КНИГА ПЕРВАЯ
I
На размольном этаже мельницы становилось все темнее.
Мельников подручный уже едва разбирал буквы. Он примостился на мешке с зерном и, наморщив лоб, закусивши щеку, изучал книгу, время от времени возводя взгляд горе и щуря усталые глаза; стороннему наблюдателю он, вероятно, показался бы талантливым человеком (среди гениев, как известно, много выходцев из бедноты), который стремится использовать любую минуту, урванную от каторжного труда, для удовлетворения ненасытной врожденной тяги к познанию. Но думать так было бы неверно. Сей честный малый отнюдь не был создан для пера и книги, а сочинение, в которое Йорген столь сосредоточенно углубился, было всего лишь популярным иллюстрированным альманахом.
Йорген лелеял это изящное издание как свою наивысшую ценность, что было не мудрено, поскольку он получил его на Рождество от красавицы Лизы, Мельниковой прислуги. В сочельник, перед самой дверью в хозяйские покои, куда их пригласили на пончики, она тайком сунула альманах ему в руки, и теперь, беря его, Йорген всякий раз испытывал пленительный трепет, пробежавший по нему в ту минуту от необычайного и неожиданного знака благорасположения, а потому он часто заглядывал в книгу. Зимой он проштудировал серьезную и полезную ее часть, в том числе полный перечень цен на зерно за последние три года (изучение коего убедило Йоргена в том, что, если дела и дальше будут идти из рук вон плохо, скоро не станет никакого резона выбиваться в мельники и вполне можно будет ограничить свои устремления должностью подручного), а также обзор погоды, доказывавший, что наиболее благоприятные для мельницы ветры дуют весной и осенью, а хуже всего крылья ее вертятся в разгар лета и в бесснежный мороз, о чем Йорген, как он гордо признался себе, уже знал по собственному опыту. Развлекательной части, состоявшей из анекдотов и побасёнок, ему хватило на всю весну, так что теперь, в середине мая, он отважился взяться за рассказ под названием «Рыжий рыцарь из Хольмборга» — не без душевных мук, ибо этот гвоздь альманаха занимал свыше двадцати трех страниц мелким шрифтом. Но как было оставить столь значительную часть драгоценной книги втуне?
Впрочем, Йорген был сторицею вознагражден за мужество: история оказалась настолько потрясающей, что он с удовольствием прочел бы и вдвое более длинную. Речь в ней шла об отважных рыцарях, которые, неизменно напялив железные доспехи и напоминая живые кафельные печки, совершали самые невероятные подвиги, в том числе в Святой Земле, где они разрубали сарацинов до подбородка, а в особом расположении духа и до седельной луки. О таких вот подвигах вели они меж собой речь, пока споро осушали золотые кубки, вызывая у читателей неодолимую жажду… С последним кубком нога уже была в стремени и рыцари вонзали золотые шпоры в бока своих благородных рысаков, из коих наиблагороднейшим был добытый в крестовом походе арабский жеребец: под его золотыми подковами земля мелькала столь быстро, что вовсе исчезала из глаз… Йорген и не подозревал о существовании такой прорвы золота. Что касается дам, они дефилировали, шурша светлыми шелками, или в иссиня-черном бархате гарцевали верхом, но ни шелка, ни бархат не могли скрыть пышности их белоснежных персей; а еще они сверкали жемчугами и бриллиантами, словно лес после дождя. Только одно смущало нашего честного малого: слишком простые и безыскусные имена. Подумать только, главную героиню зовут Метте, йомфру Метте, то есть барышня Метте! Это заронило у Йоргена подозрение, что писатель, возможно, не слишком хорошо знаком с изображаемой им эпохой. Подручный мельника готов был подписаться под золотыми подковами арабского скакуна, однако он в жизни не поверил бы, что знатную даму могут звать Метте.
Впрочем, за исключением неподобающего имени героиня эта более всего остального привлекала Йоргена. Было совершенно очевидно, что она как две капли воды похожа на Лизу.
Дотошливый скептик мог бы, конечно, придраться к тому, что косы у Метте были «цвета воронова крыла», а ее темные сросшиеся брови «нависали над глазами подобно парящему орлу», тогда как у Лизы волосы были золотистые с прозеленью, какой иногда отливает мокрое сено, а брови ее, светлые и редкие, были почти не заметны, и что аристократическая барышня была наделена «очаровательным носом, хотя и с энергичным загибом книзу», тогда как соответствующий орган у Мельниковой служанки проявлял свою энергичность скорее в некоторой задранности кверху, тоже, однако, не без очарования, а ее крупный рот, верхняя губа которого отчасти следовала за направлением носа и потому приоткрывала пару больших крепких зубов, едва ли подходил под определение «удивительно маленького, с тонкими, плотно сжатыми губами». Вероятно, Йорген, неожиданно для себя, и признал бы справедливость подобных возражений, но это никоим образом не отменяло бы того, что, читая о скверно нареченной йомфру Метте, он думал про Лизу. Главное, все представители мужеского пола в книге были влюблены в Метте; точно так же у них на мельнице сам Йорген, его хозяин, второй подручный Кристиан, даже, курам на смех, батрак по имени Ларс — все словно помешались на Лизе. А еще — увы! — сходилось то, что никто толком не знал, как к нему настроена Лиза или же насколько преуспели его соперники. Ведь Йорген отнюдь не готов был присягнуть, что сущее дитя вроде Ларса, без малейшего пушка на верхней губе, где могла бы осесть мучная пыль, не сорвал в благоприятную минуту поцелуя, на который давно напрасно облизывался сам Йорген, хотя у него над губой красуются довольно-таки изрядные усы; точно также и в альманахе описывался эпизод с йомфру Метте, когда она, выйдя на темный балкон остыть после танца, поцеловала поднесшего ей вино пажа в костюме нежно-голубого цвета, а ведь за минуту перед тем ее холодность приводила в отчаяние великолепнейших из рыцарей.
