинств их, так теперь скажите мне все относительно недостатков их. Клянусь, для меня это важно, очень важно, и вам будет грех, если вы что-нибудь умолчите передо мною. Помните всегда, что у меня есть одна добродетель, которая редко встречается на свете и которой никто не хочет узнать у меня. Это отсутствие авторского самолюбия и раздражительности. Никто не знает, что я с удовольствием читаю даже пошлые статьи Северной Пчелы, единственно потому только, что там на меня глядят с недоброжелательной стороны и стараются всячески увидеть мои недостатки и пороки. Кстати, о моих сочинениях. Скажите мне пожалуйста, как идет печатание их? Я никакого не получаю известия. Прокопович ко мне не пишет. Я четыре дня назад послал ему последнюю статью «Театральный разъезд», замыкающую собрание сочинений моих. Расспросите его, получил ли он исправно и в надлежащее время. Не прошу вас о снисхождении в цензорском отношении к моим сочинениям, надеясь твердо, что вы без просьб моих сделаете всё. Вы сами понимаете, что всякая фраза досталась мне обдумываниями, долгими соображеньями, что мне тяжелей расстаться с ней, чем другому писателю, которому ничего не стоит в одну минуту одно заменить другим. Вы чувствуете также, что я не могу иметь столько неблагоразумия, чтобы не слышать текущих обстоятельств и не соображаться с ними относительно цензуры и что с вышины не бывает и не было на меня неудовольствий. Они идут снизу, благодаря невинному невежеству, пугающемуся только того, что выражено живо и ярко, хотя бы это были вещи, двадцать раз уже появлявшиеся в печати. Но вы сами всё это чувствуете и потому я спокоен. Прощайте! любите меня так же, как я вас люблю, и не забывайте писать. Передайте мой искренний поклон супруге вашей, хотя она, может быть, вовсе не помнит меня. Будьте здоровы.
Ваш искренно любящий вас Гоголь.
«Письма», II, стр. 223–224.
Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Рим, 2 ноября 1842 года.
Я к вам с корыстолюбивой просьбой, друг души моей, Петр Александрович! Узнайте, чтó делают экземпляры «Мертвых Душ», назначенные мною к представлению государю, государыне и наследнику и оставленные мною для этого у гр. Виельгорского. В древние времена, когда был в Петербурге Жуковский, [В 1841 г. Жуковский вышел в отставку и поселился в Германии. ] мне обыкновенно что-нибудь следовало. Это мне теперь очень, очень было бы нужно. Я сижу на совершенном безденежьи. Все выручаемые деньги за продажу книги идут до сих пор на уплату долгов моих. Собственно для себя я еще долго не могу получить. А у меня же, как вы знаете, кроме меня, есть кое-какие довольно сильные обязанности. Я должен иногда помогать сестрам и матери, не вследствие какого-нибудь великодушия, а вследствие совершенной их невозможности обойтись без меня. Конечно, я не имею никакого права, основываясь на этих причинах, ждать вспоможения, но я имею право просить, чтобы меня не исключили из круга других писателей, которым изъявляется царская милость за подносимые экземпляры. Ради дружбы нашей присоедините ваше участье. Теперь другая просьба, также корыстолюбивая. Вы, верно, будете писать разбор «Мертвых Душ»; по крайней мере, мне б этого очень хотелось. [Плетнев поместил разбор «Мертвых Душ» в «Современнике», подписавшись инициалами С. Ш.] Я дорожу вашим мнением. У вас много внутреннего, глубоко эстетического чувства, хотя вы не брызжете внешним, блестящим фейерверком, который слепит очи большинства. Пришлите мне листки вашего разбора в письме. Мне теперь больше, чем когда-либо, нужна самая строгая и основательная критика. Ради нашей дружбы будьте взыскательны, как только можно, и постарайтесь отыскать во мне побольше недостатков, хотя бы даже они вам самим показались неважными. Не думайте, чтоб это могло повредить мне в общем мнении. Я не хочу мгновенного мнения. Напротив, я бы желал теперь от души, чтоб мне указали сколько можно более моих слабых сторон. Тому, кто стремится быть лучше, чем есть, не стыдно признаться в своих проступках пред всем светом. Без сознанья не может быть исправленья. Но вы меня поймете, вы поймете, что есть годы, когда разумное бесстрастие воцаряется в душу и когда возгласы, шевелящие юность и честолюбие, не имеют власти над душою. Не позабудьте же этого, добрый, старый друг мой! Я вас сильно люблю. Любовь эта, подобно некоторым другим сильным чувствам, заключена на дне души моей, и я не стремлюсь ее обнаруживать никакими наружными знаками. Но вы сами должны чувствовать, что с воспоминанием о вас слито воспоминание о многих светлых и прекрасных минутах моей жизни.
Прощайте, не забывайте и пишите.
Ваш Гоголь.
«Письма», II, стр. 231–232.
П. А. ПЛЕТНЕВ — Я. К. ГРОТУ
Пб., 11 нояб. 1842 г.
…Пришел ко мне Никитенко и показал письмо из Рима от Гоголя, который рассыпается перед ним в комплиментах, потому что Никитенко цензирует его сочинения. Я краснел за унижение, до которого в нынешнее время доведены цензурою авторы: они принуждены подличать перед людьми… Что если некогда это письмо Никитенко напечатает в своих мемуарах? Не таковы были Дельвиг и Пушкин.
«Переписка Грота с Плетневым», т. I, стр. 640.
Н. В. ГОГОЛЬ — П. А. ПЛЕТНЕВУ
Рим, 28 ноября 1842 г.
