Никогда еще никто не видел Катерину Павловну в таком состоянии.

Литте даже показалось, что она похудела с утра. За обедом молчала, на себя непохожая, и будто сдерживаться старалась ради бонны и детей. Но когда подали пирожное, она вдруг из-за пустяка раскричалась на горничную, потом на бонну, закрыла лицо платком и убежала.

«Что-то случилось», — подумала изумленная Литта.

Вавочка даже удивилась, маленькая, и протянула:

— Мама… Мама капризничает… Ай-яй-яй!

И покачала головой, как фрейлейн качает, когда раскапризничается сама Вавочка.

— У мамы головка болит, я знаю, — сумрачно сказал Витя. — Надо теперь только не шуметь.

Кое-как дообедали. Бонна, сжимая губы многозначительно, увела детей, а Литта сейчас же отправилась наверх.

Постучала в дверь спальни:

— Тетя Катя. Можно?

Спальня — громадная комната с круглым окном. Она же будуар Катерины Павловны, а за тяжелой занавесью стоят две белые супружеские кровати, отделенные друг от друга ночным столиком.

На одной из этих кроватей лежала Катерина Павловна, лицом в подушку, виден был только тяжелый черный узел волос.

— Катичка, милая, — взволнованно заговорила Литта, подходя. — Я так не могу. Случилось что-нибудь? Или ты нездорова? Скажи мне.

Катя обернулась, охватила Литту обеими руками, неловко прижав к себе, и зарыдала с новой силой.

Наконец успокоилась и, сев на постели, проговорила:

— Разве можно? Да я не знаю… Да я голову потеряла. Меня как обухом…

— Что? Что?

— Пришла ко мне и объясняет, что они с Алексеем любят друг друга… Какой-то там не той, а этакой любовью, ну, да шут их знает, все равно. Любят друг друга! Никому, говорит, до этого, конечно, нет дела, но вам я сочла нужным сказать, так как вы находитесь в известных отношениях с Алексеем, а я живу у вас в доме. Я надеюсь, говорит…

Тут Катя не досказала и залилась новыми слезами.

— Да кто это? Кто говорил? — повторяла ошеломленная Литта.

— Господи! Лиля, ну кому еще, рыжая, рыжая!

Литта онемела и почувствовала себя оглупевшей. Вот тебе раз. Вот тебе и Габриэль. То-то она в лесу бегала и о влюблениях разговаривала. Но все-таки как же это?

Катя между тем перестала плакать и, радуясь, что есть с кем говорить, заспешила:

— Нет, подумай только. Вот ты поражена, а каково мне было? Я совершенно потерялась.

— Постой, а он-то? Что же Алексей-то говорит?

— Что же он, когда я его не видала? Его не было. Она ушла, а я как громом пораженная… Сижу, не знаю, сколько времени прошло… Потом под окном голоса, выглянула, — они вдвоем на таратайке, и уехали… Как еще я к обеду сошла. Не понимаю.

Литта, бледная, задумалась. Обняла Катю. Тихо проговорила:

— Пустое, мне кажется. Она чудная, фантазерка. Подожди огорчаться, ведь мы еще ничего не знаем. Бог весть, про какую любовь она плела…

Катя не совсем утешилась, но вытерла глаза и заговорила о том, как она всегда счастлива была с Алексеем, какой он хороший, как любит ее и детей, а что характер у него иногда сумрачный — так он сам говорил, ему нужна именно такая жена, бодрая, веселая, именно она, Катя… Мало ли он видал народу, у них в доме молодежь, и ни-ни! Не ухаживал даже ни за кем. Не такой он человек…

— Постой, — перебила ее Литта. — А когда она тебе это сегодня сказала… ты что же? Неужели перед ней заплакала?

— Ничуть. Я сначала окаменела. А после что-то сказала, уже не помню, кажется «хорошо» или «вот как», пустое что-то. А после, она уж выходила, я вслед сказала о разводе, что если Алексей захочет развод, то я готова… Только она, должно быть, не слышала, я тихо сказала.

— Ну, и прекрасно, какие разводы! Право, мне кажется, все это сон какой-то.

— Просто проклятие, а не сон. Надо же Сменцеву, подкинул нам эту неизвестную особу — сам исчез. Какая бесцеремонность!

Тетя Катя встала с постели и теперь ходила по комнате большими шагами.

Литте вспомнилось вдруг, как Сменцев желал Алексею Хованскому для излечения от хандры влюбиться. Вряд ли думал, что пожелание это так скоро исполнится. Впрочем, тут совсем что-то не то. Чепуха какая-то.

— Я с ним всю ночь сегодня буду говорить, — решила Катя. — Пусть прямо скажет. Все равно.

— Только спокойнее будь, Катя. Право, лучше. Не серди его напрасно.

— А завтра утром я к тебе приду и все расскажу. Длить этого нельзя.

До темноты сидела Литта у Катерины Павловны. Уложила ее и, сойдя вниз, сказала, что барыня не так здорова, чай пить не будет, да и ей, Литте, чаю не надо: она тоже уходит в свою комнату. Пусть приготовят для барина и для барышни.

Ей подали письмо. Случайно работник привез со станции.

«От кого бы это? — думала Литта, поднимаясь по лестнице.

Почерк длинный, острый и такой черный, ровным нажимом. Письмо, к удивлению, оказалось от Сменцева. Очень короткое. Роман Иванович надеется, что она здорова, что он застанет ее на Стройке, куда скоро вернется. У него есть интересные для нее новости. Просит передать почтение всем, а Габриэли, которая, по всей вероятности, еще у них, его покорнейшую просьбу отправиться в Петербург не позже и не раньше двадцать пятого числа.

