Нет, это не она, я увидел женщину, ничего общего не имевшую с только что полулежавшей в этом кресле. Читатель, наверное, хоть раз смотрел тот мюзикл, который я уже ни видеть, ни слышать не могу – My fair Lady, – и помнит сцену появления Элизы Дулитл перед отъездом на бал. Преображение Доротеи Кунце было равноценным, я беру назад свои слова про вдову костоправа, с которой ей только-то и осталось коротать время. Вошла чертовски эффектная женщина (тип Зары Леандер, хотя эта роль – многолетней вдовы юного офицера, урожденной фон Клюгенау, – скорее бы подошла Марлен Дитрих), по виду – не старше пятидесяти, по моим расчетам – чуть меньше шестидесяти. И конечно, голос – таким надо петь «Хабанеру» (в одноименном фильме) [94] , а не изъясняться прусской аристократке… Короче, при вторичном появлении Доротеи Кунце хотелось воскликнуть: черт возьми! А женщины мгновенно это чувствуют, они же хищницы успеха, произведенное ими впечатление – это их пища, их добыча.

Она извиняется за то, что меня напугала. А он-то вообразил, что все наоборот, – «выдает» меня Петра; ее она называет «швигермуттер» [95] – он-то вообразил, что швигер-муттер приняла его за привидение. Привидение… в самом деле? Я считаю, что похож на привидение?

Ну… может быть, на призрак Банко я и не похож [96] , а так, на кого-нибудь попроще, в качестве потомка какого-нибудь старого еврея, сожженного на костре… Готлиб. Прошу прощения за внезапное вторжение, но дело, по которому я прибыл («прибыл», а не «пришел» – я хранил какое-то подобие инкогнито), совершенно удивительное, я бы сказал, сенсационное.

Петра идет готовить еще ранее обещанный мне чай – как раз вовремя: на дворе файф-о-клок. Она уже все это слышала, ей интересней послушать, что ответит мне швигермуттер (а пока что можно заварить чай). Я искушен все-таки по части взаимоотношений свекрови с невесткой – последняя, со всей кажущейся эмансипированностью, не на шутку пасовала перед свекровью – еще бы, это тебе не моя мама; вот и хотела позлорадствовать, глядя, как та будет перед кем-то пасовать сама. Я только не понимал причин: почему так уж должна прийтись не по душе в этом доме моя – по выражению Петры – «благая весть»? От нее пострадала бы репутация Кунце-нациста в кругу затаившихся единомышленников, к которому принадлежала и сама Доротея Кунце? Нет, этот сюжет оставим для немецкой сатиры пятидесятых годов.

Я положил перед ней на широкие подлокотники кресла по фотографии (как будто магически приковал ее ими). Это довольно известное фото – мне об этом ей говорить не надо. Чего она, возможно, не знает: оно было обнаружено в обломках сгоревшего немецкого самолета. Самолет сгорел вместе с экипажем, но промыслом Божьим эта карточка уцелела, став в сознании человечества одним из символов еврейской трагедии…

Еврейская трагедия! Для всех существует только еврейская трагедия – Боже упаси вспомнить о немецких слезах. А разве у экипажа этого самолета не было матерей, жен, детей? Ведь даже имена этих людей неизвестны, не так ли?

Боюсь, что так, – сделавший эту фотографию навсегда останется безымянным; кто знает, из каких побуждений он снимал, – может быть, хотел сохранить для потомков правду о трагедии… Тпрр! Я прошу простить мою бестактность: говорю исключительно о еврейской трагедии в доме, где уже тридцать пять лет не снимают траур… но сейчас она все поймет – почему я об этом говорю именно с ней, я повторяю, у меня есть совершенно сенсационное сообщение.

Она извиняется в свою очередь и просит продолжать. Продолжаю. А на этом снимке крупным планом лицо того же самого человека. Шляпа, к сожалению, надвинута на глаза – наверное, сбилась, задел футляром, когда поднимал руки. (Лицо под съехавшей шляпой не выражало ни страха, ни каких-либо иных сильных чувств. Объектив выхватил – и удержал – миг, частность, тогда как лишь из череды таких мгновений складывается знакомый нам обобщенный образ: ужаса, радости, боли; в отличие от фотографий, на полотнах художников такие мгновения условно сведены воедино.) Это мой дед, единственное сохранившееся фото – вот как бывает. Йозеф Готлиб – мне кажется, это имя ей должно быть знакомо. Я одновременно и Гамлет и Горацио, она – Клавдий; пьеса «Мышеловка, или Убийство Гонзаго» [97] . Ну конечно, всякому мало-мальски знакомому с биографией Готлиба Кунце имя этого австрийского скрипача не может не быть известно. Так, выходит, я внук «маленького Готлиба»? А это он сам… Гм, какие удивительные бывают на свете совпадения – она провела рукой по лбу.