Иными словами, ничего удивительного, что вообще-то не падкий до чтения Йорген жаждал разбираться в женских плутнях красавицы Метте, одновременно следя за работающими поставами… вернее, забывая следить за ними. Поскольку он не мог преодолеть более одной-двух страниц кряду, их оставалось еще порядком, тем более что читал он только на размольном этаже. Свободное время у него было занято другим, преимущественно наблюдениями за не менее хитроумными плутнями прелестной Лизы. А когда он работал внизу, на складском этаже, там было слишком много помех: нужно было поднимать и опускать мешки, подвязывать их под сито или снимать оттуда, взвешивать и записывать мелево в книгу. Здесь, наверху, дело обстояло иначе: одно мановение руки, и дальше помол шел сам по себе, а если ты забывал вовремя протянуть руку, это грозило всего лишь тем, что жернова будут некоторое время молоть впустую — однако же продолжать молоть. Несмотря на все отличия сего производственного помещения от прекрасных залов дворца, в которых, судя по описанию, вращалась йомфру Метте, оно казалось частью повествования и к насыщенному пресному запаху муки примешивался невыразимый аромат эпохи рыцарства и замков. Размольный этаж — с его своеобразной симметрией шести стоячих валов, или стояков, которые стройными колоннами вздымались вверх, с его обращенными каждая в свою сторону света четырьмя дверями, из которых то одна, то другая стояла распахнутой на галерею, с его напоминавшими откидные дверцы потайных ходов крышками люков и просто отверстиями с боков, через которые можно было, словно в башню, заглянуть в самый шатер, — очень напоминал подпираемый колоннами верхний этаж замка с крытой галереей, а незатейливостью своей присыпанной мучной пылью деревянной отделки он был куда ближе к замку, нежели о том подозревал «благосклонный читатель» в лице Йоргена; да и Лиза в своем домотканом платье, вероятно, больше походила на реальную барышню Метте из времен крестовых походов, чем можно было предположить по цветистому ее изображению романтически настроенным автором…
Ветер сегодня дул ровный. К вечеру мукомольные жернова были остановлены и работала одна лущильная машина с сортировальным ситом; ее ведущее колесо без устали вертелось возле открытой двери, а исходивший от него монотонный пилящий звук сливался с водопадным шумом зерна на обдирочном камне, бешено вращающееся и трясущееся веретено которого время от времени погромыхивало своей железной втулкой. Иногда оно также издавало тоненький писк, похожий на стрекот сверчка. Невнятный гул крыльев и приглушенный скрип шестерен с трех верхних этажей служили сопровождением и одновременно средоточием настырных разрозненных шумов размольного отделения.
Йорген бездумно прислушивался к ним — за неимением другого занятия, поскольку чтение он уже прекратил, причем не по доброй воле. Напрасно он пересаживался с мешка на мешок, двигаясь в сторону двери: при зыбком вечернем свете его дальнозоркие глаза перестали разбирать буквы. Ему было тем более досадно, что пришлось остановиться на безумно интересном месте — йомфру Метте только что добавила яду в золотой кубок, который должны были поднести добродетельной йомфру Карен, суженой рыжего рыцаря. За него норовила выйти замуж сама Метте — не потому, что была влюблена, а потому, что он был самым богатым и влиятельным человеком в округе; и уже можно было заподозрить, что она будет не прочь таким же манером избавиться и от него, стоит ей только заделаться хозяйкой Хольмборга — на это явно намекал оруженосец рыжего рыцаря, который, кстати, и понес роковой напиток йомфру Карен.
Неожиданно злонамеренное развитие событий повергло Йоргена в замешательство, в частности, из-за параллелей, которые он невольно проводил с этой историей. Лиза… неужели и она способна на такой ужасный поступок?! Подозрение в том, что женщина по природе своей демонична, исполнило его страхом, в котором, однако, было нечто притягательное. Хуже того, Йорген отождествлял с оруженосцем самого себя: он давно присвоил себе его складчатые желтые сапоги со звенящими серебряными шпорами, его шелковый камзол и отороченный куницей короткий бархатный плащ, не говоря уже о его звучном имени, Яльмар, и в виде Яльмара он совсем недавно с бьющимся сердцем придерживал стремя для Лизы… то бишь йомфру Метте, когда та сходила с молочно-белой охотничьей кобылы. А после захода солнца, когда все расположились в зеленом лесу и разожгли костер, чтобы изжарить добычу, он по поручению своего господина понес бокал с вином йомфру Карен, которая, утомленная верховой ездой, покоилась на ложе из веток в сторонке, в окружении подруг. Тут-то к нему и скользнула притаившаяся в тени бука фигура, и фигурой этой оказалась йомфру Метте, и он позволил ей всыпать в бокал белый порошок, который должен был придать напитку сугубо успокоительные свойства, прекрасно понимая, что это значит, но еще лучше понимая, почему он только выиграет, если хозяйкой Хольмборга станет она, и почему она улыбается такой деланно-прелестной улыбкой в красных отсветах мерцающих между деревьями костров… С каким бы удовольствием он сейчас читал дальше, чтобы выяснить, не озаботился ли он по дороге к йомфру Карен споткнуться о корень и разлить смертельный напиток! Зато думать о прочитанном он не решался — его и так мороз продирал по коже.
