— Ладно, Василий, значит, так. Никого не слушай, свое помни. С Кучевыми уж где-где, а тут в полном будете сговоре.

Перед Флорентием, в морозных сумерках, у ворот усадьбы, стоят три мужика: один постарше, Василий, двое молодых. У Дмитрия, жениха Лены, лицо узкое как ножик, задумчивое и упрямое.

— Теперь идите. Я на тебя, Василий, надеюсь. А ты, Дмитро, помни, дело крепко завязано, так надо в разуме быть, прежде времени на рожон чтоб не лезть. Ни себе, ни другим воли не давай зря.

— Флорентий Власыч, позвольте еще высказать, — начал Василий. — Конечно, мы не понимаем, но я так, вслушиваясь, предрешал в себе насчет отца дьякона: мятущиеся мысли. Это довольно гладко, как вы поясняете, и мы всегда что за хозяина, что за вас — всей душой. Потому что правда истинная, и если со временем кровь пролить — тоже никуда не денешься. Теперь же, как вы окончательно пояснили, то тем более. А что отца дьякона касаемо, — он вот и по осени, и так говаривал — ясности совершенной нет. Наши тоже некоторые мекали: куда, мол, гнет? В каком смысле? Кучевые опять за него спорились. Мы бы рады, да как об нем разуметь?

Флорентий нетерпеливо пожал плечами.

— А ты не сомневайся. Если отец дьякон всего ясно сказать не может, на это глядеть нечего. Он в тех же мыслях, а только раньше времени — мало ли! — опасался. Его положение трудное. Теперь, гляди, обойдется. Свое помни, Василий; так и понимайте.

— Хозяин-то нынче не вернется?

— Разве он сказывается? — перебил Василия другой молодой мужик, Ипат, бледный и нервный, из бывших «духовных христиан». — Тебе чего его? — Приедет кода надо. Может, он в Питер поехал. Тебе — помни, что наказано, вот твое и дело все.

Василий хотел что-то возразить, но Флорентий сказал быстро:

— Вернется ли, нет ли, ждать нечего. Идите с Богом, утро вечера мудренее.

Поговорили еще немного, тихо, попрощались за руку, пошли. Дмитро отстал.

— Флорентий Власыч, — зашептал таинственно, приближая к Флорентию узкое, упрямое лицо, и глаза у него чуть блеснули под вытертым мехом шапки, — что я гадал, Флорентий Власыч, хозяину-то пока не в верное ли место куда? Как если налетят, да не дай Бог начнут у вас распоряжаться, то да се — народ-то узнает, подымется, пожалуй, не сдержать.

— Ладно, ладно, думано уж, — хмурясь ответил Флорентий. — Прямо тебе скажу, и другим передай: к нам без сомнения наедут, да пусть: пошвыряют, пошвыряют, с тем же останутся. У нас думано, не глупей тебя. Этак пусть, с народом чтобы только не подымали. И не подымут, видимое дело. А хозяину чего станется? Полно-ка зря болтать.

— Не станется. Заговоренный, што ль? — усмехнулся Дмитро в усы. — Ну, коли у вас думано, — так так. Счастливо, значит.

Флорентий остался один. Прошел в калитку. Чуть мерцает огонек во флигеле. В глубине двора, едва видный, темнел большой дом. Черны окна. Да Литтина спальня на ту сторону, не видать отсюда. А в переплетной огня нет.

Побродил еще по двору. Вызвездило.

Синь свет звезд и бестенен. Только черноту съедает.

Вот во флигеле стукнуло кольцо. Щурясь, пригляделся Флорентий. Литта идет в большой дом. Верно, ждала Флорентия, — не дождалась.

Он сделал шаг вперед. Остановилась и она, приглядывается. Повернула к нему.

Сошлись на дорожке, у высокого сугроба. Бледно и мутно лицо ее в свете звезд. Вокруг — снеговая тишина, снеговая и звездная. И тихо сказала Литта:

— Ждешь его тут? Мне остаться, может быть?

— Как хочешь. Впрочем, ты что думаешь? Литта, слушай, одно помни: он не виноват.

— Не виноват? — пролепетала она. — Как же не виноват?

— Так, ни в чем. Я долго думал, давно думаю, и вот знаю: он не виноват. Я виноват, и ты, и они все… нет, в том-то и дело, что они не виноваты; если обмануты — опять моя вина. Перед ними-то, за них и должен я понести… У хранить, освободить, не отдать… Я один.

— Не понимаю, — опять растерянно прошептала Литта, вглядываясь в склоненное к ней лицо Флорентия, едва различая его черты под звездами. — В чем ты виноват? Что любил? Не знал?