Вдогонку за первым моим письмом пишу к вам другое. Если вы еще не употребляли вашего участья и забот относительно подарка за поднесенные экземпляры книги, то это дело можно оставить, — во-первых, уже потому, что с моей стороны как-то неприлично это всё же несколько корыстное исканье, а, во-вторых, зачем тормошить бедного Виельгорского, которому, может быть, вовсе неловко? Я же пока занял денег у Языкова, которому прислали. [Гоголь познакомился с Н. М. Языковым летом 1839 г. в Ганау, затем, летом 1841 г. провел с ним там же около месяца. Летом 1842 г. они жили вместе в Гастейне и в начале октября вместе приезжают в Рим. С этого времени сходятся очень близко. Языков в эти годы примыкает к так наз. «официальному народничеству», т. е. к правому крылу славянофильства. ] А в начале будущего года авось бог даст мне изворотиться, очиститься от долгов вовсе и получить кое-что для себя. И потому, вместо прежней моей просьбы, исполните вот какую просьбу. До меня дошли слухи, что из «Мертвых Душ» таскают целыми страницами на театр. [См. выше — письмо Прокоповича к Н. В. Гоголю от 21 октября 1842 г. ] Я едва мог верить. Ни в одном просвещенном государстве не водится, чтобы кто осмелился, не испрося позволения у автора, перетаскивать его сочинения на сцену. (А я тысячи имею, как нарочно, причин не желать, чтобы из «Мертвых Душ» что-либо было переведено на сцену.) Сделайте милость, постарайтесь как-нибудь увидеться с Гедеоновым и объясните ему, что я не давал никакого позволения этому корсару, которого я даже не знаю и имени. Это очень нужно сделать, потому что в выходящем издании моих сочинений есть несколько драматических отрывков, которые как раз могут очутиться на сцене, тогда как на них законное право имеет один только Щепкин. Сделайте милость, объясните ему это. Скажите, что вы свидетель, что находящееся у Щепкина письмо, которым я передаю ему право на постановку этих пьес на сцену, писано именно мною и есть неподдельное. Чтó я, в самом деле, за беззащитное лицо, которого можно обижать всякому? Ради бога, вступитесь за это дело: оно слишком близко моему сердцу. Прощайте. Я слышал, что в «Современнике» есть очень дельная статья о «Мертвых Душах». [Самого Плетнева. ] Нельзя ли каким-нибудь образом переслать мне ее? я бы страшно хотел прочесть…
«Письма», II, стр. 236–237.
Н. В. ГОГОЛЬ — С. П. ШЕВЫРЕВУ
Рим, ноябрь 1842 г.
Благодарю тебя много, много за твои обе статьи, которые я получил в исправности от княгини Волконской, хотя несколько поздно. В обеих статьях твоих, кроме большого их достоинства и значения для нашей публики, есть очень много полезного собственно для меня. Замечание твое о неполноте комического взгляда, берущего только в пол-обхвата предмет, [Шевырев писал: «Комический юмор автора мешает иногда ему обхватывать жизнь во всей ее полноте и широком объеме. Это особенно ясно в тех ярких заметках о русском человеке, которыми усеяна поэма. По большей части мы видим в них одну отрицательную, смешную сторону, пол-обхвата, а не весь обхват русского мира» (ст. 2-я). ] могло быть сделано только глубоким критиком-созерцателем. Замечания об излишестве моей расточительности тоже большая правда. [«Да, в фантазии нашего поэта есть русская щедрость, или живость, доходящая до расточительности… Читая „М. Д.“ вы могли заметить, сколько чудных полных картинок, ярких сравнений, замет, эпизодов, а иногда и характеров, легко, но метко очерченных, дарит вам Гоголь, так, просто даром, в придачу ко всей поэме, сверх того, что необходимо входит в ее содержание» (там же). ] Мне бы очень хотелось, чтоб ты на одном экземпляре заметил на полях карандашом все те места, которые отданы даром читателю, или лучше сказать, навязаны на него без всякой просьбы с его стороны. Это мне очень нужно, хотя я уже и сам много кое-чего вижу, чего не видал прежде, но человек требует всякой помощи от других и только после указаний, которые нам сделают другие, мы видим яснее собственные грехи. Ты пишешь в твоем письме, чтобы я, не глядя ни на какие критики, шел смело вперед. Но я могу итти смело вперед только тогда, когда взгляну на те критики. Критика придает мне крылья. После критики, всеобщего шума и разноголосья, мне всегда ясней предстает мое творенье. А ты сам, я думаю, чувствуешь, что, не изведав себя со всех сторон, во всех своих недостатках, нельзя избавиться от своих недостатков. Мне даже критики Булгарина приносят пользу, потому что я, как немец, снимаю плеву со всякой дряни. Но какую же пользу может принести мне критика, подобная твоей, где дышит такая чистая любовь к искусству и где я вижу столько душевной любви ко мне, ты можешь судить сам. Я много освежился душой по прочтении твоих статей и ощутил в себе прибавившуюся силу. Я жалел только, что ты, вровень с достоинствами сочинения, не обнажил побольше его недостатков. У нас никто не поверит, если я скажу, что мне хочется, и душа моя даже требует, чтобы меня более осуждали, чем хвалили, но художник-критик должен понять художника-писателя…
«Письма», II, стр. 232–233.
ИЗ ДНЕВНИКА В. К. КЮХЕЛЬБЕККЕРА
Акша. Нерчинск. окр., 21 июля 1843 г.
На днях прочел я «Мертвые Души» Гоголя. Перо бойкое, картины и портреты вроде Ноздрева, Манилова и Собакевича резки, хороши и довольно верны; в других краски несколько густы и очерки сбиваются просто на карикатуру. Где же Гоголь впадает в лиризм, он из рук вон плох и почти столь же приторен, как Кукольник с своими патриотическими сентиментальными niaiseries. [Глупостями. ]
«Дневник» Кюхельбеккера, изд. «Прибой», 1929 г., стр. 290.