Вот он и сидел с альманахом в руке, прислушиваясь; он внимал грохоту и дребезжанью, скрипу, стрекоту и гулу, и в этих привычных мельничных звуках ему чудились доброжелательные, но чересчур прозаические речи о повседневной работе, о том, что делу время, а потехе час, и нечего, дескать, витать в облаках…
Йорген встал и положил книгу на кожух жернова, заранее вытерев предназначенное для нее место рукавом. Затем он вынул из отверстия жернова плоский железный ковш и, встряхнув его, испытующе посмотрел на зерно; разглядеть, хорошо ли оно очистилось, было невозможно, однако у Йоргена создалось впечатление, что оно пробыло в лущильном поставе достаточно долго. Он без размышлений пропустил зерно дальше, в сортировальную машину, насыпав два-три черпака в воронкообразный деревянный ящик и открыв задвижку, отчего мельницу наполнил шум низвергающегося водопада, Йорген же тем временем поставил ковш на место и каблуком забил в отверстие железяку, чтобы она не выступала над краями. Потом он отыскал на одном из жерновов свою носогрейку и попытался серной спичкой поджечь забивавшую ее золу, в которой, как он надеялся, сохранились еще остатки табака. В приоткрытую за сортировальной машиной дверь, щебеча и чирикая, влетали и вылетали воробьи, заскакивавшие попользоваться рассыпанным зерном. Йоргену казалось, они насмехаются над тем, что ему приходится тянуть лямку на мельнице ради их привольной жизни. Но особенно разозлило его то, что в эту самую минуту веретено неистово загрохотало, колесо бешено завертелось, а из щелей сита и ларя посыпалась мука, белым облаком повалившая в дверь; мельница словно говорила подручному: «Теперь-то мы возьмемся за дело по-настоящему!» По-настоящему? На ночь глядя? Еще чего не хватало! Он и так целый день трудился как проклятый; теперь, когда хозяйка совсем слегла, хозяин руки ни к чему не приложит, а работы невпроворот, трубку, можно сказать, набить некогда. Всего час назад появилась возможность заглянуть в книгу, и то ненадолго. Правда, обычно они заканчивают труды позже, этак через полчаса, и не мешало бы ободрать еще зерна к завтрашнему дню, но… пропади все пропадом, не может он больше гнуть спину! У него даже мысли разбегаются! К примеру, смотрел он уже зерно, которое сейчас в обдирне, или нет? Кто его знает! Да и какое теперь смотренье, если надо вылезать с ковшом на самую галерею? А надрываться и вовсе нет резону!
Зато есть полный резон поболтать с Лизой, пока она будет убираться в людской; Кристиан уехал на повозке, а простофилю Ларса можно отослать прочь с каким-нибудь поручением.
То обстоятельство, что зола в трубке категорически отказывалась поджигаться, а его пачка табаку куда-то запропастилась — вероятно, осталась в людской, — укрепило Йоргена во мнении, что работу на сегодня пора кончать.
Посему он ленивой походкой направился на галерею — проверить, нет ли поблизости хозяина и все ли кругом спокойно, чтоб можно было остановить мельницу.
II
Стоило ему выйти на галерею, подальше от мельничной пыли и вони, как его легкие, много часов подряд дышавшие тоскливо-затхлой атмосферой мельницы, наполнились свежим морским воздухом, который принес крепкий норд-ост. Ветер рябил пролив цветами побежалости и гнал по небу рассыпанные веером перистые облака и более плотные кучевые, которые бежали вперегонки, подсвечиваемые закатившимся солнцем: впрочем, до части из них солнечные лучи уже не доставали, и облака терялись в зеленовато-сером мареве, тогда как некоторые другие еще не были застигнуты вечерней зарей и отражали слабый свет дня. На месте самого заката громоздилась фиолетовая гряда туч.
К этому небу и обратил свой профессиональный взор Йорген, инстинктивно пытаясь разобрать на его физиономии признаки, по которым с помощью накопленного опыта, а также имея на вооружении метеорологические сведения альманаха, можно было бы предсказать погоду на завтра. Однако примет, которые бы по-настоящему обрадовали Йоргена, а именно тех, что предвещали бы полное безветрие и сопряженное с ним приятное ничегонеделание, явно не наблюдалось, напротив, небо обещало ветер, грозивший сорвать не только что шляпу с человеческой головы, но сам мельничий колпак… посему профессиональный взор, не принадлежавший истинному мастеру, был неблагодарно отвернут в сторону…
Между радужным проливом и сияющим небом нескончаемой песчаной отмелью вытянулся зеландский берег; его леса и поля сливались воедино за скрадывающей детали жаркой пеленой пурпура — из всего множества частностей выделялась только стоящая на взгорье церковь (которая казалась гораздо ближе, чем была на самом деле), она словно превратилась в одну из круживших над водой белых чаек и застыла, подвешенная на веревочке к небу. С этой стороны пролива расстилался пейзаж острова Фальстер, вполне обозримый, поскольку мельничная галерея была выше всей видимой округи за исключением верхушек деревьев… Впрочем, речь не идет о тех деревьях, которых тут росло больше всего, — о широколистных тополях, чьи карликовые силуэты с шаровидными кронами помогали бурым плетням обрамлять поля и чьи шеренги постепенно заслоняли собой лоскуты и полосы салатной пшеницы и ржи, а также оливковые ряды прорастающих яровых, образуя нечто вроде гигантского огорода с кочанами капусты. Конечно, над посадками тополей Йорген возвышался, но они там и сям перемежались рощицами других деревьев: ближайшие были одеты зеленью характерного для бука нежного и яркого оттенка, который не могли скрыть даже надвигающиеся сумерки, тогда как более дальние блекли, расплывались и переходили в лиловые полосы.
