Поехал нынче Сменцев к Власу Флорентьевичу открыто. Старика легко было застать в предвечернее время одного.

Сменцева провели в тот же маленький кабинет. Там Влас Флорентьевич любил отдыхать в кресле, и его не тревожили. Но Роман Иванович вошел без доклада.

— Что, Власушка? — заговорил он, здороваясь. — Не стал ли меня с другого бока бояться? Я ведь к иеромонаху Лаврентию нынче ездил, чай с ним пил, у графини на собраниях бываю, да это что, — а я на графининой внучке женюсь, ей-Богу.

— Врешь? — выпучил глаза Влас Флорентьевич.

— Пес врет, папаша. Женюсь, и приданое хорошее беру. Пока что, впрочем, надо у тебя перехватить малую толику.

Старик прищурил левый глаз и погладил сивую свою бороду.

— Ну, кто тебя разберет?

— А вот, разбирай.

Сменцев уселся в кожаное кресло напротив и взял со стола сигару. Курил редко, только сигары, очень хорошие.

— Что ж, все-таки не пустишь в газетину? По церковному бы вопросу, а? Я с самим Антипием хорош. Что, право, как обездолили русский народ, свободу совести обещали.

— Полно-ка дурить, — строго сказал Влас Флорентьевич. — Говори толком: серьезно женишься?

— Женюсь, папенька. Есть соображенья.

— Соображенья… Флорентий у тебя где?

— При своем месте. А не хотите ли вот эту статейку напечатать? С Флорентием эта писана, не с Антипием, — смотрите.

Старик не взглянул, замахал руками.

— Не надо, не надо, и не кажи мне. Знать я не хочу ни про какие ваши дела. Стар стал. Мы тут помаленьку да потихоньку свое, а вы, козыри молодые, как знаете, по своим временам.

И, опять прищурившись, сказал:

— Что ж ты сам-то вяжешься? Флорешку бы окрутил, коли «соображения»…

— Ладно, обдумано. Понадобится — и Флорешку окрутим. Ты, вот, раскошеливайся-ка, папаша; будь по-твоему, еду на последях в Париж погулять, мальчишник там справлю. В январе — свяжут соколу крылья, обвенчают твоего Романа-царевича.

— Царевна-то хороша ли?

— Живет.

— Царицей ладной будет… коли что?

— Далеко загадываешь, Власушка. А девка упрямая. Ну, нечего об этом, — прибавил он серьезнее. — Выйдет хорошо — хорошо, не выйдет — не пропадем. Славные нынче времена, для всякого дело есть. Особенно, если с умом…

— Весел ты, Роман Иваныч, погляжу я на тебя, — промолвил старик. — Даже сердце радуется. А по-нашему, так времена — держи ухо востро.

— Ты, небось, и держишь. Про Федьку-то Растекая все пишут, кому не лень, а у тебя — хоть бы словечко.

— Про Федьку? Петрушу моего, редактора, призывали: дайте, говорят, честное слово, что ни строки в газете вашей о Федьке не будет. Запретить вам не можем, но слова требуем. Вот как дело было. Что ж, газету из-за прохвоста губить? Да пропади он пропадом.

Роман Иванович засмеялся.

— Конечно, черт с ним. И какая беда, полижется с титулованными бабами, вот и все, на том и останется. Знаешь, Власушка, Лаврентий позанимательнее.

— Пошли нынче дела, — качнул старик головою. — Ну, этого, помяни мое слово, скоро припечатают.

— Может быть. Люди его останутся. Влас Флорентьевич, ты денежек-то давай. Тысчонки две либо три. На славу хочу погулять во граде Париже. Да, у Флорентия есть?

— Уймищу увез нынче. Перестройки, что ль, у тебя?

— Именно перестройки. Самое время горячее.

Как всегда, Влас Флорентьевич выдал ему «наличными» «меж четырех глаз».

Разговорился старик. Василий принес вина, бисквиты какие-то; Сменцев на этот раз не отказывался.

— В крепких людей верю я, Романушка. Сильно верю. А коль поверю — тут уж мне ничего не жалко. Бери, делай, лети, куда хочешь. Потому не дай я тебе, ты и без меня обойдешься; а тут, гляди, и моя капля меду будет, вспомянешь старика.

— Именно. Не дашь — обойдусь. Это верно ты, Власушка. Крепкий человек и без помощи сделает свое.

Влас Флорентьевич совсем разошелся. Поцеловались они со Сменцевым.

— Я сам крепкий, голубушка. Мальчонком-то десятилетним в опорках в Москву пришел. Один, как шест на перекрестке. В кармане гривенничек всего и болтался. Где уж тут, от кого помощи ждать? Пошел первым делом к Иверской. Да на весь-то, на гривенник-то, на последний, свечу ей, Матушке. Вот оно и сказалось: помогла, Заступница.

И, подмигнув, прибавил:

— А с тех пор, сколько годов в Москве жил, так к Ней и не удосужился и жертвовать — ничего не жертвовал…

— Теперь с тебя не гривеннички. Теперь иные свечи тебе ставить, Власушка, — улыбаясь, сказал Сменцев.

— Верно. Вот люблю друга. И умен же ты, Роман Иванович. Король-человек.

Долго они еще беседовали, попивая темно-рыжее согретое вино. Может быть, никто и не знал — грозного и сдержанного с одними, хитрого и льстивого с другими — Власа Флорентьевича таким, каким видывал его Сменцев и видел в этот вечер.

Расстались нежно.

В громадной передней, внизу, Роман Иванович столкнулся со Звягинцевым, длинным журналистом-культурником.

— А, здравствуйте! Едва узнал вас после деревенской косоворотки. Послушайте, что же это такое?

