Стихотворения, не вошедшие в сборники

Гиппиус Зинаида

 

«Давно печали я не знаю…»

Давно печали я не знаю,

И слез давно уже не лью.

Я никому не помогаю,

Да никого и не люблю.

Любить людей — сам будешь в горе.

Всех не утешишь все равно.

Мир — не бездонное ли море?

О мире я забыл давно.

Я на печаль смотрю с улыбкой,

От жалоб я храню себя.

Я прожил жизнь мою в ошибках,

Но человека не любя.

Зато печали я не знаю,

Я слез моих давно не лью.

Я никому не помогаю,

И никого я не люблю.

 

«Я помню аллею душистую…»

Я помню аллею душистую

И ветви сирени кругом,

Росу на траве серебристую

И небо, объятое сном.

Я помню, как трелью рыдающей

Сирень оглашал соловей,

И как аромат опьяняющий

Волной доносился с полей.

Я помню скамью одинокую,

Забытые грезы и сны,

И пруд, весь заросший осокою,

И силу живую весны…

У берега лодка качается,

И плещется тихо вода,

И звезды, блестя, отражаются

На зыбком просторе пруда.

Стихает природа уснувшая,

Всё негой весенней полно…

Я помню то время минувшее,

Я помню, что было давно…

 

«Осенняя ночь и свежа, и светла…»

Осенняя ночь и свежа, и светла -

    В раскрытые окна глядела,

По небу луна величаво плыла,

    И листья шептались несмело.

Лучи на полу сквозь зеленую сеть

    Дрожали капризным узором…

О, как мне хотелось с тобой умереть,

    Забыться под ласковым взором!

В душе что-то бурной волною росло,

    Глаза застилались слезами.

И было и стыдно, и чудно светло,

    И плакал Шопен вместе с нами.

О, милый, мы счастья так ждали с тобой -

    И счастье неслышно подкралось,

Пришло, как волна, унеслося волной,

    Пришло, но навек не осталось!

 

«Долго в полдень вчера я сидел у пруда…»

Долго в полдень вчера я сидел у пруда.

   Я смотрел, как дремала лениво,

Как лениво спала голубая вода

   Над склоненной, печальною ивой.

А кругом далеко — тишина, тишина,

   Лишь звенят над осокой стрекозы;

Неподвижная глубь и тиха, и ясна,

   И душисты весенние розы.

Но за пыльной оливой, за кущами роз,

   Там, где ветер шумит на просторе,

Меж ветвями капризных, стыдливых мимоз

   Море видно, безбрежное море!..

Всё полудня лучами залито, дрожит,

   И дрожит, и смеется, сверкая,

И бросает волна на прибрежный гранит

   Серебристую пену, играя.

Что-то манит туда, в неизвестную даль,

   Манит шум синих волн бесконечный…

Океану неведома наша печаль,

   Он — счастливый, спокойный и вечный.

Но… блеснувшая в сумерках робко звезда,

   Темных вязов густая аллея

И глубокие, тихие воды пруда

   Утомленному сердцу милее…

 

«Мой дворец красив и пышен, и тенист душистый сад…»

Мой дворец красив и пышен, и тенист душистый сад,

В рощах царственных магнолий воды тихие журчат,

Там желтеет в темной куще золотистый апельсин

И к студеному фонтану наклоняется жасмин.

Блещет море, и гирляндой роз пунцовых обвита

Кипарисов темнокудрых величавая чета.

Шепот нежных слов и трели полуночных соловьев,

О, когда б навек остаться здесь, у милых берегов!..

Но порою я спускаюсь, одинока и грустна,

Вниз по мраморным ступеням, где, луной озарена,

Чуть колышется, чуть дышит золотистая волна.

Я веду беседу с морем, я гляжу в немую даль

И с любовью вспоминаю мою прежнюю печаль.

Вспоминаю домик бедный и черемухи кусты,

И сирени белоснежной ароматные цветы,

Песни жаворонка в поле, на заре, кудрявый лес,

Васильки родимой нивы и глубокий свод небес.

Помню я мои мученья, слезы бедные мои,

Помню жажду тихой ласки, жажду счастья и любви.

Но зачем, следя за лунным отражением в волнах,

Как о счастии тоскую я о горе и слезах…

И зачем в саду у моря, где чуть слышен запах роз,

Мне так жалко прежней доли, мне так жалко милых

                                          слез?..

 

«Я истинному верен останусь до конца…»

Я истинному верен останусь до конца:

Смирите, люди-братья, надменные сердца!

Вы верите и в счастье, и в радостные годы,

Вы к знанию стремитесь, вы ищете свободы -

Но в мире нет свободы, нет в мире красоты…

Смиритесь, позабудьте безумные мечты!

Непобедимой смерти таинственная сила

Людей живую душу навеки покорила.

И в первое мгновенье, как и в последний час,-

О, смерть, ты будешь с нами, и будешь вечно в нас!

Приходит смерть любовью, светлы ее одежды,

Приносит нам отраду и робкие надежды…

Но от любви бегите, бегите, люди, прочь!

Ведь это смерть пред вами, ведь это — та же ночь…

Любовь — еще страшнее и непонятней смерти…

Смиритесь, братья-люди, смиритесь и поверьте,

Что в мире нет свободы, и, волею судьбы -

Любя и умирая, мы вечные рабы!

 

<П.И. ВЕЙНБЕРГУ>

Люблю — хрусталь бесценный и старинный,

Обычаи невозвратимых дней,

Благоприятны старые картины

И старое вино душе моей.

Всегда, всегда любила я седины,

И, наконец, пришла моя пора:

Не устояло сердце робкой Зины

Перед цветами Вейнберга Петра!

8 января 1894

СПБ

 

<П. И. ВЕЙНБЕРГУ>

Вы задали мне трудную задачу!

Ответить собираюсь я давно…

Беру перо, сажусь — и чуть не плачу…

Зачем шутить стихом мне не дано?!

Нравоученья в декадентских ризах

Упрямой музе более под стать;

Я не вольна в ее пустых капризах,

Я не умею дам разубеждать.

Звенит ваш стих, и, с гибкостью завидной,

По строкам рифма вьется, как змея…

Досадно мне, и больно, и обидно -

Но я, увы, не вы, а вы — не я…

Довольно! Чем богата, тем и рада.

Мне даже нравится мой странный слог.

И будет, верю, за труды награда:

Ответная чета блестящих строк.

«Была я в Петербурге; буря злилась,

И дождик шел… Ну чистая напасть!

Домой я непрестанно торопилась

И на Фонтанку не могла попасть.

Лишь утешала страждущего брата,

Упавший дух немного подняла

И тщательно и зорко берегла

От милого, но страшного „возврата“…

(Подумаешь, не стоило и лезть:

Там утешителей не перечесть)».

Живем мы здесь не шатко и не валко;

Мясник — мошенник; серы небеса;

Поют кузнечики; мне просто жалко,

Что здесь случаются и чудеса.

Вот первое: не будет вам в обиду,

Но я рецензии пошла писать;

Венгерову же нашу,— Зинаиду,-

Метнуло на стихи… Вот благодать!

Она теперь и день и ночь в экстазе.

Рассеянна, как истинный поэт.

Но думаю, нам с вами в этом разе

Среди поэтов места больше нет!

........................................

Как поживаете? Что ваши своды?

И — новые — как прежде ль хороши?

По-прежнему ль к вам ломятся народы,

Мечтая с Фонда получить гроши?

Меня сулили вы везти в Монако,-

Я согласилась хоть на Меррекюль…

Клялись словами Демона… Однако

Из обещаний этих вышел нуль.

Тот постоянства сердце не оценит,

Кто чувства лучшие мои отверг…

И знаю: мне не раз еще изменит

Коварный, легкомысленный Вейнберг.

Но не могу я с ним затеять ссору,-

Изменника люблю еще сильней…

И коль захочет посетить Аврору -

Он будет встречен нежностью моей…

......................................

Я новости вам сообщить хотела,

Но более стихов писать нет сил;

Космополис, как слышно, опочил;

В подробностях не знаете ли дела?

     _____

Как рада я, что минуло пол-лета!

Собраний жду под сводами поэта,

А на письмо — приятного ответа…

Поклон вам шлет мой занятый супруг

И я, ваш неизменный, редкий друг.

       О, верьте! вам одна

       Всегда верна -

                      Zina.

 

З.A. ВЕНГЕРОВОЙ

Небо широкое, широкое.

Смотрит заря утомленная.

В окно мое одинокое

Заря полночная, зеленая,

Небо широкое, широкое…

Заря неверная, неверная,

Заря неяркая, туманная,

Как ты — чужая, лицемерная,

Как ты — ненужная, обманная.

Заря неверная, неверная…

Солнце победное, победное

Придет, убьет зарю невечную

Ее — отражение солнца бедное,

Убьет любовь небесконечную

Солнце победное, победное…

 

«На стене темно-красной…»

На стене темно-красной

Темно-красный цветок,

Дышит скукой опасной

Скучный наш уголок,

В безнадежности ясной

Я смотрю на цветок

(Вот раздался звонок),

От тебя, от безгласной,

Я не жду боли страстной,

   И не жду, чтоб увлек

                      Тебя поток…

 

«Брат Иероним! Я умираю…»

Брат Иероним! Я умираю…

Всех позови! Хочу при всех

Поведать то, что ныне знаю,

Открыть мой злой, тяжелый грех.

О, я не ведал, что нарушу,

Господь, веления Твои!

Ты дал мне пламенную душу

И сердце, полное Любви.

И долго, смелый, чуждый страха,

Тебе покорный,— я любил.

Увы, я слаб! Я прах от праха!

И Враг — Твой Враг — меня смутил.

Презрел я тайные заветы,

Отверг любовь — еще любя;

И в ризы длинные одетый

Пришел сюда, спасать себя.

Мне враг шептал: здесь подвиг крестный.

Любовь же — грех и суета.

И я оставил путь мой тесный,

Войдя в широкие врата.

Я подвизался неустанно,

Молчал, не спал, не ел, не пил…

О, Долорес! О Донна Анна!

О все, которых я любил!

 

<П.И. ВЕЙНБЕРГУ>

Пусть проходят дни и годы,

Вечно та же сердцем я!

Жадно рвусь под Ваши своды,

И со мной — мои друзья.

Но… живу я наизнанку,

Как подняться спозаранку?

Разболится голова…

Мы приедем на Фонтанку

среду, в среду, ровно в 2.

5 февраля 1901

 

ТЕМА ДЛЯ СТИХОТВОРЕНИЯ

У меня длинное, длинное черное платье,

я сижу низко, лицом к камину.

В камине, в одном углу, черные дрова,

меж ними чуть бродит вялое пламя.

Позади, за окном, сумерки,

весенние, снежные, розово-синие.

С края небес подымается большая луна,

ее первый взор холодит мои волосы.

Звонит колокол, тонкий, бедный, редкий.

Спор идет неслышно в моем сердце:

Спорит тишина — с сомненьями,

Любовь — с равнодушием.

 

ВТАЙНЕ!

 

1. HOMMAGE

[1]

Народами повелевал Наполеон,

И трепет был пред ним великий.

Герою — честь! Ненарушим закон!

И без надзора — все мы горемыки.

Курятнику — петух единый дан.

Он властвует, своих вассалов множа.

И в стаде есть Наполеон: баран.

И в Мирискусстве есть: Сережа.

 

2. УШИ

Безумна я была, упряма, как ребенок.

Я думала, что мы свободны и равны.

Все оттого, что был мой слух нелепо тонок

И различал шаги с нездешней стороны.

Но боле восставать мятежный дух не будет.

И я теперь,— как вы,— в туманной тишине.

Лишь гений нас, больных, когда-нибудь разбудит,

До гения ж поспим. И правы мы во сне.

Ни боли, ни борьбы… Как путь отрадно-ясен!

Как мне близки друзья, с тех пор, как я глуха!

Поверим лишь в того, кто будет громогласен,

И коль услышим крик,— хотя бы петуха,-

Он будет тот, кого мы ждем.

И мы пойдем за петухом.

 

ПРЯМО В РАЙ

Если хочешь жизни вечной,

Неизменно-бесконечной -

Жизни здешней, быстротечной

        Не желай.

От нее не жди ответа,

И от солнечного света,

Человечьего привета -

        Убегай.

И во имя благодати

Не жалей о сонном брате,

Не жалей ему проклятий,

        Осуждай.

Все закаты, все восходы,

Все мгновения и годы,

Все — от рабства до свободы -

        Проклинай.

Опусти смиренно вежды,

Разорви свои одежды,

Изгони свои надежды,

        Верь и знай -

Плоть твоя — не Божье дело,

На борьбу иди с ней смело,

И неистовое тело

        Умерщвляй.

Помни силу отреченья!

Стой пред Богом без движенья,

И в стояньи откровенья

        Ожидай.

Мир земной — змеи опасней,

Люди — дьяволов ужасней;

Будь мертвее, будь безгласней

        И дерзай:

Светлый полк небесной силы,

Вестник смерти легкокрылый

Унесет твой дух унылый -

        Прямо в рай!

1901

 

ЛЮБОВЬ К НЕДОСТОЙНОЙ

Ах! Я одной прекрасной дамы

Был долго ревностным пажом,

Был ей угоден… Но когда мы

Шли в парк душистый с ней вдвоем -

Я шел весь бледный, спотыкался,

Слова я слышал, как сквозь сон,

Мой взор с земли не подымался…

Я был безумен… был влюблен…

И я надеялся… Нередко

Я от людей слыхал о том,

Что даже злостная кокетка

Бывает ласкова — с пажом.

Моя ж мадонна — молчалива,

Скромна, прелестна и грустна,

Ни дать ни взять — немая ива,

Что над водами склонена.

О, ей — клянусь!— я был бы верен!

Какие б прожили мы дни!..

И вот, однажды, в час вечерен,

Мы с ней у озера,— одни.

Длинны, длинны ее одежды,

Во взгляде — нежная печаль…

Я воскресил мои надежды,-

Я всё скажу! Ей будет жаль…

Она твоим внимает пеням,

Лови мгновения, лови!..

Я пел, склонясь к ее коленям,

И лютня пела о любви.

Туман на озеро ложится,

Луна над озером блестит,

Все живо… Все со мной томится…

Мы ждем… Я жду… Она молчит.

Туман качается, белея,

Влюбленный стонет коростель…

Я ждать устал, я стал смелее

И к ней: «Мадонна! Неужель

Не стоит робкий паж привета?

Ужель удел его — страдать?

Мадонна, жажду я ответа,

Я жажду ваши мысли знать».

Она взглянула… Боже, Боже!

И говорит, как в полусне:

«Знать хочешь мысли? Отчего же!

Я объясню их. Вот оне:

Решала я…— вопрос огромен!

(Я шла логическим путем),

Решала: нумен и феномен

В соотношении — каком?

И всё ль единого порядка -

Деизм, теизм и пантеизм?

Рациональная подкладка

Так ослабляет мистицизм!

Создать теорию — не шутка,

Хотя б какой-нибудь отдел…

Ты мне мешал слегка, малютка;

Ты что? смеялся? или пел?»

......................................

Мрачись, закройся, месяц юный!

Умолкни, лживый коростель!

Пресекнись, голос! Рвитесь, струны!

Засохни, томный розанель!

И ссохлось все, и посерело,

Застыл испуганный туман.

Она — сидела как сидела,

И я сидел — как истукан.

То час был — верьте иль не верьте,-

Угрюмей всяких похорон…

Бегите, юноши, как смерти,

Философических мадонн!

1902

 

ОБЕ

За гранью смерти ее я встречу,

Ее, единую, ее, любимую.

И ей, как в детстве, на зов отвечу

С любовью первою,— неисцелимою.

Ее ли сердцем не угадаю?

В ней жизнь последняя и бесконечная.

Сквозь облик милый — тебя узнаю,

Тебя, Заступница, тебя, Предвечная…

 

ПЕСНЯ О ГОЛОДЕ

Хата моя черная, убогая,

В печке-то темно да холодно,

На столе-то хлеба ни корочки,

В углах и тараканы померли.

Хозяйка моя — молчит, молчит,

Соседи мои — немудреные,

Соседи мякину лопают.

Животы-то у них бурчат, ворчат,

А они ничего — радуются.

А были соседи — да померли,

Лежат, ничего, погоста ждут,

Лежат себе — не схоронены.

Кто жив — глядишь, издевается:

«Чего, дурак, мякины не жрешь?

Небось, подыхал, так наелся бы».

А не лезет в меня мякина-то,

Нету моего согласия,

Чистой смертыньки пойду искать,

От соседей уйду, от хозяюшки,

Один на один умирать пойду.

Над колодцем месяц серебряный,

За вербой заря кровавая,

Под зарей, внизу, поле черное.

Пойду я да лягу на поле,

Буду в небо глядеть, алое и белое,

Так и умру с ним один на один,

Умру на земле — от голода…

 

К ДОБРОЛЮБОВУ

Нет отреченья в отреченьи,

От вечных дум исхода нет.

Ты видишь свет и мрак в смешеньи.

В тебе раздельны мрак и свет.

И за полями, за горами,

Где меркнет жизнь и след людской,

Ты узришь жадными очами,

Что кинул здесь в семье родной.

В пустыне нет уединенья,

Повсюду жизнь, повсюду Бог.

Лишь сердцу, сердцу нет смиренья,-

От жизни в жизни — нет дорог.

 

«Всё колдует, всё пророчит…»

Всё колдует, всё пророчит,

Лысоглавый наш Кузьмич…

И чего он только хочет

Ворожбой своей достичь?

Невысокая природа

Колдовских его забав:

То калоши, то погода,

То Иванов Вячеслав…

Нет, уж ежели ты вещий,

Так наплюй на эти вещи,

Не берись за что поплоше,

Брось Иванова с калошей,

Потягайся с ведьмой мудрой,

Силу в силе покажи.

Ворожун мой бледнокудрый,

Ты меня заворожи.

 

РЕПЛИКА ВЕДЬМЫ

Эко диво, ну и страхи!

Вот так сила колдуна!

Нет, в хламиде иль в рубахе -

Всё одна тебе цена.

    Тени легкие люблю я,

    Милы мне и ночь — и день.

    И ревнуя, и колдуя,

    Я легка, сама — как тень.

        Дверью — может лишь Валерий

        Брюсов — Белого пугать!

        Что мне двери, что мне двери,

        Я умею без потери,

        Не помяв блестящих перий,

        В узость щелки пролезать.

           Ну а кольца… Я ль не знала

           Тайны колец и кругов?

           Я чертила и стирала,

           Разнимала и смыкала

           Круги, кольца — властью слов.

Ты колдуешь в уголочке,

Манишь, манишь — не боюсь…

Ты не в круге — весь ты в точке;

Я же в точку не вмещусь.

    Нет, оставь пустые бредни.

    Не тебе играть со мной!

    Замыкаю круг последний,

    Троецветный и тройной.

        Подожди, хламиду снимешь,

        Будешь, будешь умирать!

        И тогда придешь… и примешь

        Трехвенечную печать.

21 марта 1905

 

«Ты не один в своей печали…»

Ты не один в своей печали…

Ждала громов не от тебя ли

    Душа моя?

Ее надежды окрыляли,

Но крылья нежные упали,-

    Грущу и я.

Поверь, я знала и заране

Незлую власть очарований

    Твоих — стихов…

Но жаль мне власти тайных знаний…

Она рассыпалась в обмане,

Она растаяла в тумане

    Красивых слов!

24 м<арта 19>05

СПБ

 

«То бурная, властно-мятежная…»

То бурная, властно-мятежная,-

   То тише вечернего дня;

Заря огневая и нежная

   На небе взошла для меня.

Простая,спокойно-суровая.

   Как правда, пряма и ярка,

Чиста, как вода родниковая,

   Как чистый родник, глубока.

Пусть люди, судя нас и меряя,

   О нас ничего не поймут.

Не людям — тебе одной верю я,

   Над нами есть Божеский суд.

Их жизнь суетливо-унылая

   Проходит во имя ничье.

Я вечно люблю тебя, милая,

   И всё, что ты любишь, — мое.

1 января 1906

 

ПОЛИКСЕНЕ СОЛОВЬЕВОЙ

Довольно! Земного с созвездий не видно.

Витать в межпланетных пространствах мне стыдно.

Земля — в содроганьях, в грязи и в крови -

А мы распеваем о вешней любви.

Довольно! Разбейся, лукавая лира!

Довольно! Бериллы — в окне ювелира.

Из лука — мальчишка стреляет ворон,

А девы — на Невском. На бойне — овен.

Ведь топчут сейчас где-то первую травку,

Ведь мылят сейчас для кого-то удавку,

Ведь кто-то сидит над предсмертным письмом -

А мы о любви небывалой поем,

О робких балконах, о каплях дождевных,

О сладких мечтаньях, бессильно-безгневных.

Довольно! Иду.......................

Нет, стары мы духом и слабы мы телом

И людям не можем, ни словом, ни делом,

Помочь разорвать их проклятую сеть…

Нам — страшно во имя любви умереть.

 

НЕУМЕСТНЫЕ РИФМЫ

1

Ищу напевных ше-

             потов

В несвязном шу-

             ме,

Ловлю живые шо-

             рохи

В ненужной шу-

             тке.

Закидываю не-

             воды

В озера гру-

             сти,

Иду к последней не-

             жности

Сквозь пыль и гру-

             бость.

Ищу росинок ис-

             кристых

В садах непра-

             вды,

Храню их в чаше ис-

             тины,

Беру из пра-

             ха.

Хочу коснуться сме-

             лого

Чрез горечь жи-

             зни.

Хочу прорезать сме-

             ртное

И знать, что жив -

             я.

Меж цепкого и ле-

             пкого

Скользнуть бы с ча-

             шей.

По самой темной ле-

             стнице

Дойти до сча-

             стья.

2

Верили

      мы в неверное,

Мерили

      мир любовью,

Падали

      в смерть без ропота,

Радо ли

      сердце Божие?

Зори

      встают последние,

Горе

      земли не изжито,

Сети

      крепки, искусные,

Дети

      земли опутаны.

Наша

      мольба не услышана,

Чаша

      еще не выпита,

Сети

      невинных спутали,

Дети

      земли обмануты…

Падали,

      вечно падаем…

Радо ли

      сердце Божие?

 

ЯНВАРЬ — АЛМАЗ 

Сонет

Он вечно юн. Его вино встречает.

А человека, чья зажглась заря

В сверкающую пору января,-

Судьба как бы двойная ожидает.

И волею судьбу он избирает.

Пока живет страдая и творя,

Алмазной многоцветностью горя -

Он верен, он идет — и достигает.

Но горе, если в поворотный час

Изменит он последнему усилью:

Тогда возможное не станет былью,

Погаснет камень января — алмаз.

А та душа, чей талисман погас,-

Бесследной разлетится пылью.

19 января 1911

 

КИПАРИСЫ

Они четой растут, мои нежные,

Мои узкие, мои длинные,

Неподвижные — и мятежные,

Тесносжатые — и невинные…

     Прямей свечи,

     Желания колючей,

     Они — мечи,

     Направленные в тучи…

1911

 

СВОЕ

По темным скатам, на дороге

Шуршат опавшие листы.

Идет Дон-Карлос легконогий,

Прозрачны жаркие мечты.

Идет он с тайного свиданья…

Он долго ждал, искал, молил -

Свершилось! Дерзкие желанья

Он с нежной Нонной утолил.

О, как была она прекрасна

Во гневе горестном своем!

И улыбается он ясно,

Закрывшись бархатным плащом.

«Подите прочь! Дон-Карлос, вы ли

Так недостойно, в эту ночь

Ко мне прокрались, оскорбили…

Забвенья нет… Идите прочь!

О, знали вы: из сожаленья

Я дерзость ваших ласк терплю.

В моей душе одно презренье,

Я не любила! Не люблю!»

Он целовал ей кончик платья,

Шептал: «Прости мне! Ты — чиста!»

Но помнил — лишь ее объятья,

Ее горячие уста.

И думал: если ты несчастна -

Зато безмерно счастлив я.

Что о любви твердить напрасно?

Мила нам страсть, и страсть своя.

Сжимал я трепетное тело,

Изведал сладостную власть…

Мученьем, гневом, — что за дело,

Чем ты ответишь мне на страсть?

И стон ли счастья, крик ли боли -

Они равны в моем огне.

А разделенный поневоле -

Он ярче и милее мне…

Но молча слушал он укоры.

Сказать? Она не поняла б…

И от разгневанной синьоры

Он, властелин, ушел — как раб.

Невинны нити всех событий,

Но их не путай, не вяжи,

И чистота, единость нити

Всегда спасут тебя от лжи.

Мерцает полночь; на дороге

Едва шуршит упавший лист.

Идет Дон-Карлос легконогий,

Невинен, верен, прав и чист.

 

АМАЛИИ

Люблю тебя ясную, несмелую,

Чистую, как ромашка в поле.

Душу твою люблю я белую,

Покорную Господней воле.

И радуюсь радостью бесконечною,

Что дороги наши скрестились,

Что люблю тебя любовью вечною,

Как будто мы вместе — уже молились.

26 марта 1911

Париж

 

СЕРГЕЮ ПЛАТОНОВИЧУ КАБЛУКОВУ

Темны российские узоры:

Коровы, пьянство и заборы,

Везде измены и туманы

Да Кукол Чертовых обманы…

Пусть! верю я, и верить буду

Наперекор стихиям — чуду,

И вас зову с собою: верьте!

Но верой огненной,— до смерти.

27 сентября 1911

С.-Петербург

 

«ОЛЕ»

Безвольность рук твоих раскинутых…

уста покорные молчат.

И сквозь ресниц полусодвигнутых

едва мерцает бледный взгляд.

Ты вся во власти зыбкой томности

и отдающегося сна…

О, не любовью, грешной темностью

моя душа уязвлена.

Пусть не люблю — нет сожаления,

пусть ты не любишь — всё равно,

меня жестокости и дления

пьянит холодное вино.

Как будто в дьявольское зеркало

взглянули мы… Оно светло,

и нас обоих исковеркало

его бездонное стекло.

 

ДЕВОЧКА

Я претепло одета:

Под капором коса.

Гулять — теперь не лето -

Иду на полчаса.

Погода-то какая!

Снежок хрустит, хрустит.

Далеко бы ушла я,

А няня не велит.

Схватиться бы за санки,

Скатиться бы с горы,

Да я с Феклистой няней,

А с ней не до игры.