Взгляд Йоргена удовлетворенно скользил по знакомому ландшафту, невольно находя в его открытых равнинах усладу, столь целительную для обладателя дальнозорких глаз после рабочего дня на мельнице, где он сидел взаперти, точно птица в клетке, последние часы еще вынужденный склоняться над книгой, словно был прикован к ней цепью; и все это время его манил к себе мельничный двор, где таился главный соблазн. Выйдя на галерею, Йорген сразу заметил ждавший у дверей одноконный экипаж доктора и задумался над тем, разумно ли будет в сложившихся обстоятельствах останавливать мельницу. Решив, что это будет неразумно, Йорген принялся искать хоть какие-то признаки Лизы, поскольку уже убедился, что ее нет ни у колодца, ни в курятнике, ни на огороде. В доме она бросилась бы в глаза только рядом с окнами, но существовали и другие приметы: если б Лиза находилась в комнатах, ее деревянные башмаки стояли бы в сенях, дверь в которые была открыта; туфли Лиза, благо погода была сухая, отдала сапожнику, подшить подметки — Йорген старался быть в курсе таких событий, глядишь, пригодится. В кухне Лизу ни на шаг не отпускал от себя ее любимец, жирный белый кот по кличке Пилат, а он сейчас прогуливался между пустыми клумбами палисадника, нарядная белая изгородь которого оформляла въезд на мельницу. Гордо презираемый Пилатом пудель Дружок, который еще не вырос из щенячьего возраста, лежал в полуоткрытой двери хлева, чего не стал бы делать, если бы Лиза была внутри, поскольку обычно шарахался подальше из-за раздаваемых служанкой пинков. Конечно, ей могло что-нибудь понадобиться в пекарне; это небольшое строеньице примыкало непосредственно к каменному цоколю мельницы, и, когда ветер дул со стороны двора, Йоргену, чтобы осмотреть эту часть крепости, приходилось пробираться туда под крыльями, которые издавали приглушенный шум и забавно пощелкивали парусами. Дверь в пекарню была закрыта, Лиза же имела привычку по небрежности оставлять ее нараспашку, следовательно, там прислуги тоже не было.
Когда Йорген вернулся со своей разведки, доктор с помощью мельника натягивал в сенях сюртук, после чего оба проследовали к экипажу. Рослый мельник наклонился и что-то негромко говорил дородному врачу, который то и дело встряхивался и вытягивал руки в стороны, пытаясь надеть сюртук поудобнее. От острого взгляда Йоргена не укрылось, что мельник пребывает в сильнейшем волнении: рука его дрожала, и, чтобы скрыть это, он то нервно пощипывал свою каштановую бородку, то похлопывал по крупу гнедого коня; мельник с большим трудом застегнул полость, а сделав это, застыл, стискивая правой рукой спинку повозки, словно не хотел отпускать доктора, и задавал ему все новые и новые вопросы. Но тут внимание Йоргена привлекло нечто иное: слева от них, в открытом окошке чулана, показалась светлая девичья головка. Ага, вот она где! До людской Лиза еще не добралась, значит, он пока ничего не упустил.
Посему Йоргена не очень разозлило, что после отъезда врача мельник принялся ходить взад-вперед по двору, одной стороной обращенному к дороге, а затем встал как вкопанный в углу белой изгороди, устремив взгляд на проселок.
Йорген собрался войти внутрь и еще разок наполнить постав, когда мельник, обернувшись, закричал ему:
— Эй, Йорген! Тебе там сверху не видать повозки из Стеннерупа?
Йорген опешил: он и не подозревал, что хозяин заметил его.
Вдалеке, там, где дорога угадывалась лишь по тополям, неслось облако, состоявшее из белого ядра и огромного хвоста кометы, — над деревьями словно распласталась золотистая туманность.
— Да, кто-то едет, — доложил вниз Йорген, — только ход больно резвый, не похоже на наших гнедых.
Мельник торопливо исчез в доме.
Йорген с довольной усмешкой освободил цепь, притягивавшую книзу тормозную балку. Крылья почти мгновенно замерли. Однако, проходя по размольному этажу, Йорген услышал скрежет веретенной вилки о параплицу, как будто жернов противился столь ранней остановке мельницы…
Внизу, на складском этаже, стояла темень, поскольку дверей на улицу из этого помещения не было, а два имевшихся крохотных оконца были почти скрыты за нагромождением мешков. Мешки заполонили все вокруг, они стояли рядами, были в несколько ярусов сложены друг на друга или валялись, опрокинутые на пол; на одном из последних с полчаса назад заснул батрак Лapc. Ему снилось, будто на мельницу прокрался Лизин любимчик, кот Пилат, который вообще-то никогда туда не захаживал. Теперь же он по-хозяйски расселся среди мешков и стал на глазах расти, так что сделался размером с пантеру, которую Ларс однажды видел на ярмарке, при этом кот мурлыкал (все громче и громче, пока окончательно не заглушил шум мельницы) и облизывался, не сводя горящих глаз с батрака. Тот до смерти перепугался, хотя одновременно его одолевал соблазн погладить кота по лоснящейся шерсти. Внезапно кот перестал мурлыкать и раскрыл пасть, точно намереваясь проглотить батрака, даже успел клацнуть зубами. Со страху Лapc проснулся и обнаружил, что жернова больше не вертятся и слышны чьи-то клацающие шаги. Вскочив на ноги, он потянулся за мешком, чтобы взвалить его на тачку, и тут появился Йорген. Помощник мельника окинул Ларса строгим, неодобрительным взглядом, которым всегда смотрел на него, считая наилучшим способом внушить уважение к себе и подчеркнуть дистанцию. К счастью для Ларса, было слишком темно, чтобы его заспанный и испуганный вид подсказал Йоргену, чем тут занимался батрак.
Йорген прошел к западному окошку, через грязные стекла которого проникало достаточно света для раскрытой на конторке счетной книги. Он начал не спеша листать ее — не столько потому, что искал какую-то цифирь, сколько по привычке и из-за убеждения, что подобное занятие придает ему начальственности, а больше всего ища предлог задержаться у этого наблюдательного пункта. Ему любопытно было узнать, с чем торопится на мельницу Кристиан, а еще хотелось послушать, не застучат ли в подклети Лизины сабо, звук которых не мог бы ускользнуть от Йоргена, поскольку ведущий туда люк находился в нескольких шагах сзади него. Только глупый батрак уж слишком громыхал тачкой — перевозке мешков, казалось, не будет конца.