— А что?

— Сам-то дома… Влас Флорентьевич?

— Не знаю. Был дома, собирался куда-то.

— Ну, все равно, я к Петру Власовичу. Нигде его застать не могу. Бегаю, бегаю… Нет, послушайте, ведь какое безобразие…

— О чем вы?

— О Хованском, конечно. Что за чепуха с ним произошла?

— Право, я очень мало знаю…

— И не хотят печатать. Я приготовил статью, — вопиющая ведь нелепость! Ни за что. Этакая трусость. Об этом знаменитом Федьке — тоже ни слова, повернули. Есть же предел, Роман Иванович, согласитесь.

— Я в газетном деле ничего не понимаю. Вероятно, осторожность требует…

— Осторожность! Нет, прощайте, бегу к Петру Власовичу… Дело газетное — дело культурное прежде всего, а ведь это же варварство…

«Беги, беги, — думал Сменцев, выходя. — Ничего ты от Петруши не добьешься. Папенька-то умник, держит его крепенько».

Через день был еще Роман Иванович у Катерины Павловны. Дом на Каменностровском, где жил Алексей Хованский, был строен им же, и квартира отличалась такими же фантастическими углами, как и знаменитая дача в Новгородской губернии.

Катерина Павловна вся была в суете сборов, но истерики свои бросила, казалась бодрой и даже веселой.

— В четверг выйдет, — встретила она Сменцева. — А через три дня двинемся. Я думаю в Швейцарию сначала, а потом в Париже обоснуемся. Ах, простите, я вас не поздравила.

— Спасибо.

— Скрытники вы оба с Литтой. Вот Алексей изумится. Да, одно мое горе, как с детьми без человека? Фрейлейн не едет. Просто не знаю.

Бледненький Витя, который стоял тут же, у кресла матери (не отставал от нее ни на шаг последние дни), сморщил белые свои брови и задумчиво сказал:

— Не надо никого. Папа с тобой будет, я буду…

— Ты? Вот мило. А за тобой кто смотреть станет?

Витя исподлобья взглянул на мать и самолюбиво вспыхнул.

— Конечно, никого не надо, — поспешно проговорил Роман Иванович, улыбаясь в усы. — Что вы беспокоитесь? Одна Вавочка ведь маленькая.

Катерина Павловна заболтала о другом, о том, как она боится за Алексея: заскучает.

— Работы не будет, — какая ж ему на чужбине работа? Знакомых нет…

«Если бы ты знала, что там Габриэль, — подумал Роман Иванович. — А прекрасному Алексею надо будет впоследствии шепнуть, если заскучает. Вдали эти игры безопасны».

Извинившись, Катерина Павловна вышла на минуту по зову горничной. Витя двинулся было за матерью — и остался.

Некоторое время они молча смотрели друг на друга, — Сменцев и мальчик.

Потом Витя с усилием, волнуясь, сказал:

— А вы тоже поедете за границу?

— Поеду.

— Скоро?

— Да, очень скоро.

Помолчали.

— Вы к нам с деревни не пришли, — сурово сказал мальчик.

Роман Иванович ответил серьезно и просто:

— Я занят был, Витя.

— На паровозе ездили?

— Нет, теперь другое. Тоже хорошее и страшное.

Опять помолчали. Опять начал Витя, тише, почти шепотом:

— Я хочу ничего не бояться. Я уж сейчас почти ничего не боюсь. Когда совсем вырасту, я хочу быть, как вы. Хорошо? Только вы никому не говорите, пожалуйста.

И он поднял на Романа Ивановича светлые глаза. Такое в них было обожание, что Сменцев даже почувствовал себя растроганным слегка и удержался от усмешки. Сказал серьезно:

— Это хорошо, очень хорошо. И никому не скажу. Пусть будет наша тайна.

Вспомнил Стройку, вспомнил первое знакомство с Литтой. И как она с злорадством заметила ему, что Витя его ненавидит. Точно и тогда не знал Роман Иванович, как этот Витя втайне обожает его. Все вот такие тихие, скрытные, тонкие и самолюбивые дети его обожают. Еще как!

Пришла Катерина Павловна. Поговорили немного. Сменцев встал.

— Не буду я на Лилиной свадьбе, досада какая! Витя, иди, дружок, слышишь, тебя фрейлейн зовет. Иди же, простись с дядей и ступай.

Роман Иванович видел, как Витю передернуло от слова «дядя». Он, Роман Иванович, таинственный герой его, которого ветер слушается, который ездит на паровозах и еще что-то делает, лучше и страшнее этого, — вдруг «дядя». О, какая мама странная! Она ничего, ничего не понимает.

Сменцев, хмуря брови, протянул Вите руку:

— До свиданья, Витя. Желаю вам быть здоровым, хорошо доехать. Не забывайте.

И крепко, точно взрослому, пожал он маленькую, холодную лапку.

Уже не слушал, что говорила Катерина Павловна, провожая его. Вышел на узкий, грязный проспект с рыжим, вчера выпавшим — сегодня распустившимся снегом, с пронзительными звонками трамваев.

Дневные, осенние сумерки стояли в воздухе, не двигаясь. Ни туда ни сюда. Ни в день, ни в ночь. Казалось, они, серые— вечные над сырым городом; всегда были, всегда будут. Они — его, он родил их, они нужны ему, и взойди солнце — спрячется город, уползет в землю, как дождевой червяк.

Все покончено. Нынче после обеда еще к Литте в последний раз, prendre congé у величественной графини, — и до свиданья. От Флоризеля было сегодня письмо: на Шипке спокойно. Роман Иванович уезжает в Париж с легким сердцем.