Вот и все.

Но у Литты губы побелели от злобы. С какой стати ей — это письмо? И, главное, передача приказаний Габриэли — через нее.

В какое он положение ее ставит? А тут еще эта история… Положительно невыносимо.

Разорвать письмо и ни слова никому. Пусть как хотят. О, если б убежать, уехать завтра же и со Сменцевым этим не встречаться больше…

Но уехать некуда. И Катю бедную ей жаль. Ничего она не понимает; и Литта, правда, мало понимает, но как же оставить одну?

А не лучше ли, если эта Габриэль уедет? Ведь двадцать пятое завтра… Стиснуть зубы, спрятать в карман все свои самолюбия, наплевать внутренне на всякие — „что вообразит Габриэль“, пойти сейчас вниз (Литта слышит, они вернулись, пьют чай на террасе, говорят) — и объявить „приказ“ Сменцева. И кончено. Она послушается. Фантазии — фантазиями, а послушается.

Да, так и сделать. Не стоит дольше рассуждать.

Письмо в кармане, опять Литта идет по надоевшей круглой лестнице. У порога на террасу останавливается дух перевести. Уж очень ей противно.

На столе самовар; свечи в круглых стеклянных колпаках освещают снизу ближайшую зелень, и она кажется тяжелой, серой, чугунной.

Говорят; громко, — дружески, кажется. Говорит Габриэль. О чем-то возвышенном; нельзя понять, не то о философии, не то о какой-то „народной правде“… Литта, впрочем, не вслушивается…

— А, Лилиточка! — весело крикнул Хованский. — Так вы не спите? Что, у вас голова болела?

— И теперь болит. Очень. Я на минутку сошла. У меня дело… Вот Габриэль… Федоровна… — продолжала она с усилием, — я сейчас только получила письмо от Романа Ивановича. Он просит меня передать вам… его покорнейшую просьбу отправиться в Петербург… не раньше и не позже двадцать пятого. Этими словами он пишет.

Габриэль удивленно вскинула глазами.

— Вам он пишет? Просит приехать? А сам что же?

— Я ничего не знаю, — сдерживаясь, проговорила Литта. — Вот я передала.

Повернулась, чтобы выйти. Но Габриэль вскрикнула взволнованно:

— Я удивляюсь! Почему же он мне прямо не написал? И разве почта была?

Литте захотелось бросить ей проклятое письмо в лицо и убежать; но усилием воли она вдруг совершенно успокоилась, даже улыбнулась.

— Кузьма привез мне письмо со станции. Оно со мной. Хотите взглянуть сами? Я передаю точно. А если Роман Иванович не адресовал письмо вам, то, вероятно, имел на то основания.

Габриэль опомнилась. Сделала серьезное лицо.

— Да, да, я понимаю. Конечно, имел основания. Зачем же мне письмо? Надо ехать — ну и поедем. Когда у нас двадцать пятое?

Хованский, с удивлением смотревший на эту сцену, сказал:

— Мне самому нужно к двадцать седьмому в Петербург. Я бы вас проводил…

— Нет, нет, я поеду, как сказано. Там увидим.

— Спокойной ночи, — поспешно перебила ее Литта. — Простите, ужасная мигрень…

И она ушла.

Думала, что долго не уснет, — но спала крепко, сладко, радостно, забыв все, что мучило.

Утром ее разбудила поцелуями тетя Катя.

— Милая, здравствуй. Знаешь, он меня разговорил. Совсем в другом свете представил…

Лицо, однако, у нее было не веселое, а какое-то недоумевающее:

— Он засмеялся и говорит, что это я виновата, а никакого трагизма нет. Что я, должно быть, сама чем-нибудь вызвала эту Габриэль на объяснение, а к тому же она фантазерка и все слова у нее со своим собственным смыслом. Говорит еще, что действительно любит Габриэль… но так, как если бы это была наша большая дочка… Ты понимаешь?

— Д-да… Понимаю… — протянула Литта, которая, однако, ничего не понимала.

— Ну, вот. Еще говорил, что и я ее должна любить, и что мы с ним много ей можем помочь. Она такая увлекающаяся, хотя и умная, у нее очень интересные идеи, но необходимо, чтобы около нее был трезвый человек, иначе она себя погубит. Ты знаешь, она сегодня уезжает. Получила какое-то известие от Сменцева.

— Да, знаю. Трезвый человек… Ведь она со Сменцевым… ведь с ним у нее какие-то дела…

— Я то же говорила Алексею. Про Сменцева-то. Да Сменцев будто и сам неизвестно какой, да и не любит ее вовсе. Алексей сказал, что она сама по себе ценность. Что нельзя ее покидать.

Литта вскочила и с притворной веселостью обняла бедную Катю.

— Катюша! Видишь, все и объяснилось. Конечно, всякий человек ценность. И это очень хорошо, если Габриэль полюбила Алексея, полюбит тебя. Она так одинока.

Катя еще недоверчиво, но уже улыбалась.

— Так ты это поняла? Веришь?

— Ну, как же! Напрасно только сцены было делать Алексею. Он к этому не привык.

Катя повеселела.

„Какой все это вздор! — думала между тем Литта. — Друг друга обманывают, сами себя обманывают, — не разберешь. И я Катю обманываю… Ну, должно быть, так надо“.

С мутной головой сошла она вниз.

Габриэль уехала к вечеру. С ней все были приветливы. Катя робко и неловко старалась тоже проявлять ласковость.

Алексей Алексеевич сам отвез ее на станцию.