Вот почему Йорген намекнул Ларсу, что тому следует переместиться этажом выше, и дал ему туда какое-то поручение. На кроткий вопрос Ларса, не может ли дело подождать до завтра, мельников подручный язвительно отозвался: «Ты еще скажи, до следующего года», — а когда батрак все же заикнулся о том, что лучше бы сначала навести порядок здесь, Йорген мирно попросил его не устраивать скандала по каждой пустяковине. Последовав сему превосходному совету, Ларс снял со столба жестяной фонарь без стекол, зажег его и отправился наверх.
И тут мимо промчался экипаж.
Ах вот оно что! Кристиан привез священника.
Не прошло и пяти минут, как донесся стук деревянных башмаков и Йорген заметил через крышку люка промелькнувшую внизу юбку.
Он торопливо спустился по лестнице, на которой не было видно ни зги, и, толкнув дверь, сунул голову в людскую.
III
Разумеется, Лиза была там.
Руки ее были заняты периной, с которой она возилась, и в идущем от восточного окна слабом свете четко выделялись лишь ее изогнутая назад спина и шея. Посреди комнаты это освещение сливалось с толикой света из двери, распахнутой в подклеть, однако в обе прочие стороны людская растворялась в потемках, и, хотя она была невелика по размеру, на фоне оштукатуренных стен проступали только неясные очертания кроватей, сундуков, шкафа и развешанной одежды.
— А здесь, оказывается, ты! — от самых дверей вскричал Йорген, изображая удивление.
Лиза поворотила голову, не столько ради того, чтоб взглянуть на Йоргена, сколько потому, что перина лезла ей в нос.
— Представь себе, — отозвалась служанка, и, не обращая более внимания на его присутствие, бросила перину на кровать и принялась размашистыми движениями взбивать ее.
Йорген уселся на стул, который Лиза раньше выдвинула на середину комнаты.
— Ты знаешь, кто приехал? — спросил он после того, как перина обрела положенную форму и шум утих.
— He-а, я кормила поросенка, когда вернулся Кристиан, а потом я его все одно не видала. Думаю, он пошел есть.
Йорген про себя пожелал второму подручному хорошего аппетита, чтобы тот задержался подольше.
Лиза сходила за подушкой, валявшейся на кровати у противоположной стены; по дороге туда она остановилась у окна поглазеть на хозяйский дом.
— Я видела в конюшне гнедых, так от них пар валил, что от котлов с кипятком, — сказала она. — Небось, гнал во весь опор.
— Да уж наверное.
Лиза положила подушку на место, натянула сверху простыню и подоткнула ее со всех сторон, и все это с вялой старательностью, одновременно поджидая, что еще скажет Йорген. Но тот проявлял упрямство — словно игрок, имеющий на руках козырь, однако не желающий расстаться с ним, пока не будет хорошей взятки.
— Ты, случаем, не знаешь, за чем он ездил? — наконец осведомилась Лиза.
— За пастором, он сейчас там.
— Господи, твоя воля! — испуганно прошептала она и отвернулась от Йоргена.
Послышалось тихое мяуканье, и в тени зашевелилось что — то белое. Это был Пилат, которого Йорген не заметил, поскольку кот сидел, наполовину спрятавшись под кроватью. Теперь он вылез, потерся о Лизин подол и, ласково урча, вытянул шею, так что широкоскулая морда, в темноте напоминавшая голову огромной змеи, дотянулась служанке чуть ли не до колен; желтые радужки его глаз казались больше и сверкали ярче обычного. Йоргену стало не по себе от этого скрытного, крадущегося создания, которое было столь же безраздельно связано с Лизой, как животные, считавшиеся принадлежностью богинь. Необъяснимым инстинктом кот учуял, что происходит нечто важное, что его хозяйка вот-вот получит повышение, а потому особенно рьяно подлещивался к ней, пока та стояла, возбужденно дыша, с приятным щекотным чувством от теплого пушистого зверя, который терся об ее ноги.
— Значит, недолго осталось, — произнес Йорген.
— Да, пожалуй… наверное, уж недолго, — запинаясь, проговорила Лиза, ошеломленная тем, что он выразил ее собственную мысль.
— А что он еще сказал, доктор-то?
Лиза наклонилась и, как бы отвечая на ласки кота, погладила его.
— Не знаю.
— Знаешь, ты ж подслушивала, — сухо бросил Йорген.
— Я? Ты с ума сошел!
— Из кладовки.
— У меня там были дела.
— Возле окна?
— Представь себе, возле окна! А тебе, между прочим, почему-то всегда нужно откуда-нибудь подглядывать.
Йорген дразняще рассмеялся.
— Подслушивала…Что мне там было подслушивать?! — сердито продолжала Лиза. — Какая для меня разница, жива хозяйка или умерла?
Она по-прежнему стояла, нагнувшись над котом, который от удовольствия перевернулся на спину и вцепился когтями в ее рукав, между тем как она запустила пальцы в густой подшерсток у него на животе. Затылком она была почти вровень с коленом Йоргена. Тот наклонился и прошептал ей на ухо:
— Это, Лиза, смотря как посмотреть.
Служанка выпрямилась и коротко, нагло засмеялась.
— Разве похоже, что я ее безумно люблю?
Последовала пауза, во время которой кот встряхнулся.
— И что сказал врач? — упрямо повторил Йорген.
— Ну, сказал, надежды мало… но не надо отчаиваться. Все, дескать, в руках Господа… и разные другие слова в этом роде.
— Так я и думал.
— Дружок сегодня ночью выл… а утром чайник гудел, как бывает к покойнику, — таинственно сообщила Лиза.