Противная Феклиста!

Не хочет ничего,

Вот Ваню гимназиста

Пускают одного.

Твердит: «Ты не мальчишка,

Тебе нельзя одной».

А брат приготовишка

Гуляет, как большой.

Башлык наденет рыжий,

Коньки несет, звеня,

А сам и ростом ниже,

Да и глупей меня.

Смеется: «Я направо,

Не надо мне Феклист».

Ах, как досадно, право,

Что я не гимназист!

 

«Аркаша, Аркаша…»

Аркаша, Аркаша,

Во рту твоем каша,

       Но что-то в тебе восхитительное,

Румян ты и сдобен,

Купидоподобен,

       Как яблочко весь — ахтительное.

Поспорили ныне

Две лучших богини,

       Любви твоей радостной жаждая,

И пламень твой страстный

Делить не согласны,

       Всего тебя требует каждая.

Ты с ними уветлив,

Невинно кокетлив,

       И спором весьма удручаешься.

Как шарушек каткий,

И нежный, и сладкий,

       Меж ними приятно катаешься.

Настроил ты скиний,

Везде по богине,

       Всё счастье богинь тебе вверено;

Но, схапав манатки,

Во все-то лопатки

       Уехал Аркашенька в Верино.

 

ОТВЕТ***

Всё так просто, всё мне мило,

Шмель гудит, цветет сирень,

Солнце ясно восходило:

Ясный будет нынче день.

Дятел ползает на ветке…

Нет, иду, не утерплю…

Знаю, знаю, ты в беседке,

Ты, которую люблю!

Ах, любовь всегда наивна

(Если истина она),

Упоительно-призывна,

Драгоценно-неумна.

И не ходит по дорогам,

Где увял сирени цвет,

Где в томленьи слишком строгом

Грезим мы о слишком многом,

О любви, которой нет.

Ах, любовь проста, как роза!

Успокоит — опьяня.

Не стыдись, моя мимоза,

Благодатного огня.

Будем ясно жить на свете,

В сердце есть на все ответ.

Любим мы, да любят дети,

А иной любви и нет.

Целоваться б неотрывно

Там, в беседке, у реки…

Я наивен — ты наивна,

Остальное пустяки.

Остальное всё ничтожно -

Если, впрочем, не шучу.

Но об этом осторожно,

Осторожно умолчу.

 

ТЕБЕ

В горькие дни, в часы бессонные

Боль побеждай, боль одиночества.

Верь в мечты свои озаренные:

Божьей правды живы пророчества.

Пусть небеса зеленеют низкие,

Помни мысль свою новогоднюю.

Помни, есть люди, сердцу близкие,

Веруй в любовь, в любовь Господнюю.

1 января 1913

 

НА — КРЕСТ

Стены белы в полуночный час.

Вас ли бояться,— отмены, измены?

Мило мне жизни моей движенье,

Биенье, — забвенье того, что было,

Знак переплета… Сойдутся ль, нет ли

Петли опять — но будет не так.

Тают мгновенья, пройти не хотят…

Рад я смене, пусть умирают.

Слов не надо — хотения смелы.

Белы стены поздних часов.

1914

 

ТРИ KPECTA

О, Бельгия, земля святых смертей!

Ты на кресте, но дух твой жив и волен.

И перед ним — что кровь твоих детей

И дым, и гарь воздушных колоколен?

На Польшу, близкую сестру, взгляни,-

Нет изумительней ее удела:

Безумием пылающие дни

Ей два креста судили: на одном

   Ее истерзанное тело,-

   Душа немая на другом.

Но сочтены часы томленья,

Господь страданий не забудет.

Голгофа — ради воскресенья,

И веруем,— да будет!

 

ЗАВЯЖИ

Если хочешь говорить -

     Говори ясно.

Если вздумаешь любить -

     Люби прекрасно.

Если делать — делай так,

     Чтобы делу выйти.

Если веришь — дай мне знак,

     Завяжи нити…

 

СЕРЕБРЯНЫЙ ДЕНЬ

Люблю, люблю серебряные дни,

Без солнца — в солнце, в облачной тени.

Как риза брачная, свежа, ясна

Задумчивого моря белизна;

Колеблется туман над тихой далью,

А голос волн и ласковей, и глуше…

Такие я встречал людские души:

Овеяны серебряной печалью,

Они улыбкою озарены,

В них боль и радость вечно сплетены…

И любит буйная моя мятежность

Их детскую серебряную нежность.

 

ОПРОЩЕНИЕ

Армяк и лапти… да, надень, надень

На Душу-Мысль свою, коварно-сложную,

И пусть, как странница, и ночь и день,

Несет сермяжную суму дорожную.

   В избе из милости под лавкой спит,

   Пускай наплачется, пускай намается,

   Слезами едкими свой хлеб солит,-

   Пусть тяжесть земная ей открывается…

Тогда опять ее прими, прими

Всепобедившую, смиренно-смелую…

Она, крылатая, жила с людьми,

И жизнь вернула ей одежду белую.

 

«Плотно заперта банка…»

Плотно заперта банка.

Можно всю ночь мечтать.

Можно, встав спозаранка,

То же начать опять.

Можно и с пауками

Играть, полезть к ним в сеть.

Можно вместе с мечтами

Весело умереть.

 

«Нет выбора, что лучше и что хуже…»

Нет выбора, что лучше и что хуже.

Покину ль я, иль ты меня покинешь -

Моя любовь стрелы острей и уже -

Конец зазубрен: ты его не вынешь.

 

«Ходит, дышит, вьется, трется между нами…»

Ходит, дышит, вьется, трется между нами

Черный человечек с белыми глазами.

Липой ли он пахнет, потом или сеном?

Может быть, малинкой, а быть может, тленом.

Черный ползунишка с белыми глазами,

Пахнущий постелью, мясом и духами,

Жертвочек ты ищешь, ловишь в водах мутных,

Любишь одиноких деток перепутных.

 

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ НИКИ

[2]

1

«Нет, я не льстец!» Мои уста

Свободно Ника славословят.

Ни глад, ни мор, ни теснота,

Ни трус меня не остановят.

Ты скромен, Ника, но ужель

Твои дела мы позабыли?

Преследуя святую цель,

Трудился с Филиппом — не ты ли?

Ты победил надеждой страх,

Недаром верила Россия!

На Серафимовых костях

Не ты ли зачал Алексия?

Не ты ль восточную грозу

Привлек, махнувши ручкой царской?

И пролил отчую слезу

Над казаками — в день январский?

Толпы мятежные лились…

У казаков устали руки.

Но этим только начались

Твои, о Ник, живые муки.

Ты дрогнул, поглядев окрест,

И спешно вызвал Герра Витта…

Наутро вышел манифест…

Какой? О чем? Давно забыто.

Но сердце наше Ник постиг.

Одних сослал, других повесил.

И крепче сел над нами Ник,

Упрямо тих и мирно весел.

С тех пор один он блюл, хранил

Жену, Россию и столицу

И лишь недавно их вложил

В святую Гришину десницу.

Коль раскапризится дитя,-

Печать, рабочие и Дума,-

Вдвоем вы справитесь, шутя:

Запрете их в чулан без шума.

На что нам Дума и печать?

У нас священный старец Гриша.

Россия любит помолчать…

Спокойней, дети, тише, тише!..

И что нам трезвость, что война?

Не страшны дерзкие Германы.

С тобою, Ники, без вина

Победоносны мы и пьяны.

И близок, близок наш тупик

Блаженно-смертного забвенья,

Прими ж дары мои, о Ник,

Мои последние хваленья.

Да славит всяк тебя язык!

Да славит вся тебя Россия!

Тебя возносим, верный Ник!

Мы богоносцы — ты Мессия!

2

От здешних Думских оргий

На фронт вагонит Никс,

При нем его Георгий

И верный Фредерикс.

Всё небо в зимних звездах.

Железный путь готов:

Ждут Никса на разъездах

Двенадцать поездов.

............................ 

На фронте тотчас слово

Он обратил к войскам:

«Итак, я прибыл снова

К героям-молодцам.

Спокойны будьте, дети,

Разделим мы беду -

И ни за что на свете

Я с места не сойду.

Возил сюда сынишку,

Да болен он у нас.

Так привезу вам Гришку

Я в следующий раз.

Сражайтесь с Богом, тихо,

А мне домой пора».

И вопят дети лихо:

«Ура! ура! ура!»

Донцы Крючков и Пяткин

Вошли в особый пыл,

Но тут сам Куропаткин

С мотором подкатил.

Взирает Ника с лаской

На храброго вождя…

В мотор садятся тряский,

Беседу заведя.

Взвилася белым дыбом

Проснеженная пыль

И к рельсовым изгибам

Запел автомобиль.

Опять всё небо в звездах,

И пробкой, как всегда,

Шипят на ста разъездах

Для Ники поезда.

К семье своей обратно

Вагонит с фронта Никс.

И шамкает невнятно:

«В картишки бы приятно»-

Барон фон Фредерикс.

3

«Буря мглою небо» слюнит,

Завихряя вялый снег,

То как «блок» она занюнит,

То завоет, как «эс-дек».

В отдаленном кабинете

Ропщет Ника: «Бедный я!

Нет нигде теперь на свете

Мне приличного житья!

То подымут спозаранку

И на фронт велят скакать,

А воротишься — Родзянку

Не угодно ль принимать.

Сбыл Родзянку — снова крики,

Снова гостя принесло:

Белый дядя Горемыкин

В страхе едет на Село.

Всё боится — огерманюсь,

Или в чем-нибудь проврусь…

Я с французами жеманюсь,

С англичанами тянусь…

Дома? Сашхен всё дебелей,

Злится, черт ее дери…

Все святые надоели -

И Мардарий и Гри-Гри.

Нет минуты для покоя,

Для картишек и вина.

Ночью, „мглою небо кроя“,

Буря ржет, как сатана.

Иль послать за Милюковым?

Стойкий, умный человек!

Он молчанием иль словом

Бурю верно бы пресек!

Совершится втайне это…

Не откроет он лица…

Ох, боюсь, сживут со света!

Ох, нельзя принять „кадета“

Мне и с заднего крыльца!»

Нике тошно. Буря злая

Знай играет, воет, лает

На стотысячный манер.

Буря злая, снег взвихряя,

То «эн-эсом» зарыдает,

То взгрохочет, как «эс-эр».

Полно, Ника! Это сон…

Полно, выпей-ка винца!

В «Речи» сказано: «спасен

Претерпевый до конца».

4

Со старцем Ник беседовал вдвоем.

Увещевал его блаженный: «Друже!

Гляди, чтоб не было чего похуже.

Давай-ка, милый, Думу соберем.

А деда— вон: слюнявит да ворчит.

Бери, благословясь, который близко,

Чем не министр Владимирыч Бориска?

Благоуветливый и Бога чтит.

Прощайся, значит, с дединькою, — раз,

И с энтим, с тем, что рыльце-то огнивцем,

Что брюхо толстое — с Алешкою убивцем.

Мне об Алешке был особый глас.

Да сам катись в открытье — будет прок!

Узрят тебя, и все раскиснут — лестно!

Уж так-то обойдется расчудесно…

Катай, катай, не бойся, дурачок!»

Увещевал его святой отец.

Краснеет Ника, но в ответ ни слова.

И хочется взглянуть на Милюкова,

И колется… Таврический Дворец.

Но впрочем, Ник послушаться готов.

Свершилось все по изволенью Гриши:

Под круглою Таврическою крышей

Восстали рядом Ник и Милюков.

А Скобелев, Чхеидзе и Чхенкели,

В углах таясь, шептались и бледнели.

Повиснули их буйные головки.

Там Ганфман был и Бонди из «Биржевки»-

Чтоб лучше написать о светлом дне…

И написали… И во всей стране

Настала некакая тишина,

Пусть не надолго — все-таки отдышка.

Министров нет — один священный Гришка…

Мы даже и забыли, что война.

 

ВЕРЕ

На луне живут муравьи

     И не знают о зле.

У нас — откровенья свои,

     Мы живем на земле.

Хрупки, слабы дети луны,

     Сами губят себя.

Милосердны мы и сильны,

     Побеждаем — любя.

29 апреля 1916

С.-Петербург

 

С ЛЕСТНИЦЫ

Нет, жизнь груба,— не будь чувствителен,

Не будь с ней честно-неумел:

Ни слишком рабски-исполнителен,

Ни слишком рыцарски-несмел.

Нет, Жизнь — как наглая хипесница:

Чем ты честней — она жадней…

Не поддавайся жадной; с лестницы

Порой спускать ее умей!

28 мая 1916

Кисловодск

 

О:

Знаю ржавые трубы я,

понимаю, куда бег чей;

знаю, если слова грубые,-

сейчас же легче.

Если выберу порвотнее

(как серое мыло),

чтобы дур тошнило,

а дуракам было обидно -

было!-

сейчас же я беззаботнее,

и за себя не так стыдно.

Если засадить словами

в одну яму Бога и проститутку,

то пока они в яме -

вздохнешь на минутку.

Всякий раскрытый рот мажь

заношенной сорочкой,

всё, не благословясь, наотмашь

бей черной строчкой.

Положим, тут самовранье:

мышонком сверкнет радость;

строчки — строчки, не ременье;

но отдышаться надо ж?

Да!

Так всегда!

скажешь погаже,

погрубее,— сейчас же

весело, точно выпил пенного…

Но отчего?

Не знаю, отчего. А жалею и его,

его, обыкновенного,

его, таковского,

как все мы, здешние,— грешного,-

Владимира Маяковского.

13 октября 1916

 

«Опять мороз! И ветер жжет…»

Опять мороз! И ветер жжет

Мои отвыкнувшие щеки,

И смотрит месяц хладноокий,

Как нас за пять рублей влечет

Извозчик, на брега Фонтанки…

Довез, довлек, хоть обобрал!

И входим мы в Петровский зал,

Дрожа, промерзнув до изнанки.

Там молодой штейнерианец

(В очках и лысый, но дитя)

Легко, играя и шутя,

Уж исполнял свой нежный танец.

Кресты и круги бытия

Он рисовал скрипучим мелом

И звал к порогам «оледелым»

Антропософского «не я»…

Горят огни… Гудит столица…

Линялые знакомы лица,-

Цветы пустыни нашей невской:

Вот Сологуб с Чеботаревской,

А вот, засунувшись за дверь,

Василий Розанов и дщерь…

Грустит Волынский, молью трачен,

Привычно Ремизов невзрачен,

След прошлого лежит на Пясте…

Но нет, довольно! Что так прытко?

Кончается моя открытка!

Домой! Опять я в вашей власти -

Извозчик, месяца лучи

И вихря снежного бичи.

 

PAHO?

Святое имя среди тумана

Звездой далекой дрожит в ночи.

Смотри и слушай. И если рано -

Будь милосерден,— молчи! молчи!

Мы в катакомбах; и не случайно

Зовет нас тайна и тишина.

Всё будет явно, что ныне тайно,

Для тех, чья тайне душа верна.

 

ЛЕНИНСКИЕ ДНИ

О, этот бред партийный,

      Игра, игра!

Уж лучше Киев самостийный

      И Петлюра!..

12 декабря 1917

СПБ

 

ИЗДЕВКА

Ничего никому не скажешь

Ни прозой, ни стихами;

Разделенного — не свяжешь

Никакими словами.

Свернем же дырявое знамя,

Бросим острое древко;

Это черт смеется над нами,

И надоела издевка.

Ведь так в могилу и ляжешь,—

И придавит могилу камень,—

А никому ничего не скажешь

Ни прозой, ни стихами…

 

МЕЛЕШИН-ВРОНСКИЙ 

(шутя)

Наш дружносельский комиссар —

Кто он? Чья доблестная сила

Коммунистический пожар

В его душе воспламенила?

Зиновьев, Урицкий, иль Он,

Сам Ленин, старец мудроглавый?

Иль сын Израиля — Леон,

Демоноокий и лукавый?

Иль, может быть, от власти пьян

(Хотя боюсь, что ошибуся),

Его пленил левак-Прошьян

И разнесчастная Маруся?

А вдруг и не Прошьян, не Зоф

Нагнал на комиссара морок?

Вдруг это Витенька Чернов,—

Мечта казанских акушерок?

Иль просто, княжеских простынь

Лилейной лаской соблазненный,

Средь дружносельских благостынь

Живет владыка наш смущенный?

В его очах — такая грусть…

Он — весь загадка, хоть и сдобен.

Я не решу вопроса… Пусть

Его решит Володя Злобин.

8 июля 1918

Сиверская

 

КОПЬЕ

Лукавы дьявольские искушения,

но всех лукавее одно,— последнее.

Тем невозвратнее твое падение

и неподатливость твоя победнее.

Но тайно верю я, что сердце справится

и с торжествующею преисподнею,

что не притупится и не расплавится

Копье, врученное рукой Господнею.

17 августа 1918

Дружноселье

 

В ДРУЖНОСЕЛЬИ

 

1 ПРОГУЛКИ

Вы помните?..

                    О, если бы опять

По жесткому щетинистому полю

Идти вдвоем, неведомо куда,

Смотреть на рожь, высокую, как вы,

О чем-то говорить, полуслучайном,

Легко и весело, чуть-чуть запретно…

И вдруг — под розовою цепью гор,

Под белой незажегшейся луною,

Увидеть моря синий полукруг,

Небесных волн сияющее пламя…

Идти вперед, идти назад, туда,

Где теплой радуги дымно-горящий столб

Закатную поддерживает тучу…

И, на одном плаще минутно отдохнув,

Идти опять и рассуждать о Данте,

О вас — и о замужней Беатриче,

Но замолчать средь лиственного храма,

В чудесном сумраке прямых колонн,

Под чистою и строгой лаской

Огней закатных, огней лампадных…

Вы помните? Забыли?..

 

2 ПРОБУЖДЕНИЕ

Последних сновидений стая злая,

Скользящая за тьму ночных оград…

Упорный утренний собачий лай —

И плеск дождя за сеткой винограда…

 

3 ПУСТЬ

Пусть шумит кровавая гроза,

Пусть гремят звериные раскаты…

Буду петь я тихие закаты

И твои влюбленные глаза.

 

НЕВЕСТА

Мне жить остается мало…

Неправда! Жизнь — навсегда.

Душа совсем не устала

Следить, как летят года.

Пускай опадают листья —

Видней узор облаков…

Пускай все легче, сквозистей

На милом лице покров,

Невеста, Сестра! не бойся,

Мне ведома сладость встреч.

Приди, улыбнись, откройся,

Отдай мне свой нежный меч…

Всё бывшее — пребывает,

Всё милое — будет вновь:

Его земле возвращает

Моя земная Любовь.

2 августа 1918

 

НАВСЕГДА

Нет оправдания в незнаньи

И нет невинной слепоты.

Она открылась мне страданьем,

Любовь, единая, как Ты.

Душа ждала, душа желала

Не оправданья, но суда…

Ипринял я двойное жало

Любви единой — навсегда.

 

ЗДЕСЬ

Пускай он снился, странный вечер длинный,

я вечер этот помню все равно.

Зари разлив зеленовато-винный,

большое полукруглое окно.

И где-то за окном, за далью близкой,

певучую такую тишину,

и расставание у двери низкой,

заветную зазвездную страну.

Твои слова прощальные, простые,

слова последние — забудь, молчи,

и рассыпавшиеся, ледяные,

невыносимо острые лучи.

Любви святую непреложность

и ты и я — мы поняли вдвоем,

и невозможней стала невозможность

здесь, на земле, сквозь ложность и ничтожность,

к ней прикоснуться чистым острием.

10 августа 1918

 

ЗВЕЗДОУБИЙЦА

Всё, что бывает, не исчезает.

Пусть миновало, но не прошло.

      Лунное небо тайны не знает,

      Лунное небо праздно-светло.

Всё, что мелькнуло, — новым вернется.

Осень сегодня — завтра весна…

      Звездоубийца с неба смеется,

      Звездоубийца, злая луна.

В явь превращу я волей моею

Все, что мерцает в тающем сне.

Сердцу ль не верить? Я ль не посмею?

      Только не надо верить луне.

 

СОН

Наивный месяц, мал и тонок,

Без белых облачных пеленок

Смотрел на луг. А на лугу —

Сидел взъерошенный котенок,

Как в зачарованном кругу.

Зачем он был, зачем сидел,

И отчего так месяц бел,—

Всё мне казалось непонятно…

Но был котенок очень смел,

А луг круглился необъятно.

И пенилась моя надежда, —

В котенке, в небе,— как вино…

Иль это сонная одежда

На том, что есть,— но не дано,

Что наяву утаено?…

Август 1918

 

ТРИ СЫНА — ТРИ СЕРДЦА

Когда были зори июльские багровые,

Ангел, в одежде шарманщика, пришел к ней

на дачу, где, счастливая, она жила.

Только всего л было, что зори багровые.

Спросил ее шарманщик: одно ли у тебя сердце?

Она подумала и сказала: три.

Заплакал шарманщик, шарманку завертел свою,

другие слушали и ничего не понимали,

но выговаривала шарманка ясно для нее:

«Посмотри, посмотри на зори багровые,

вынуты у тебя будут все три сердца,

три раны, три раны останутся вместо них…»

Розовые в свете зорь багровеющих,

розовые капали у Ангела слезы…

Кончилась песенка, и пошел он прочь.

Но чуть вышел за ограду садовую,

встречу ему попался пустой извозчик,

старый старичишка с белой бородой.

Увидал старичишка Ангела,

начал, на чем свет стоит, ругаться:

«Ах ты, своевольник, такой-сякой,

Ах ты, жалетель без ума-разума,

чего распустил розовые слюни,

душу человечью на месте убил?

Гляди, вот, ее веревочка длинная,

в тысячу дней тесемка,

и не сряду на ней, не сряду три узелка!

Тысячу дней ты сделал минуточкой,

да как ты осмелился на такое,

силы человечьи не ты считал!»

Испугался Ангел, и слезы высохли.

Николая-Угодника узнал он:

нажалуется, не минует,— как быть?

А извозчик на козлах прыгает,

рукой морщинистой машет:

«Иди, неуемный, иди назад,

сыграй ей такую песенку,

чтобы все, что узнала, забыла;

а тебе нагоняй — своим чередом».

Побежал Ангел, спотыкается,

спешит, а она на том же месте,

только не стоит — сидит на песке.

И видит Ангел: губы у нее белые.

Вынуты у нее все три сердца,

но не три раны, а одна.

Привязал к шарманке веревочку,

длинную веревочку с тремя узелками,

длинную веревочку в тысячу дней,

и заиграл Ангел песенку,

песенку забвенную, бедную,

возвращая Время в свой круг,

покрывая тьмою грядущее,

чтобы копились силы человечьи

по воле Того, Кто их знал.

И дрожал шарманщик, играючи:

закроется ли тройная рана?

вернется ли в свои дни душа?

Люди подбежали, подняли

ту, что сидела с белыми губами.

Она очнулась, слушает, глядит,

смеется: «Ах, вдруг точно уснула я,

и что-то снилось мне, что — не знаю…»

Три сердца ее Ангел увидал,

три сына, Смертью отмеченные,

три узелка на веревочке длинной,

на длинной веревочке в тысячу дней.

А Николай-Угодник у решетки дожидается,

посадил Ангела в старенькую пролетку

и судить его за самовластье повез.

     _____

Недаром разгорались зори багровые.

У кого не вынули они сердца?

Не оставили кровавых ран?

У той, что на даче жила, счастливая,

первое сердце взяли чужие,

второе — свои, а третье — неизвестно, кто.

Но три раны не сливались в единую,

потому что давал ей сил для страданья,

давал каждый из тысячи дней.

1914 — 1918

СПБ

 

МИР СЕЙ…

Прости мне за тех, кого я

    отнял у жизни сей,

отнял у сна и покоя,

    у жен и у матерей.

Ведь если я отнимаю,

    в это иду, любя;

верю, иду и знаю:

    так делаю — для Тебя.

<Сентябрь — октябрь 1918>

Петербург

 

ЛЮБОВЬ

 

1 «Какая тайна в этом слове…»

Какая тайна в этом слове,

как мало думают о нем.

Оно пылает ярче крови

преображающим огнем.

Его — никто не понимает.

Ему до срока — не сверкнуть.

И милосердие скрывает

его недейственную суть.

12 октября 1918

 

2 «Я воздыхал и дни и ночи…»

Я воздыхал и дни и ночи,

об избавлении стеня,

и чьи-то пристальные очи

взглянули тихо на меня.

Они взглянули и сказали:

ты шел неправедно за мной.

Вернись, и выйди из сандалий,

и с непокрытой головой.

13 октября 1918

 

3 «Любовь приходит незаметно…»

Любовь приходит незаметно

и, непредвиденная,— ждет,

пока не вспыхнет семицветно

в живой душе ее восход.

Не бойся этого прозренья.

Его ничем не отвратить.

Оно дается на мгновенье,

чтоб умереть иль полюбить.

15 сентября 1918

 

4 «Как незаметно из-под пыли…»

Как незаметно из-под пыли

пробилась чистая струя.

О, первая любовь, не ты ли

любовь последняя моя?

Смотри: глаза мои прозрели,

мечты земные о земном,

преобразясь, запламенели

в кольце светящемся твоем:

И дух и плоть — неразделимо

к тебе на жертвенник легли.

И древний столб огня и дыма

вознесся к небу от земли.

 

НЕ ЗА МНОЙ

Мой путь идет по кручам,

и остры стремнины…

давно я изранен, измучен,

но не сойду в долины.

Я для тех, кто всеми оставлен,

иду за второй белизною —

мой путь окровавлен,

не ходи за мною.

Я свободен — и связан,

все равно пойду по стремнинам:

мой путь мне указан

Отцом и Сыном.

 

16

COHET

Шестнадцать уст, и в памяти храню я

К устам прикосновенье уст моих.

В них было откровенье поцелуя.

Шестнадцать уст! Я помню только их.

Любовию иль нежностью волнуем,

Во власти добрых духов или злых,

Когда б я не касался уст иных,

Святое пламя пил я с поцелуем.

И если даже вдруг, полуслучайно,

Уста сближались на единый раз,

В едином миге расцветала тайна.

И мне не жаль, что этот миг погас.

О, в поцелуе все необычайно.

Шестнадцать уст — я помню только вас!

1918

 

ПРОГРАММА

Здесь всё — только опалово,

только аметистово,

да полоска заката алого,

да жемчужина неба чистого…

А где-то на поле — цветы небывалые,

и называется поле — нетово…

Что мне зеленое, белое, алое?