Д. Н. СВЕРБЕЕВ
[15]
— Н. М. ЯЗЫКОВУ
Москва, 2 янв. 1843 г.
…Вчера на нашей пятнице Аксаков-отец прочел комедию Гоголя «Игроки» — разумеется, между нами не было ни одного игрока. Должно ожидать огромного успеха на театре, но дело не обойдется без великой брани. Так было и теперь еще продолжается с толками о «Мертвых Душах». Если бы автор мог подслушать и собрать все различные суждения об этом гигантском творении, то, дав им личность и художественную форму, скроил бы из них превосходную новую комедию-драму. «Мертвые Души» не нравятся, во-первых, всем мертвым душам, в которых западное воспитание и западный образ жизни умертвили всякое русское чувство. Потом восстают на него все Чичиковы и Ноздревы высшего и низшего разряда. Далее с ребяческим простодушием выходит на Гоголя Манилов, особенно Коробочка. Последние очень наивно говорят: «Охота же была и сочинителю рассказывать такую дрянь, которая везде встречается ежедневно и чтó из этого прибыли?» Загоскины, Павловы и проч. не говорят совсем о «Мертвых Душах» и только презрительно улыбаются, когда услышат издалека одно название. Порядочными людьми принято впрочем не упоминать об этой поэме при наших повествователях, а то всякий раз выходит какая-нибудь личность. Но все ждут второго тома, — друзья Гоголя с некоторым опасением, а завистники и порицатели, говорят: «Посмотрим, как-то он тут вывернется».
Шенрок, «Материалы», т. IV, стр. 104.
ГОГОЛЬ О СЕБЕ
…Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее, и которого, точно, нет у других писателей. Оно впоследствии углубилось во мне еще сильнее от соединения с ним некоторого душевного обстоятельства. Но этого я не в состоянии был открыть тогда даже и Пушкину.
Это свойство выступило с большей силою в «Мертвых Душах». «Мертвые Души» не потому так испугали Россию и произвели такой шум внутри ее, чтобы они раскрыли какие-нибудь ее раны или внутренние болезни, и не потому также, чтобы представили потрясающие картины торжествующего зла и страждущей невинности. Ничуть не бывало. Герои мои вовсе не злодеи; прибавь я только одну добрую черту любому из них, читатель помирился бы с ними всеми. Но пошлость всего вместе испугала читателей. Испугало их то, что один за другим следуют у меня герои один пошлее другого, что нет ни одного утешительного явления, что негде даже и приотдохнуть или дух перевести бедному читателю, и что, по прочтении всей книги, кажется, как бы точно вышел из какого-то душного погреба на божий свет. Мне бы скорее простили, если бы я выставил картинных извергов; но пошлости не простили мне. Русского человека испугала его ничтожность более, нежели все его пороки и недостатки.
Четыре письма по поводу «Мертвых Душ» (письмо 3-е). [Дата, поставленная Гоголем под этим письмом — 1843 год. Книга «Выбранные места из переписки с друзьями», в которую вошли «Четыре письма по поводу Мертвых Душ», подготовлялась к печати в 1846 г. ]
НОВЫЕ НЕУДАЧИ И НОВЫЕ УСПЕХИ
П. А. ПЛЕТНЕВ — Я. К. ГРОТУ
Пб., 10 ноября 1842 г.
…Чтение Бульбы у императрицы. Она чувствует начало гриппа — и лежала на кушетке. Навещали государь, наследник и все дети… Бульба и сеча очень ей нравятся.
Пб., 1 декабря 1842 г.
…Императрица сошла слушать Бульбу. Красоты его поразили ее; но она думает, что это злоупотребление таланта так ярко рисовать ужасы. Вот следствие французского вкуса.
«Переписка Грота с Плетневым», т. I, стр. 637 и 654.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. С. ЩЕПКИНУ
Рим, 28 ноября 1842 г.
Здравствуйте, Михал Семенович! После надлежащего лобзанья поведем вот какую речь: вы уже имеете «Женитьбу». Не довольно ли этого на один спектакль? Я говорю это в рассуждении того, что мне хочется, чтобы вам что-нибудь осталось на будущий раз; а впрочем вы распоряжайтесь, как вам лучше. Вы тут полный господин. Все драматические отрывки и сцены, заключающиеся в четвертом томе моих Сочинений (их числом пять), все исключительно принадлежат вам. Об этом я уже написал к издателю моих Сочинений Прокоповичу и просил Плетнева объявить Гедеонову. А вам прилагаю нарочно при сем письмецо, которое вы бы могли показать всякому, кто вздумает оспоривать ваше право. Только последняя пиеса «Театральный Разъезд» остается неприкосновенною, потому что ей неприлично предстать на сцене. Сосницкому вы напишите, что вследствие прежнего моего желанья, «Женитьба» идет вам обоим, но с тем только, чтобы в один день был бенефис обоих вас. А между тем займитесь сурьезно постановкою «Ревизора». Живокини за похвальное поведение можно будет уступить который-нибудь из драматических кусочков. Впрочем, об этом всём вы потолкуйте прежде с Сергеем Тимофеевичем [Аксаковым. ] и поступите, как найдете приличным. Для успешного произведенья немой сцены в конце «Ревизора» один из актеров должен скомандовать невидимо для зрителя. Это должен сделать жандарм, произнеся по окончании речи тот самый звук, который издается женщинами, — натурально, не открывая рта, попросту икнуть. Это будет сигнал для всех. «Женитьбу», я думаю, вы уже знаете, как повести, потому что, слава богу, человек вы не холостой. А Живокини, который будет женить вас, вы можете внушить всё, чтó следует, тем более, что вы слышали меня, читавшего эту роль. Да вот: исправьте одну ошибку в словах Кочкарева, где говорит он о плевании. Значится так, как будто бы ему плевали в лицо. Это ошибка, происшедшая от нерасторопности писца, перепутавшего строки и пропустившего. Монолог должен начаться вот как:
— «Да чтó ж за беда? ведь иным несколько раз плевали. Ей богу! Я знаю тоже одного: прекраснейший собою мужчина, румянец во всю щеку. Егозил он и надоедал до тех пор своему начальнику, покамест тот не вынес и плюнул ему в самое лицо» и т. д.