— Ну да?.. — с суеверным ужасом вытаращился на нее Йорген. Она многозначительно кивнула.
— Теперь, сам видишь… еще и пастор приехал.
Лиза не сообразила, что за пастором послали до визита врача и что его приезд нельзя считать новым доказательством. Для нее прибытие священника ставило точку над «i».
— В общем, ее срок вышел, — добавила служанка.
— Мельник тяжело воспринял докторову новость, — продолжал Йорген, вспомнив сцену, которую наблюдал с галереи. — Я разглядел, как у него дрожали руки… Да что тебе объяснять, сама ж была рядом…
— Голос у хозяина был шибко чудной, он чуть не плакал.
— Вот это да!
— Чего тут удивляться, она его жена.
— Жена-то жена, только… Мне все равно кажется, если человек бегает за другой и вроде влюблен… скорее подумаешь, ему бы хотелось отделаться от нее.
— Скажешь тоже, отделаться!
Негодование, которое призвана была выражать Лизина реплика, казалось, не произвело впечатления на Йоргена. Он встал и, опираясь коленом на сиденье, а локтем — на спинку стула, вперил взгляд в прислугу:
— Я, Лизочка, знаю, кто станет мельничихой после ее смерти.
— Вечно ты треплешь языком почем зря.
— Плевать… Только мне кое-что известно, и не мне одному, а лучше всех это известно тебе.
— Еще вилами на воде писано, как все обернется. А тебе неужто очень хочется, чтоб я стала хозяйкой?
— Право, сам не знаю, чего мне хочется, на такой вопрос трудно ответить… Но если б хозяйка выжила или ее место заняла другая, она могла бы не поладить с тобой и выгнать тебя отсюда.
— Тебе что, было бы неприятно, Йорген?
Лиза задала свой вопрос нежным, вкрадчивым голосом, и даже в полутьме Йорген заметил, с каким расположением она смотрит на него. У Мельникова подручного сперло дыхание при мысли о том, что ее могут расчесть; от ласкового тона, которым она произнесла доверительное «Йорген», спина его покрылась щекотливыми мурашками, а под Лизиным взглядом кровь бросилась ему в голову и он совсем смешался.
— Да, это было бы ужасно, — пробормотал он.
— Можешь не сомневаться, Йорген, если б хозяйка выздоровела, мне вскорости пришлось бы забирать расчетную книжку и бежать отсюдова.
Она произнесла эту фразу тихо, но крайне серьезно, внушая ему, насколько смерть мельничихи важна для них обоих; тем не менее голос ее подрагивал и слова вырывались толчками, словно она боялась, что, надеясь на выздоровление хозяйки, Йорген может испортить ей всю игру, словно чье-то желание или молитва могли сохранить умирающей жизнь! А Йорген был способен на такую глупость из ревности к мельнику. Разве не ревность подсказала ему слова: «я знаю, кто станет мельничихой после ее смерти»?
Йорген на мгновение задумался.
— Да, но и мне ничего не стоит полететь отсюда, если хозяину взбредет такое в голову. Дело в любом случае может обернуться скверно… для меня.
— Нет, Йорген, — успокоенная, заверила его Лиза, — став в доме хозяйкой, я уж точно замолвлю за тебя словечко. Ты проработаешь здесь столько, сколько захочешь, а я буду всячески о тебе заботиться… И, по-моему, нам тут всем было бы хорошо.
Несколько растянув последние слова, она вдруг схватила в охапку Пилата, который начал карабкаться по ней, и прижала его к груди, как младенца, напевая и приговаривая: «Да, нам тут всем было бы хорошо, всем-всем-всем, правда, Пилат?» Кот отвечал невыразимо-блаженным мурлыканьем, одновременно устраиваясь поудобнее в этом мягком гнезде, образованном грудью, плечами и предплечьями крепко сложенной женщины, откуда он своими бесовскими желтыми глазами зыркал на Йоргена; чуть выше подручному улыбалась сама Лиза — поблескивали зубы и глаза сияли едва ли не еще великолепнее обычного.
И тут Йоргену пришла на память йомфру Метте с оруженосцем в ночном буковом лесу: как на ее улыбающихся губах плясали отсветы охотничьих костров и как они мерцали в бокале, куда она всыпала яд.
— Послушай, — вдруг подступил он к Лизе, — если б у меня была мельница… ну, хотя бы козловая, как в Уттерслеве… ты бы дала умирающей выжить?
В ужасе от этого вопроса Лиза невольно опустила руки. Привычный к внезапным переменам Пилат мягко спрыгнул на пол, встряхнулся и отошел на несколько шагов от беспокойных детей человеческих.
— Что ты такое говоришь? Я ж не убиваю ее!
— Нет-нет, я неправильно выразился. Я имел в виду… может, ты бы предпочла стать хозяйкой на моей мельнице?
— Если мне предлагается выбор между козловой и шатровой мельницами, почему бы мне не предпочесть нашу шатровую?
Сие практическое замечание обезоружило Йоргена.
— Да, конечно… просто мне казалось, ты не шибко влюблена в мельника.
— Тебе кажется, я шибко влюблена в тебя? — рассмеялась она ему в лицо.
Йорген смущенно молчал.
— А мне что, прикажешь сидеть и ждать, пока ты накопишь денег из своего жалованья на эту козловую мельницу? — несколько серьезнее прибавила Лиза.
— Зачем же ждать? Мельницу можно купить и без денег.
— Купить без денег? Да ты, часом, не рехнулся?
Она расхохоталась от души, во все горло.
— Тебя это удивляет, но тут нет ничего невозможного, — сказал Йорген. — Так, например, сделали в Лунне. Тамошнему мельнику расхотелось держать мукомольню, ему хватало пашни, и мельница перешла к старшему подручному. Каждый год он выплачивает тысячу крон в счет ее стоимости, и дела там идут прекрасно. Я сам слышал, как тот мельник говорил нашему хозяину, дескать, помощник — парень толковый, у него все должно получиться.