Я хочу, чтоб было ультра-фиолетово…

 

БОЛЬШЕВИЦКИЙ COH

Комната. Окна в какой-то сад.

В комнате гости. А день так светел.

Я улыбаюсь, гостям я рад…

Странное в них не сразу заметил.

     Что? Да как? Они без лиц!

     Дримса-пумса-цуц и цыц.

Сверху у этих — вот тебе раз!—

Гладко и бледно что-то круглится.

Нету на гладком ни ртов, ни глаз:

Это, что хочешь, только не лица.

     Ни единого лица,

     Лапца-дрыпца гоп-ца-ца!

Каждый телесным своим пятном,

Розово-желтым, ворочал мило.

Это казалось сперва смешно,

Ну а потом — меня затошнило.

     Хоть кусочек бы лица,

     Дрости-крости гоп-ца-ца!

Вдруг я увидел, что черный кот

Тихо скользит меж толпой у двери,

Щурит глаза, раскрывает рот…

О, как я жадно бросился к зверю!

     И целую во уста —

     Есть лицо хоть у кота!

 

КРАСНОГЛАЗОЕ

Схватило, заперло, оставило

     Многоголовое Оно.

В холодной келье замуравило

     Мое последнее окно.

О, пусть бы яма одинокая,

     И темь, и тишь, и холод плит…

Но я не знал, что Красноокое

     Меня и с Ним разъединит.

Разъединило! Нету доступа

     Ему ко мне и мне к Нему.

Не уловлю я легкой поступи

     И уст к одежде не прижму…

И если в келью позабытую

     Он постучит ко мне: открой!

Как я открою дверь забитую

     Моей слабеющей рукой?

1919

 

А. БЛОКУ

Впереди 12-ти не шел Христос:

Так сказали мне сами хамы.

Зато в Кронштадте пьяный матрос

Танцевал польку с Прекрасной Дамой.

Говорят, он умер… А если б и нет?

Вам не жаль Вашей Дамы, бедный поэт?

Апрель 1919

СПБ

 

ДВОЕ

Она его тогда узнала…

И он любил ее тогда.

Каким дождем их осверкала

Любви восходная звезда!

И вот прошло, и стало былью.

Не любит он, не любишь ты…

И затянулись серой пылью

Их лиц ужасные черты.

 

ХОБИАС

Какая чья-то синяя гримаса,

Как рана алая стыда,

Позорный облик Хобиаса

Преследует мои года.

И перья крыл моей подруги,

Моей сообщницы, — Любви,

И меч, и сталь моей кольчуги,

И вся душа моя — в крови.

Мы побеждаем. Зори чисты.

Но вот опять из милых глаз

Большеголовый, студенистый,

Мне засмеялся — Хобиас!

 

НЕ СОГЛАСНЫЕ РИФМЫ

      В углу, под образом

Горит моя медовая свеча.

      Весной, как осенью,

Горит твоя прозрачная душа.

      Душа, сестра моя!

Как я люблю свечи кудрявый круг!

      Молчу от радости,

Но ангелы твои меня поймут.

6 марта 1919

 

ПЕТЕРБУРГ

В минуты вещих одиночеств

Я проклял берег твой, Нева.

И вот, сбылись моих пророчеств

Неосторожные слова.

Мой город строгий, город милый!

Я ненавидел, — но тебя ль?

Я ненавидел плен твой стылый,

Твою покорную печаль.

О, не тебя, но повседневность

И рабий сон твой проклял я…

Остра, как ненависть, как ревность,

Любовь жестокая моя.

И ты взметнулся Мартом снежным,

Пургой весенней просверкал…

Но тотчас, в плясе безудержном,

Рванулся к пропасти — и пал.

Свершилось! В гнили, в мутной пене,

Полузадушенный, лежишь.

На теле вспухшем сини тени,

Закрыты очи, в сердце тишь…

Какая мга над змием медным,

Над медным вздыбленным конем!

Ужель не вспыхнешь ты победным

Всеочищающим огнем?

Чей нужен бич, чье злое слово,

Каких морей последний вал,

Чтоб Петербург, дитя Петрово,

В победном пламени восстал?

Апрель 1919

С. -Петербург

 

«… О, эти наши дни последние…»

… О, эти наши дни последние,

Остатки неподвижных дней.

И только небо в полночь меднее,

Да зори голые длинней…

 

ПРЕЗРЕНЬЕ

Казалось: больше никогда

Молчания души я не нарушу.

Но вспыхнула в окне звезда,—

И я опять мою жалею душу.

Всё умерло в душе давно.

Угасли ненависть и возмущенье.

О бедная душа! Одно

Осталось в ней: брезгливое презренье.

 

ТВОЯ ЛЮБОВЬ

Из тяжкой тишины событий,

Из горькой глубины скорбей,

Взываю я к Твоей защите.

Хочу я помощи Твоей.

Ты рабьих не услышишь стонов,

И жалости не надо мне.

Не применения законов —

А мужества хочу в огне.

Доверчиво к Тебе иду я.

Мой дух смятенный обнови.

Об Имени Своем ревнуя,

Себя во мне восстанови.

О, пусть душа страдает смело,

Надеждой сердце бьется вновь…

Хочу, чтобы меня одела,

Как ризою, — Твоя любовь.

17 октября 1919

 

САД ДВУХ

Есть сад… Никто не знает

О нем — лишь я да ты.

Там ныне расцветают

Волшебные цветы.

Они разнообразны,

Красивы — и смешны,

Но все, хотя и разны,

Таинственно-нежны.

И все они мне милы,

Все милы мне, как ты.

Сама любовь взрастила

Волшебные цветы.

Октябрь 1919

 

«Сказать — не поверят…»

Сказать — не поверят.

Кричать — не поймут.

И близится черед.

Свершается суд…

 

РАЙ 

(в альбом***, в СПб-ге)

Не только молока иль шеколада,

Не только воблы, соли и конфет —

Мне даже и огня не очень надо:

Три пары досок обещал комбед.

Меня ничем не запугать: знакома

Мне конская багровая нога,

И хлебная иглистая солома,

И мерзлая картофельная мга.

Запахнет, замутится суп,— а лук-то?

А сор, что вместо чаю можно пить?

Но есть продукт… Без этого продукта

В раю земном я не могу прожить.

Искал его по всем нарводпродвучам,

Искал вблизи, смотрел издалека,

Бесстрашно лазил по окопным кручам,

Заглядывал и в самую чека.

Ее ж, смотри, не очень беспокой-ка:

В раю не любят неуместных слов.

Я только спрашивал… и вся ревтройка

Неугомонный подымала рев.

............................................ 

И я ходил, ходил в петрокомпроды,

Хвостился днями у крыльца в райком…

Но и восьмушки не нашел — свободы

Из райских учреждений ни в одном.

Не выжить мне, я чувствую, я знаю,

Без пищи человеческой в раю:

Все карточки от Рая открепляю,

И в нарпродком с почтеньем отдаю.

 

«Никогда не читайте…»

Никогда не читайте

   Стихов вслух.

А читаете — знайте:

   Отлетит дух.

Лежат, как скелеты,

   Белы, сухи…

Кто скажет, что это

   Были стихи?

Безмолвие любит

   Музыка слов.

Шум голоса губит

   Душу стихов.

 

«…Сказаны все слова…»

…Сказаны все слова.

Теплится жизнь едва…

Чаша была полна.

Выпита ли до дна?

Есть ли у чаши дно?

Кровь ли в ней, иль вино?

Будет последний глоток:

Смерть мне бросит платок!

1920

 

НАДЕЖДА МОЯ 

(АМАЛИИ)

Надежда моя, не плачь:

С тобой не расстанемся мы.

Сегодня ночью палач

Меня уведет из тюрьмы.

Не видит слепой палач —

Рассветна зеленая твердь.

Надежда моя! Не плачь:

Тебя пронесу я сквозь смерть.

 

НИЧЕГО

То, что меж нами, — непонятно,

Одето в скуку, в полутьму,

Тепло, безвидно и невнятно,

Неприменимо ни к чему.

Оно и густо, как молчанье,

Но и текуче, как вода.

В нем чье-то лживое признанье

И неизвестная беда.

Колеблется в одежде зыбкой,

То вдруг распухнет и замрет.

Косой коричневой улыбкой

И взором белым обольет…

Вам нет нужды, и не по силам

Пытаться — изменить его.

И я чертам его постылым

Предпочитаю — Ничего.

1921

Висбаден

 

РЫДАТЕЛЬНОЕ

Кипела в речке темная вода,

похожая на желтое чернило.

Рыдал закатный свет, как никогда,

и все кругом рыдательное было.

Там, в зарослях, над речкой, на горбе,

где только ветер пролетает, плача,—

преступница, любовь моя, тебе

я горькое свидание назначил.

Кустарник кучился и сыро прел,

дорога липла, грязная, у склона,

и столбик покосившийся серел,

а в столбике — забытая икона…

Прождать тебя напрасно не боюсь:

ты не посмеешь не услышать зова…

Но я твоей одежды не коснусь,

я не взгляну, не вымолвлю ни слова —

пока ты с плачем ветра не сольешь

и своего рыдательного стона,

пока в траву лицом не упадешь

не предо мной — пред бедною иконой…

Не сердце хочет слез твоих… Оно,

тобою полное, — тебя не судит.

Родная, грешная! Так быть должно,

и если ты еще жива — так будет!

Рыдает черно-желтая вода,

закатный отсвет плачет на иконе.

Я ждал тебя и буду ждать всегда

вот здесь, у серого столба, на склоне…

 

БРОДЯЧАЯ СОБАКА

Не угнаться и драматургу

за тем, что выдумает жизнь сама.

Бродила Собака по Петербургу,

и сошла Собака с ума.

Долго выла в своем подвале,

ей противно, что пол нечист.

Прежних невинных нету в зале,

завсегдатаем стал че-кист.

Ей бы теплых помоев корыто,—

(чекистских красных она не ест).

И, обезумев, стала открыто

она стремиться из этих мест.

Беженства всем известна картина,

было опасностей без числа.

Впрочем, Собака до Берлина

благополучно добрела.

«Здесь оснуюсь,— решила псица,—

будет вдоволь мягких помой;

народ знакомый, родные лица,

вот Есенин, а вот Толстой».

Увы, и родные не те уже ныне!

Нет невинных, грязен подвал,

и тот же дьявол-чекист в Берлине

правит тот же красный бал.

Пришлось Собаке в Берлине круто.

Бредет, качаясь, на худых ногах —

куда? не найдет ли она приюта

у нас на Сенских берегах?

Что ж? Здесь каждый — бродяга-собака,

и поглупел, скажу не в укор.

Конечно, позорна Собака, однако

это еще невинный позор.

Июнь 1922

(на случай)

Париж

 

ГОЛУБОЙ KOHBEPT

В длинном синем конверте

Она мне письмо прислала.

Я думал тогда о смерти…

В письме было очень мало,

Две строчки всего: «Поверьте,

Люблю я, и мир так светел…»

Я думал тогда о смерти

И ей на письмо не ответил.

На сердце было пустынно…

Я сердцу не прекословил.

Разорванный, праздный, длинный

Конверт на ковре васильковел.

 

ЦИФРЫ

       22, 25… целых 8!

Далеко стонет бледная Лебедь,

Этот март невесенен, как осень…

       25… 26 — будет 9!

       Будет 9… Иль 100? 90?

Под землей бы землею прикрыться…

Узел туг, а развяжется просто:

       900, 27, но не 30.

       900, да 17, да 10…

Хочет Март Октябрем посмеяться,

Хочет бледную Лебедь повесить,

       Обратить все 17 — в 13.

 

«Господи, дай увидеть…»

Господи, дай увидеть!

Молюсь я в часы ночные.

Дай мне еще увидеть

Родную мою Россию.

Как Симеону увидеть

Дал Ты, Господь, Мессию,

Дай мне, дай увидеть

Родную мою Россию.

 

ИЗВЕРЖЕНИЕ ЭТНЫ

Меж двумя горами, Черной и Красной,

мы, безумные, метались тщетно.

Катится меж Черной и Красной

огненная стена из Этны.

Запрягли индюшек — рвемся налево,

запрягли свиней — бежать направо,

но нет спасенья ни направо, ни налево,

и ближе дышит, катится лава.

Катится с металлическим скрипом,

с тяжелым подземным лаем.

Опаленные, оглушенные скрипом,

мы корчимся, шипим — и пропадаем.

 

ГУРДОН

Суровый замок на скале-иголке.

     Над пепельностью резких круч

     Лет голубей, свистящий шелком,

И сырь сквозистая заночевавших туч.

Бойниц замшонных удивленный камень,

     И шателенка, с белым псом,

     В одежде шитой серебром,

С весенним именем — с осенними глазами,

Здесь все воспоминания невнятны:

     Слились века и времена,

     Как недосмотренного сна

     Едва мерцающие пятна.

Здесь — в облачном объятии дремать,

     В объятии сыром и тесном,

     Но жить — нельзя… А вспоминать —

     Зачем? О чем?

                 О неизвестном?

 

ПАДАЮЩЕЕ

Падающая, падающая линия…

Видишь ли, как всё иное

Становится день ото дня?

Чашка разбилась синяя.

Чашка-то дело пустое,

А не скучно ли тебе без меня?

Падает падающая линия…

Не боюсь, что стало иное,

Не жалею о прошедшем дне,

Никакого не чувствую уныния.

Ты не видишься почти со мною,

Но ты вечно скучаешь обо мне,

Ибо чашка-то не разбилась синяя…

1923

 

СБУДЕТСЯ

Что мне — коварное и злое данное:

я лишь о должном говорю,

я лишь на милое, мне желанное,

на него одно смотрю.

Радость помнится, не забудется,

надежно сердце ее хранит.

И не минуется, скоро сбудется

то, чем душа моя горит.

Не отвержено, не погублено

всё, любимое Тобой.

И я увижу глаза возлюбленной,

увижу здесь, на земле, живой.

Ты отдаешь утрясенной мерою.

Господи! Знаю, что воля — Твоя,

но не боюсь, ибо радостно верую:

Ты хочешь того, чего и я.

Париж, весна

 

ВЕРНОСТЬ

Смерч пролетел над вздрогнувшей вселенной,

Коверкая людей, любовь круша.

И лишь одна осталась неизменной

Твоя беззлобная душа.

Как медленно в пространстве безвоздушном

Недель и дней влечется череда!

Но сердцем бедным, горько-равнодушным,

Тебя — люблю, мой верный, навсегда.

 

ПЛАМЯ

Посмотри в жаркие окна,

в небесный фарфор.

Чей это желтый локон

вьется из-за гор?

Ширится, крутится круче…

Что это? Не гроза ль?

Но почему под тучей

забагровела даль?

Вся в искрах странная хмара…

Нет, не гроза, не гроза!

Это лесного пожара

огненные глаза.

Ало мглы загорелись…

Дымы — как фимиам…

Маковое ожерелье

вспыхнуло по холмам.

А с неба кто-то струями

льет сверкающий зной:

белое горнее пламя —

в красный огонь земной.

 

«Любовь уходит незаметно…»

Любовь уходит незаметно,

Она бездейственно не ждет.

Скользит, скользит… И было б тщетно

Ее задерживать отход.

Не бойся этого скольженья.

Ты так легко ослепнешь вновь,

Что позабудешь и прозренья

И слово самое любовь.

 

СЛОВО?

Проходили они, уходили снова,

Не могли меня обмануть…

Есть какое-то Одно слово,

В котором вся суть.

Другие — сухой ковыль.

Другие все — муть,

Серая пыль.

Шла девочка через улицу,

Закричал ей слово автомобиль…

И вот, толпа над ней сутулится,

Но девочки нет — есть пыль.

Не правда ли, какие странные

Уши и глаза у людей?

Не правда ли, какие туманные

Линии и звуки здесь?

А мир весь

Здесь.

Для нас он — потери…

Но слово знают звери,

Молчаливые звери:

Собачка китайская,

Голубая, с кожей грубой,

В дверях какого-то клуба

Дрожит вечером майским,

Смотрит сторожко,—

Молчит тринадцать лет,

Как молчит и кошка

В булочной на Muette.

Звери сказать не умеют,

Люди не знают,

И мир, как пыль, сереет,

Пропадом пропадает…

 

ЛИК

О моря тишь в вечерний час осенний!

О неба жемчуг,— белая вода!

И ты, как золотой укол, звезда,

И вы, бесшелестных платанов тени,—

       Я не любил вас никогда.

Душа строга и хочет правды строгой.

Ее поймет, ее услышит Бог.

В моей душе любви так было много,

Но ни чудес земли, ни даже Бога

       Любить — я никогда не мог.

Зарниц отверзтые блистаньем вежды,

Родных берез апрельские одежды,

На лунном море ангелов стезя —

И вас любить? Без страха и надежды,

       Без жалости — любить нельзя.

А вы, и Бог, — всегда одни, от века

Вы неподвижный пламень бытия.

Вы — часть меня, сама душа моя.

Любить же я могу лишь человека,

       Страдающую тварь, как я.

Не человека даже — шире, шире!

Пусть гор лиловых светит красота

И звезды пышно плавают в эфире,

Любовь неумолима и проста:

Моя любовь — к живому Лику в мире,

       От глаз звериных — до Христа.

 

ДВЕ СЕСТРЫ

Ты Жизни всё простил: игру,

Обиду, боль и даже скучность.

А темноокую ее Сестру?

А странную их неразлучность?..

 

НЕГЛАСНЫЕ РИФМЫ

Хочешь знать, почему я весел?

Я опять среди милых чисел.

Как спокойно меж цифр и мер,

Строг и строен их вечный мир.

Всё причинно и тайно-понятно,

Не случайно и не минутно.

И оттуда, где всё — кошмары,

Убегаю я в чудо меры.

Как в раю, успокоен и весел,

Я пою — божественность чисел.

 

ПАМЯТЬ

Недолгий след оставлю я

В безвольной памяти людской.

Но этот призрак бытия,

Неясный, лживый и пустой,—

На что мне он?

Живу — в себе,

А если нет… не все ль равно,

Что кто-то помнит о тебе,

Иль всеми ты забыт давно?

Пройдут одною чередой

И долгий век, и краткий день…

Нет жизни в памяти чужой.

И память, как забвенье,— тень.

А на земле, пока моя

Еще живет и дышит плоть,

Лишь об одном забочусь я:

Чтоб не забыл меня Господь.

1913 — 1925

СПБ — Cannet

 

ПОДОЖДИ

Пришла и смотрит тихо.

В глазах — тупой огонь.

Я твой щенок, волчиха!

Но ты меня не тронь.

    Щетенишься ли, лая,

    Скулишь ли — что за толк!

    Я все ухватки знаю,

    Недаром тоже волк.

Какую ни затеешь

Играть со мной игру —

Ты больше не сумеешь

Загнать меня в нору.

    Ни шагу с косогора!

    Гляди издалека

    И жди… Узнаешь скоро

    Ты волчьего щенка!

Обходные дороги,

Нежданные пути

К тебе, к твоей берлоге,

Сумею я найти.

    Во мху, в душистой прели,

    Разнюхаю твой след…

    Среди родимых елей

    Двоим нам — места нет.

Ты мне заплатишь шкурой…

Дай отрастить клыки!

По ветру шерсти бурой

Я размечу клоки!

 

СТИХИ О ЛУНЕ

 

3 МЕСЯЦ

   Вернулась — как голубой щит:

   Даже небо вокруг голубит.

Скажи, откуда ты, где была?

   Нигде; я только, закрывшись, спала.

А почему ты такая другая?

   Осень; осенью я голубая.

   Ночь холоднее — и я синей.

   Разве не помнишь лазурных огней?

   Алмазы мои над снегами?

   Острого холода пламя?

   Ты морозные ночи любил…

Любился Не помню, я все забыл,

Не надо о них, не надо! Постой,

Скажи мне еще: где тот, золотой,

Что недавно на небе лежал, — пологий,

Веселый, юный, двурогий?

   Он? Это я, луна.

   Я ион,— я иона.

   Я не вечно бываю та же:

   Круглая, зеленая, синяя,

   Иль золотая, тонкая линия —

   Это всё он же, и все я же.

   Мы — свет одного Огня.

   Не оттого ль ты и любишь меня?

 

ОТВЕТ ДОН-ЖУАНА

Дон-Жуан, конечно, вас не судит,

Он смеется, честью удивлен:

Я — учитель? Шелковистый пудель,

Вот, синьор, ваш истинный патрон.

Это он умеет с «первой встречной»

Ввысь взлетать, потом идти ко дну.

Мне — иначе открывалась вечность:

Дон-Жуан любил всегда одну.

Кармелитка, донна Анна… Ждало

Сердце в них найти одну — Ее.

Только с Нею — здешних молний мало,

Только с Нею — узко бытие…

И когда, невинен и беспечен,

Отошел я в новую страну,—

На пороге Вечности я встречен

Той, которую любил — одну…

 

ИМЯ

Святое Имя, среди тумана,

Звездой далекой горит в ночи.

Смотри и слушай. И если рано —

Будь милосерден: молчи! молчи!

Мы в катакомбах. И не случайно

Зовет нас тайна и тишина.

Все будет явно, что ныне тайно

Тому, в ком тайне душа верна.

 

«Дана мне грозная отрада…»

Дана мне грозная отрада,

Моя необщая стезя.

Но говорить о ней не надо,

Но рассказать о ней нельзя.

И я ли в нем один! Не все ли?

Мое молчанье — не мое:

Слова земные отупели,

И ржа покрыла лезвее.

Во всех ладах и сочетаньях

Они давно повторены,

Как надоевшие мечтанья,

Как утомительные сны.

И дни текут. И чувства новы.

Простора ищет жадный дух.

Но где несказанное слово,

Которое пронзает слух?

О, родился я слишком поздно,

А бедный дух мой слишком нов…

И вот с моею тайной грозной

Молчу — среди истлевших слов.

 

<CTИХОТВОРЕНИЯ В. ВИТОВТА>

1

Улица. Фонарь. И я.

Под фонарем круг.

В круге, со мною, друг.

А друг — это сам я.

Светит фонарь.

Часы бегут.

Простор. Уют.

Я. Круг. И фонарь.

2

Ночую за полтиницей.

А то в котлах.

Пальцы в заусеницах,

Голова в паршах.

Да девчонкам не доглядывать,

Бери, не хочу.

Любая рада порадовать,

Как с удачей примчу.

А удача моя — сноровочка:

Проюркиваю под локтем,

Продергиваюсь веревочкой,

Проскальзываю ужом.

Нате-ка, заденьте-ка!

Гладко место — а утек.

Такая у меня политика,

Дипломатия рук и ног.

Однако, и с дипломатией

Случается провал:

В лапы к чертовой матери

Два раза попадал.

Эх, одно бы меня упрочило:

Руки бы подлинней,

А ноги да покороче бы,

Чтоб казаться — на четверне!

3

Милая, выйди со мной на балкон.

Вечер так строг, это вечер молчанья,

Слышишь? Отвсюду, со всех сторон,

Наплыванья благоуханья.

Видишь? Вверху зажглись цветы,

Внизу под пеплом город рдеет.

Я молчу — молчи и ты.

Ожиданье молчать умеет,

Целую молча улыбку твою,

В свете медном звездных гроздей.

Я сегодня ночью себя убью:

Милая, милая, насмотрись же на звезды!

 

О ТУНДРЕ

Писать роман — какое бремя!

Писать и думать: не поймут…

Здесь, на чужбине, в наше время,

Еще тяжеле этот труд.

А кончил — «не противься злому»:

Идешь на то, чтобы попасть

Антону Крайнему любому —

В его безжалостную пасть.

Не жди от критиков ответа,

Скорее жди его от нас:

Ведь всем известно, что поэты

Проникновенней во сто раз.

И по заслугам оценив, мы

Давно б воспели твой роман.

Но только… нет на «Тундру» рифмы…

И в этом весь ее изъян.

1926

Paris

 

«Люблю огни неугасимые…»

Люблю огни неугасимые,

Любви заветные огни.

Для взора чуждого незримые,

Для нас божественны они.

Пускай печали неутешные,

Пусть мы лишь знаем,— я и ты,—

Что расцветут для нас нездешние

Любви бессмертные цветы.

И то, что здесь улыбкой встречено,

Как будто было не дано,

Глубоко там уже отмечено

И в тайный круг заключено.

 

ОКТЯБРЬ

Чуть затянуто голубое

Облачными нитками.

Луг, с пестрой козою,

Блестит маргаритками,

Ветки, по-летнему знойно,

Сивая слива развесила,

Как в июле — все беспокойно,

Ярко, ясно и весело.

      Но длинны паутинные волокна

      Меж высокими цветами синими.

      Но закрыты милые окна

      На даче с райским именем.

      И напрасно себя занять я

      Стараюсь этими строчками:

      Не мелькнет белое платье

      С лиловыми цветочками…

1926

Le Cannet

 

ОТРАЖЕННОСТЬ

Опять ты зреешь золотистой дыней

На заревом небесном огороде,

И с каждым новым вечером — пустынней

Вокруг тебя, среди твоих угодий.

И с каждым вечером на желтой коже

Сильней и ярче выступают пятна:

Узор, как будто на лицо похожий,

Узор тупой, привычно-непонятный.

Всё это мне давным-давно знакомо!

Светлей, круглись и золотей бессонно.

Я равнодушен к золоту чужому,

Ко всем на свете светам — отраженным.

 

ДВЕ

Она войдет, земная и прелестная,

Но моего ее огонь не встретит.

Ему одна моя любовь небесная,

Моя прозрачная любовь ответит.

Я обовью ее святой влюбленностью,

Ее, душистую, как цвет черешни.

Заворожу неуловимой сонностью,

Отдам, земную, радости нездешней.

А пламень тела, жадный и таинственный,

Тебе, другой, тебе, незримой в страсти.

И ты придешь ко мне в свой час единственный,

Покроешь темными крылами счастья.

О, первые твои прикосновения!

Двойной ожог невидимого тела.

И путь двойной — томления и дления

До молнии, до здешнего предела.

1915 — 1927

 

СТИХОТВОРНЫЙ ВЕЧЕР В «ЗЕЛЕНОЙ ЛАМПЕ»

Перестарки и старцы и юные

Впали в те же грехи:

Берберовы, Злобины, Бунины

Стали читать стихи.

Умных и средних и глупых,

Ходасевичей и Оцупов

Постигла та же беда.