Напишите Сосницкому, что я очень просил его, чтобы он приискал хорошего жениха, [Для постановки «Женитьбы» в Петербурге. ] потому что эта роль, хотя не так, по-видимому, значительна, как Кочкарева, но требует таланта; и скажите ему, что мне бы очень желалось, чтобы вы сыграли вместе в этой пиесе: он Кочкарева, а вы Подколесина. Тогда будет славный спектакль. Вы же, я полагаю, верно, будете зимой в Петербурге.
Прощайте, обнимаю вас. Сейчас вслед за этим письмом отправляю письмо к Сергею Тимофеевичу. Вероятно, вы их получите в одно время.
Мне кажется, что я вам советовал вместе с «Женитьбой» дать «Утро делового человека». А впрочем, распоряжайтесь по-своему.
«Письма», II, стр. 239–240.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. С. ЩЕПКИНУ
Рим, 3 дек. 1842 г.
Только что получил ваше письмо, Михал Семенович, писанное вами от 24 октября. Отвечать мне на него теперь нечего, потому что [вы] уже знаете мои распоряжения; три дни тому назад я отправил к вам письмо, которое вы уже, без сомнения, получили. Не стыдно ли вам быть так неблагоразумну: вы хотите всё повесить на одном гвозде, прося на пристяжку к «Женитьбе» новую, как вы называете, комедию «Игроки». Во-первых, она не новая, потому что писана давно; во-вторых, не комедия, а просто комическая сцена, а в-третьих, для вас даже там нет роли. И кто вас толкает непременно наполнить бенефис моими пиесами? Как не подумать хотя сколько-нибудь о будущем, которое сидит у вас почти на самом носу, например, хоть бы о спектакле вашем по случаю исполнения вам двадцатилетней службы? Разве вы не чувствуете, что теперь вам стоит один только какой-нибудь клочок мой дать в свой бенефис, да пристегнуть две-три самые изношенные пиесы, и театр уже будет набит битком? Понимаете ли вы это? понимаете ли вы, что имя мое в моде, что я сделался теперь модным человеком, до тех пор покамест меня не сгонит с модного поприща какой-нибудь Боско, Тальони, а может быть и новая немецкая опера с машинами и немецкими певцами. [Тальони (см. выше — письмо Н. В. Гоголя к Н. В. Прокоповичу от 25 января 1837 г.) гастролировала в это время в России. Немецкая опера была в 1842 г. переведена из Петербурга в Москву. ] Помните себе хорошенько, что уж от меня больше ничего не дождетесь: я не могу и не буду писать ничего для театра. Итак, распорядитесь поумнее; это я вам очень советую. Возьмите на первый раз из моих только «Женитьбу» и «Утро делового человека». А на другой раз у вас останется вот что: «Тяжба», в которой вы должны играть роль тяжущегося, [Помните, что он несколько похож на охотника, атакующего на зайца, что при рассказе дела его мечется из угла в угол, потому что дело слишком близко к его рубашке, или телу. Примеч. Н. B. Гоголя. ] «Игроки» и «Лакейская», где вам предстоит Дворецкий, — роль хотя и маленькая, но которой вы можете дать большее значение. Всё это вы можете перемежевать другими пиесами, которые вам бог пошлет. Старайтесь только, чтобы пиесы мои не следовали непосредственно одна за другою, но чтобы промежуток был занят чем-нибудь иным. Вот как я думаю и как бы, мне казалося, надлежало поступить, сообразно с благоразумием; а впрочем, ваша воля. [«Женитьба» и «Игроки» всё же были поставлены вместе в бенефис Щепкина (в феврале 1843 г. в Москве). ] За письмо ваше всё-таки много вас благодарю, потому что оно письмо от вас. А на театральную дирекцию не сетуйте, она дело свое хорошо делает: Москву потчевали уже всяким добром; почему ж не попотчевать ее немецкими певцами? Что же до того, что вам-де нет работы, это стыдно вам говорить. Разве вы позабыли, что есть старые заигранные, заброшенные пиесы? Разве вы позабыли, что для актера нет старой роли, что он нов вечно? Теперь-то именно, в минуту, когда горько душе, теперь-то вы должны показать в лицо свету, что такое актер. Переберите-ка в памяти вашей старый репертуар да взгляните свежими и нынешними очами, собравши в душу всю силу оскорбленного достоинства. Заманить же публику на старые пиесы вам теперь легко, у вас есть приманка, именно, мои клочки. Смешно думать, чтобы вы могли быть у кого-нибудь во власти. Дирекция все-таки правится публикой, а публикою правит актер. Вы помните, что публика почти то же, что застенчивая и неопытная кошка, которая до тех пор, пока ее, взявши за уши, не натолчешь мордою в соус и покамест этот соус не вымазал ей и носа, и губ, она до тех пор не станет есть соуса, каких ни читай ей наставлений. Смешно думать, чтобы нельзя было, наконец, заставить ее войти глубже в искусство комического актера, искусство, такое сильное и так ярко говорящее всем в очи. Вам предстоит долг заставить, чтобы не для автора пиесы и не для пиесы, а для актера-автора ездили в театр.