— Я любил так, как нельзя человека любить, пойми, пойми же! Кощунственно я любил его. Ты думаешь — он, вот Роман Сменцев, плох, дурен, взял да в другую сторону обернулся? Думаешь, будь он получше… Неправда. Оттого и не виноват, что не мог быть не таким, каков есть: совсем нельзя на этом месте проклятом иным оказаться. Когда человек себя на место Божье ставит, уж от человека-то, может, ничего и не остается, и уж нельзя ему их всех… малых, не соблазнить. А я смотрел, молчал, отдавал, я сам перед ним — перед маревом-то! — благоговел как перед…

Не договорил, точно дыханье перехватило. Литта быстро взяла его за руку.

— Флорентий, пойдем. Ко мне пойдем. Хочешь? Подожди, я понимаю, как ты думаешь; но это неправда про марево, он живой человек, только страшный очень. Мы поняли, — значит, бороться надо, не отдавать, с нами же правда…

Флорентий покачал головой.

— А они? Вот сейчас, вот эти все, которые за него завтра умереть готовы, за мечту свою, за любовь свою… Этих сейчас с ним оставить, на него?

— За них бороться… — неуверенно прошептала Литта.

— Нет. Сейчас, если борьба, — за себя она будет, за себя только возможна. А они пока пропадут, и дело пропадет. Нет, не отдам, собой покрою, любовь сберегу. Они поймут, Литта, ведь они же не его правой своей любовью любят, им вот марево это глаза морочит, не его же… а кого нельзя не любить — Того. Ему одному такая любовь принадлежит, Роман — только вор, по дороге ее перехватывает. Понимаешь? И если я вижу, и всю вину свою долгую, смертную, увидел — я уж о них одних, о малых, и могу думать, уж ни о чем, ни о ком… Оставь меня.

— Флорентий, нет, нет. Но ведь я тоже виновата. Пусть ты будешь не один. Я — с тобой…

Она цеплялась за него, тянула его куда-то. Не знала, понимает ли до конца?

— Со мной… — он еще ближе наклонился к ее лицу. — Не надо, Литта. Ты уж много помогла мне. Пусть моя вина, моя любовь, мой ответ.

Опять не договорил. И вдруг с нежной мукой, с робкой жалобой взглянул ей в глаза, близко.

— Сестричка, ведь мне тяжелее смерти… одному? Сестричка, может, ты сказала — со мной, а сама, может, не понимаешь, куда я иду? Что я… что надо сделать?

Литта молчала, леденея. Морозные, слабо переливались звезды наверху.

— Ежели со мной… ежели вместе… Тогда сейчас уходи, уходи, я и буду знать. Не стой, не жди. Я буду знать, что вместе… что я не один.

Хотела двинуться — и не могла. Ноги точно приросли, примерзли к снегу. О, зачем она!.. Лучше бы не понимать, не знать! О, если бы ничего этого не было!

Флорентий поднял голову, прислушался. Нет. Показалось.

Проговорил совсем спокойно:

— Думал — уж он. Да, пожалуй, в монастырь, к отцу Лаврентию завернул… Приедет.

Вдруг успокоилась и Литта. Или просто холод до сердца дошел. Ясная, прозрачная, крепкая льдинка вместо сердца. Только о нем, только вот о Флорентии…

— Прости, — сказала и обняла, холодными губами ища его губ. — Я с тобой. Пусть наша вина. Я с тобой.

И разомкнула объятия, пошла, не оглядываясь, к дому, быстро, — и затерялась в синей тьме снегов и звезд.

Флорентий постоял, поглядел на тусклый огонек во флигеле. Теперь там пусто. Миша с Романом Ивановичем уехал, старуха-стряпка спит в пристройке. Тихо.

Вышел на дорогу. Долго бродил. Звездный пар наверху. Внизу точно снег светит.

Скрипят полозья? Или опять кажется?

Из-за поворота сразу выскочили сани. Флорентий посторонился. Санки остановились у ворот.

— Я отопру, — сказал Флорентий. — Ты один?

Роман Иванович оставлял иногда Мишу в городе или где по дороге, когда на другой день собирался туда же выехать.

— Иди, намерзся, я лошадь уберу, — продолжал Флорентий. — А как дела?

— Дела недурны. Ведь где я был! Обещали серьезно с мужиками историю замять. Полагаться, закрыв глаза, на обещанья нечего, конечно, а похоже, что образумились. К нам приедут, да это пустое, формальность, пороются, коньячку попьют… А у тебя как?

— У меня хорошо. С дьяконом серьезно говорил. И с другими. Лучше надеяться нельзя.

— Вот спасибо, друг. Пора, пора нам перестать на месте топтаться. Потихоньку наладимся. Я завтра же и сам определенно кое с кем поговорю. Варсиске телеграмму послал, прилетит. Кончай скорее, еще потолкуем.

Он прошел в сени.

Флорентий возился с лошадью.