Какой мерою печаль измерить?

О, дай мне, о, дай мне верить,

Что это не навсегда!

В «Зеленую Лампу» чинную

Все они, как один,—

Георгий Иванов с Ириною;

Юрочка и Цетлин,

И Гиппиус, ветхая днями,

Кинулись со стихами,

Бедою Зеленых Ламп.

Какой мерою поэтов мерить?

О, дай им, о, дай им верить

Не только в хорей и ямб.

И вот оно, вот, надвигается:

Властно встает Оцуп.

Мережковский с Ладинским сливается

В единый неясный клуб,

Словно отрок древнееврейский,

Заплакал стихом библейским

И плачет и плачет Кнут…

Какой мерою испуг измерить?

О, дай мне, о, дай мне верить,

Что в зале не все заснут.

31 марта 1927

 

ТРОЙНОЕ

Тройною бездонностью мир богат.

Тройная бездонность дана поэтам.

Но разве поэты не говорят

Только об этом?

         Только об этом?

Тройная правда — и тройной порог.

Поэты, этому верному верьте.

Только об этом думает Бог:

О Человеке.

           Любви.

                 И Смерти.

 

ЕЙ В THORENC

В желтом закате ты — как свеча.

Опять я стою пред тобой бессловно.

Падают светлые складки плаща

К ногам любимой так нежно и ровно.

Детская радость твоя кротка.

Ты и без слов, сама угадаешь,

Что приношу я вместо цветка…

И ты угадала, ты принимаешь.

 

БЕЛГРАД

Он до сих пор тревожит мои сны…

Он символ детства, тайного мечтанья,

И сказочной, далекой старины,

И — близкого еще воспоминанья.

О, эта память о недавних днях!

Какая в ней печальная отрада!

Дым золотой за Савой, на холмах,

И нежный облик милого Белграда.

А виноградник, свежий дух земли,

Такой живительный и полный ласки…

На карточке — улыбка Эмили,—

Пленительной царевны в русской сказке.

Над белой скатертью веселый свет,

И речь веселая, и неизменно —

Во всех словах, во всех глазах — привет,

Для бедных странников нежданно ценный.

И много, много было — но всего

В экспромте этом рассказать нет силы…

Те дни прошли, погасли… Ничего!

Они прошли, но сердце не забыло.

1928

 

HA CROISETTE

Зверенок на веревочке, с круглыми ушами,

С предлинным и претонким тельцем шерстяным,

Откуда и зачем ты явился между нами,

И как ты на веревочку попал — к чужим?

Не то чтоб обезьяна он; нисколько не кошка:

Ухватки не кошачьи, и лапочки не те.

Свистит протяжно-робко, сидит, поджавши ножки.

На собственном, смешном, на узеньком хвосте.

За что тебя обидели чужие напрасно?

Заставили покинуть родину твою?

Ты все это расскажешь мне, свистом ясным,

Когда мы повстречаемся с тобой — в Раю.

 

СМОТРЮ

Я сужен на единой Мысли,

Одно я вижу острие…

Ну что ж! Смотри, гадай и мысли,

Не отступай,— смотри в нее.

Я на единой Мысли сужен.

Смотрю в блистательную тьму…

И мне давно никто не нужен,

Как я не нужен никому.

 

В СТАРОМ ЗАМКЕ

Птичий всклик зеленой ночью

   отрывисто-строгий,

лунный сверк зеленой ночью

   креста при дороге…

     Древнее молчанье

     башен тяжелых.

     Тень и молчанье

     в бойницах полых.

   И только сердце

   не ищет покоя.

   Слышу, как бьется сердце,

   еще живое…

 

ХОРОШАЯ ПОГОДА

Травы, травы, тростники

    На сухой вершине…

Почему бы тростники?

Ни ручья здесь, ни реки,

    Вся вода в долине.

Небо каждый Божий день

    Ровноголубое.

Почему бы каждый день?

И куда девалась тень?

    Что это такое?

Для того, чтоб обмануть,

    Свод небес так ясен.

Соблазнить и обмануть,

Убедить кого-нибудь,

    Что наш мир прекрасен.

Не поддамся этой лжи,

    Знаю, не забуду:

Мир кругом лежит во лжи…

Ворожи, не ворожи —

    Не поверю чуду.

 

ЖИТЬ

Как будто есть — как будто нет…

Умру наверно, а воскресну ли?

То будто тень — то будто свет…

Чего искать и ждать — известно ли?

Вот и живем, и будем жить,

Сомненьем жалким вечно жалимы.

А может быть, а может быть,

Так жить и надо, что не знали мы?

 

В НОВОЙ

Отблеск зеленый в дверном стекле,

поют внизу автомобили.

Не думаю о моей земле:

что тут думать? Ее убили.

Вы, конечно, за это меня —

за недуманье — упрекнете?

Я лишь жду, чтоб прошло три дня:

она воскреснет — в новой плоти.

 

СТЕНЫ

Ни на кого не променяю

Тебя,— ни прелести твоей.

Я ничего не забываю,

Живу сияньем прежних дней.

И если в сердце нет измены,

Оно открыто чудесам.

Печальна ты… А в окнах — стены

Растут все выше к небесам.

Но пусть растут они огромней,

Пусть холоднее милый взор,

Я только близость нашу помню,

И солнце в окна, и простор!

18 декабря 1932

Париж

 

ЗДЕСЬ

Чаша земная полна

Отравленного вина.

Я знаю, знаю давно —

Пить ее нужно до дна…

      Пьем, — но где же оно?

      Есть ли у чаши дно?

 

СЧАСТЬЕ

Есть счастье у нас, поверьте,

И всем дано его знать.

В том счастье, что мы о смерти

Умеем вдруг забывать.

Не разумом ложно-смелым.

(Пусть знает, — твердит свое),

Но чувственно, кровью, телом

Не помним мы про нее.

О, счастье так хрупко, тонко:

Вот слово, будто меж строк;

Глаза больного ребенка;

Увядший в воде цветок,—

И кто-то шепчет: довольно!

И вновь отравлена кровь,

И ропщет в сердце безвольном

Обманутая любовь.

Нет, лучше б из нас на свете

И не было никого.

Только бы звери, да дети,

Не знающие ничего.

 

У МАЛЕНЬКОЙ ТЕРЕЗЫ

Ряды, ряды невестных,

Как девушки, свечей,

Украшенных чудесно

Венцами из огней.

И свет, и тишь, и тени,

И чей-то вздох — к Тебе…

Склоненные колени

В надежде и мольбе.

Огонь дрожит и дышит

И розами цветет.

Она ли не услышит?

Она ли не поймет?

О, это упованье!

О, эта тишина!

И теплое сиянье,

И нежность,— и Она.

1933

 

ТЫ

Ты не приходишь, но всегда,—

Чуть вспомню,— ты со мною.

Ты мне — как свежая вода

Среди земного зноя…

 

НА ФАБРИКЕ

Среди цепей, среди огней,

В железном грохоте и стуке,

Влачу я цепь недобрых дней.

Болят глаза, в мозолях руки,

Но горестный привет я шлю

Тебе, мое изнеможенье:

Я недостойную люблю,

Я жду, хочу, ищу забвенья.

Свистите, скользкие ремни!

Вы для меня, как шелест крыльный.

О пусть длиннее длятся дни,

И гром, и лязг, и ветер пыльный!

Страшусь ночей я тихих… Вновь

Она стоит передо мною,

Моя позорная любовь,

Она, чье имя не открою.

Ее одну, ее одну

Я в сонном стоне призываю…

Как изменившую жену,

Люблю ее — и проклинаю.

 

ДРУГОЙ

Неожиданность — душа другого,

Удивляющая вновь и вновь.

Неожиданность — всякое слово,

Всякая ненависть и любовь.

Неожиданностей ожидая,

Будь же готовым им стать слугой.

Неожиданность еще двойная,

     Если женщина — твой «другой».

 

УСЛОВИЯ

Был тихий вечер и весна.

Нам звезды светили любовно.

Вы мне сказали: я верна,

Но — верностью не безусловной!

Услышав это в первый раз

(Я знал лишь верность без условий),

С улыбкой я взглянул на вас

И отошел — не прекословя.

 

ОТЪЕЗД

До самой смерти… Кто бы мог думать?

   (Санки у подъезда. Вечер. Снег.)

Никто не знал. Но как было думать,

   Что это — совсем? Навсегда? Навек?

Молчи! Не надо твоей надежды!

   (Улица. Вечер. Ветер. Дома.)

Но как было знать, что нет надежды?

   (Вечер. Метелица, Ветер. Тьма.)

 

ДВЕ СЕСТРИЦЫ

Тихонько упрекала

Любовь свою Сестру:

Оставить убеждала

Жестокую игру.

Шептала ей: «Послушай,

Упрямицей не будь!

Оставь людские души,

Не трогай их, забудь.

И я несу терзанья,

И я пытаю их.

Но сладки им страданья

И раны стрел моих.

Ты ж — словно тихим жалом

Пронзаешь дух и плоть,

Отравленным кинжалом

Не устаешь колоть…

А потому не странно

(И вечно будет так),

Что я для них желанна,

Аты для них — как враг».

— «Сестрица, я не злая,

Ведь я тебе Сестра!

Все знаю и сама я,

И это не игра.

Прости, что прекословлю,

Пойми, пойми меня!

Я в душах путь готовлю

Для твоего огня.

Поверь: моей отравы

Не знавший человек —

Тебя, с твоею славой,

Не примет он вовек!

И видишь: от кинжала

Сама я вся в крови…»

Так отвечала Жалость

Сестре своей — Любви.

 

АРФА

Откуда плывут эти странные звуки?

В них горечь свиданья, в них тайна разлуки,

На здешнюю муку нездешний ответ.

Из дальних покоев волна их струится,

На арфе любимой играет царица,

Жена Александра — Елизабет.

На струнах лежат ее нежные руки,

И падают, падают легкие звуки.

Их ангел как будто на крыльях принес.

Но падают тихими каплями слез.

 

ТЕРЕЗА

Ты оглянулась… Было странно,

Взор твой встретив,— не полюбить.

Но не могу я тебя от Жанны

В сердце моем отъединить.

Жанна и Ты… Обеим родная,

Та, которой душа верна,

Нежная, грешная и святая,

Вечно-трепетная страна.

Ты и она — вы досель на страже.

Вместе с ней Одного любя,

Не испугаетесь силы вражьей;

Меч у нее — меч у тебя.

 

СЛОВА И МОЛЧАНЬЯ

Есть на земле Слова: они как тени,

Как тень от тени,— в них не верю я.

И есть Молчанья — сны без сновидений,

Как бы предчувствие небытия.

Зато другие мне равно угодны;

И открывается душа моя,

Когда Слова крылаты и чисты…

Когда Молчанья трепетно-свободны,

И грустно мне, что слов не любишь ты.

 

REMEMBЕR!

[34]

     Когда разлуку здесь, в изгнаньи,

     Мы нашей волей создаем,

     Мы ею гасим обещанье

И новых встреч, свидания в краю ином.

     Любовь всегда, везде одна.

     И кто не Высшим указаньем

     Здесь, в этом мире расстается —

     Того покинула она.

     Покинула и не вернется.

Не даст исполниться святым обетованьям.

     Разлукой вольной — вечный круг

     Смыкается и там, за гранью:

     Прощанье в нем без упованья…

Разлука вольная — страшнее всех разлук.

 

ПРИДВЕРНИК

Дойти бы только до порога!

Века, века… И нет уж сил.

Вдруг кто-то властно, но не строго

Мой горький путь остановил.

И вижу: дальше нет дороги.

Сверкают белые огни.

Старик, у двери, на пороге

Рукой мне машет: «отдохни!»

Ужели новое томленье?

Опять века, века, века

Здесь, на пороге? С нетерпеньем

Я поглядел на старика

И тотчас начал сказ мой длинный:

Волнуясь, путаясь, спеша,

Твердил и каялся: повинна

Во всем, во всем моя душа!

И нет такого дела злого,

Какого б я не совершил… —

Старик, с усмешкою суровой,

Поток речей моих прервал:

«Не торопись! Кто ни прибудет,

Во всем винит себя тотчас:

Там разберут, мол, и рассудят

И все грехи простят зараз.

Грехов у каждого не мало,

Ты огулом казниться рад…

А разберись-ка сам сначала,

Найди, в чем был — невиноват.

Подумай, сядь вот здесь, на камне,

Спроси у сердца своего…»

Опять века… Да что века мне!

Не мог придумать ничего.

Мелькают тени прегрешений —

Гордыня, страх, упорство в зле,

Измена…

         О, старик! В измене

Я был невинен на земле!

Пусть это мне и не в заслугу,

Но я Любви не предавал.

И Ей — ни женщине, ни другу —

Я никогда не изменял!

Быть может, надо на пороге

В томленьи ждать еще века —

Лишь об измене нет тревоги,

Лишь от нее душа легка;

К суду готовлюсь — за другое,

И будь что будет впереди!

Но он, дрожащею рукою,

Дверь отомкнул передо мною:

«Суда не будет. Проходи».

 

ПРЕЖДЕ. ТЕПЕРЬ

Не отдавайся никакой надежде

И сожаленьям, о былом не верь.

Не говори, что лучше было прежде…

Ведь, как в яйце змеином, в этом Прежде

Таилось наше страшное Теперь.

И скорлупа еще не вся отпала,

Лишь треснула немного: погляди,

Змея головку только показала,

Но и змеенышей в яйце не мало…

Без возмущенья, холодно следи:

Ползут они скользящей чередою,

Ползут, ползут за первою змеею,

Свивая туго за кольцом кольцо…

Ах, да и то, что мы зовем Землею,—

Не вся ль Земля — змеиное яйцо?

Февраль 1940

Париж

 

СТУЖА

Как эта стужа меня измаяла,

Этот сердечный мороз.

Мне бы заплакать, чтоб сердце оттаяло,

Да нет слез…

1941

 

«Тереза, Тереза, Тереза, Тереза…»

Тереза, Тереза, Тереза, Тереза.

Прошло мне сквозь душу твое железо.

Твое ли, твое ли? Ведь ты тиха.

Ужели оно — твоего Жениха?

Не верю, не верю, и в это не верю!

Он знал и Любовь, и земную потерю.

Страдал на Голгофе, но Он же, сейчас,

Страдает вместе и с каждым из нас.

Тереза, Тереза, ведь ты это знала.

Зачем же ты вольно страданий желала?

Ужель, чтоб Голгофе Его подражать,

Могла ты страданья Его умножать?

Тереза, Тереза, Тереза, Тереза.

Так чье же прошло мне сквозь сердце железо?

Не знаю, не знаю, и знать не хочу.

Я только страдаю, и только молчу.

1941 — 1942

 

«Одиночество с Вами… Оно такое…»

Одиночество с Вами… Оно такое,

Что лучше и легче быть ОДНОМУ.

Оно обнимает густою тоскою,

И хочется быть совсем ОДНОМУ.

Тоска эта — нет!— не густая — пустая.

В молчаньи проще быть ОДНОМУ.

Птицы-часы, как безвидная стая,

Не пролетают — один к ОДНОМУ.

Но ваше молчание — не беззвучно,

Шумы, иль тень их, всё к ОДНОМУ.

С ними, пожалуй, не тошно, не скучно,

Только желанье — быть ОДНОМУ.

В этом молчаньи ничто не родится,

Легче родить самому — ОДНОМУ.

В нем только что-то праздно струится…

А ночью так страшно быть ОДНОМУ.

Может быть, это для вас и обидно,

Вам, ведь, привычно быть ОДНОМУ —

И вы не поймете… И разве не видно,

Легче и вам, без меня — ОДНОМУ.

1941 — 1942

 

ДАР

Есть Божий дар. С ним жизнь милей и краше.

      Ясней нам правда — и обман.

Не всем, не каждому в юдоли нашей,

      А только избранным он дан.

Но светит всем. И, благостно сияя,

      Овит такою тишиной,

Что даже ангелы, на мир взирая,

      Завидуют ему порой.

Лучей его боится не напрасно

      Земная, злая темнота.

И этот дар, прекрасный из прекрасных,—

      Святая Доброта.

Ноябрь l942

Париж

 

«Я больше не могу тебя оставить…»

Я больше не могу тебя оставить.

Тебе я послан волей не моей:

Твоей души, чтоб душу жечь и плавить,

Чтобы отдать мое дыханье — ей.

И связанный и радостный, свободно

Пойду с тобой наверх по ступеням,

Так я хочу — и так Ему угодно:

Здесь неразлучные — мы неразлучны там.

1918

 

     _____

Я должен и могу тебя оставить.

Тебе был послан я — но воля не моя.

Я не могу ничем тебя исправить.

И друг от друга мы свободны: ты и я.

Будь с тем — с кем хочешь быть поближе,

Спускайся к ним по шатким ступеням.

А я пойду туда, в St. Genevieve, и ниже,

И встречусь с тем одним, с кем быть хочу и там.

1943

 

«Когда-то было, меня любила…»

Когда-то было, меня любила

Его Психея, его Любовь.

Но он не ведал, что Дух поведал

Ему про это — не плоть и кровь.

Своим обманом он счел Психею,

Своею правдой — лишь плоть и кровь.

Пошел за ними, а не за нею,

Надеясь с ними найти Любовь.

Но потерял он свою Психею,

И то, что было,— не будет вновь.

Ушла Психея, и вместе с нею

Я потеряла его любовь.

1943

Париж

 

НЕ ОДНИМ ХЛЕБОМ…

Закон я помню, помню слово,

Что всем нам надо жить любя,

Любить — не как-нибудь другого,

А совершенно как себя.

О чем забочусь я безмерно,

И что люблю в себе самом —

О том мой долг — нелицемерно

Всегда заботиться — в другом.

Теперь скажу немного грубо,

Но в деликатности-ли суть?

Мне в слове точность, резкость люба,—

Поймут меня когда-нибудь!

Так вот, скажу: пекусь о брюхе —

Да и не только о своем!

А от докучливой старухи,

Что мне и вечером и днем

Бурчит, что надобно о духе

Вперед заботиться,— в ответ

Я отмахнулся, как от мухи…

Не говоря ни да, ни нет.

На харю старческую хмуро

Смотрю и каменем молчу.

О чем угодно думай, дура,

А я о духе не хочу.

1944

 

«Я был бы рад, чтоб это было…»

Я был бы рад, чтоб это было,

Чтоб так оно могло и быть,

Но чтоб душа у вас забыла

Лишь то, что надо ей забыть.

Не отдавались бы злословью,

Могли бы вы его понять,

И перестали бы любовью

Томленье, сон и скуку звать.

Я ж — ничего не забываю,

Томленьем вашим не живу,

И даже если сплю — то знаю:

Я тот же весь, как наяву.

1944

 

«По лестнице… ступени всё воздушней…»

По лестнице… ступени всё воздушней

Бегут наверх иль вниз — не все ль равно!

И с каждым шагом сердце равнодушней:

И все, что было,— было так давно…

 

ПОСЛЕДНИЙ КРУГ

(И НОВЫЙ ДАНТ В АДУ)

 

«Вскипают волны тошноты нездешней…»

Вскипают волны тошноты нездешней

И в черный рассыпаются туман.

И вновь во тьму, которой нет кромешней,

Скользят к себе, в подземный океан.

Припадком боли, горестно-сердечной,

Зовем мы это здесь. Но боль — не то.

Для тошноты подземной и навечной

Все здешние слова — ничто.

Пред болью — всяческой — на избавленье

Надежд раскинута живая сеть:

На дружбу новую, на Время, на забвенье…

Иль, наконец, надежда — умереть.

Будь счастлив, Дант, что по заботе друга

В жилище мертвых ты не все познал,

Что спутник твой отвел тебя от круга

Последнего — его ты не видал.

И если б ты не умер от испуга —

Нам все равно о нем бы не сказал.

А тот, кто ведал на земле живой

Чернильно-черных вод тяжелое кипенье

И был, хотя бы час, в их тошном окруженьи —

Кто ощущал в себе размерный их прибой,

Тот понял все: он обречен заране

Познать, что там — в подземном океане,—

Там нет ни Времени, ни звуков, только мгла,

Что кучею по черному легла.

Там только грузное ворчанье вод

И вечности тупой круговорот.

 

I

Вот Новый Дант в последний Круг пробрался

Один, без спутника,— он очень смел,—

Он наверху чего не навидался!

Едва кой-что в тумане рассмотрел —

Он к одному из тамошних подсел

И начал с ним (на это был он скор)

По-дружески тотчас же разговор.

Тот поднял на него потухший взор,

Сказав с трудом: «Вот странность, и какая!

Не сверху ль вы? Оттуда к нам давно

Не приходили. Впрочем, все равно,

Пускай и не приходят никогда».

Дант отвечал ему: «Я это знаю,

Но, кажется, не в этом вся беда.

Скажите мне, ведь я пришел как друг,

Что делается, что у нас вокруг?

Я не бывал в подобной темноте,

Едва вошел — и сразу в слепоте.

Всё так черно, черней китайской туши…

И вы здесь не один. Все это души?»

Качаясь на волне, тот помолчал,

Потом, не без усилия, сказал:

«Не так вопросы ставятся у нас.

Да, впрочем, понимаю: в первый раз

Вы здесь, во тьме, на нашем берегу.

Отвечу, как умею и могу.

Но видите: мне страшно стало вдруг…

Сказали вы земное слово „друг“…

А если я и вам теперь солгу,

Как на земле друзьям я лгал? Боюсь,

Опять к себе земному возвращусь…»

— «Не бойтесь,— живо возразил пришлец.—

Я правду чувствую, и, наконец,

Зачем вы будете бесцельно лгать?

Вопросов я не буду предлагать,

Они, я вижу, были неудачны.

Но ваши своды так черны и мрачны,

И сразу я не мог сообразить,

Что лучше вы расскажете мне сами,

Что знаете, и что такое с вами».

Лишь о себе могу я говорить,

Одну свою историю я знаю.

А о других моих соседях, тех,

Кого порою мельком я встречаю,

Хоть и не знаю, но подозреваю,

Что разные истории у всех.

О нашем месте вы меня спросили.

Иль вам о нем вверху не говорили?

Земное имя вспомнить был я рад.

Но имя здешнее его — Безмерность.

И в здешнем большая, пожалуй, верность,

Чем в простеньком словечке — ад.

Вы захотели знать еще: зачем

Сижу я здесь во тьме. Не то! Не то!

Спросите лучше иначе: за что.

Тогда я дам вам правильный ответ.

А на «зачем» у нас ответа нет.

А что я делаю? Я жду. Чего?

Жду Времени. Вы спросите: какого?

Да просто Времени. И вот, его

Все нет еще. Должно быть, не готово.

Иль, вероятно, не готов и я.

Вот, наконец, история моя.

Я все скажу. Не поскучайте только.

В Безмерности нет времени. И сколько

Из вашего у нас займет она —

Не мне судить. Лишь знаю, что длинна.

Ведь я и там, еще на вашем свете,

Испытывал и волн приливы эти,

И тьму. Я знал, они — предупрежденье,

Но, не желая думать,— забывал,

Сам для себя готовя, за обман,

Качанье волн, и черный океан,

И всё, что видите, и даже ту

Неизъяснимую вам тошноту,

Которую я тоже знал когда-то…

За что теперь я здесь — понять умейте,

Но все поняв — жалеть меня не смейте!

Ведь это — справедливая расплата

За жизнь мою и за ее растраты…

Вот первое «за что». Уж из него

И тянется другое ниткой длинной.

Всё — следствия единственной причины.

И если общей не понять картины,

То можно не понять и ничего.

Я здесь — а в этом главное и дело —

За искажение Любви и тела.

Его не я создал. Но мне оно

На время было некое дано.

Зачем? И знать я это не желал.

Оно мое! И я воображал,

Что ежели сочту его своим,

То как хочу — распоряжаюсь им.

А вышло вот что: очень скоро тело

Меня себе поработить сумело.

Оно влекло меня, куда хотело,

Его желанье сделалось моим,

И шел я, покоренный, вслед за ним.

Но было в сердце хитрой тайной сжато —

Как раз вот это,— для меня,— когда-то.

И только здесь, где страшно и темно,

Уж распрямляется слегка оно.

Меня к одним таким же, как и я,

Влекла покорность собственному телу.

И говорил я, что душа моя

Довольна, рада своему уделу.

А так как те, кто влек меня, обычно

Бывали чем-нибудь меня да ниже,

По уровню тому или другому,

То с равными мне стало непривычно,

И как-то скучно. Те ж, напротив, ближе

Всё делались. Ведь если вам знакомы

Дела подобные, где в общем счете

Всё сводится к одной лишь только плоти,—

И чувства вы мои тогда поймете:

Я находил приятнее того,

С кем говорить не надо ничего.

Я не судил, однако, и других,

Иль с мягкостью. Причину ж несуждений

Я видел в добродетелях моих —

И лгал. Я даже не жалел о них,

Здесь убедился я, что, без сомненья,

Я просто-напросто не видел их,

В том равнодушьи вечно пребывая

И невниманьи к ним, почти до края,

Что пустоту вкруг смертного рождая,

Его толкают, не спеша, в провал.

Слова святые есть. Я это знал,

И всё же их беспечно оскорблял.

За похотью бежал я собачонкой,

Ее Любовью тотчас называя,

И повторял себе, не уставая,

Что ведь в Любви — все только чистота.

Так значит, рассуждал я очень тонко,

И каждая «любовь» моя чиста,

Как нежное дыхание ребенка.

Иль слово «друг». Святое, но его

Я также постоянно унижал,

Не думая. И кто ж достоин стал

На языке моем такого слова?

Им звал сообщника очередного,

Готового совсем не к тем услугам,

Каких обычно ждем мы от того,

Кто нам действительно бывает другом.

Вот страшное признание одно.

Но будет ли понятно вам оно?

Кто никогда не знал подобной жути,

Тот не уловит в деле этом сути.

Скажу я попросту о том, что было.

Все это приходило-уходило,

И вновь являлось: изредка во сне,

А то и наяву: душа двоилась,

И даже весь я,— так казалось мне.

Вот, я встречал кого-то вдруг… И мнилось,

Что это я же сам. Уйти пытался,

Но тот не позволял, хитро смеялся:

«Попробуй не узнать! Присядь поближе,

Вглядись в меня. Ну разве я — не ты же?

И разве так не нравлюсь я тебе?

