Как нельзя перестать быть евреем (равно как и стать им), так же нельзя перестать быть солдатом ЦАХАЛа. Еще много раз по сорок дней в году мне придется носить зеленую робу резервиста. В последний раз в Бейт-Шаане, уже перед самым нашим отъездом… переездом – называйте как хотите. На иврите это зовется обидным словом «ерида» – «схождение». Даже не предательство – горше: «Ты уже стоял среди избранных на горе Сион, так что же ты…»

На шоссе меня подобрала «субару», долгие годы единственная из японских машин, ездившая по дорогам Израиля. В машине играло радио. Сколько раз слышал я это выражение: «Руци, Шмулик» («Беги, Шмулик»), но не понимал, почему в женском роде, почему не «руц»? Оказалось, это песенка. И вовсе не «Беги, Шмулик». В ней поется: «Беги, Шмулик ждет тебя». (Прямо как в «Песни песней»: «Беги, будь подобна серне на расселинах гор».)

Сочетание автомата М-16 с альтовым футляром всегда вызывало интерес: кто я, что я. Мы разговорились, женщина за рулем рассказала мне свою историю. Она родилась во время войны в Польше. Ее подбросили ксендзу, это было в селе Стрихарж. Она росла в приюте при монастыре, пока родители, чудом спасшиеся, ее не разыскали. Ее зовут Веред.

Что ни говори, переживание сильное. Борхес пишет: «Если слова в сновидении ясны и отчетливы, а говорящего не видно, значит произносил их Бог» (Х.-Л. Борхес, «Тайное чудо»). С той же борхесовской интонацией я хочу сказать: «Если герои твоего романа затем являются тебе наяву, значит твой труд угоден Богу».

Но сильнейшее потрясение мне еще предстояло – спустя несколько лет, уже в Германии. Почему мы поселились именно в ней? Потому что в Германии, по словам Набокова, хорошо конопатят окна. Потому что судить нас будут по делам нашим, я же бездеятелен, живя в мире, с которым, как две параллельные прямые, не пересекаюсь. Потому что в Германии, даже чтобы хорошо зарабатывать, мне не нужно «играть на свадьбах». Потому что «Дар» писался в Берлине. Мало?

Есть вещи, которые рука не поднимается выбросить. Выяснилось, что моя жена долго берегла цепочку – мой «смертный медальон», выражаясь языком сорок первого года. А выяснилось это при следующих обстоятельствах. Исачок, ходивший тогда в еврейскую школу на Вальдорфштрассе, не упускал случая похвастаться тем, что его отец – израильский солдат. Даже поздней, среди немецких сверстников, это считалось cool – армия, состоящая из одних Рембо. В один прекрасный день любознательному Исачку, рывшемуся в мамином бюро, на глаза попалась сия сомнительная реликвия. Узнав, что означает ладанка цвета хаки, Исачок повесил ее на шею и так отправился в школу.

Жена рассказала мне об этом, снисходительно посмеиваясь. Но я знал, что мой имидж «израильского солдата» ей дорог.

– Как это, повесил себе на шею и ушел? Как ты допустила это!

Алюминиевая пластинка будет извлечена из ладанки, будет всем демонстрироваться, а в этой школе еврейские буквы от арабских умеют отличать.

Ни слова больше не говоря, я вскакиваю на велосипед. В голове молотобоец стучит, как стучал лишь однажды. Плохо работает контакт бокового зрения справа, там рябь – вижу, только глядя в упор. Я жму на педали изо всех сил, кто-то шлет мне мне долгий, перекошенный от ярости гудок. Взгляд какого-то колясочника, наперерез которому я проскакиваю с оскорбительным пренебрежением к его увечью. Полицейский и полицейская, важно едущие верхами шагом на рослых, подстать петровскому скакуну, «ганноверцах», в сомнении: пуститься вскачь за мной, нырнувшим на пешеходную улицу? Сейчас застучат по берлинской мостовой бронзовые копыта. Несусь, едва не сбивая флажки пешеходов, под моим взглядом каменеющих в праведном гневе. До школы с такой скоростью три минуты, но когда они поставлены на попа…

Влетаю в подъезд. Перемена. Прямо навстречу фрау Хайфец, его учительница.

– Герр Гуревич? Что нибудь случилось?

– Изаак оставил дома ключи, я ему принес.

– О…

Идем во двор.

– Он сегодня рассказывал, как вы участвовали в Войне Йом-Киппур, и показывал ваш личный номер. Он вами гордится… Изаак! – зовет она. На прощание мы обмениваемся парой слов на иврите.

На вопрос: «Что ты сегодня показывал здесь?» – растерявшийся ребенок расстегнул рубашку, и я увидел на его худенькой груди кусочек алюминия без зеленого камуфляжа и хорошо знакомый номер. И мое имя.

Психиатр, к которому я обратился, только развел руками:

– Принято считать, что наши сны это наши страхи. Бывает, что и наоборот: наши страхи это наши сны.

Мои сны это тексты.