Жарко.

И сухо, и как-то скучно, — ветрено. От суши и ветра уже падают ранние листья в аллеях. Но за озером, в лесу, болота не сохнут, хотя свежести от них никакой.

Литта гуляет много — одна. Ей хочется быть одной. Такая тоска, такие думы. Впрочем, есть главная дума. Вопрос, который нужно решить. А как его решить?

С отъезда Сменцева прошла не одна неделя, а целых две, — может быть, больше. Габриэль живет на Стройке и живет, освоилась, кажется, очень довольна. Весела, болтлива и не глупа. С Литтой пыталась было дружить вначале, — но как-то не сошлась. Катерина Павловна вечно в суетливых хлопотах, ну и вышло так, что Габриэль больше всего бывает с Алексеем Алексеевичем. Сумела его растормошить, они спорят, гуляют вместе, даже ездят куда-то на кривой таратайке, — Габриэль правит толстопузой деревенской лошадью и хохочет. Веселая.

На опушке леса недалеко от ручья есть большое дерево с низкими развесистыми ветвями. Литте оно почему-то нравится. Любит сидеть, прислонившись к стволу, глядеть-вправо, где так просторно, где над волнистыми холмами лиловеет небо. Хорошо и лежать в траве; траву, первую, давно скосили, но выросла вторая, тоже зеленая и цветистая, — ручей близко.

«Мне надо освободиться, это главное. Надо освободиться, — думает Литта свою вечную надоедливую думу. — Надо непременно… Как? Посоветоваться не с кем. С Михаилом нельзя, даже когда она его и увидит… если увидит. С Дидусей? Где он? Да нет, нет, она понимает, что это ее дело, и надо самой, одной все придумать А положение трудное».

Графиня-бабушка тогда, во времена доверия к старому профессору Дидиму Ивановичу, который готовил Литту на курсы, отпустила ее учиться за границу. Отпустила странно легко: со своей приживалкой и верной Гликерией. После всей этой ужасной истории с братом Юрием графиня точно забыла о внучке. Не замечала, тут ли она, там ли; бросилась в ханжество, и вышло у нее ханжество свое, действенное, деятельное, властное, — даже не ханжество, а что-то совсем другое.

Отца Литты, старого сенатора, подагрика и брюзгу, графиня быстро перевернула на свой лад, — Литта едва узнала Николая Юрьевича. Сколько лет жил он в доме графини, на отдельной половине, одинокий, злой, закутанный в пледы, растерявший все связи, забытый. Теперь он, покорный графине-теще (которая, впрочем, всегда его ненавидела), восседает в ее салоне, благословляется у епископов и архимандритов, крестится мелкими, приятными крестами и, кажется, состоит каким-то опекуном каких-то благодетельных учреждений.

Литта приехала из-за границы весной, пробыла дома недолго и не успела понять, что именно творится. Одно поняла с ужасом: за границу ее больше не пустят. Окончательных слов не было сказано. Графиня к ней милостива. Разрешила ехать к Хованским гостить. Но… что же обманывать себя? Вот приедет осенью в Петербург, и окончательные слова скажет графиня.

Бежать?

Литта не наивная девочка. Даже если б удалось бежать без паспорта, без копейки денег — недалеко она убежит: графиня со дна моря достанет ее, несовершеннолетнюю, «возвратит отцу», если захочет. И уж, конечно, захочет.

Бежать и тайно обвенчаться с Михаилом за границей? Думала она и об этом и бросила мысль. Какие законы охранят жену человека, живущего вне законов? И как это она будет его «законной» женой? Пустое, пустое.

Да если б и можно было, — она не хочет. Много причин, почему не хочет. Она должна быть его другом, помощницей, участницей дел его, а не связой, обузой, беспомощной девочкой, которую он должен кормить и поить, да притом эмигранткой ни с того ни с сего, глупо и безнадежно лишенной права приезжать в Россию…

Есть еще одно: покориться, жить три года в салоне графини, лицемерить, тайно и редко сообщаться с Михаилом, оставить его…

Но Литта знала, что этого не сделает, а потому выхода не было.

— Юлитта Николаевна! Дорогая! Вы тут? Спите?

Ее нашла Габриэль, вынырнувшая откуда-то из чащи. Литта вздрогнула от неожиданного оклика.

— Жара-то какая! — Габриэль уселась под деревом рядом с Литтой. Белый платочек скинула, и рыжие волосы ее сверкнули под ломаным солнечным лучом. — Я вам не мешаю? Немножко прошлась. Как жар спадет, мы с Алексеем Алексеевичем на мельницу поедем. И обеда ждать не будем. Там, верно, есть молоко. А то стемнеет.

Литта молчала.