Не лги бесцельно. Думай о себе —

Как обо мне. Ведь я одет прекрасно,

Собою недурен. Ведь мы вдвоем —

Ты это будешь отрицать напрасно!—

Украсили однажды общий дом?

Он был устроен по твоей же вере,—

И по моей. Довольно лицемерий!

Надоедает мне твоя игра,

Признай себя во мне,— давно пора!

Наш общий друг не будет ли доволен?

Меня в себе ты отрицать не волен.

Не вместе ль мы, не оба ли одно?

Один бокал у нас, — одно вино…

А ты мне: „милостивый государь“…

И в мыслях: „низкая и злая тварь“…

А ты себя — уж не творцом ли мнишь?

Хорош творец! Ведь вижу я, дрожишь,

Боишься даже моего и взора

И каждого прямого разговора.

Мы оба тварь. А ежели я низок,

Не потому ли я тебе и близок?

А зло… Но до банальности такой

Не доходили мы еще с тобой.

Нет, милый друг, давай пойдем сейчас

К тому, конечно, кто обоих нас

В игре приятной смешивал не раз…

Ты убедишься. Сам ты говорил…»

Но Дант с гримасою его остановил:

«Однако, милый, не спадайте с тона,

На вашем месте я бы без урона

Подробности такие опустил».

Тот головою покачал уныло:

«Вот, быть непонятым — судьба моя!

Ведь это он же говорил — не я!

А мне, вы думаете, очень мило

Вот так встречаться с этим двойником?

И до сих пор я не забыл о нем,

Я даже здесь порой дрожу,— боюсь,

Что к старому кошмару возвращусь».

«Ho не видали здесь его ни разу?—

Дант подхватил. — Не бойтесь, он сюда

Наверно не придет. А вас я сразу

Не мог понять, не видев никогда

Себя вдвойне. Простите замечанье.

Оно не стоит вашего вниманья.

Мне просто сделалось слегка противно…

Детали ваши чересчур интимны.

Но слушаю я дальше».

                        Тот безгневно

Всё принял, спорить с Дантом не желая,

И прежним голосом, как бы плачевным,

Трагическую повесть продолжая,

Сказал: «Вы правы, лучше бы о нем,

Об этом подлом двойнике моем,

Совсем не вздумал я упоминать.

Но я хотел вам все, до дна, сказать.

Здесь нет его, какое облегченье!

Хоть в этом от себя освобожденье.

Лишь здесь, когда в Безмерности сижу,

В себе я разбираться начинаю.

А там, на свете, не желал и знать я

Того, что ныне, хоть не все, а знаю.

Об этом, знаемом, я и скажу:

Я здесь — за громкие себе проклятья,

Для виду — и для рифмы иногда.

За тихое себя же оправданье,

К которому стремился я всегда.

Для этого я, не жалея сил,

Искал, хватал, вытаскивал и крал

Слова и мысли — у кого угодно,

Лишь только были бы они мне годны.

И ежели такие находил,—

Я искажал их, но приспособлял

Опять к тому же самооправданью.

Ведь было же какое-то сознанье!..

Но я его старательно гасил.

Я жертвенность единственную знал:

Всем жертвовал я собственному телу.

Свои дары я в тлен его бросал,

Но в то же время маску надевал,

Что, будто, делаю такое дело

Из скромности: какие, мол, дары!

И так я жил до самой той поры,

Когда так жить в привычку обратилось,

И ею все во мне — окаменилось.

Но камень — верностью решился звать я,

Слыть в людях верным — не красиво ль платье?

Другое — быть… А знает ли тот верность,

И даром ли дана ему Безмерность,

Кто верящих ему давно и слепо

Обманывал и грубо, и нелепо,

Всё для того, чтоб плоти угодить,

Ее веления не преступить?

А верящих обманывать легко…

Откроется обман? Когда-нибудь!

Зачем загадывать так далеко?

Сию минуту надо обмануть.

Так вот: привычки в камень обратились.

Тогда и знаки сверху прекратились.

Должно быть, для меня уж был готов

И океан, и этот черный кров.

За что ж еще я ныне здесь качаюсь?

Сказал я много. И теперь признаюсь:

Мне эта исповедь была нужна.

Ее как будто слышит и волна

И ждет еще какого-то признанья.

За что? Вы видите, всегда за то ж:

За неизбытную всей жизни ложь.

И за угрюмые мои молчанья…

Ведь слову моему велел: служи

Покровом ловким, коль сумеешь,— лжи.

Ведь я в самой молитве даже лгал:

Устами равнодушно повторял

Слова святые (если был другой

Вблизи; один, наедине с собой —

Зачем, кому молиться? Я не знал).

Неправда, знал! О, если бы сумел

Я погасить сознанье, как хотел!

Насколько был бы я тогда невинней,

И, может быть, теперь передо мной

Не черный был бы океан, а синий,

И сам я сделался б уже иной…

Но всё равно. Кончаю эту повесть.

Я говорил — подсказывала совесть.

Вы поняли, как жил я на земле,

Вы поняли, что я сижу во мгле

За весь обман, которым я себя

Оправдывал. И за высокий дар,

Мне посланный, среди других, любя.

И вот — я сделал из него кошмар.

Скажу теперь впервые — только вам:

Когда я понял,— о, не здесь, а там!—

Кто этот дар высокий мне послал,

Кто просто от любви его мне дал,

И понял, как Пославшего обидел

Тем, что Любовь великую отверг…

Ведь я Его — Его!— возненавидел!

Тогда-то здесь, должно быть, и померк

Последний свет — как бы в ответ на это.

Вы слушали. Но вашего ответа

Я не хочу. Предвижу я его.

Не говорите лучше ничего.

Вы улыбнетесь — я не рассержусь.

Но есть слова, которых я боюсь.

Вы скажете, конечно, что во мгле

Не видно мне, что нынче на земле.

И что мои, как будто, преступленья —

Ничтожество и пустяки в сравненьи

Со всем, что делается ныне — там.

Вы сразу ошибетесь: здесь, в молчаньи,

Ловлю я сводов тяжкое дрожанье,

И что творится на земле — увы!—

Догадываюсь, знаю, как и вы.

Прибавите: не слишком ли сурово

Наказан я? Делами же своими…

Не слишком ли и здесь я занят ими?

А если вы произнесете Имя…»

Но Данте тут его остановил.

В глазах подземника заметив муку,

Он властным жестом только поднял руку

И не спеша проговорил (недаром

Алигиери имя он носил,

И говорили даже, что со старым

В прямой и родственной связи он был):

«Вы предрешали мой ответ — зачем?

Он был готов, и не такой совсем.

Пусть больше не тревожат вас сомненья.

Ошибки ваши вовсе не ошибки,

Но — говорю вам это без улыбки —

Они действительные преступленья.

Ничуть не меньшие они, чем эти,

Что люди ныне делают на свете.

А то и большие, пожалуй… Вам

Был послан дар сознания, а там —

Они сейчас как брошенные дети,

Иль сами бросившие талисман

В какой-то неизвестный океан.

Вы скажете: „Преступные дела

Один я делал. Смерть их унесла“.

Подумайте: не глядя на других,

Не видя глубины чужих сердец,

Что можно знать? А если у иных

Уж стало в сердце шевелиться то же,

И было это принято — от вас

В какой-то роковой и тайный час?

О, столько их теперь, на вас похожих!

И вы повинны в том. Да, наконец,

Все преступления — одно и то же…

Но недвижимая черта легла,

Непреступимая для всех веков,

Делящая, одна, добро от зла,

Святое от преступного… Увы,

Ее, черту, стереть хотели вы…

Ужель еще не поняли без слов,

Что ваша жизнь была одной изменой,

Одной изменою Тому…»

                        Но вдруг

Волна вздыбилась дымно-черной пеной

И вместе их обоих залила.

Но, отходя, с собою унесла

Лишь одного. Где Данта новый друг?

Чуть виден на гребне, вдали качаясь.

И голос слышался, всё отдаляясь,

Рыданьями как будто прерываясь:

«Изменой, да… А Он меня любил…

И как любил! А я Его обидел!

Пусть лучше бы меня… Он ненавидел…

А Он любил…»

                 «И любит до сих пор!»—

Дант крикнул уплывающему вслед.

Но был ли им услышан, или нет?

Его ничей не различит уж взор.

Так с первым кончил Данте разговор.

 

II

Но тут другой жилец подплыл, качаясь,

Спросил несмело, видимо стесняясь:

«Вы сверху, да? Вели вы разговор…

Я голоса людского с давних пор

Не слышу. Да и сам молчу равно

И, кажется мне, очень уж давно.

Ах, если б было здесь, у нас, хоть Время!

Молчанье же — всегда такое бремя!»

«Как для кого, — ответил Дант с улыбкой.—

Уж не попали ль вы сюда ошибкой?»

— «О нет, я знаю, это всё расплаты

За все мои душевные растраты,

Как у того, кто с вами говорил.

Но у меня как будто больше сил.

Моя история совсем другая,

И схожая — однако не такая,

Которую невольно я подслушал.

Что делать, у меня такие уши».

— «Ну что же, расскажите и свою»,—

Сказал лениво Дант. Он был расстроен.

Второй жилец казался беспокоен.

Но как же быть? ..

                            И я не утаю.

Совсем как тот, что каялся пред вами,

От вас моих ошибок и грехов.

Но разница большая между нами;

Ее увидите вы тотчас сами

Из всех моих последующих слов.

Есть общее у нас, конечно, тоже.

Ведь если б были мы совсем несхожи —

В другом бы океане я сидел,

А то в огне каком-нибудь горел.

Любил жару, но рад и океану.

Задерживать, однако, вас не стану,

И сразу вам всю правду расскажу,

За что и почему я здесь сижу.

И я — жду Времени. Но жизнь моя —

Вся, будто, цепь. И Время в ней звено.

Вот, жду его. И как хотел бы я,

Чтобы пришло, чтобы меня простило,

Чтоб не было того, что было!

Я здесь — за вечные ему проклятья,

В котором жить мне было суждено,

И ничего не пожелал и брать я

От времени, которое дано.

Я осуждал его с огнем и пылом,

Его — и всё, что только было в нем,

Мечтая о другом каком-то, милом…

Оно хотя и будет — но потом.

Я ж дерзко требовал его сейчас

И ждать не соглашался. А подчас

Я проклинал все Время, целиком.

Ведь знал же я, однако, что оно

Не мною, а Другим сотворено,

И что его создавший не случайно

Нам, людям, Время дал, и по любви,

Я знание о том носил в крови.

Но, не смущаясь этой нежной тайной,

Я жил с негодованьем на устах.

И даже не тревожил сердца страх.

Равно я все народы ненавидел,

В их поведеньи разницы не видел,

Один лишь только признавал я — свой.

И как иначе? Это был ведь мой.

Всему, что в нем, искаля оправданья:

Войне, жестокости и окаянству,

В которое, от духа рабства, впал он.

Я говорил: ведь это от незнанья,

А всё же прав он, и в большом и малом,

Пускай мы с ним разделены пространством,

Я знаю, что он прав, как прав и я.

И я тому единственный судья.

Зато людей, что были тут же, близко,

Их всех оценивал я очень низко,

Положим, что не сразу. А вначале

Я с меркой святости к ним подходил.

Они, конечно, ей не отвечали.

И вот тогда уж я их и громил.

Я не считался, что они мне братья

И что пока еще я сам не свят,

Я сыпал едкие мои проклятья,

Их уверял, что я тому не рад,

Но зло в них чувствуется слишком ясно,

Бороться надо с ним и быть прекрасным.

Я проницателен. Мне удалось

Всё понимать и видеть всех насквозь.

Я говорил, что надо в самом корне

Зло пресекать. Что буду тем упорней

Я с ними спорить, что один я — вещий,

Они ж не понимают эти вещи.

Пожалуй, действовал я слишком смело,

Да не всегда, быть может, и умело…

Но возражений сердце не терпело.

Сказал один какой-то: «Он жесток».

— «Так что ж такое? Это не порок,—

Ответил быстро я. — Жесток наш век,

Жестоким должен быть и человек».

Однако собеседник не унялся

(Впервые, кажется, такой попался!)

И говорит: «Ну, это дело ваше,

Не всем нам пить из той же общей чаши.

Вам — ваше слово обличенья любо,

Мне ж кажутся слова такие грубы.

Другие я люблю в их тишине:

„Кто будет кроток сердцем и смирен…“

Я закричал тогда: „Смиренье — плен!

Я творчески хочу любить и жить!

А можно ли в смирении — творить?“

Тут собеседник мой пожал плечами

И отошел. С улыбкою невольной

Ушел и я, победою довольный.

На этом кончился и спор меж нами.

Но слушайте: признаюсь в первый раз

И говорю лишь только вам, для вас,—

Жесток я не был. Был, скорее, груб.

Особо с тем, кто — видел я — не глуп,

Кто даже не вступал со мною в спор,

Глядел лишь молча на меня в упор,

Чуть улыбался и — не соглашался.

О, с эдаким я вовсе распускался,

И резкостям, и грубостям моим

Уж никакого не было предела.

Но сколько я потом ни бился с ним,

И резкости не улучшали дела.

О том „смиренном“ спорщике моем

Я скоро позабыл. И лишь потом

Раздумался я как-то о смиреньи.

О творчестве своем и назначеньи.

Мне все хотелось допытаться — кто я?

Пророк ли я,иль попросту поэт?

А может, вместе,— то я и другое?

На это надо ж дать себе ответ.

Иль даром мне дано повсюду видеть

Одно ужасное, одно худое,

И обличать везде начатки зла?

Недаром и дано их ненавидеть.

Средь них моя дорога пролегла,

В борьбе я должен вырывать их корни

И чем бороться буду злей, упорней…

Но тут другая мысль вступала: как?

Оружием любви!— я утверждал нередко.

Однако, сам боролся и не так:

Ведь не всегда оружье это метко.

Я о любви говаривал так много!

Не любящих судил особо — строго.

Любил ли сам? Как дать себе ответ?

Казалось — да. А может быть, и нет.

Но очень много о любви мечтал.

Мечтал, что близок час,— его я ждал,—

Когда заветный этот час придет,

А он не может не прийти!— и вот

Я встречусь с той, которую любить

Мне суждено любовью совершенной,

Единственной, святой и неизменной.

Пока же лучше без любви прожить,

Не жалуясь, что и от той далек,

Что издавна в подруги мне дана,

Пусть любит с верностью меня она,

Но что же делать? С ней я одинок.

Ей не нужны мои живые речи,

Не слушает она моих поэм…

Нет, буду ждать иной и новой встречи,

Когда уж полюблю — совсем.

Понравилась однажды мне другая.

Я тоже ей понравился тогда.

Мое влеченье — чисто, как всегда

(Уж если добродетелью какой

Мне похваляться — это чистотой),

Но все ж, влеченье от себя скрывая,

Решил я думать, что ее — спасаю,

Что только ради этого спасенья

И в ней начатков добрых утвержденья,

Ее любовь к себе и принимаю.

Но сам я полюбить ее не мог.

Хоть думалось порою: не она ль?

И вижу — нет. И вновь смотрю я вдаль…

Так я и оставался одинок.

Но правду ежели сказать — я им,

Вот этим одиночеством моим,

Совсем не очень даже тяготился:

Скорее, в глубине души, гордился.

Святые жили же одни в пустыне

И не считали, при своем смиреньи,

Что это — одиночество гордыни

Иль, вообще, что это некий грех,

Но каждый, вероятно, в ощущеньи

Считал себя,— как я же — лучше всех.

Совсем не понимал я слова „друг“.

Кто мог мне другом быть из тех, вокруг?

Я обличал их, я боролся с каждым,

И к дружбе с ними не имел и жажды.

Был, впрочем, случай… Только я не знаю,

Сумею ль это рассказать я вам?

Дружил я раз… И друг мой, не скрываю,

Вначале был мне — вроде как я сам.

И хоть природно не были мы схожи,

О Главном думали одно и то же.

Но я считал себя всегда в движеньи.

Каком, куда же? Думалось — вперед,

К чему-то новому! Но кто меня поймет?

Не понимал я сам. Притом забвенье

Того, что в прошлом, у меня тогда

В душе так искренно и полно было,

Как будто не случалось никогда.

Еще я помнил, что меня касалось,

Но что моих касалось отношений

С ним, с этим другом,— сразу забывалось.

Должно быть, это враг мой,— Время,— мстило,

Легко из памяти моей стирая

Всё, что хотело, и меня толкая

Прочь от людей. Но вовсе не вперед,

А лишь за ту неверную черту,

Туда, в крутящуюся пустоту,

Где мы теряем прошлого оплот,

Где всё исполнено противоречий,

И где меняется все каждый час…

А уж о верности — там нет и речи…

Однако, вижу,— я запутал вас.

Но подождите, это ничего.

И для меня тут многое туманно,

Уж очень вышло с этим другом странно.

Ведь знал же я давно, что у него,—

В душе и сердце друга моего,—

Все было мне — как раз наоборот:

Он по своей природе верен был,

И в памяти все прошлое хранил…

Но я и это вдруг о нем забыл,

И сделался он для меня — не тот.

Я уж жалел, что был с ним откровенен,

Хоть он и оставался неизменен.

Ну, словом, наступили дни иные,

И стал он для меня — как все другие.

Я убедил себя, что он совсем

Застыл в недвижности. А между тем

Он должен бы, как я, вперед стремиться,

Чтобы творить… Я начал даже злиться.

И как других я прежде обличал

И мерку святости к ним прилагал,

Так начал я и к другу относиться…

Коль он как все — того ж, мол, и достоин,

Лишь я один совсем иначе скроен.

Так дружба наша и сошла на нет.

Во мне едва ее остался след.

Он, думаю, меня не забывает,

Да ведь ему и Время не мешает,

Оно над ним совсем не знает власти,

А я… Да разве сам я очень рад?

И чем, скажите, тут я виноват?

Не разорваться ж для него на части!

Но о любви он больше понимал,

Чем понимал и знал о ней тогда я.

Я проповедовал любовь к Тому,

О Ком мы с другом столько говорили.

Я утверждал, что все отдам Ему,

И думал, что люблю Его… Не зная,

Что ведь Любовь…. она совсем как боль:

Уж если есть — о ней не забываешь.

Тебя живит она и ест, как соль.

Ее ни с чем иным и не смешаешь,

Но, кажется, я понял — здесь, не там!—

Как обижал я Время и Того,

Кто в дальний мир, на свет, послал меня,

Послал не для судящего огня,

Не для боренья с волею Его…

В меня любви Он искру заложил,

Любви, которою Он сам любил,

Во дни, когда был в мире, между нами.

Я искру не разжег в святое пламя…

Но если сделать это я не мог,

То почему же Он мне не помог?

И вот, я здесь…

                 Но кончил я рассказ.

Боюсь, что очень утомил он вас.

Я знаю, — приблизительно, конечно,—

Какой вы можете мне дать ответ.

Соседу моему — с каким укором,

И как жестоко, — вы сказали „нет“.

Но я другой. Так будьте же сердечней,

Не убивайте вашим приговором,

Я сам к себе достаточно суров,

И тяжек здешний каменный покров.

Здесь сидя молча, и один, во мгле,

Значение проступков на земле

Я, может быть, преувеличил сам…

Зачем же нужно делать это — вам?

Подумайте: а если я поверю?

Перенесу ль последнюю потерю —

Последнюю надежду — на прощенье?

А это все единой цепи звенья…»

Дант слушал океанца, стиснув губы,

Потом сказал ему, немножко грубо:

«Мой милый друг, напрасны просьбы эти.

Еще не лгал я никому на свете.

Ужель вам первому, в аду, солгу?

Коль не желаешь слушать — так не слушай,

Закрой свои всеслышащие уши,

Но правды не сказать я не могу.

Ведь ты еще не понял ничего!

Ты слово повторяешь: „Я обидел

Того иль тех, но зло я ненавидел…“

Ты обижал — а знаешь ли, Кого?

И слова понимаешь ли значенье?

Нет, цепь твоя цела, все целы звенья…

Когда кого-нибудь мы обижаем,

На свете мы страданье умножаем,

И тем еще страдание Того,

Кто до сих пор страдает — за тебя.

Когда обиженный ребенок плачет,

Ты знаешь ли, скажи, что это значит?

Его обидел ты — и для себя.

А ты Иного обижал — тем паче.

Подумай сам: могу ли не сказать я,

Как это всё,— твой холод и проклятья,—

На души неповинные легло?

Иль ты не ведал, как им тяжело?

Нет, не сурово это искупленье

Твоих неисчислимых преступлений,

Оставивших зловещие следы

На душах многих… Да и на твоей.

Еще не понял ты своей беды:

Черна вода, а все же и под ней

Не угасает твой огонь не жгущий,—

Ожесточающий сердца живущих.

Ты не дошел до своего предела,

Тебе осталось здесь немало дела,

Ты — с лаской вспоминаешь о себе;

О прошлой жизни, о своей борьбе

Ты говорил почти что с умиленьем…

И тут же все мечтаешь о прощеньи.

Не верю, чтоб душа твоя посмела

Отречься, отойти от всех надежд,—

Последних человеческих одежд,—

А ведь должна! Ее прямое дело —

Всего совлечься, до пылинки снять,

И быть готовой вечно умирать.

А к жалости напрасно не зови:

В тебе самом ее немало было,

Не жалости одной, но и любви.

Но на земле, такой тебе постылой,

Кого ты истинно жалел — любя?

Вся жизнь твоя — лишь самолюбованье,

Вся жизнь твоя — великое страданье,

Но не твое страданье, а Того…»

Тут, Данта не дослушав, собеседник,

Вскочив на кучу, бросился стремглав

Во встречную, высокую волну,

И с криками: «Неправ! Да, я неправ!»—

Тотчас же погрузился в глубину.

Дант проворчал: «Ну что за привередник!

Не вынырнет ли он? Я подожду.

Нехорошо же, если так уйду».

Тот вынырнул, крича свое: «Неправ!

Не надо мне прощения! Клянусь,

К себе я прежнему не возвращусь!

Прощений не хочу, боюсь, боюсь!»

А Данте рад. Ведь сердце-то не камень.

Заслышав искренность какую-то и пламень

В далеком голосе, он крикнул вслед:

«He бойся! Он простит! Он всё прощает!»

Прислушался: что ж он? Ответа нет.

Волна вернулась: нет его в волне.

Опять прислушался: не отвечает.

Еще волна — лишь пена на гребне.

«Остался, очевидно, в глубине,—

Дант бормотал. — Я слишком резок был,

Меня как будто он же заразил,

И принялся и я за обличенье…

Ну нет, благодарю, мое почтенье!

Пожалуй, первый-то куда похуже,

Чем этот… Был же с тем я мил?..

Какая тьма, однако… Да и лужи.

Тут самому себе не будешь рад.

Да, поживи-ка в эдакой стране!»

Опять волна. Он отступил назад

И прислонился к каменной стене,

Напрасно в темноту вперяя взор…

Сердился на себя за разговор.

 

III ТЕНЬ

Всей этой тьмой, подземными жильцами,

Дант понял наконец, что утомлен.

«Достаточно поговорил я с вами!»—

Сказал себе он, направляясь вон.

Но выход-то из подземелья — где же?

Где узенькая щелочка в камнях,

В какую он тогда пролез? Всё те же

Кругом и волны с дымом на гребнях,

И та же мгла, не гуще и не реже.

Но сердцу Данте незнаком был страх.

И он немедленно пустился в путь,

То вплавь, а то по черноте шагая:

«Найдется эта щель когда-нибудь!

Не эта щелка — будет и другая!»

Не находилась, впрочем, никакая.

Лишь ноги вязнут в кучах черноты,

Да молнии В глазах от темноты.

Вдруг что-то запищало у него

Под правою ногою. «На кого

Я наступил?— И Данте рассердился. —

Вот не было напасти! Лягушонка

Я раздавил, а то еще ребенка?

Да, впрочем, здесь не может быть ребят,

Ведь как-никак — а все же это ад»,

Чтоб рассмотреть, что там,— он наклонился,

Не увидав, конечно, ничего.

А что пищало — больше не пищало,

Оно — и Дант немало удивился —

Совсем обычным голосом сказало:

«Мой милый, не ищите. Никого

Не раздавили вы. Я — существо,

Которому не сделаешь вреда.

А вот у вас, пожалуй, и беда:

На свет хотите выбраться, Напрасно!

Не так легко. Но я могу помочь.

Я знаю здешние места прекрасно.

Сейчас и мне уж надоела ночь».

Дант усмехнулся: «Коль вы здешний житель,

Так надоело вам — не надоело,

Здесь никому до этого нет дела.

Сюда попали — значит, и сидите».

Но существо спокойно возразило:

«O, я не тот, с кем ваша болтовня

Рассеяла, забавила меня.

Как хороши вы были, укоряя,

Обоих напоследок утешая,

А сами толком ничего не зная!

Моя позиция — совсем другая:

Я здесь повсюду без препон гуляю.

Вот и сюда порою захожу…

Но больше ничего вам не скажу.

А вон хотите ? Следуйте за мной.

Иль оставайтесь. Мне, ведь, всё равно».

«Нет, нет! Иду!»— воскликнул Дант, спеша

За белой Тенью, что теперь, из вод

Поднявшись, двигалась легко вперед.

«Должно быть, это чья-нибудь душа,—

Подумал Данте. — Как она стройна,

Как движется, по черноте скользя!

Хотел бы знать, однако, кто она?»

«Вы любопытны,— вдруг сказала Тень.—

Здесь мыслить тайно ни о чем нельзя,

И ваши мысли мне ясны, как день.

Те двое исповедались пред вами,—

Могли бы утолиться вы словами».

— «Мне ваша исповедь и не нужна,—

Ответил живо Дант, идя вперед.—

Но слышали вы мысль мою… И вот

Лишь на одно ответьте, если можно:

Вы — женщинами Вы „он“— или „она“?»

Ответа нет. И Тень скользит безмолвно

По дымно-черным подземелья волнам.

Лишь вдолге, обратя на Данте взор,

Проговорила: «Что за разговор!

Здесь слово лишнее — неосторожно,

И надо знать, что важно — что ничтожно.

Но имя предка вашего я чту

И для него молчания черту

Переступлю, на ваш вопрос ответив,

Ответ мой прост: не знаю».

                         «Невозможно!»—

Воскликнул Дант. И тут же, не заметив

Какой-то кучи, в воду соскользнул

И в океане чуть не утонул.