— И ты надеешься, тебе тоже достанется мельница таким манером?
— Может, не совсем таким…
— Надо же, на что человек рассчитывает!..
Йорген вздохнул — разочарованно и с тайным облегчением. По правде сказать, его беспокоило то, насколько далеко зашла их беседа. Он добивался от Лизы лишь заверения, что она неравнодушна к нему, и если б прислуга, поймав Йоргена на слове, в виде задатка за посулённую мельницу отдала ему руку и сердце, подобное счастье привело бы его в растерянность. Он взял с подоконника трубку и хотел открыть окно, чтобы выскрести ее, как вдруг его заставило обернуться яростное шипение.
В дверях стоял Ларс, у его ног лежал комочек с двумя светящимися пятнами глаз, а посреди комнаты выгибал спину Пилат: это два враждующих духа дома встретились на нейтральной территории, на которую каждый из них предъявлял определенные права.
Мельничный кот был поджарый, в серую полоску. Обитал он почти исключительно на самой мельнице, где в изобилии водились мыши и где ему иногда, в более высоких сферах, даже перепадал воробей. Раньше его пост занимал Пилат, но с появлением Лизы тот изменил мельнице и обосновался на кухне. Его связывала со служанкой взаимная симпатия, Лизиными заботами он разжирел и обленился, так что через несколько месяцев мыши могли относительно спокойно пробегать чуть ли не в сажени от него. Тогда-то на мельнице невесть откуда взялся серополосатый кот, который и завладел ею. Будучи натурой независимой и малообщительной, он не позволял ничьей руке гладить себя или протягивать угощение. Не откликался он и на какое-либо человеческое прозвище (которое, например, доставляло несказанное удовольствие Пилату), а потому все звали его родовым именем Кис. Пилата он презирал и ненавидел инстинктивной ненавистью, какую дикие звери, прилежно и зачастую скудно кормящиеся за счет охотничьей добычи, питают к прирученным, тем, кто унижает род, принимая подачки от человека; Пилат же, со своей стороны, смотрел свысока на Киса, считая его, с точки зрения собственного привольного благополучия, жалким голодающим пролетарием. Впрочем, они крайне редко сталкивались друг с другом, причем обычно в этой самой комнате. Поскольку она размещалась непосредственно в здании мельницы, над хлебным магазином (то бишь амбаром), где были лучшие Кисовы угодья, и поскольку в нее иногда заглядывали мыши, Кис по праву числил ее своей территорией. Однако Пилат не без оснований считал, что, коль скоро его госпожа ежедневно приходит сюда по делу, ему тоже не возбраняется заходить в людскую, тем более что, на его взгляд, это жилое помещение не подпадало под определение «мельница», неприкосновенность которой Пилат соблюдал: он никогда не шел за Лизой, когда та носила еду для Мельниковых работников наверх, людскую же он полагал полем своей деятельности.
— Нет, вы только посмотрите на них, того гляди сцепятся! — вырвалось у Лизы.
Не успела она договорить, как коты и впрямь сцепились. Лиза, заорав, налетела на обезумевших животных с матрасом, который содрала с еще не убранной постели, однако попытка достать их, разумеется, не увенчалась успехом. Зато Ларс вдруг схватил Киса за шкирку и вышвырнул его в раскрытую дверь, после чего Пилат, избавленный от своего противника, уступил натиску соломенного тюфяка и дал загнать себя под кровать.
— Господи, как ты только решился! Они же могли расцарапать тебя в кровь! — сказала Лиза.
— Но Кис мог выдрать Пилату глаз, и тогда бы ты рассердилась на меня, — бесхитростно ответил Ларс.
— Какой ты молодец, что схватил его! Спасибо тебе большое… А ты, Пилат, противный! Постыдился бы!
— Ты со всем управился наверху? — спросил Йорген.
— Да.
— И с жерновами, и на других этажах?
— Да.
— Ну что ж, я скоро проверю, — недоверчиво пробурчал Йорген.
Ларс, однако, был столь горд своим поступком и похвалами, которыми его осыпала Лиза, что высокомерие старшего ничуть не задело его. Сунув руки в карманы и опершись о дверной косяк, он думал: «Конечно, ты хотел бы избавиться от меня, а я стою и буду стоять. Ты думаешь, Лиза интересуется одним тобой, но разве это ты рисковал своей Шкурой, разнимая котов?»
Йорген бросил на него разъяренный взгляд, который не оказал бы никакого воздействия, даже если б не затерялся, как теперь, в темноте. Зато взгляд, который послала Ларсу через плечо принявшаяся за вторую постель Лиза, батрак поймал и вроде бы разобрался в его значении:
«Ага, теперь она смотрит на меня и думает: “А он, видать, не робкого десятка”. И еще она, может быть, думает: “За такое я бы даже расцеловала его!”».
Щеки Ларса залились краской, и он вздрогнул, когда Лиза снова обратилась к нему.
— Ларс, я тебе приготовила пива и краюху хлеба с сыром на случай, если ты проголодаешься. Ей-ей, сходи посмотри в застольной.
— Большое спасибо, Лиза, — отозвался Ларс и пошел туда, безмерно тронутый ее вниманием. «Вот уж Йорген разозлится! Кажется, я попал к ней в фавор».
— Наконец-то мы от него отделались, — засмеялся Йорген.
«Ловкий же способ она изобрела, чтоб остаться со мной наедине», — подумал он.
На самом деле Лиза пожертвовала собственным куском хлеба, который просто не полез ей в рот, а пиво так или иначе грозило скиснуть.