Но самое невероятное впереди, если только она действительно не знает, о чем идет речь, что, признаться, для меня удивительно – ведь следующий акт трагедии… или так: один из следующих актов (я всего еще не знаю) разыгрался здесь, в этом самом доме, в сорок третьем году. То есть у нее на глазах. Вы действительно ничего не знаете?

Нет, она совершенно не представляет, что я этим хочу сказать. Ее глаза полны недоумения, которое, правда, дешево стоит – что оригинал, что подделка.

Тогда я повел свой рассказ. Дед остался в Харькове, и для всей нашей семьи (семьи! пусть думает, что нас еще много) было очевидно, что погиб. Эта фотография, когда о ее существовании стало известно, ужаснула нас своей наглядностью, а в остальном – ничего другого мы и не ожидали. Но вот я узнаю, что Йозеф Готлиб в 1943 году работал в опере в Ротмунде, неподалеку отсюда; мало того, он был в тесном контакте с Готлибом Кунце, который его, попросту говоря, спасал, пользуясь своим именем и связями. Среди коллег-музыкантов мой дед выдавал себя за русского немца, которого наступавшие немецкие части буквально вырвали из лап большевиков, собиравшихся его – и подобных ему – вот-вот уже расстрелять. Без Кунце, конечно, столь примитивную легенду не приняли бы на веру те, от кого зависело поддерживать порядок, как он понимался в Третьем рейхе. Однако дед чувствовал себя за его спиной настолько в безопасности, что мог позволить себе ссориться – публично – со своим шефом Карлом Элиасбергом, человеком деспотичным, беспощадным с неугодными ему музыкантами, в придачу членом партии, но трепетавшим перед великим Кунце. Этого Элиасберга, вероятно, она знает, – кажется, он здесь бывал. (Она не помнит, слишком незначительная фигура – здесь бывали такие дирижеры, как Вилли Ферреро, Ганс Кнаппертсбуш. [98] ) О да, я понимаю, просто забыла – Элиасберг даже был зван на траурную церемонию в связи… я вынужденно касаюсь этой незаживающей раны… с гибелью ее мужа Клауса, но премьера чего-то там… погодите… сейчас вспомню, «Воскресшего из мертвых» Вольфа-Феррари [99] , этому помешала. Жалкий композитор Вольф-Феррари, я знаю две его оперы (чуть не раскрыл себя, сказав «у нас в Циггорне шли две его оперы» – «Секрет Сусанны» и «Sly»). Но главное, на этом траурном торжестве среди прочих был и Йозеф Готлиб.

Да нет же, это совершенно невозможно. Она встала и, обернувшись, увидела Петру, я-то видел ее давно – чай, наверное, уже остыл. Петра, отставив поднос, рискну сказать, получала истинное наслаждение от нашей беседы. Все было, как она предсказывала. Доротея Кунце и слушать не желала о том, что родители ее мужа, погрязшие в нацистском грехе (или, может быть, верные идеалам германской нации?), спасали в годы войны еврея (или, точней, какого-то вонючего еврея?), причем слушать-то не желала, да робела передо мной, на этом настаивавшем. Это было явно. Иначе бы со мною долго не разговаривали здесь – вопрос еще, разговаривали бы вообще.

Увидя Петру, спрашивает, где ее внук, и я слышу, как Петра начинает оправдываться в том, что позволила сыну куда-то пойти, – вот тебе и Маргарета фон Тротта.

Ей угодно показать мне список приглашенных в отель «Кайзерпфальц» в тот печально памятный для нее день. После службы в Мариенкирхе – Клаус ведь был католик [100] – еще состоялся поминальный обед. У нее все сохранено, даже салфетка с черной каймой (идея Кунце). В этом доме уже ничего не выбрасывалось и не менялось после двадцать девятого февраля 1944 года. (Я догадался, что это дата смерти композитора.)