Вы спрашиваете в письме о костюмах, но ведь клочки мои не из средних же веков. Оденьте их прилично, сообразно и чтобы ничего не было карикатурного — вот и всё! Но об этом в сторону! Позаботьтесь больше всего о хорошей постановке «Ревизора»! Слышите ли? я говорю вам это очень сурьезно! У вас, с позволения вашего, ни в ком ни на копейку нет чутья! Да если бы Живокини был крошку поумней, он бы у меня вым[олил] в бенефис себе «Ревизора» и ничего бы другого вместе с ним не давал, а объявил бы только, что будет «Ревизор» в новом виде, совершенно переделанный, с переменами, прибавлениями, новыми сценами, а роль Хлестакова будет играть сам бенефициант. Да у него битком бы набилось народу в театр.
Вот же я вам говорю, и вы вспомните потом мое слово, что на возобновленного «Ревизора» гораздо будут ездить больше, чем на прежнего. И зарубите еще одно мое слово, что в этом году, именно в нынешнюю зиму, гораздо более разнюхают и почувствуют значение истинного комического актера. Еще вот вам слово: вы напрасно говорите в письме, что стареетесь. Ваш талант не такого рода, чтобы стареться. Напротив, зрелые лета ваши только что отняли часть того жару, которого у вас было слишком много, который ослеплял ваши очи и мешал взглянуть вам ясно на вашу роль. Теперь вы стали в несколько раз выше того Щепкина, которого я видел прежде. У вас теперь есть то высокое спокойствие, которого прежде не было. Вы теперь можете царствовать в вашей роли, тогда как прежде вы все еще как-то метались. Если вы этого не слышите и не замечаете сами, то поверьте же сколько-нибудь мне, согласясь, что я могу знать сколько-нибудь в этом толк. И еще вот вам слово: благодарите бога за всякие препятствия. Они необыкновенному человеку необходимы: «Вот тебе бревно под ноги, прыгай. А не то подумают, что у тебя куриный шаг и не могут вовсе растопыриваться ноги!» Увидите, что для вас настанет еще такое время, когда будут ездить в театр для того, чтобы не проронить ни одного слова, произнесенного вами, и когда будут взвешивать это слово. Итак, с богом, за дело! Прощайте и будьте здоровы.
«Письма», II, стр. 240–243.
В. Г. БЕЛИНСКИЙ — В. П. БОТКИНУ
Петербург, 9 декабря 1842 г.
…Я сейчас из театра. «Женитьба» пала и ошикана. [По свидетельству А. И. Вольфа «большинству показалось дело не конченным, так как Подколесин не женится, а только выскакивает из окна, и при падении занавеса в первое представление раздалось даже легкое шиканье».] Играна была гнусно и подло, Сосницкий не знал даже роли. [Кочкарева. ] Превосходно играли Сосницкая (невесту), и очень, очень был недурен Мартынов [Ал-др Евст. Мартынов (1816–1860.)] (Подколесин); остальное всё [Григорьев I — Жевакин; Григорьев II — Яичница, Гусева — сваха. ] — верх гнусности. Теперь враги Гоголя пируют…
«Игроки» Гоголя запрещены театральною цензурою, т. е. дураком-мальчишкою Гедеоновым, [Мих. Алдр. Гедеонов (1814–1854) — сын директора театров А. М. Гедеонова, драматический цензор III Отделения с 1840 г. ] следовательно, запрещены произвольно, без всякого основания. [«Игроки» были поставлены в следующий сезон (1843 г.). ] Что до прочих пьес Гоголя — они все принадлежат М. С. Щепкину…
«Письма В. Г. Белинского», т. II.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ А. И. ШУБЕРТ
[Ал-дра. Ив. Шуберт (1827–1909), урожд. Куликова — актриса и сестра актера (Ник. Ив-ча). В 1851 г. встретилась с Гоголем в Одессе. ]
Припоминаю еще по поводу постановки «Женитьбы» Гоголя супругов Сосницких. Он имел аристократические манеры и был прекрасен в ролях старых бар, но Кочкарева сыграл очень плохо. Его жена играла невесту, говорила жеманным тоном. Вся пьеса показалась очень скучной и провалилась в первое представление. Я не узнала ее, когда увидела в Москве: точно пьесу с иностранной сцены пересадили на родную.
А. И. Шуберт. «Моя жизнь». «Ежегодн. имп. театров», 1911–1912 и отд. 1929, стр. 84.
Н. Я. ПРОКОПОВИЧ — С. П. ШЕВЫРЕВУ
Пб., 28 декабря 1842 г.
Милостивый государь
Степан Петрович.