— Здесь хорошо. Еще лучше лечь, вот так, на спину, в траву и смотреть в небо. Вы любите небо, Юлитта Николаевна?

Литта молчала. Но стыдно было молчать. За что она обижает Габриэль?

— Здесь хорошо, — произнесла она вяло, еще думая о своем.

Габриэль приподнялась на локте и тряхнула рыжей головой.

— Вам, может быть, неприятно, что я так внезапно явилась и живу да живу? Я понимаю, это странно…

— Что вы, Габриэль? — вспыхнула Литта. — Отчего вы так подумали. Здесь и дом не мой, я сама в гостях. Вы оттого, что я редко с вами разговариваю? У меня уж характер такой просто.

Габриэль закусила травинку.

— Здесь хорошо, и Алексей Алексеевич премилый, и все… Но, конечно, я бы давно уехала, если б могла. Не могу. Слово дала Роману Ивановичу дождаться его здесь. А мне даже и не пишут. Ни он, никто.

Засмеялась и прибавила:

— Алексей Алексеевич да и все, верно, думают, что я влюблена в Сменцева. Мне безразлично, однако вздор какой.

Литта поглядела на нее с внезапным любопытством, но промолчала.

— В него можно влюбиться, — продолжала Габриэль, уставив на Литту круглые, ярко-голубые глаза. — Он чистый человек, чище других… Да я-то не влюблена. Иногда, признаться, и жалко, что не влюблена.

— Жалеете? Почему?

— А он мне больше доверял бы. Он думает, что на женщину только тогда можно вполне положиться, когда она любит, то есть влюблена. В женскую любовь к делу не очень верит; в любовь к себе — да.

Литте вдруг стала противна рыжая Габриэль, и ее слова, и Сменцев. Хотела сказать что-то, но Габриэль спокойно продолжала:

— Он был бы прав, если б не смотрел узко. Без влюбленности женщина, конечно, никуда не годится. Но влюбленной можно быть и в дело, а перед душой дела, перед Романом Ивановичем, преклоняться.

— Так вы перед ним преклоняетесь?

— Конечно.

Литта не находила слов. Но рядом с негодованием в ней росло любопытство, — глупое и неодолимое, — к этому Сменцеву. Если в него не влюблены, перед ним преклоняются… Но ведь неприятный же он…

— Я за ним всюду пойду и всегда, — болтала Габриэль. — Он — раскрывающая горизонты сила. Я бы, пожалуй, и влюбиться в него могла, если хорошенько подумать, да ведь он меня не полюбит…

— Ах, вот в чем дело! — сказала Литта зло; тотчас же, впрочем, раскаялась.

Габриэль и не заметила возражения.

— Он этим просто не занят. Энергия на другое направлена. И некогда. Это ведь очень большая трата времени — любить.

— Прямо ужас, что вы говорите, Габриэль, прямо ужас. Я даже разобраться не могу. И вашего Сменцева окончательно не понимаю.

— Его не сразу поймешь. Многих, например, увлекает его строгая жизнь. Какой, говорят, чистый, святой. Конечно, красиво, но это вовсе не банальный аскетизм. Роман Иванович выше. Я уверена, он никогда не станет бороться со страстью, если бы страсть такая пришла. На борьбу уходит еще больше сил и времени, чем на самую «любовь». Он цельный, цельный — вот что поймите.

— Ну, тем лучше для него, — сказала Литта с досадой и встала. — Я пойду, пора, скоро обед.

Габриэль тоже вскочила.

— Да и мне пора. Мы до обеда с Алексеем Алексеевичем уезжаем. Он меня ждет.

Двинулись по опушке вместе.

— Замечательный человек Алексей Алексеевич. Какая глубокая душа! И сил — правда, скрытых — много. Неужели Роман Иванович не говорил вам, что Хованский в сущности наш, наш?

Литта остановилась.

— Послушайте, Габриэль. Вы ошибаетесь. Вы обо мне, должно быть, неверно думаете. Я ничего не знаю. Со Сменцевым почти не говорила. Что значит «наш», не «наш» — я даже не понимаю.

— Вот как! — протянула Габриэль. — А я думала, Роман Иванович с вами откровеннее. Впрочем, он еще приедет.

Вдруг вскрикнула, перебив себя:

— Смотрите, сколько незабудок! Вон внизу, у ручья. Привыкнуть не могу к этой прелести. Сейчас нарву.

И она кинулась под горку. Литта не пошла за девушкой и ждать ее не стала. Двинулась медленно вперед, потом повернула в лес, по глухой тропинке.

Как скучно. Господи, как скучно и тошно. Чужая она всем — и всему: березам, лугу, незабудкам… Или оттого так кажется, что смутно на душе, неизвестность впереди, непонятность около, а она — одна?