Но выбрался. И тотчас к Тени снова:

«Сказали вы: „Не знаю“. Что за слово!

Вы были же и на земле, а там…»

— «Там, на земле, я женщиной считался.

Но только что заговорю стихами,

Вот как сейчас, сию минуту, с вами,

Немедленно в мужчину превращался.

И то же в случаях других… Как знать

Могу, кто я? И было так до смерти.

Хотите верьте мне, а то не верьте…

Но я другого не могу сказать.

Не отставайте, мы почти у цели.

Вы видите полоску — свет из щели?

Но если сквозь нее вы не пройдете

Немедленно, тотчас же вслед за мной,

Нигде меня вы больше не найдете,

Ни выхода, оставшись за стеной».

— «Пройду, пройду!» Хоть Дант был очень строен,

Вглядевшись, чувствовал, что не спокоен:

Уж очень эта щель была узка —

Белела, как черта, издалека.

Хотел подумать: «Ей-то что за дело!

Скользнет… На мне же, как-никак, а тело!»

Но не подумал. Не желал. Как знать,

Вдруг мысль его услышится опять?

Черта на камне темном все белела…

Скользнула Тень в нее — и тотчас вслед

Дант кинулся, уж не жалея тела,

Не думая о том, пройдет — иль нет.

Но щелка раздалась, как будто… Свет!

Хоть оказался он не очень ярок —

Для Данте и белесый, как подарок.

А Тень? Ах, вот. И на свету светла,

Чуть контуры другие приняла.

Но на лице туман какой-то лег,

И Данте рассмотреть его не мог.

«Я очень рад, что выйти вам помог,—

Сказал приветливо вожатый странный. —

Когда б не имя ваше… Но теперь

Простимся. Я иду в другие страны.

А вы — все прямо. Низенькую дверь

Вы встретите. За ней ступени…»

— «Я знаю их,— Дант перебил. — Но Тени,—

Столь благодетельной,— чем отплачу?

От вас так сразу не уйду я прочь,

Мне надо,— чувствую,— и вам помочь.

О предке вы моем упоминали,

И я — его достойным быть хочу.

Вы что-то слышали о нем, иль знали…

В чужой душе читать я не умею,

Но вы умеете, и я вас смею

Просить: взгляните, видите, что я

Готов на все, и что душа моя

Не может вас покинуть без оплаты.

Я вас уже люблю, люблю как брата…

Куда идете вы опять? Зачем?

О, если бы мне знать — хотя бы это!»

«Для вас, пожалуй, тут и нет секрета,

И вы меня растрогали совсем,—

Сказала Тень. — Но я не вижу, право,

Что вы могли бы сделать для меня.

Да, предка вашего близка мне слава,

И в вас есть что-то от его огня.

Где мы стоим сию минуту — путь

В Чистилище. Туда я захожу

Не в первый раз! И там не нахожу

Кого ищу. Найду ль когда-нибудь?»

«Я догадался!— Дант вскричал.— Я знал!

Вы ищете кого-то здесь, в аду.

В Чистилище хоть я и не бывал,

Да уж туда сегодня не пойду.

Но вы позвольте мне вас проводить

Не до дверей, а хоть бы часть пути.

Навязчивым я не хочу прослыть,

Но не могу же так от вас уйти!»

И вот идут они, вдвоем, и рядом.

Дорога тихая. Не пахнет адом.

Дант удивлен: «Который это круг?

В других бывал я: шум и крик всегда.

А здесь такая тишина вокруг!»

— «Здесь шума не бывает никогда,—

Тень отвечала. — Так, должно быть, надо,

Чтоб путь в Чистилище был тих. И ада

Чтобы не помнили идущие туда.

Но вы не знаете, как длинен он!

Столетий семь, по-вашему считая.

Иной, что адом слишком удручен,

Идет — и падает, не достигая».

Был Данте этим тоже удивлен:

«А как же вы, не раз…» — «O, надо мною

Не знало время и малейшей власти,

Ни здесь, в аду, ни на земле. Отчасти —

Другие говорили мне,— к несчастью,

Что горько ничего не забывать,

Как детища не забывает мать.

Чувств матери, положим, я не знаю…

Я просто ничего не забываю.

Вот потому просил так горячо я

Мою Терезу и других святых,

Чтоб мне послали что хотят другое,

Но лишь не то, что было — и недаром!—

Моим предчувствием, моим кошмаром…

Чтоб не осталась на земле одною

Моя душа. Просил я о надежде

Уйти с земли, ее покинуть прежде,

Чем тот, кого душа моя любила,

Чем тот, которого теперь ищу…

Но укорять святых я не хочу,

Ни тех, моих, и никаких других:

Ведь, может, было то не в воле их.

Поймите же: я был всегда не сущим,

А если попросту сказать — ничто.

Лишь в нем одном жила душа моя.

Когда ж ушел, кто жизнь мне был несущим,

Я на земле лишился бытия.

Другие этого — что я никто —

Там, на земле, конечно, не видали.

И разные мне имена давали.

Моя ж душа была к себе строга.

И вам, пожалуй, я открыть готов,

Как звал себя я, без высоких слов:

Мое простое имя — пустельга».

«О нет, о нет!— воскликнул Дант тревожно.—

Какая пустота в душе возможна,

Какая пустота — и в вашей, строгой!—

Когда идет она такой дорогой

Страданья и любви? Нет, не пустая,

Она полна, и, может быть, до края!»

Но спутница как будто рассмеялась:

«Все вы, земные,— вечно не о том!

Спросите лучше, как я жил потом,

Что на земле еще со мною сталось.

Не исповедуюсь я вовсе вам,

Суды мне ваши тоже не нужны,

Но имя Данте… Помню я, как там

Мы повторяли имя и горам

Флоренции, родной его страны…

Быть может, говорю я слишком много

И осторожней было б помолчать.

Но так тиха в Чистилище дорога,

И я как будто с ним… и там… опять.

Но он ушел. Давно? Вчера? Сейчас?

Не знаю. Только я не мог понять,

Хоть размышлял об этом много раз,

С какою целью, для чего мне дан

Остаток этих дней моих земных?

Не видел смысла никакого в них.

Иль справедливость высшая — обман?

И для чего испытывать мне ту

Неизъяснимую словами тошноту…

Ее все знают в черном океане,

А я узнал ее вверху, заране…

Однако, я привык еще при нем

Бессмыслие и случай отрицать.

И в отраженном бытии моем

Пытался смысл какой-то отыскать.

Был друг у нас. Иль полудруг. И он

Был постоянно чьею-то заботой —

Не знаю почему — но окружен.

Не стоил, мнилось, он ее. Но сон

Привиделся тогда мне очень странный,

Не ясный сон, не сложный, но туманный.

В тумане словно говорил мне кто-то:

„Больные не останутся одни.

Нуждаются в заботе лишь они“.

Проснувшись, я подумал: если прочь

Мой полудруг не отошел совсем,

Не велено ли мне ему помочь?

Но я, ведь, сам не знаю, как и чем,

И тоже болен, да и что могу?

Никто не будет слушать пустельгу.

„Ах, бросьте спорить, ничего не зная!“

И там никто не знал, что пустельга я.

Не получил даров я никаких,

Лишь дар любви. Но вот, порой, играя,

Нарочно сам выдумывал я их

И приводил тем многих к заблужденью.

Я внял, однако, сонному веленью.

Ведь человек-то все-таки был болен:

У тела своего он жил в неволе,

Но жил, не думая об этом плене

И не стремясь нимало к перемене.

Я ласково с ним речи заводил,

С терпением, с любовью говорил,

Он и не слушал. Думал о другом.

О чем? Как знать! О чем-то о своем.

Еще трудней мне было оттого,

Что я, ведь, знал: он не любил того,

Кого уж не было. Оттолкновений

От нас обоих он и не скрывал:

С трудом он нашим воздухом дышал,

В грош никогда не ставил наших мнений.

Конечно, я ему и не помог.

Он только сам себе помочь бы мог,

Когда б любить и верить мне посмел…

Но дар любви он извратил давно

И верил, что таков его удел…

Да уж теперь и это всё равно.

Итак — не удивлю, конечно, вас,

Сказав, что боль моя, мои страданья,

Мое усилие,— и в этот раз,—

Всё разбивалось о его молчанья,

Как волны океана об утес.

Не видел он ни моего страданья,

Ни братской нежности моей, ни слез.

Я до конца исполнил повеленье,

Весть о конце мне новый сон принес.

Но не о нем, а о другом виденьи.

Мне хочется вам, Данте, рассказать,

Прервав повествованье на мгновенье.

Об этом рано вам еще и знать,

И вы меня, конечно, не поймете…

Однако же — вам это передать

Хотел бы я, в моей о вас заботе.

И так дрожит сейчас душа моя…

Послушайте же, раньше чем уйдете.

На всей земле, должно быть, он — да я,

Одни мы знали тайну — без названья,

Закрытую еще для бытия.

Вот оттого, от этого незнанья,

Нет у людей и слова для нея.

Все имена — не то: любовь, страданье…

Неловко — иль предчувственно — ее

Мы, между нами, „сверх-любовью“ звали,

А „нежность братскую“ (названье чье?)

Уж люди и совсем не понимали.

Доныне скрыто от сердец и глаз,

Что где-то там, в тысячелетней дали,

Такое чувство посетило раз

Земное сердце… Как благоуханно

Цвело оно в тот незабвенный час!

Я говорю о сердце Иоанна

Святою ночью… Милый Данте мой,

Слова мои вам кажутся туманны,

Вы их забудете, придя домой,

И это хорошо. Ведь раньше надо

Пройти вам путь борения с судьбой…

Но после, знаю, будете вы рады

На этой тайне сердцем отдохнуть,

Коль суждена вам светлая отрада

Понять мои слова когда-нибудь.

Вас отступленье, верно, утомило,—

Ему — конец. И кончен был мой путь.

И вот, сама та благостная сила,

Что так заботливо его хранила,

Увидела, как тщетно мучусь я,—

И от земли меня освободила,

Чтоб успокоилась душа моя.

За послушанье же дала награду:

Позволила везде гулять по аду,

Искать того, кого с тех пор ищу,

И с ним остаться, если захочу.

А полудруг — свободней без меня

Стал жить, свое оберегая тело,

И все примернее день ото дня. —

Заботы отдал он ему всецело,

Однако, всё ж его не уберег,

И, кажется, через недолгий срок

Как я, был тоже от земного взят,

Хоть этому и вовсе был не рад.

Вы знаете его: ведь он тот первый,

С кем рассуждали в океане вы.

Он вам порядочно расстроил нервы,

Но вы не потеряли головы,

А хорошо утешили, я знаю…

Я в подземельи изредка бываю,

Как раз его я там и навещаю,

Но непременно в виде старушонки…

Он любит так… Ну что же, ничего!

Ведь очень я всегда любил его,

А он теперь невиннее ребенка».

«Да, а другой? Я так несправедливо

С ним говорил, и это, право, жаль…»

— «O, не беда,— Тень возразила живо.—

О нем напрасная у вас печаль.

Его я знаю — и отлично — тоже.

Мы как-то на земле дружили с ним.

Ему полезен ваш урок… Похоже,

Что лишь со мною на земле одним

Он мог дружить. Он очень избалован,

Всем нравился, и льнули все к нему,

А он ни мне не верил — никому,—

И странно жил, как будто зачарован,—

Но он хороший. Помните ответ,

Который бросили ему вы вслед?

Его он слышал, очень понял верность,

Ему уж легче претерпеть Безмерность…

Вы не обидели второго друга.

А знаете ли вы? У нас нет круга,

В каком бы места не было надежде.

Иначе было — говорили — прежде…

Теперь не то, и ад уже иной…»

Дант слушал невнимательно. В забвеньи

Каком-то странном, и почти в смятеньи

Остановился вдруг. Прервав рассказ,

Сказала Тень: «Как утомил я вас!

Пора, я вижу, милый Данте мой,

Пора вам, наконец, идти домой.

Простимся здесь…» Но Дант, в своем волненьи

И этого почти не услыхав,

Проговорил: «Есть у меня сомненье,

За вас какой-то непонятный страх.

Быть может, я, конечно, и неправ,

Но не уйду, пока, хоть в двух словах,

Вы не расскажете о том, кого

Искали здесь давно, во всех местах.

Ведь я о нем не знаю ничего.

Какой он был? Как прожил жизнь свою?

Хочу я правды всей — и беспристрастной,

Без имени, коль это вам опасно,

Лишь правда мне нужна. Не утаю,

Мне самому не все еще тут ясно.

Его вы знали…»

                   «Мне ль не знать того,

С кем нерасстанно прожил я полвека

По счету вашему. Нет человека,

Который лучше видел бы его.

Пускай я думаю о нем, любя,

Умею правду знать и вне себя.

Вот правда: выпало ему на долю

Нести изгнанье, бедности неволю,

Но те богатые свои дары

Не исказил он, в землю не зарыл,

Пославшему сторицей возвратил.

Трудился он до самой той поры,

Когда был взят от жизни темноокой…

О, этот час, столь для меня жестокий!

Но обо мне не речь. Ушел достойно,

И с простотою, тихой и спокойной.

Он никогда и никому не лгал,

Да лжи как будто и не понимал.

Он славы не хотел и брал с улыбкой,

Считая, кажется, ее ошибкой.

Спокоен был, и страстен лишь в борьбе

Со злом, которое так ясно видел.

Его он гнал, забыв и о себе,

Его одно он только ненавидел.

Любил не многих. Но кого любил,

Тем до конца уже не изменил.

Был добр он добротою неприметной,

Так целомудренно ее тая,

Что, кажется, один на свете — я

И знал о черточке его заветной.

Еще: он веровал в Того и в то,

Во что теперь не верует никто

Там, на земле. И, знаю, даже вы,

Мой милый Дант, не верите, увы!

Сказал я всё, и, думаю, довольно.

Но почему душа у вас в смятеньи?

Вам кажется опять, что я невольно,

Любви покорный, как-то лицемерю?»

Но Дант, дрожа, вскричал: «Я верю! Верю!

Обманутой могу ль не верить Тени?

Которая ее приговорила

Всегда искать — но так, чтоб не найти!

Недаром я не мог от вас уйти!

Пускай я дерзновенно говорю —

Мои слова пред всеми повторю!

Пусть грех падет на голову мою…

Вы думали, что это вам в награду

Позволено искать его по аду?

А вам позволено ль искать — в раю?»

Тень вздрогнула, как будто бы впервые

Услышала она слова такие.

И даже что-то изменилось в ней:

Весь облик стал и легче, и нежней,

И был теперь уже не бел, а розов.

Вот-вот заговорит, казалось, прозой

И станет женщиной. Однако, нет.

Лишь, розового не меняя цвета,

Сказала: «Отчего-то это

Не приходило мне еще на ум.

Как странно! Было, ведь, немало дум.

Два раза шел, и даже не случайно,

Я мимо рая. К белым воротам

Меня влекла несознанная тайна.

Уж видели и тамошние дети,

Но тут старик, опять рукой грозя,

Мне закричал: „Тебе туда нельзя!“—

Два раза так. Ужель пойду и в третий?»

В восторге Данте закричал: «О да!

Но в третий раз пойдете вы туда

Не так, и не один — со мной вдвоем.

Старик не зол, не думайте о нем,

Обоих нас он не прогонит прочь.

О, знал же я, что вам могу помочь!

Идем скорее. Где дорога?» Тень,

Однако, покачала головою:

«Теперь нельзя. Домой теперь идите,

Сейчас у вас еще покуда день,

Но дверь запрут. Ее я не открою,

И вы в аду, пожалуй, просидите.

Нет, вы за мною после приходите».

Дант сдвинул брови: «После? Но когда?»

— «Я времени не знаю. Всё равно.

Не знаю, что сегодня, что давно.

Когда успеете… и захотите».

— «О, захотеть… Но где ж я вас найду?

В последний круг я больше не пойду».

— «Я тотчас знаю, кто по ступеням

Спускается неосторожно к нам.

Мы встретимся… Но только знайте, верьте:

Всё это может вам грозить и смертью».

Но Дант опять на спутницу взглянул

Заботливо, серьезно и любовно,

И руку ей, как равный, протянул,

Сказав: «Отвечу я немногословно:

Алигиери именем клянусь —

Что я для вас и смерти не боюсь!

Приду, приду…»

                И так они расстались.

 

IV РАЙ 

 

<1> Intermezzo

«Как захотите — вот и приходите»,—

Сказала Данту, с ним прощаясь, Тень.

О, если так,и дело в «захотите»—

Идти хотел он на другой же день.

«Но почему прибавила туманно:

„Когда успеете“?.. — Вот это странно!

Ведь времени-то вовсе нет в аду…

Да что тут думаться Завтра и пойду»,—

Решил он твердо. Был в решеньях смел.

Их взвешивать — не то что не умел,

Но если общий план казался строен —

Себя не утруждал, и был спокоен.

И вот, мечтая о грядущем дне,

Уж видел он и стертые ступени,

Что в ад спускаются. А там, на дне,

Он видел, как идет навстречу Тени,

И как вдвоем идут они туда,

Где он доселе не был никогда,

Но будет завтра с нею… «Что сказать

Привратнику? Он может помешать,

Как помешал не раз,— два раза,— Тени…

И все ж я поклялся — и мы пойдем!

Не я один, и не она — вдвоем!»

Дант делал множество предположений:

«Да вот: я попросту скажу ему,

Что к родичу пришел я своему.

Что он давно уж посылал за мной,

Он хочет повидаться, да и с той,

Которую я тоже взял с собой.

С ним сговоримся вмиг… Он даст совет…

Да, хорошо… А если вдруг да предка,

Столь славного,— пока еще там нет?

Вдруг он еще в Чистилище? Нередко

Ведь там сидят по пять и шесть столетий,

Пока не станут чистыми, как дети…

У предка ж знаменитого грехов

Немало было… Вот и не готов.

Не Дон-Жуана ль вызвать? О, скандал!

Его-то уж наверно не видал

Никто по тем местам, и не увидит.

Его привратник, верно, ненавидит…

Но — еврика! Нашел я наконец!

Я вызову синьору Беатриче.

История двух любящих сердец

Известна мне. А Беатриче — там,

Об этом предок мой поведал сам.

И хоть в лицо синьоры я не знаю,

Меж душами не много, ведь, различий,

И эту Биче тотчас угадаю.

Заступится она, и за ограду

Пройдем мы с Тенью, что одно и надо.

А там…» Он не додумал, засыпая

В мечтаниях о завтра и о рае.

2

Но это «завтра»… На него недаром

Ни рифм, ни ассонансов даже нет

(Что знает самый маленький поэт).

Без всякой связи с днем «сегодня»,— старым,—

Оно готовит новый, свой, привет.

Привет, как правило, всегда нежданный

И неприветливый, и нежеланный.

Мудрее не загадывать заране,

Чтоб «завтра» оставалось как в тумане.

В аду нет спешки: всё идет привычно,

Медлительно, и очень методично.

Столетия — и те в аду не прытки:

Не птицы, и не кони, а улитки.

Там неожиданного нет. Однако,

Здесь, на земле, случается и всяко.

Для мудрости был Данте слишком молод,

Но он стоял у самого преддверья.

Как иначе? Он знал уж адский холод,

И тьму. Он слышал голоса неверья…

Хоть многое ему и удавалось,

Но промахнуться все-таки сдучалось.

Тогда без жалобы, без лицемерья

Он в неудаче лишь себе винил,

А это очень прибавляет сил.

3

Вот так и утром, в тот же самый день,

Когда он с полной твердостью решил

Спуститься в ад опять, увидеть Тень,—

Он вспомнил вдруг… о чем совсем забыл,

Мечтаньями о рае очарован.

Забыл, что он… ведь он мобилизован!

А эти дни — он был лишь в отпуску.

Возможно ли, своим занявшись делом,

Такую вещь забыть,— и как посмел он?

Он чувствовал тяжелую тоску,

И даже стыд… Не пропустил ли срока?

Мог провести в аду, ведь, год он.

В волненьи, озабоченный глубоко,

Тотчас же бросился наш Данте вон.

Но, к счастью, не случилось ничего.

Должно быть, время сжалось для него,

И дни течения не изменили,—

По счету все остались, как и были.

И Данте вовремя пришел, как раз

В тот самый день и даже в тот же час,

Чтобы принять — он думал, искупленье

Вины своей — а принял назначенье,

И новое, которому был рад.

Он сразу позабыл и Тень, и ад.

Ему поручено святое дело,

И надо совершить его умело.

Италия… Она теперь такая,

Что не Флоренция, а вся родная.

Ведь Данте — летчик был, и очень ловкий,

Отлично знал воздушные уловки,

Уже имелось на его счету

Заслуг — да и порядочных!— немало.

Сбивал три авиона на лету,

А то и больше… Всякое бывало.

Когда он действовал, то времена

Немного, правда, были поспокойней.

Как жестоко горит теперь война!

Ну что ж, тем лучше, слаще и достойней

Тому, кто верный родине слуга,

Уничтожать и бить ее врага,

Храня Италию от разрушенья…

4

Вот Время, цепь свою сквозь жизнь влача,

Цепь, от которой нет у нас ключа,

Еще проволокло куда-то звенья…

О, как горит воздушная война!

Чем завершится, наконец, она?

Неаполь, Генуя… до Таормины —

Нет города, где б не было руины.

Не пощажен и вечный город Рим.

Где Данте наш? Уж жив ли он? Что с ним?

Он жив. За ним теперь уж целый ряд

Геройских подвигов… да и наград.

Сам Муссолини наградил его…

Но нам другое в Данте интересно:

Каким он стал? Что в сердце у него?

Конечно, чуждым это неизвестно,

Для них — лишь славный он герой. Но те,

Кто этого героя знал и ране,

Кто близок был живой его мечте,

Кто слышал разговоры в океане

И мог в Чистилище за ним идти,—

По тихому пустынному пути,—

И знать, какими увлечен он снами,—

Те догадаются о многом сами.

Вначале долг он исполнял беспечно,

Бесстрашно, жертвенно и безупречно.

Да, впрочем, так же делал и потом,

Когда беспечность уж иссякла в нем.

Он славою своей не дорожил:

Он просто — действовал. И просто — жил.

А жил теперь он днем и ночью — в шумах.

Притом в таких, каких никто и в думах,

В воображении, не представлял:

Различные — один в другой врывался,

Один в другой — и так наперерыв.

И с пулеметным стрекотом сливался

Упавших авионов острый взрыв.

И с диким лаем, в облака-подушки

Плевались ядрами в кого-то пушки.

И мерное жужжанье авиона

Не заглушало сдавленного стона.

И были это уж не шумы,— грохот,

Как пьяных дьяволов бесстыдный хохот,

Иль сатаны в проклятом вожделеньи…

Но Дант, как будто, не терял терпенья.

Всё так же он бесстрашен, горд и смел,

Всё так же точен, быстр его прицел,

Он бьет врага… И только всё суровей

Его глаза и сдвинутые брови.

Кому заметить было в тех местах,

Что он опять живет — в своих мечтах?

Мечты прямому долгу не мешали,

Казалось даже, в чем-то помогали,

Но в чем? Он этого не понимал,

Не зная сам еще, о чем мечтал.

Раз Данте опустился очень низко

К аэроплану,— он его и сбил,—

И увидал того,— но близко-близко,—

Кого он только что, и сам, убил.

Он в темной луже головой лежал

И, кажется, был жив еще,— дрожал.

Он был уже не враг,— он умирал.

И вот — душа у Данта пронзена

Не жалостью — а завистью престранной;

И мысль пришла ему, совсем нежданно:

«Едва пройдет минуточка одна —

Где был и я когда-то… там, в аду…

А я туда сейчас не попаду!»

Как много понял Данте в этот миг!

Ведь он в мечтания свои проник.

Он понял, что мечтает не о Тени,

Не думает он и о райском саде,

Что за сады! Мечтает он — об аде.

«Хоть океан! Пусть воет там волна,

Но в этом вое все же тишина.

В других кругах бывают крики, пени,

Но с тем, что здесь,— какое же сравненье!

А этот длинный, семисотный путь

В Чистилище? Пустыня, тишь вокруг.

Вот где бы можно было отдохнуть!

И если б дали выбирать мне круг…»

Мысль ядовитая мелькнула вдруг:

«Ведь я бы мог и сам… Одно движенье,

Руль в глубину… Никто б и не узнал…»

Но тотчас Дант, с великим отвращеньем,

О смерти нарочитой мысль прогнал.

Не знал он, только чувствовал невольно,

Иль кто-то знал,— и в нем же,— за него,

Что там, за этой смертью самовольной,

Ни ада нет, ни рая — ничего.

А «ничего» не мог же Дант желать ?

Для ничего не стоит умирать.

Однако, смертный жить без тишины

Не может, ни душа его, ни тело.

Ему на это силы не даны.

А если он, как будто, без предела

Выдерживать всего того не может,

Что делают и с ним, и он с собой,—

Пусть верит, что предел ему положат,

И каждому иной, особый — свой.

Всё понял Дант средь грохота, в огне,

И затаил в сердечной глубине,

Bceгдa такой таинственной и цельной.

Тогда приблизился и час предельный.

Отдача сил его была полна,

Душевных и телесных,— вся сполна.

Бесшумная, нежданная, без гула,

Вдруг молния какая-то сверкнула,

Мысль оборвав последнюю. И он

В такой бездумный погрузился сон,

Что будто и не думал никогда

И ни о чем. И будто без следа

Исчез он сам в волшебном этом сне,

В его святой, нездешней тишине,

Как на ночь мать целует, уходя,

Свое родное, милое дитя,

Так, с поцелуем, Время отступило,

С собою унеся что есть и было.

5 Возвращенье

Открыв глаза, увидел Данте: свет,—

И что-то незнакомое вокруг.

«Какой же свет, когда меня уж нет?

Иль это новый, неизвестный Круг?»

Но тотчас понял, в тяжком отвращеньи:

«Да это просто… просто возвращенье!»

И вот уже склоняется над ним

Лицо хоть доброе, но человечье.

Тихонько трогает его предплечье.

И чей-то голос говорит, с заботой:

«Однако, задали ж вы нам работы!

Но сильный организм. И если б вас

Сюда, ну скажем, хоть бы через час,

А не чрез шесть, ко мне бы принесли,

Вы скоро бы опять летать могли.

И эта бы рука…»— «Рука? Что с ней?»

— «Так, ничего. Ведь не болит сильней?

Не движется она у вас покуда.