Вы, я думаю, немало удивляетесь, не имея от меня никакого известия насчет соч. Гоголя и тем более, что, может быть, прочитали уже в газетах объявление о выходе их? Но это объявление сделал поторопившийся книгопродавец, наживший этим хлопоты самому себе, а издание, совершенно уже готовое, остановлено невыдачею из цензурного комитета билета на выпуск. Первоначальною виною всему горю сам Гоголь: пришли он последнюю статью для 4-го т. неделею раньше, и сочинения его давным-давно бы вышли без всяких хлопот, а то случилось происшествие, о котором, может быть, вы уже слышали, происшествие, нагнавшее такой страх на весь цензурный комитет, что не решается не только кн. Волконский, [Председатель цензурного комитета. ] но и министр просвещении, как полагают, не решится сам собою на выпуск двух последних томов. [«Происшествие» заключалось в аресте цензоров А. В. Никитенко и С. С. Куторги за разрешение повести П. Еф-ского «Гувернантка» («Сын Отеч.», 1842 г., № 8). Автор повести Пав. Вас. Ефебовский ум. в 1846 г. В повести было усмотрено оскорбление офицерства. ] Обвинять тут некого, всякий на их месте поступил бы точно так же, но от этого не легче бедному нашему Гоголю, да уж за одно не легче и мне, думавшему, что вот-вот приходит конец моим бесконечным тасканьям то в комитет, то с мольбами к цензору, то с бранью в типографию. Теперь трудно и предвидеть, когда всё это кончится, а между тем золотое время уходит: поверите ли, что в то утро, когда был отпечатан последний лист и я надеялся получить билет на выпуск, в то самое утро мне принесли книгопродавцы 8 т. р. хотя публикаций еще никаких не было? Чтó из всего это (sic) будет, один только бог знает! И что за черный год такой на Гоголя? Хлопоты с Чичиковым, падение на здешней сцене Женитьбы и наконец последнее происшествие — всё это заставляет меня радоваться его отсутствию. Вы слышали о падении Женитьбы? Да, она пала от невежества александрынских актеров, от невежества александрынской публики, и наконец от кабалы. Фетюк и комп. [Булгарин?] приложили тут свои руки, это было слишком явно в первом представлении; во втором представлении, говорят, пьеса была принята лучше, а в третьем и очень порядочно. [Тем не менее «Женитьба» в репертуаре не удержалась; в 1842–1844 гг. ставилась редко, а в 1845–1848 и вовсе не ставилась. ] Вот с какими горькими вестями отправляю к вам два первые т[ома], на них нет запрета, но я не хочу пускать их одних в продажу. Как скоро выйдет позволение на остальные т[омы], то немедленно пришлю к вам для препровождения по назначению Гоголя знакомым его и 200 экз. для продажи. После вашего письма я еще не писал к Гоголю: жду какого-нибудь окончания и надеюсь, приятного; деньгами же он, как пишет, пока изворотился, да и лучше ему потерпеть несколько времени нужду в них, чем получить письмо такого неутешительного содержания, как это.
С истинным почтением имею честь быть вашим покорнейшим слугою.
Н. Прокопович.
Рукописи ПБЛ.
Н. Я. ПРОКОПОВИЧ — С. П. ШЕВЫРЕВУ
Пб., 26 января 1843 г.
Мне рассказывали бывшие на последнем, пятом представлении Женитьбы, что она была принимаема в этот раз с единодушным восторгом, не знаю только, почему после этого больше не давали ее.
Рукописи ПБЛ.
С. Т. АКСАКОВ — Н. В. ГОГОЛЮ
Москва, 6 февраля 1843 г.
…Я и все мои здоровы; но не писал к вам, во-первых, потому, что сначала мы были встревожены слухами, будто государь был недоволен «Мертвыми Душами» и запретил второе их издание; будто также недоволен был Женитьбой, и что четвертый том ваших сочинений задержан, перемаран и вновь должен быть напечатан (всё это, как оказалось после, или совершенная неправда, или было, да не так). Во-вторых, не писал я к вам потому, что в бенефис Щепкина ставились на здешнем театре Женитьба и Игроки; разумеется, я не пропускал репетиций и сколько мог хлопотал, чтобы пиесы были поняты и сколько-нибудь сносно сыграны.
…Пиесы, цензурованные для представления на театре, Женитьба и Игроки, были получены гораздо прежде ваших сочинений; я имел случай читать несколько раз в обществе мужчин и дам последнюю и производил восторг и шум необыкновенный, какого не произвела она даже на сцене. На это есть множество причин: 1) на Большом театре, где обыкновенно даются бенефисы, много нельзя было расслушать; итак публика только вслушивалась в пиесы; 2) главные лица: Подколесин и Утешительный дурно были исполнены Щепкиным. Остальных мелочных причин не нужно исчислять. Но когда подняли занавес, продолжительный гром рукоплесканий приветствовал появление на сцене нового вашего сочинения. Я не понимаю, милый друг, вашего назначения ролей. Если б Кочкарева играл Щепкин, а Подколесина Живокини, пиеса пошла бы лучше. По свойству своего таланта Щепкин не может играть вялого и нерешительного творения, а Живокини, играя живой характер, не может удерживаться от привычных своих фарсов и движений, которые беспрестанно выводят его из характера играемого им лица. Впрочем, надо было отдать ему справедливость: он работал из всех сил, с любовью истинного артиста и во многих местах был прекрасен. Они желают перемениться ролями. Позволите ли вы? В продолжение великого поста они переучат роли, если вы напишете ко мне, что согласны на то. [Щепкин и Живокини действительно переменились ролями. Живокини играл Подколесина успешно, Щепкин Кочкарева менее успешно. Впоследствии роль Кочкарева с успехом исполнял Шумский. ] Верстовский [Алексей Ник. Верстовский (1799–1862) — композитор и драматург. С 1825 г. — инспектор репертуара и труппы московских театров; с 1842 г. — управляющий московской конторой имп. театров. Имел большое влияние на театральные дела. ] (который вас обнимает; недавно я прочел ему Разъезд, и он был в упоении) и другие говорят, что в Петербурге Мартынов в роли Подколесина бесподобен; но все прочие лица несравненно ниже московских. Послезавтра бенефис должен повториться на Большом театре, а потом пиесы ваши навсегда сойдут на Малый театр. Актеры и любители театра нетерпеливо этого ожидают; там пиесы получат настоящую цену и оценку.