Иду следом за ней – Петра стоит как дура со своим красноватым чаем – и попадаю… в лифт! Это одна из причуд Кунце-строителя: вилла планировалась и строилась строго по его указаниям. Только в одной из башенок есть узкая винтовая лестница, ведущая прямо в его кабинет, расположенный обособленно; изнутри в него можно подняться лишь в лифте. Сейчас мы проследуем (так и сказала «проследуем») наверх, сейчас я увижу рояль, за которым были написаны пять последних струнных квартетов, Квинтет на тему «Форели» Шуберта – и предсмертное сочинение, оратория «Пугач студиозуса Вагнера», по завершении которой и грянул в этом кабинете выстрел… (Вагнер – персонаж «Фауста» Гете – оплакивает судьбу неудачно сконструированного им гомункула. [101] )

Кабинка лифта скорее, чем самое себя, напоминала роскошное купе («отделение») спального вагона какого-нибудь Норд-Экспресса или Ориент-Экспресса [102] – те 20—30 секунд, которые предстояло проводить пассажиру по имени Кунце в этом снаряде, были окружены комфортом, более или менее бессмысленным. Достаточно упомянуть плед и подушечку на миниатюрном бархатном диванчике. (Эстетический идеал Кунце в концентрированном виде: апология вторичности через тотальную нефункциональность; ваза с отборными фруктами в парадной гостиной – к которым никто никогда не притронется; плоды трудов искуснейшего ремесленника-раба, на которые, возможно, даже не упадет взгляд господина. Беда Кунце в том, что, представляясь сам себе этаким пресыщенным господином, он был как раз-то искуснейшим рабом. По крайней мере, мне так вдруг показалось – отсюда всю жизнь поза.)

Небось Тобиас катается теперь вверх-вниз? Укоризненный взгляд. Нет, конечно.

Из лифта вы попадаете прямо в кабинет. Поздней Петра поразится: она повела вас в святая святых – даже Инго без спросу в кабинет не входит. Нет, что-то здесь нечисто.

Я почтительно примостился, по ее знаку, на краешке огромной, низкой, расшитой восточными узорами оттоманки, приглашавшей лечь, а не как я – почти что на корточках сидеть. На стенах множество экзотических предметов неведомого мне назначения, более уместных в доме состарившегося этнографа, нежели его сверстника-композитора; а из картин: неразборчиво-ночное полотно в духе Беклина [103] (а может, его самого) и – юнге, юнге, как говорят немцы, – портрет горячо любимого вождя, словно в кабинете какого-нибудь группенфюрера… да, постмодернизм возник не вдруг и не сегодня. Правда, она предупредила, что с сорок четвертого года здесь ничего не менялось, – и все-таки (можно тысячу раз говорить о постмодернизме) я был шокирован. Немудрено, что она никого сюда не впускает. В наши дни такой портрет Гитлера я готов представить себе разве что в подпольном неонацистском капище. Но чтобы Кунце, каким бы поборником «нового порядка» он ни выступал, сочиняя своего «Вагнера», имел перед глазами это неизменное украшение железнодорожных станций и почт – в песочного цвета униформе, с повязкой на рукаве?! Ничего не понимаю – кроме одного, пожалуй: Доротея Кунце хотела продемонстрировать мне всю бездну морального падения ее свекра, дабы у меня не осталось никаких иллюзий относительно его готовности прийти на помощь еврею. Она следила за моей реакцией – я, естественно, и бровью не повел: Гитлер и Гитлер, портрет маслом, приблизительно 150 x 80, в нижнем углу подпись (похожая на репинскую) и дата: 43.

Может быть, она боится, что эта история, вскрывшись, нарушит какой-то уже установившийся баланс злодейства и гениальности? Что, поставив под сомнение безусловность первого, возьмутся пересматривать и последнее? Мир уже свыкся с Кунце таким – это как на старости лет без крайней нужды вдруг отучать себя от нездоровых, но глубоко укоренившихся привычек. Но ведь Кунце отнюдь не дутая величина; не будь за ним дурной славы, убежден: это имя владело бы сердцами культурной части человечества куда более полно. Я пытаюсь это как-то объяснить ей – с помощью, допускаю, весьма близких ей соображений: вот тогда только его и поднимут на щит те круги, которые создают сегодня общественное мнение, – разве она не знает, в чьих руках пресса? Если даже без их поддержки, вопреки бойкоту Израиля, Кунце остается тем, кем был всегда, то легко себе представить, какой бум – газетный, журнальный – поднимется вокруг его имени, когда он начнет исполняться – тогда уже с триумфом – в Израиле. Так же, довольно прозрачно, я намекнул, что определенные выгоды из этого извлекут близкие к Кунце люди, – и пожалел. Ей кажется, что определенные выгоды из этого в первую очередь извлекут люди, близкие к Йозефу Готлибу. Ей кажется, что вообще это все отдает попыткой устроить сенсацию по предварительному сговору… Нет, она еще не кончила: я, верно, чего-то не понимаю, предлагая ей «вспомнить» то, чего не было. Ей слишком дорога немецкая культура и история – какая ни есть, – чтобы заниматься ее фальсификацией.