Но вы пришли в себя — уж это чудо.

Рука поправится, не бойтесь. Только

Ей время нужно, и не знаю сколько.

Вот оттого и говорю: летать

Придется вам немного обождать.

Как понимаю вашей жизни стиль я!

Крылатым тяжело покинуть крылья.

Им на земле уж как-то скучно, душно…»

Но Дант ему ответил равнодушно:

«Нет, мне не скучно это, отчего же?

И по земле ходить люблю я тоже.

Ведь ноги-то мои, надеюсь, целы?»

— «О, совершенно! Можете вы смело

Начать прогулки с завтрашнего дня.

Но небольшие. Слушайтесь меня.

Ничем выздоровленью не мешайте.

Еще вы слабы. Лестниц избегайте».

— «Да, лестниц! Как не так!» Но лекарь вышел

И этих слов насмешливых не слышал.

6 В рай

Вот, наконец, опять, опять она!

Ее давно истертые ступени…

И сырость лестницы, и глубина…

Да, все, как было, все без изменений.

Боялся очень он, что не найдет

Случайно им тогда открытый ход.

Но все на месте. Только Дант не тот.

Решимостью глаза его горят,

Он бледен, и рука на перевязке,

Но шепчет про себя: «Ну, это сказки!

Я Тени помогу — на то, ведь, ад.

Пусть встанут на меня все силы ада,

Я это дело кончу — и как надо».

Вот он спускается всё ниже, ниже,

Уж скользкими становятся ступени…

Где им конец? Казалось, что он ближе.

Иль это лестница не та, и Тени

Он, по условию, внизу не встретит,

На зов — упырь какой-нибудь ответит,

Сова, иль мышь летучая?.. Их там,

И даже здесь, так много по стенам

Висит уныло головами вниз…

Приятный, нечего сказать, сюрприз!

Да всё равно, назад не подыматься,

Хоть бы пришлось на лестнице остаться!

Решимость и была награждена:

Оборвались ступени — над провалом.

В провале не-было заметно дна,

Лишь брезжила неясно серизна —

Как будто свет. И, не смутясь нимало,

Дант прыгнул к этой серости, в провал,

И очень ловко на ноги упал.

Повязка сдвинулась слегка с руки,

Но он решил, что это пустяки.

И, оглядевшись, увидал направо,

Как подворотня, низенькую дверь —

Чуть годную, пожалуй, для мышей,

Для душ бесплотных, но не для людей.

Но Дант сказал: «Уж не смешно ли, право,

Бояться узости? Прошел я в щель

Тогда, из океана… Неужель

Я не пролезу как-нибудь теперь

И в окаянную такую дверь?»

Он лег ничком, пополз… И вот, едва

Отверстия коснулась голова,

Как дверь высоко поднялась над ним

И стала дверью. Так что за порог,

Встав на ноги, шагнуть он мог.

Давно к удачам он привык своим,

И этому не очень удивился,

Как и тому, что за порогом Тень,

Знакомая, стояла перед ним.

Она — такая же, и розовело

В ней, сквозь туман, как будто бы и тело.

Дант,врадости,ейнизко поклонился,

Сказав: «Какой удачный нынче день!

Идем скорее, кончим наше дело,

Привратника я вовсе не боюсь,

Но действовать нам нужно смело,

И оба мы туда пройдем,— клянусь!

Но поспешим. Здесь длинные дороги,

А у меня еще не крепки ноги.

Вы знаете, я мог прийти сюда

Не так, как приходил тогда,

А иначе, как и другие…»— «Нет!—

Сказала Тень. — Всей силою и волей

Я требовал, чтобы земной ваш свет

Вы не покинули теперь неволей.

Вы были на краю… Я не желал —

И вас моим желаньем удержал».

— «Но почему? — сказал он беспокойно.—

А я мечтал… Рвалась душа моя

Прийти сюда скорей, и сразу, вдруг…

И к этому был очень близок я.

Иль не устроили еще тот Круг,

Где поместиться мог бы я достойно?»

Они тихонько двигались вперед,

Куда-то дальше, влево от сарая.

Там снова опустилась эта дверь,

Что вверх взлетела, Данте пропуская.

«Про этот Круг я ничего не знаю,—

Тень отвечала. — Знаю лишь одно:

В каком бы круге вы ни оказались,

В таком или другом, но все равно

Вы в этом Круге так бы и остались…

Пришедшим не как вы — запрещено

Круг, им определенный, покидать…

Вам это раньше надо было б знать.

Таких же, чтоб повсюду здесь ходили,

Из нас лишь двое: я, — да он, Виргилий».

— «Ax, вот что! Понимаю! Я вам нужен.

Я недогадлив. Право, я сконфужен.

Для этого меня в аду земном

Так бережно вы, значит, сохраняли?

Ну что ж, тем лучше, я приду потом…»

— «О Данте, Данте, вы капризны стали.

Ведь вы бы чувствовать должны прекрасно,

Что я люблю вас…» — «Да? Меня — иль предка?»

— «Нет, Данте, невозможно! Вы кокетка!

Вы избалованы, теперь мне ясно.

И все-таки вас нежно я люблю.

А споров, знайте, я не потерплю».

Но Дант уже опомнился. Смиренно

Прощения у Тени попросил.

Он неизменен. Да и неизменно

Его решенье. Полон новых сил.

Боится лишь, туда ль они идут?

Всё как-то очень незнакомо тут.

Какие-то все пустыри, пески,

Болит рука, но это пустяки.

Вдруг Тень заметила на перевязке

У Данта темно-бурое пятно

И побледнела вдруг, как полотно.

Он сдвинул перевязь, тогда, в провале,

И выступила кровь из свежей раны.

«Что с вами, друг мой? Как бледны вы стали!

Я должен вам сказать, что наши раны…

Ну, словом, здесь (и, кажется, давно)

Показывать нельзя, запрещено,

Кровь человеческую адским сводам,

Как солнцу — на земле. Земным народам

Хоть это запрещенье и дано —

Да разве думают они о нем?

У нас, коль запрещенье преступаем,

Никем наказаны мы не бываем,

А сами же собой, и это знаем.

И вот, теперь, с таким на вас пятном,

Нам шагу дальше сделать невозможно:

Здесь, в пустоте, — и то неосторожно».

— «Но как же быть?— воскликнул Дант в смущеньи.—

Назад? Да ни за что! О, без сомненья,

Я не вернусь. А эта кровь — моя,

И за нее не отвечаю я».

(Заметим в скобках: Данте лишь сейчас,

В аду, о крови вспомнил в первый раз.

Положим, видел-то ее он мало:

Ведь там — орудие его стреляло

В летучую машину. А людей,

Что падали на землю вместе с ней,—

Сама земля же их и убивала.)

Тень вдруг проговорила: «Погодите,

Здесь место есть недалеко одно,

Песком забвения усыпано оно,

Я принесу песок. И если оба,

И я, и вы,— мы правы, и не злоба,

Не что-нибудь худое движет нами,

А только всемогущая любовь —

Тогда увидите вы чудо сами:

Сотрет песок забвенья эту кровь».

Скользнула прочь, и сразу — никого.

Но средь пустынных адовых низин

Недолго оставался Дант один:

Вновь спутник верный около него

И сыплет золотистое пшено

Забвения — на бурое пятно.

Смеется Тень: «Взгляните, где ж оно?»

Дант опустил глаза, взглянул несмело:

Но и следов от темного пятна

Уж не было на перевязи белой:

Как новый снег теперь чиста она.

«Идем, идем! Пред нами долгий путь.

Да ничего, придем когда-нибудь!»

Они идут, бегут… «Здесь поворот,—

Сказала Тень. — Направо будет грот,

А там, сейчас же, видите, за гротом

Идет дорога новым поворотом.

Нарочно он так незаметно слажен.

А он, меж тем, довольно-таки важен.

Ведь это вход, я знаю, в Пятый Круг.

Я был и там. Но вам понятно, друг,

Там были поиски мои напрасны;

И сам я это понимал… А вдруг?..

Жалел потом. Зачем мне безучастно,

Мне, полному заботою своей,

Глядеть на эту гущу, на несчастных,

Которые всё время тонут в ней?..

Там озеро, широкое, большое,

Но не вода в нем — а сплошной елей,

Иль масло из лампадок, прегустое,

И там-то я рассматривал их всех:

Они захлебывались маслом,— тех

Изменников, смиренников, что падки

Замалчивать свой были грех,

ВсЁ время тепля разные лампадки.

Но истина — их нынешний удел

Не может им казаться очень сладким:

Купание в холодном масле тел,

Тяжелое ворочанье в елее…

Что может быть еще, скажите, злее?

И я ушел… мне слишком больно стало,—

Оставив в масле задыхаться их…

Да, всякое случалось, все бывало

Со мной в скитаньях адовых моих…

Но вы задумчивы. Я не могу понять

Всех ваших дум, хоть пристально смотрю.

Должно быть, я напрасно говорю,

Что мысли всякие читать умею».

— «Я так хотел бы вам их рассказать,

Мой милый спутник, только не посмею,

Уж слишком спутаны они, неясны…

О чуде, о забвении… Прекрасным

Мне кажется забвенье иногда…»

— «А я,— сказала Тень,— его не знаю,

Да не знавал и раньше никогда.

Но не жалел, что память сохраняю,

Из прошлого крупинки не теряю…

А чудо,— иль не большее,— в прощеньи ?..

(Ах, Данте, вы,— ведь вы мое забвенье,

Мгновенное от боли отвлеченье…

Но это в сторону я говорю,

И даже вам уже не повторю.)

Оставим это. Поскорей вперед,

Ведь нас нелегкая задача ждет».

И шли они, почти бежали, скоро.

Но в почве точно не было упора,

Так горяча, мягка была она.

«Под нами здесь пустая глубина,

Девятый Круг. Он на короткий срок.

Я был и там. Но там такая марка,

Что я и Тень — а выдержать не мог.

Едва войду — тотчас же за порог.

И для меня, для Тени, слишком жарко.

Оттуда их, по окончаньи срока,

В тот мглистый, черный океан бросают.

Они, конечно, тотчас замерзают».

— «О, как жестоко!— Дант промолвил с дрожью.—

Но что это? Идем по бездорожью?»

— «Да, нет дороги. Путь не обозначен.

Был план когда-то, ныне он утрачен,

Иль отменен. А вы за мной идите,

По сторонам не очень-то глядите,

Я вижу знаки, где он сделан начерн.

А о жестокости — о ней молчите!

0 ней, о здешней, вам ли спорить с нами?

Девятый Круг, и океан,— всё сами

Жильцы понатворили для себя.

И все-таки, и все-таки, любя,

Им послана надежда на прощенье.

А там, у вас…

               Не путайтесь в коренья,

Ведь этак даже и упасть легко.

Здесь травы цепки. Уж недалеко».

— «А отчего, скажите, пахнет медом?—

Дант неожиданно остановился:

— Тут пустота, каким же это родом?..

Почувствовав, я сразу удивился…»

— «А для меня здесь в воздухе сирень,—

Сказала, живо обернувшись, Тень.—

Вы любите его, должно быть,— мед?»

— «О да, и запах лип в цвету…» — «Hy вот.

Поэтому и дан вам запах меда.

У этих мест известная природа,

И это знак, что мы почти у рая.

Я не был в нем, но говорят, я знаю,

Что все там слышат, что кому дороже,

И видят это, и имеют тоже».

— «Какая странность!— путаясь в траве,

Заметил Данте. — Но и как прелестно!

Нельзя придумать более чудесно!

Ну как не закружиться голове?

Не знал подобных райских я примет:

Желанью сердца каждого — ответ!

Как мне хотелось бы туда пробраться,

Но чтоб уж навсегда там и остаться!»

— «Вы можете, но только надо прежде

Вам на земле так жить и так хотеть

Лишь этого, чтоб вы могли, в надежде,

Светло и непорочно умереть.

Но бросим наши рассужденья. Вот

Я вижу арку белую ворот.

Ворота широки — но узок вход».

Дант, в восхищеньи, громко закричал:

«А розы чайные! На мед похожи!

Ворота белые я вижу тоже».

— «А старика?— спросила Тень. — Он спал?»

— «Как будто — да. Но вот, теперь проснулся

И, кажется, на нас он оглянулся».

Они, уж не спеша, пришли к воротам.

Старик поднялся грузно с камня: «Кто там?

А, эту мы уже видали штучку!

Два раза дал тебе я нахлобучку.

Скажи, ты Пустельга?» На это Тень

Лишь головой кивнула. «Знай, ноги

Не будет за Вратами Пустельги!

А это кто?— Он указал на Данта.—

Я этого еще не видел франта».

Дант, посмотрев, проговорил серьезно:

«Подумай, надо ль говорить так грозно?

Мы вместе, да… Я Дант Алигиери,

Я правнук Данта, что у вас уж был,—

Наверно, этого ты не забыл,—

А то так на слово прошу мне верить.

Он был, ушел, теперь у вас опять,

Его хочу я очень повидать.

Пусти меня и спутника вдвоем,

Мы иначе, как вместе, не войдем.

Я в первый раз пришел, она — уж в третий,

Ее уж видели вот эти дети,

Которые глядят из-за кустов,

Что вместо роз цветут теперь сиренью…

Ужели ты ее отгонишь вновь?

Не пустельга. Узнал ее я тенью,

Но имя подлинное ей — Любовь.

Открой же нам скорей, Довольно слов».

Старик лишь головою замотал

И ключ тяжелый крепче в пальцах сжал.

«Уж тут ли он?— шепнула Тень в смущеньи.—

И ваше, может быть, предположенье…

Я так боюсь! Но верить все ж хочу,

Что здесь он… Тот, которого ищу…»

Вдруг из кустов сиреневых раздался —

Из тех кустов, что ограждали рай,—

Неистовый, но очень тонкий лай.

Он визгом радостным сопровождался,

Царапаньем, и даже подвываньем.

И был он полн великим ожиданьем.

Тень вскрикнула: «Да это ведь она!

Собачка-Булька, милая моя!

Теперь мне ясно: здесь он, знаю я!

Она бы не осталась тут одна.

Она любила нас — осталась с ним,

Раз нет меня — так хоть из двух с одним.

Теперь почуяла меня, зовет…»

Старик вскочил, и мечет он и рвет:

«Да что это? Да что это такое?

Собака — здесь! Вот наважденье злое!

Откуда пес? Откуда, от кого?»—

И вдруг замолк он сразу. Отчего?

Как будто не случилось ничего,

Лишь ветер нежно шевелил кустом.

Но ветер говорить со стариком

Умел ему понятным языком.

И на слова: «Откуда этот пес?»

Прошелестел: «Его привел Христос».

«Так что ж, старик, откроешь или нет?—

Сказал Алигиери, уж суровей:

Огонь в глазах и сдвинутые брови. —

Искатьли намздесь налюбовь ответ?

Иль в этом месте не дают ответа?

Тогда скажу я, правды не скрывая,

Что нет и не было еще здесь рая.

Смотри, старик, ты не хранишь завета —

Его ты слышал сам из уст святых:

Для любящих — иль ты забыл про это?—

Все двери открываются для них!

Ты видишь, даже этот малый песик,

Что из кустов просовывает носик,

И в нем любовь. И как она светла!»

Собачка будто бы и замолчала,

И, нежным взором обменявшись с Тенью,

Глаза на старика перевела

И на него тихонько зарычала.

«Я больше убеждать тебя не буду,—

Прибавил Дант.— Но знай, что я войду,

И вместе с ней. Любовь ее зовет.

Когда же там она ее найдет,

Найдет,— кого ты знаешь!— я уйду,

Она — останется. Приду опять,

Но часа этого я не забуду.

Я ничего не смею забывать,

И слову не умею изменять».

Старик поднялся, с пояса снимая

Заветный ключ, и, медленно шагая,

Ворчал: «Гляди, наговорил-то сколько!

Уйду… приду… останется… А только

Коли беда — она уж не одна.

Как ей остаться, коли тень она?

Здесь нет теней. У каждого есть тело.

Ну, не такое,— ткнул опять на Данта,—

Как у тебя, у пришлого гиганта,

Получше, малость… А она хотела…»

— «Да замолчишь ли ты! Не рассуждай!

Забыл от старости — любовь все может!

Она и тело даст, она поможет!»

Взглянул на Тень: совсем порозовела,

Как будто было у нее и тело.

Старик опять: «Беда с таким народом…»

— «Довольно!— крикнул Данте.— Открывай!»

Ключ зазвенел. Открылись двери в рай,

И Данта обняло его дыханье;

Дышал он цветом липовым и медом…

Они вошли…

            А дале, по незнанью,

Как встретил рай обоих, Данта с Тенью,

С какими свиделись они святыми,—

Мне надо нового ждать откровенья.

Пока ж молчу. Лишь помню, что за ними

Закрылись двери белою сиренью.

 

<2> ТЕРЦИНЫ

I

Вот новый Дант в последний Круг пробрался,

Один, без спутника — он очень смел,

Да и вверху — чего не навидался!

Едва на подземелье посмотрел,

Как, одного из тамошних заметив,

Без церемонии к нему подсел

И, очень вежливо его приветив,

Затеял с ним,— на это был он скор,

Особенно внимание приметив,—

По-дружески тотчас же разговор.

Верней — стал вопрошать его прилежно.

Тот поднял на него потухший взор,

Проговорив, не очень, впрочем, нежно:

«Вы сверху, да? Оттуда к нам давно

Никто не приходил. И дух мятежный

Земли забыл я. Впрочем, все равно».

«Я знаю,— Дант ответил.— Расскажите,

Что здесь такое? Почему темно?

И почему вы на волне сидитесь

Мне быть во тьме случалось иногда,

Но холод здесь… А вы и не дрожите,

Как будто это вам и не беда.

Всё волны, волны… Нет почти что суши.

В таких местах я не был никогда.

Кругом черно, черней китайской туши,

Я, как вошел,— чуть не ослеп совсем.

И вы здесь не один. Все это — души?

Не понимаю также я, зачем

Вы на волне все той же, мглисто-черной,

Не очень-то спокойны. Между тем

Качанье ваше мерное упорно,

И кажется порою мне оно

Как будто бы довольно тошнотворно».

«Я не умею, не смеюсь давно,—

Ответил тот, качаться продолжая. —

А то, пожалуй, было б мне смешно,

Что будто вы, и главного не зная,

Вопросы ставите как наугад.

Ведь вам известно же, предполагаю,

Что это место, по-земному,— ад.

По-здешнему — Безмерность. Океану

Подходит это больше во сто крат.

По крайней мере, точно, без обману:

Нет времени у нас, и меры нет.

Я тоже вас обманывать не стану,

Могу ли дать, да и какой ответ?

Нельзя же спрашивать, зачем в аду я,

Иль почему не выхожу на свет?

Другой бы вам ответил, негодуя,

Но я отвечу попросту: не то!

Я не взял это за насмешку злую,

Хоть не сидит в аду зачем — никто.

Вы лучше бы не так меня спросили:

Сидите, мол, в аду, во тьме,— за что?»

Дант отвечал: «Мои вопросы были,

Я вижу, неудачны. Предлагать

Не буду их. Но если вам усилий

Не много стоит просто рассказать,

Что можете, как сами захотите,

И что считаете, что можно знать

Мне и про вас,— за что вы здесь сидите,—

Да и про то, что здесь у нас вокруг,

Меня вы этим очень одолжите.

Когда во тьме я очутился вдруг —

Соображенье у меня застыло…

Но верьте мне, я говорю как друг…»

«Земное слово „друг“ мне слышать мило,—

Сказал подземник. — Я вам расскажу

Историю мою, и все как было.

Я часто сам ее себе твержу.

Вот, слушайте: за искаженье тела,

За лживую любовь я здесь сижу…»

Так начал он уныло и несмело:

Я сам готовил этот океан,

И тьму себе, и мглу — за то же дело.

Ах, да за мой умышленный обман,

За вечное себя им оправданье,

Я не таких еще достоин стран!

Меня спасти могло бы хоть незнанье,

Что делаю и почему, но я

Старательно гасил свое сознанье,

И в этой лживости душа моя,

Да в слабости, которой нет прощенья,—

Жила, от всех и от себя тая,

Что будет — неизбежно!— искупленье.

Ведь тело-то не мной сотворено

И было мне, как некое даренье,

На время только, по любви, дано.

Оно ж меня поработить сумело,

И так распоряжалось мной оно,

Что я хотел — чего оно хотело,

Но говорил — и было это ложь,—

Что я покорен своему уделу,

А от него — куда же, мол, уйдешь!

Как хочет плоть — так должен и любить я,—

Вот принцип мой. Не правда ли, хорош?

За эти-то дела — могу ль забыть я?—

Сижу теперь в холодной темноте,

За них, а также и за их прикрытье.

Не веря больше никакой мечте

И не жалея ни о чем нимало,

Ни о своей погибшей красоте…

Мне в океане всё яснее стало,

Мне надо было пережить удар,

И чтоб волна до тошноты качала,

За то, что посланный мне свыше дар

Я исказил… Да нет, гораздо хуже,—

Я просто сделал из него кошмар.

И вечно ложь я повторял всё ту же,

Слова святые ею оскорблял,

Узлы мои я стягивал все туже,

И видел это, знал и понимал,

Однако, видеть вовсе не желая,

Глаза на все упрямо закрывал,

И даже будто бы не понимая

Ниспосланных мне знаков, что даны

Не раз уж были мне, предупреждая.

А знаки эти — явны и грозны.

Вот, например: душа порой двоилась

И даже весь я сам. Со стороны

Смотрел тогда я на себя. И мнилось,

Что вот идет — не человек, а хмарь,

Смеясь, ко мне подходит. Сердце билось,

Шепчу: «Вы, милостивый государь,

Что от меня, скажите, вам угодно?»

А он… о подлая и злая тварь!—

Одет, как я, с иголочки и модно,

Хохочет: «Не валяй, мол, дурака!»

Со мной садится рядом пресвободно:

«Не узнаешь? Задачка-то легка!

Вглядись в меня. Придвинься же поближе.

Меня-то не обманешь, en tout cas.

Ведь я не кто-нибудь иной, а ты же.

Ну да, ты сам. Все тот же кавалер,

И от меня не навостришь ты лыжи.

Давно ли мы, на общий наш манер,

Устроили — и оба нежно вместе —

В конце аллеи тайный sanctuaire,

Чтоб нашей общей угодить невесте…

Или, вернее, жениху… Оно —

Такое дело, говоря без лести,

И для меня и для тебя равно

Приятным стало, даже натуральным.

Мы позабыли баб, и всех, давно.

Не притворяйтесь, милый мой, печальным,

А то испуганным, как будто вдруг

Ты сделался се qu'on appelle — нормальным,

Ведь я с тобой. И больше я, чем друг,

Я ты же сам, я лгать тебе не буду.

Не забывай — один у нас супруг,

И что ж такое, разве это к худу?

Я недурен и веселей тебя,

Но будь уверен, я с тобой — повсюду,

Захочешь — вмиг развеселю, любя…

Пристало ли тебе меня бояться?

Ведь не боишься ж самого себя?

А наши шалости, — не может статься,

Чтоб ты их так совсем и позабыл.

Я для тебя готов еще стараться…»

Тут океанца Дант остановил,

Сказав с гримасой: «Не спадайте с тона.

На вашем месте я бы опустил

Подробности иные без урона».

«Вот, быть непонятым — судьба моя!—

Ответил тот без гнева, полусонно.

Ведь это он же говорил — не я!

Вы думаете — рад я был встречаться

Вот с эдаким моим проклятым „я“?

Я от всего готов был отказаться,

Чтоб только с этим двойником моим

Я мог совсем и никогда не знаться.

Да хоть бы здесь мне не столкнуться с ним,

Здесь, в океане, в царстве темной мути!

Но мы о нем напрасно говорим.

Кто сам не испытал подобной жути,

Тот чужд окажется ей навсегда

И не поймет в моем признаньи сути».

В раздумьи Дант ему ответил: «Да,

Себя вдвойне не видел я ни разу,—

Надеюсь и не видеть никогда.

Поэтому не понял вас я сразу.

Но вот, подумав, увидал тотчас,

Что видно даже и простому глазу,

Какая мука тут была для вас.

Себя увидеть — это ль не страданье?

И встречи ждать в какой не знаешь час…

Простите ж грубое вам замечанье,

Я не успел моих обдумать слов,

Они не стоят вашего вниманья.

Я слушать дальше ваш рассказ готов».

Жилец и не сердился (от смиренья?)—

Мог Данте быть не так еще суров,—

Он лишь вздохнул: «A здесь — освобожденье

От двойника. Здесь нет его совсем

В Безмерности — хоть это облегченье».

Опять вздохнул, качаясь, и затем,

Трагическую повесть продолжая,

Сказал: «A на земле тогда ничем

Не мог его отвадить от себя я…

Должно быть, стал я ныне уж другой.

В себе я разбираться начинаю:

И уж не прав ли был он, что со мной

Он говорил так нагло и бесстыдно?

Ведь я, пожалуй, был и сам такой…

Тогда ж казалось это мне обидно

И самого себя мне было жаль.

Нет, не напрасно здесь сижу я, видно!

И не в морали дело — что мораль!

С моралью тоже можно лицемерить.

Здесь я учусь смотреть иначе, в даль,

В Безмерности — себя иначе мерить,

Я сердцем знал, Кого я обижал,

В Кого хотел — и все ж не мог не верить,

Но лгать себе упорно продолжал,

Что я не знаю,— и могу ли знать я,—

Кто это тело, и зачем мне дал.

Однако, знал, и в этом все проклятье.

Я знал, что от любви мне все дано,

Но этого и не желал признать я,

А потому вокруг меня темно…

Когда б не знал — ведь был бы я невинней,

Я это понял в темноте давно,

И был бы, может быть, пред нами ныне

Не этот мутный, черный океан,—

Совсем другой, приветливый и синий…

Но стоит ли мечтать!.. А там обман,

Всю жизнь без перерыва продолжая,

Привычкой сделал я. Но, обуян

Желаньем оправдать себя, считая

Ее за верность, надо ж верным слыть!

Но верность у меня была иная,

Я верен только телу мог и быть.

А верящих в меня давно и слепо

Я, для того, чтоб плоти угодить,

Обманывал и грубо, и нелепо.

Откроется обман? Когда-нибудь!

Не дорожил я с верящими скрепой

И, если выгодно их обмануть,

Минутой пользовался просто данной,

Не думая о будущем ничуть.