…Женитьба была разыграна лучше Игроков. В первой женихи, особенно Садовский (Анучкин или Ходилкин, как перекрестил его г. цензор Гедеонов, который по глупости своей много кое-чего повымарал в обеих пиесах о купцах, дворянах и гусарах; слово гусар заменил молодцом, вместо Чеботарев поставил Чемоданов и пр. [Цензор нашел гоголевские фамилии неприличными для дворян (Анучкин от слова «онучи» и т. п.). «Гусары» и полковник Чеботарев упоминаются в «Игроках».] были недурны. Женщины, кроме Агафьи Тихоновны (Орлова, которая местами была хороша), сваха (Кавалерова) [Сваха лучше всех (примечание С. Т. Аксакова). ] и купчиха (Сабурова 1-я) вообще были хороши. Щепкин, ничуть меня не удовлетворяя в строгом смысле, особенно был дурен в сцене с невестой один на один. Его робость беспрестанно напоминала Городничего, и всего хуже в последней сцене. Переходы от восторга, что он женится, вспыхнувшего на минуту, появление сомнения и потом непреодолимого страха от женитьбы даже в то еще время, когда слова по-видимому выражают радость, — всё это совершенно пропало и было выражено пошлыми театральными приемами… Публика грозно молчала всю сцену, и я едва не свалился со стула. Мне тяжело смотреть на Щепкина… Он так мне жалок: он переслуживает свою прежнюю славу. Хомяков, который был подле нас в ложе, весьма справедливо заметил, что те же самые актеры, появившиеся в средней пиесе (какой-то водевиль), между двумя вашими показались не людьми, а картонными фигурами, куклами выпускными. Оставляю писать до завтра: ибо очень устал.
7-го февраля.
После спектакля я отправился в Дворянский клуб, где я обыкновенно играю в карты и где есть огромная комната Кругелей, Швохневых [Действующие лица «Игроков».] и других. Они все дожидались нетерпеливо Игроков и часто меня спрашивали: что это за пиеса? Там все без исключения говорили следующее: «Женитьба не то, что мы ожидали; гораздо ниже Ревизора; даже скучно да и ненатурально; а Игроки — хороша; только это старинный анекдот; да и все рассказы Игроков известные происшествия». Один сказал, что нынче уже таких штук не употребляют и никто не занимается изучением рисунка обратной стороны. Нашлись такие, которые были в театре, но уехали поранее, и я нашел их уже за картами, уверяющими, что они не могли попасть в театр, но что после непременно посмотрят обе пиесы. Странное дело: Женитьбу слушали с большим участием, удерживаемый смех, одобрительный гул, как в улье пчел, ходил по театру; а теперь эту пиесу почти все осуждают. Игроков слушали гораздо холоднее, а пиесу все почти хвалят; всё это я говорю о публике рядовой. Вчера был у меня П[огодин], который, несмотря на больные глаза, приезжал в театр, который был поражен Игроками и, сидя подле меня, говорил, что это — трагедия, и ужасно бранил игру Ленского (занимавшего роль Ихарева). Я хотел дать ее Мочалову, но он пьет напропалую; да и Щепкин, по каким-то соображениям или отношениям не хотел этого; но вчера, т. е. на другой день представления, изволил говорить совсем другое, что Женитьба шалость большого таланта, а Игроков не следовало писать, играть и еще менее печатать; что тут нет игроков, просто воры, или действие слишком одностороннее и проч., то есть говорил совершенный вздор. Когда же я ему напомнил вчерашнее его мнение, то он сказал, что был ошеломлен вчера и сегодня поутру всё хорошенько обдумал… то есть признался откровенно во всем. (Хомяков говорит, что это торжество воли!..)
8-го февраля.
Загоскин в театре не был, но неистовствует против Женитьбы и особенно взбесился за эпиграф к Ревизору. С пеной у рта кричит: «Да где же у меня рожа крива?» Это не выдумка. [Восклицания Загоскина были использованы Гоголем в «Развязке Ревизора» (реплика Семена Семеныча). ] Верстовский просил меня написать вам, что он берется поставить Разъезд, а то дирекция возьмет его по разам. Исполняю его желание, хотя знаю наперед ваш ответ. [Гоголь не согласился на постановку «Театрального разъезда».] Обращаюсь к изданию ваших сочинений. Вообще оно произвело выгодное для вас впечатление на целую Москву, ибо главное ожесточение против вас произвели Мертвые Души. Шинель и Разъезд всем без исключения нравятся; полнейшее развитие Тараса Бульбы также. Судя по нетерпению, с которым их ожидали, и по словам здешних книгопродавцев, которые были осаждаемы спрашивающими, должно предполагать, что издание будет иметь сильный расход. — Что касается до меня и до всех моих, то трудно сказать что-нибудь новое о наших чувствах: мы наслаждаемся вполне. Конечно, новые ваши творения, например, Шинель и особенно Разъезд, сначала так нас поразили, что мы невольно восклицали: «Это выше всего»; но впоследствии, повторив в несчетный раз старое, увидели, что и там та же вечная жизнь, те же живые образы. Но я, лично я, остаюсь однако при мнении, что Разъезд, по обширному своему объему, по сжатости и множеству глубоких мыслей, по разумности цели пиесы, по языку, по благородству и высокости цели, по важности своего действия на общество — точно выше других пиес. Не говорю о других красотах его, которые он разделяет со всеми вашими сочинениями такого рода или содержания.
…Хотя я очень знаю, что действия ваши относительно появления ваших созданий заранее обдуманы: что поэт лучше нас, рядовых людей, прозревает в будущее: но (следую, впрочем, более убеждениям других, любящих также вас людей) теперь много обстоятельств требуют чтоб вы, если это возможно, ускорили выход второго тома Мертвых Душ. Подумайте об этом, милый друг, хорошенько… Много людей, истинно любящих, просили меня написать вам этот совет. [Гоголь отвечал на это: «Относительно 2-го тома „Мертвых Душ“ я уже дал ответ Шевыреву, который вам его перескажет». Ответ Шевыреву от 28 февраля 1843 г. см. ниже. ] Впрочем, ведь мы не знаем, такое ли содержание второго тома, чтоб зажать рот врагам вашим? Может быть, полная казнь их заключается в третьем томе…
«История моего знакомства».
М. И. ГОГОЛЬ — О. С. АКСАКОВОЙ
[Ольге Семеновне, жене Серг. Тим. Орфография М. И. Гоголь здесь не соблюдается (небеспокоится, тiатр и т. п.), но из знаков препинания добавлено только несколько запятых. ]
10 февраля 1843 г.
От сына моего я получила письмо из Рима еще в октябре, [Это письмо, по-видимому, не сохранилось. Просьба не беспокоиться была в более раннем письме от 19 августа ст. ст. (Письма, т. II, стр. 214); день именин Map. Ив. — 1 октября. ] в котором он поздравлял меня с именинами, и просил не беспокоиться, когда не часто буду получать его письма, что ему очень много и нужно писать, но уже пора ему написать, и я с нетерпением ожидаю его отзыва и комедий, удивляюсь, что он о сю пору не прислал мне их, как-то их примут, как они появятся в первой раз в свет, под руководством славного артиста Щепкина. Мысленно летела бы в театр, убедительнейше прошу вас, почтеннейшая Ольга Семеновна! написать мне истину, как примет публика…
С. Дурылин, стр. 75–76.
О. С. АКСАКОВА
[16]
— М. И. ГОГОЛЬ
19 марта 1843 г.
Поздравляю вас, почтеннейшая Марья Ивановна, со днем рождения Николая Васильевича, нам этот день чрезвычайно памятен; да продлит господь жизнь его и да укрепит здоровье его, а вам бы долго, долго утешаться его славою. Сочинения его расходятся, а более всего слушаются и начинают узнавать его разные сословия. Сергей Т. читал во многих домах Шинель, Разъезд, Игроков и проч., а Константин совсем в других домах читал нового Тараса Бульбу и проч. Теперь Щепкин читал публично «Старосветские помещики», а Садовский актер рассказ «Копейкин»; у них устроились публичные чтения по 5-ти руб., им дал Новосильцов [Петр. Петр. Новосильцев (1797–1869) — московский вице-губернатор. ] залу у Мясницких ворот в своем доме; тут еще читает Вальтер по-французски и М-elle Шамбери, но вообразите, после чтения Щепкина, когда он кончил Старосветских помещиков, никто не стал слушать Гюго, стали ходить, шуметь — Вальтер рассердился, а М-elle Шамбери, говорят, уехала; человек до 130 было, только зала и поместить может и то чрезвычайно, говорят, жарко. Сочинения его, говорят, верный капитал и, кажется, все долги его теперь уплочены, и вы, почтеннейшая Марья Ивановна, можете быть спокойны, скоро вы будете совсем обеспечены…
«Памяти Гоголя». Отд. III, стр. 69.
ИЗ «БЫЛОГО И ДУМ» А. И. ГЕРЦЕНА
Какая страшная повесть Гоголева «Шинель», — сказал раз Строганов Е. К[оршу], [Евг. Фед. Корш (1810–1897) — публицист и переводчик. ] — ведь это привидение на мосту тащит просто с каждого из нас шинель с плеч. Поставьте себя в мое положение и взгляните на эту повесть.
— Мне о-очень т-трудно, — отвечал К[орш], — я не привык рассматривать предметы с точки зрения человека, имеющего тридцать тысяч душ.
Сочинения Герцена, т. XIII, стр. 177.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ А. О. СМИРНОВОЙ (В ИЗЛОЖЕНИИ П. А. КУЛИША)
[А. О. Смирнова пробыла в Риме одновременно с Гоголем с конца января до мая 1843 г. С ней был и брат ее, Аркадий Ос. Россет (1811–1881). В записках Смирновой приводимые здесь эпизоды изложены более сжато. ]
…В особенности он заглядывался на древние статуи и на Рафаэля. Однажды, когда его спутница не столько восхищалась, сколько бы он желал, Рафаэлевой Психеею в Фарнезине, [«Фарнезина» — название дворца Киджи в Риме. Из фресок этого дворца Рафаэлю принадлежит «Триумф Галатеи». «История Психеи» исполнена по рисункам Рафаэля. ] он очень серьезно на нее рассердился. Для него Рафаэль-архитектор был столь же велик, как и Рафаэль-живописец, и, чтоб доказать это, он возил своих гостей на виллу Ma dama, построенную по рисункам Рафаэля. А. О. Смирнова всходила с Гоголем на Петра, [Храм св. Петра в Риме. ] и когда сказала ему, что ни за что не решилась бы идти по внутреннему карнизу церкви (который так широк, что по нем могла бы проехать карета в четыре лошади), он отвечал:
— Теперь и я не решился бы, потому что нервы у меня расстроены; но прежде я по целым часам лежал на этом карнизе и верхний слой Петра мне так известен, как едва ли кому другому. Когда вглядишься в Петра и в пропорции его частей, нельзя надивиться довольно гению Микеланджело.
Гоголь ездил с А. О. Смирновой и в Альбано. Там он сначала казался очень весел, потом вдруг почувствовал скуку и томление. Вечером все спутники Гоголя собрались вместе, и один из них начал читать «Lettres d'un voyageur» par George Sand. [«Письма путешественника» Жорж Занд (правильнее — Жорж Санд — псевдоним Авроры Дюдеван — 1804–1876) — знаменитая французская романистка, идейно связанная с утопическим социализмом. ] Гоголь был необыкновенно тревожен, ломал руки, не говоря ни слова, когда другие восхищались некоторыми местами, и смотрел как-то пасмурно, наконец ушел к себе. Всё небольшое общество его спутников ночевало в Альбано. На другой день, когда А. О. Смирнова спрашивала, зачем он ушел, он сказал:
— Любите ли вы скрипку?
— Да, отвечали ему.
— А любите ли вы, когда на скрипке фальшиво играют?
— Да чтó же это значит?
— Так ваша Жорж Занд видит и изображает природу. Я не мог видеть, как вы ею восхищаетесь. Я удивляюсь, как вам вообще нравится всё это растрепанное.
В тоне, которым он говорил эти слова, выражалось искреннее сожаление, что люди ему близкие могут восхищаться подобными произведениями.
«Записки», т. II, стр. 2–3.