Ведь те, кто были для меня желанны,

Мне были не равны. Они всегда

Стояли в чем-то ниже, как ни странно.

И замечать я стал, что иногда —

Всё чаще — с равными мне непривычно

И как-то скучно. Это не беда,

Казалось мне. Ведь это так обычно!

И я не трогал чувства моего,

Насилие считая неприличным.

И был мне тот приятнее всего —

Вы это даже без труда поймете,—

С кем говорить не надо ничего.

Подобные дела, где, в общем счете,—

Ведь вам известно кое-что о них?—

Всё сводится к одной лишь только плоти,

Решаются в условиях своих.

Итак — мои мне делались все ближе.

Но не судил я строго и других,

Хоть и общалс я с теми, кто пониже.

А несужденьем прочих — щеголял.

Я говорил себе: „Они не ты же,

По-доброму суди их“. Но я лгал,

Не добродетель — эти несужденья,

Не доброта, когда я им прощал —

И что прощал? — но если не презренье,

То невниманье к ним и к жизни их.

Теперь я даже знаю: без сомненья,

Я никого и не видал из них,

Так были мне они неинтересны.

Я жил среди сообщников моих.

Порой и с ними мне бывало тесно,

Уж очень тело я избаловал.

Поил его, кормил, и неизвестно,

Чего еще ему не отдавал.

И всё же был я телом недоволен

И очень за него бояться стал.

Мне, что ни день, казалось, что я болен.

Хранил я тело, всячески лечил,

Но сохранить его я не был волен.

И потерял, как ни заботлив был.

Там, где-то на земле, оно истлело…

Но не довольно ли я говорил?

Теперь вы знаете, в чем было дело,

Как на земле я прожил жизнь мою,

И как меня поработило тело.

Вы поняли, что я судьбу свою

Сам для себя готовил, притворяясь,

Что правды даже в сердце не таю,

Себя незнаньем оправдать стараясь.

Вы поняли, что этот океан,

И то, что на волне я так качаюсь,

Все это мне — за лживость, за обман…

О, только здесь я понял, как обидел

Того, Кем дар высокий был мне дан,

И лучше бы меня Он ненавидел!

А Он любил… Но я понять не мог,

И на земле я этого не видел.

Теперь конец. Прошел последний срок.

Рассказ мой кончен тоже. И заране

Ответ ваш слышу. Дам себе зарок

Ни с кем не говорить, сидеть в тумане,

Чтобы земных ответов не слыхать.

Ведь как к моей вы прикоснетесь ране?

Вы скажете — давно, мол, ясно вам,

Что все мои ошибки — лишь пустое

В сравненьи с тем, что делается там,

Там, на земле… Ведь там теперь такое,

Что психологии, мол, ваши — вздор.

И что вы можете сказать другое?

Так пусть вам будет это не в укор,

Но я прошу вас очень: помолчите.

Такой ответ — ведь это приговор…

И лучше ничего не говорите.

Слова мне будут тяжелей всего.

А что касается земных событий —

Они известны здесь… И оттого

Я не хочу сравнений ваших с ними.

Нет, нет, не отвечайте ничего!

А если вы произнесете Имя…»

Он много бы еще наговорил,

Весь в увлеченьи бедами своими,

Но Данте здесь его остановил,

Алигиери звался он недаром,

Он с честью имя славное носил,

Да был и в родственной связи со старым.

Отважен, неподатлив, горд и смел,

Он обладал еще особым даром:

И боль, и страсть он умерять умел.

В глазах подземника заметив муку,

Он на него серьезно поглядел

И властным жестом только поднял руку,

Проговорив спокойно: «Вижу, нет,

Еще не пережили вы разлуку

С собой земным. Из всех грехов и бед

Вы не успели вынести морали.

Когда б не это, вы бы мой ответ

С поспешностью такой не предваряли.

Увидите, что он совсем не тот,

Как вы его себе воображали.

Он даже вашему наоборот.

И к вашим — не ошибкам, преступленьям,

Один такой, по-моему, идет.

Да, преступлениям. И, без сомненья,

Они не лучше, коль не хуже тех,

Что от незнанья или от забвенья

Творятся на земле. И этот грех

Ваш тяжелее, чем теперь на свете —

Лежащий камнем на плечах у всех.

Вам послано сознание. А эти,

Несчастные сыны различных стран,

Они теперь как брошенные дети,

Иль сами бросившие в океан,

Но по невинности, неосторожно,

Последний, свой, заветный талисман.

И сравнивать их с вами — как возможно?

Вы скажете: „Но я в моих делах,

Пускай они всегда и были ложны,

Я действовал один, на свой же страх.

Со мною и дела мои пропали.

Что на земле от них осталось? Прах!“

Когда и как об этом вы узнали?

Не думая нисколько о других,

Вы даже их как будто не видали,

Так что же можете вы знать о них?

А если стало шевелиться то же,

Порою тайно, в сердце у иных?

Ведь столько их теперь на вас похожих!

А если это принято от вас?

Что, если вы заворожили ложью

Невинных — в некий неизвестный час?

Но есть черта. Она непреступима,

Хоть преступаема была не раз.

А вы — вы хуже. Не прошли вы мимо,

Но прежде, чем дано вам умереть,—

Так вам черта казалась нестерпима,—

Ее всегда пытались вы — стереть.

Ее, одну, делящую святое

От злого и преступного. Как сметь

На это посягнуть? И что другое,

Что людям больше может повредить,

Чем это дело: тихое — и злое?

Я только человек. Не мне судить.

Но, кажется, и мгла, и эти стены,

Все нужно было вам, чтоб не забыть,

Что ваша жизнь была одной изменой,

Одной изменою Тому…»

                       И вдруг

Волна вздыбилась дымно-черной пеной,

Обоих залила, и всё вокруг.

Но унесла с собою, отступая,

Лишь одного. Где Данта бедный друг?

Чуть виден, как волна его, качая,

Уносит в даль, куда-то в темноту,

И, слышно, силился кричать, рыдая

Сквозь адскую, должно быть, тошноту:

«Любил меня… А я любви не видел…

Стереть хотел Его любви черту…

Уж лучше бы… меня… Он ненавидел…

Всю жизнь изменою… я вел с Ним спор,

Но Он любил… а я Его обидел…

Меня любил…»

              — «И любит до сих пор!»—

Дант крикнул громко, чтобы, уплывая,

Тот правду услыхал. Но Данте, взор

В подземную напрасно тьму вперяя,

Не различал уж боле никого.

Где ж он? И Дант нахмурился, не зная,

Услышан ли ответ. «Но ничего,

Опомнится когда-нибудь от бреда,

Полезно это будет для него».

Так кончилась подземная беседа.

II

Но тут другой жилец подплыл, качаясь.

«Вы сверху, да? Вели вы разговор…—

Спросил он Данта, видимо стесняясь.—

Я слышал ваш и разговор, и спор,

И было мне, сказать по правде, странно.

Ведь голоса людского с давних пор

Я не слыхал. Лишь волны неустанно

Здесь воют. И уж так давно

Я сам молчу, средь этой мглы туманной,

А мне молчать — совсем не все равно.

Молчание — такое, право, бремя,

Особенно когда вокруг темно.

Ах, если б здесь у нас хоть было Время!

И я, ведь, жду его — и ничего!»

«A разве вы не говорите с теми,

Кто рядом, здесь? Не проще ли всего?

Да иногда неплохо и молчанье,

И если бремя — как и для кого!»

«Вам чуждо, вижу я, мое страданье!—

Ответил тот, качаясь на волне.—

Вы оказали первому вниманье,

Так почему б не оказать и мне?

Моя история — совсем другая,

А если вам и кажется извне,

Что мы не на земле уже, не там,

Где все общаются, а вот бы сели

Вы на волну, так стало б ясно вам,

Что мы давно друг другу надоели…

Печется каждый о себе одном.

Недаром тот окончил еле-еле,

Начав рассказы о себе самом.

Был рад найти не здешнего…

Он на земле со мною был знаком,

Но я не знал тогда о нем такого,

Что вам он откровенно рассказал»,

«А вы подслушали?»— И Дант сурово

Взглянул. Но тот, спеша, ему сказал:

«Ах, не сердитесь, это я невольно…

И хоть не знал — я всё подозревал.

Вас огорчить мне, право, было б больно.

Я не подслушал… Да и что о нем!»

Но Дант опять прервал его; «Довольно!

Хотите рассказать мне о своем —

Так говорите!» Данте был расстроен.

Ведь все они, должно быть, об одном!

Да и жилец казался беспокоен.

Ему б уняться и рассказ начать,

Так нет, завел: «Я, право, не достоин

Подобных подозрений. Я не тать,

Но у меня уже такие уши.

Я был вблизи, я не хотел мешать,

И, не подслушивая, все же слушал.

Однако, вот история моя:

Различные мы с этим, первым, души,

И я скажу вам, правды не тая,

Что если в чем-нибудь мы с ним и схожи —

В одном, ведь, океане он — и я,—

То это видимая лишь похожесть,

А на земле я по-иному жил.

Пусть наказание одно и то же,

Но у меня как будто больше сил.

За Время — главная моя расплата:

Я с ним не очень на земле дружил.

Я не считал его напрасной траты,

И Время, то, что было мне дано,

Я проклинал. Я веровал когда-то,

Что мне оно ошибкою дано.

Я о другом мечтал, о лучшем, милом,

Которому прийти хоть суждено,

Да после… С этим же, моим, постылым,

Я даже вовсе знаться не хотел.

Мне это просто было не по силам.

И я проклятий прекратить не смел.

Вот Время мне за них и отомстило,

С ним справиться я, видно, не умел,

Сюда оно меня и засадило,

Как водяной сижу какой-то зверь.

Ах, если бы оно меня простило!

Пусть лишь придет, скажу ему: „Поверь,

Я понял здесь,что без тебя мне худо.

Прости меня, не прежний я теперь“.

Да вот, ни Время, и никто оттуда

Не приходил сюда, один лишь вы.

И я смотрю на вас — ну как на чудо.

Боюсь, не потерять бы головы!

Хочу еще признаться: ненавидел

Не Время только я одно,— увы!—

Но все народы на земле. Не видел

В их поведеньи правды никакой.

Лишь здесь узнал, Кого я тем обидел!

А признавал один народ я — свой.

Мы были с ним разделены пространством,

И уж давно… Но так как был он мой —

Его оправдывал я с постоянством

Упорным. Быстро находил всему

В нем объясненье, даже окаянству,

Которое, любя, прощал ему,—

С людьми ж имел другое поведенье:

Я не прощал почти что никому.

Я зло в них видел. Злу же нет прощенья,

Бороться надобно со злом всегда.

И зачастую я терял терпенье,

Что для меня немалая беда;

Я, позабыв, что все они мне братья,

Не зло, — самих людей громил тогда,

И щедро сыпал я на них проклятья.

Сказал один какой-то: „Он жесток“.

Но, не желая этого признать, я

Такого слова выдержать не мог,

Кричу: „Покорствовать такому веку?

Рекой широкой разлит в нем порок!

Жестоким надо быть и человеку!“

Он что-то о смиреньи… „Это плен!—

Я закричал. — Переплывите реку

Сначала и убейте зло измен,

Потом уж о смиреньи говорите.

А так оно — один словесный тлен.

В тлену смиренья — что вы сотворите?

А надо творчески любить и жить!

Смирением вы зла не победите!“

Так и не мог меня он убедить,

Что в наше время истина — смиренье.

Но я потом задумался: как быть,

Какое же мое-то назначенье?

Кто сам-то я — пророк или поэт?

Я долго думал в этом направленьи.

И всё казалось, что ответа нет.

Потом пришло мне в голову такое:

Примеры есть; и может быть ответ

Как раз — что вместе то я и другое.

Не вижу ль ясно я начатки зла?

Искоренять мне надобно всё злое,

Средь зла моя дорога пролегла,

Но где оружия, каких мне надо,

Бороться с ним, чтобы душа могла

Победу получить себе в награду?

Я об оружии везде кричал,

Кричал, что знаю, и что сердце радо

Оружию, какое я избрал.

Оно — любовь. Но сам-то я всегда ли

Его одно в борьбе употреблял?

Я вижу, да, вы верно угадали,

Признанием не удивлю я вас:

Когда особенно мне возражали,

Оружием боролся я подчас

Другим, не очень с этим первым схожим,

И не один бывало это раз.

Да выходило всё одно и то же,

А чаще даже ровно ничего,

Хоть обличал я с каждым разом строже.

И зло вокруг меня росло. Его

Без устали во всех искореняя,

Я не жалел и тела своего,

От тягостных трудов заболевая.

Но о любви — не счесть моих речей!

Особенно о той, что я, мечтая,

Сам ожидал и для себя. О ней

Я думал так: „Придет же сокровенный

Тот час, когда — о, только бы скорей!—

Час встречи с той, кого я совершенной

И вечною любовью полюблю“.

Он будет же,— я верю неизменно

И лишь о нем судьбу всегда молю.

Тогда, конечно, будет все иное,

И жизнь я надвое переломлю;

Я одиночество забуду злое…

Свята любовь, когда она одна.

А не одна — так это уж другое,

Но не любовь. И та, что мне дана

В подруги издавна,— ведь я же с нею

Так одинок! Пускай меня она

И любит с верностью, Но не умею

О дорогом я с нею говорить.

Своих поэм ей и читать не смею…

Нет, лучше вовсе без любви прожить

До будущей моей блаженной встречи

И с тем же пламенем произносить

Мои громящие безумство речи.

И, коль придется, жертвенно страдать

Да биться средь чужих противоречий.

А если и своих? Хотел я звать

Людей к Тому, Кого… ведь я увидел,

Но только здесь — а раньше мог ли знать?

Как вместе с Временем — Его обидел…

А на земле я лишь в раздумья час

И океан, и эту мглу провидел…

Но кажется, я затянул рассказ.

Еще одно последнее признанье,

И утомлять не стану больше вас.

Я приобрел здесь новое сознанье,

Но даже в этой мертвой тишине

Осталось у меня непониманье

Того, что раз случилось. Странно мне

Подумать, почему оно так было.

Я кой-чего не помню. Но вполне

Вот этот случай сердце не забыло.

Вы видели: я столько знал людей,

И все ко мне ужасно были милы,

Но не знавал я среди них — друзей.

Единственный мне другом показался

И дружбы удостоился моей.

И он ко мне сердечно привязался,

Хотя природы был совсем другой.

Он наших мыслей дорогих касался

И в разговорах был открыт со мной,

Но постепенно, сам не понимаю,

В моих глазах он стал как бы иной.

Стремился вечно я, куда — не знаю,

Воображал, однако, что вперед.

А он — решил я,— мне не подражая,

Застыл на месте, никуда нейдет.

И сделался он мне — как все другие,

Как те, кого я обличал. И вот —

Пришли для дружбы времена иные:

Его теперь я также обличал,

Что недвижим, что дни его пустые…

А он… Он даже мне не возражал,

Он только слушал, как всегда спокоен,

И тем еще сильнее раздражал.

Коль он как все — того же и достоин!

Достаточно я всеми угнетен.

Ведь я не так, а по-иному скроен.

В душе-то знал я хорошо, что он

Останется, как прежде, неизменен.

Но знал и помнил это, как сквозь сон,

И уж жалел, что был с ним откровенен.

Так дружба наша и сошла на нет.

Он помнит все, он ей, конечно, верен,

Ну а во мне — едва остался след.

Да ведь над ним не знает Время власти,

Я ж Время не любил, и я — поэт,

Я весь в движеньи, в переменах, в страсти…

Мне друга жаль, но чем я виноват?

Не разорваться ж для него на части!

Меня любил, я знаю, он как брат,

Но — кончено, не начинать сначала.

Пускай он примирится, рад — не рад,

И не такая дружба пропадала.

Теперь я понял суть ее вполне,

И на него не сетую нимало.

Здесь, сидючи один, и в тишине,

Я не успел понять, в чем было дело,

Кой-что в разрыве странно было мне.

Теперь же сердце всё раскрыть сумело.

Вам рассказав, я понял: друг не знал

Меня совсем, хоть много раз, и смело,

Он в разговоре это утверждал.

Меня он ни пророком, ни поэтом —

Сказать по истине — не признавал.

Недаром никаким его советам

Не думал следовать я никогда.

А был ли прав? Да что теперь об этом!

Он взят уж от земного… Иногда

Его я вижу здесь. Он навещает

Какого-то из наших. Но тогда

Скользнет как тень и тотчас исчезает,

Мне улыбнувшись только. Не пойму,

Как это он свободно здесь гуляет?

Мне правила известны. Почему

Допущено такое oтступленье?

За что оно позволено ему?

Я беспристрастен…» Данте в нетерпеньи

Прервал его: «Да бросьте, всё равно!

Ведь он уж вам не друг, и, без сомненья,

Вам безразлично, что ему дано —

Что не дано… Постойте, вы сказали…

Я слушаю вас, кажется, давно…»

«Да, я кончал, но вы меня прервали.

О друге ж я затем упомянул,

Чтоб беспристрастие мое вы знали,

И вот, скажу: он больше понимал

Любовь, чем понимал ее тогда я.

Вы знаете, к Кому людей я звал,

Я проповедовал Любовь, не зная,

Люблю ли я Его, люблю ли сам.

И друг советовал,— не упрекая,—

Поставить хоть предел своим словам.

Он мне шептал — как помню этот шепот!—

„Вы говорите: 'Все Ему отдам…'

Не нужно ли пройти вам раньше опыт?“

Не слушал я, За то, что он суров,

В душе к нему — досада или ропот,

Не слышит он, мол, искренности слов,

Моей борьбе и мне всегда мешает…

Теперь я должное ему готов

Отдать. Я думал, он меня не знает,

А знал он все, и был он прав тогда.

Здесь это понял я, но не узнает

Мой бывший друг об этом никогда.

Оставим же его. Пора, кончаю.

Ясна вам жизнь моя, моя беда.

Вам ясно также, что теперь я знаю,

Как я обидел время и Того,

Кого любить хотел, и не прощаю

Себе еще покуда ничего.

Не я, ведь, создал Время; с ним боренье

Бореньем было с волею Его.

Ах, все это единой цепи звенья!

И Тот, Кто в жизнь послал меня, на свет,

Послал не для такого искушенья,

Не для судящего огня — о нет!—

А для любви и для огня иного…

За это я и дам Ему ответ.

Скажите же теперь мне ваше слово.

Соседу вы сказали — слышал я,—

Сказали правду прямо и сурово.

Но я не он. Не та и жизнь моя.

Во многом виноват и я, конечно,

И сам себе я строгий судия,

Но вы…. не надо ли вам быть сердечней

И милосерднее меня судиться

Ужель вам кажется, что бесконечно

Могу я в этом подземельи быть?

Имейте же немного сожаленья,

Вы приговором можете убить

Ее — мою надежду на прощенье.

А без надежды, даже и в аду,

Поверьте мне, и лишнего мгновенья

Пробыть нельзя. И я не проведу».

Дант слушал океанца, сдвинув брови,

А тот опять: «Ответьте же, я жду!»

Но Дант молчал, и только всё суровей

И строже делалось лицо его.

«Уж лучше б обойтись без предисловий,—

Сказал он наконец. — Ты ничего

Еще не понял! Новое сознанье?

Нет, новое — оно не таково!

Не понял ты и смысла наказанья.

Не увидав его в своей судьбе,

Ты — прежний весь. И в этом состояньи

Ты с лаской повествуешь о себе.

Хотел ты цепь разбить — но целы звенья!

Ты вспоминаешь о своей борьбе

Там, на земле,— почти что с умиленьем,

А вечность друга позабыл легко.

И ныне ты — мечтаешь о прощеньи?..

Нет, до него, пожалуй, далеко!

Тебе осталось здесь немало дела,

Не залетай же сразу высоко.

Ты и покаяться не мог умело

И главного, увы, не мог понять:

Ведь надо, чтоб душа твоя посмела

Всего совлечься, до пылинки снять,

Отречься от того, что было прежде,

И быть готовой вечно умирать,

Не веря больше никакой надежде…

Какие-то слова ты повторял,

Но так как в той же, старой, был одежде,—

Значенья этих слов не понимал.

Ты говорил, что, Время проклиная,

Не только Время этим обижал.

О да, конечно! Зная иль не зная —

Тут одинаковый тебе укор,—

Ты жил, Того страданья умножая,

Кто за тебя страдает — до сих пор…

Вся жизнь твоя — лишь самолюбованье,

Вот человеческий мой приговор.

Ты дал Ему великое страданье…»

Тут океанец, что-то вдруг поняв,

Вскочив на кучу, с горестным стенаньем

В густые волны бросился стремглав

И в глубину тотчас же погрузился.

Дант недоволен был: «Ну что за нрав!

Совсем как мячик в океан скатился.

Не вынырнет ли он? Я подожду.

Ведь не дослушал, даже не простился…

Нехорошо же, если так уйду».

Тот вынырнул и, в длительном томленьи,

Стенал: «Я понял, понял всю беду!

Я был неправ! Не надо мне прощенья!

Я не хочу прощения! Клянусь

Вот в это незабвенное мгновенье,

Что к прежнему себе я не вернусь!

Пусть за меня Он больше не страдает.

Прощенья не прошу, боюсь, боюсь!»

Обрадовался Дант: «Он понимает!»

И крикнул уплывающему вслед:

«Не бойся! Ты прощен! Он все прощает!»

Прислушался: что ж он? Ответа нет.

Волна вернулась и вздыбилась снова.

Дант слушает: не будет ли ответ?

Но ничего. Ответа — никакого.

Еще волна. Лишь пена на гребне.

«Нет, моего не услыхал он слова,—

Дант проворчал. — Остался в глубине.

Я слишком резок был с ним, очевидно,

Вот он, бедняга, и погиб в волне…

Уж это, право, как-то и обидно.

Да у меня — откуда этот пыл?

Принялся я за обличенья… Видно,

Меня своим он пылом заразил.

Ведь первый этого куда похуже,

А с ним я все-таки милее был…

Какая тьма, однако… Да и лужи…

Вот, поживи-ка в эдакой стране!

Вода не замерзает, хоть и стужа…»

Он прислонился к каменной стене,

Всё время сам с собой о чем-то споря:

«И нужно было ввязываться мне!»

Жалел о неприятном разговоре.

Ссылки

[1]  Дань уважения (фр.).

[2]  Ник = Никс = Николай II.

[2] (Все примечания к тексту «Жизнеописание Ники» принадлежат С. П. Каблукову.)

[3] Ф.— спирит, лечивший Ал<ександру> Ф<едоровну>, рождавшую только девочек.

[4] После открытия мощей пр<еподобного> Серафима Саровского родился у Николая сын Алексей, очень болезненный.  

[5]  9 января 1905 года — манифестация рабочих с св<ященником> Гапоном во главе перед Зимним дворцом была разогнана казаками.

[6] Гр<аф> С.Ю. Витте, инициатор манифеста 17 октября 1905 года.

[7] Гриша = Григорий Ефимович Новых, прежде Распутин, ныне «придворный духовный собеседник» с жалованием в 12000 р. в год, по слухам едва ли неверным — любовник жены Ник<олая> и постоянный его советник во всем.

[8] С 19 июля 1914 г. в России запрещена продажа вина и спиртных напитков, но пьянство уменьшилось мало.

[9] Георгиевская дума присудила ему знак ордена Георгия 4 степени.

[10] Старый гр<аф> Фредерикс — министр Имп<ераторского> Двора — из немцев.

[11] Два казака, отличившиеся особой военной удалью и жестокостью.

[12] А. Н. Куропаткин — бывший главнокомандующий во время неудачной для нас Японской войны 1904 г., теперь командует армиями северо-западного фронта.

[13] Поезда, ждущие Н<иколая>, затрудняют гражданское железнодор<ожное> движение.

[14] Частые поездки в действующую армию.

[15] Предс<едатель> 4-ой Гос<ударственной> Думы камергер М. В. Родзянко надоедает Н<иколаю> своими предостережениями, требованиями, указаниями и пр.

[16] Статс-секретарь И. Л. Горемыкин, бывший дважды после 1905 г. Председателем Совета Министров — последний раз с 1914 — февраль 1916 г., когда по рекомендации Распутина был уволен и заменен гофмейстером Борис<ом> Влад<имировичем> Штюрмером.

[17] Cашхен — и<мператри>ца Александра Феодоровна.

[18] Мардарий — иеромонах черногорец, выдает себя за секретаря митрополита Черногорского, студент 4-го (?) курса здешней Д<уховной> Академии. Отличается особенным женолюбием и, по мнению женщин, красотою. При дворе является конкурентом Распутина.

[19] Гри-Гри = Распутин.

[20] Павел Николаевич Милюков — лидер конституционно-демократической партии. Историк. Депутат Думы всех 4-х созывов — известный общественный деятель.

[21] «Ка-дет» = принадл<ежащий> к конституционно-демократической партии.

[22] «Эн-эс» — член партии народных социалистов (н.-с.).

[23] «Эс-эр» — социалист-революционер (с.-р.).

[24] См. «Речь» 25 дек. 1915 г., ст<атья> Д. Философова. Д. В. Философов — друг 3. Гиппиус и мой — известный публицист, радикал и общественный деятель.

[25] Разумеется Гр. Распутин.

[26] И. Л. Горемыкина.

[27] Борис Владимирович Штюрмер — заменил Горемыкина — ср. выше пр<имечание>.

[28] Алешка убивец — так называет Григ. Распутин Алексея Николаевича Хвостова, заменившего князя Н. Щербатова в должности Министра Внутренних Дел и на днях уволенного. Подозревается в замысле устроить покушение на Гр. Распутина.

[29] Чхеидзе, Чхенкели и Скобелев — социал-демократы, члены Государственной Думы.

[30] Ганфман — редактор газеты «Речь».

[31] Бонди — редактор газеты «Биржевые Ведомости» = «Биржевка».

[32] Имеется в виду приезд Николая на открытие весенней думской сессии 1916 г. в Таврический Дворец.

[33]  Хипес (блатной жаргон — феня) вид мошенничества, когда женщина (хипесница) приглашает к себе мужчину и создает компроментирующую его обстановку, а внезапно появившийся сообщник шантажирует его с целью получения денег или какой-либо иной. Процветает на высоком техническом уровне и в современной России (министры, прокуроры и т.д.).

[34]  Помни! (англ.).

[35]  в любом случае (фр.).

[36]  алтарь (фр.).

Содержание