Пока Ларс с благоговением поглощал любезную его сердцу еду, одновременно беседуя с Кристианом, который умял свою кашу, но никак не мог подняться из-за стола, Йорген сидел в людской у окна и, попыхивая трубкой, пересказывал Лизе вычитанный им в альманахе занимательный сюжет. Лиза, присев на кровать, с изумлением слушала и время от времени прерывала подручного наивными возгласами восхищения по поводу того, что он все это прочел и сумел запомнить.
— А дальше что? — увлеченно спросила она.
— Дальше я еще не читал, потому что стемнело.
— Надо ж какая ему попалась дрянь!
— Верно, и все-таки читать о пленительных женщинах очень интересно.
Слово «пленительная» он почерпнул из книги. Лиза про себя обомлела от этого слова, но оно ей понравилось, и она даже примерила его к себе.
— Вообще-то за такие дела попадают в ад, — сказала она.
— Пожалуй…
Йорген никогда по-настоящему не задумывался об аде, однако его обитательницы неизменно представлялись ему старыми уродинами, типичными ведьмами, а потому его удивила и испугала мысль о том, что там может очутиться прекрасное аристократическое создание вроде йомфру Метте.
— Слава Богу, в наше время таких злодейств не бывает, — заметила Лиза, перебирая ногами по полу.
— А вот и бывает, Лиза. Ты разве не слыхала про женщину, которую казнили в пасторском лесу в Тострупе? Это где-то в ваших краях.
— Слыхала. Говорят, ее привидение даже является там по ночам.
— Еще как является. Мой отец однажды встретил его при луне, когда шел через лес…
— На воровскую охоту? — подсказала искушенная Лиза.
— Скорее всего, ему понадобился небольшой олень или другая дичь. И, по его описанию, женщина была та самая: она была так хороша собой, что во время казни все зрители рыдали, утверждал мой дед.
— А что она, собственно, сделала?
— Убила своего милого, священника… отравила его блинами.
— И теперь ты считаешь, что я тоже отравила мельничиху блинами?
— Упаси Господи, Лиза! И не заикайся про такое! Мне жутко слушать, особенно в темноте.
Лиза усмехнулась. Коротко и жестко.
Она поднялась с кровати и, встав рядом с ним, выглянула в окно. Окошко было маленькое и расположено низко, поэтому она для удобства наклонилась к Йоргену, подбородком почти касаясь его лба, а рукой, которой держалась за спинку стула, приобняв его за плечи. Никогда еще Лиза не была столь близко от него, но он ни в коем случае не мог сейчас прикоснуться к ней, ответить ей лаской. Он боялся прислугу, и она это знала, и он чувствовал, что она знает. Оба смотрели в сторону дома. По кустам палисадника, перебираясь с ветки на ветку, скользили два узких луча света, которые затем пересекали дорожку и терялись в сумерках на лужайке; вероятно, они шли из окна на передней стене дома, где только что опустили штору. За этим окном лежала больная, умирающая.
Нет, Лиза не убивала ее. С месяц тому назад, когда к мельничихе внезапно вернулись силы и казалось, она вот-вот поборет свою лихоманку, такие мысли действительно мелькали — не подтолкнуть ли хозяюшку в нужном направлении, добавив чего-нибудь в суп или чай? Но сложность заключалась именно в этой добавке: в распоряжении Лизы был только крысиный яд, а его слишком легко распознать. Слава Богу, она этого не сделала! Да и зачем? Все равно ведь хозяйке скоро конец. С минуты на минуту! Уже привезли пастора, и она лежит там, за шторой, и прощается с земной юдолью. Нет, тела ее Лиза не травила! А если она отравила ей жизнь и таким образом проложила дорогу к смерти… Да кто может утверждать такое, у кого повернется язык выступить с подобным обвинением?.. И в ад за это не попадают!
Вот какие мысли бродили в голове у Лизы, пока она глядела на лучи, исходившие от еле теплящейся жизни.
Время от времени, через равные промежутки, лучи эти заслонялись на дорожке человеческой тенью, которая затем перемещалась по траве, — то по направлению к смотрящим, то прочь от них. Это ходила Лизина жертва — мельник.
Движимый волнующим желанием увидеть ту, что склонилась над ним, Йорген чиркнул спичкой — как бы для того, чтобы разжечь давно погасшую трубку. Внезапная вспышка озарила нижнюю часть подбородка с атласной кожей и подсветила изнутри пурпуром выступающие ноздри: крылья носа подрагивали, как у принюхивающейся собаки. Тени от выдающихся скул скрадывали виски, глаза казались провалившимися в темные дыры, над которыми искрились золотистые щеточки обычно почти незаметных бровей. Эта подсветка снизу выпячивала все грани, которые при другом освещении бывали неявны, и окутывала тенью то, что привлекало наибольшее внимание; иными словами, она создавала превратный образ, показывала незнакомое Йоргену лицо, своей неприкрытой чуждостью отталкивающее и одновременно таинственно привлекательное. Если ты вдруг обнаруживаешь в знакомом черты нового, которые противоречат тому, к чему ты привык и что принял, это в любом случае вызывает беспокойство, однако такое беспокойство может и раззадоривать. Вот почему Йоргена возбуждало новое лицо Лизы, особенно теперь, когда оно, словно дразня его, то почти исчезало, то проступало вновь, но с каждой секундой становилось все менее отчетливым, все более и более призрачным, — в мерцающем свете серной спички, которая упала на пол, так и не успев зажечь трубки.
— Как ты думаешь, Йорген, — прошептала Лиза, — из ее комнаты видно, что происходит на мельнице?
— Ты что?! Через две стены?
— А слышно?
— На таком-то расстоянии?!
— А мельник говорит, она слышит.
— Нашла чему верить!
— И все-таки в тот раз, когда мельник меня поцеловал, она это знала… и чуть не померла… потому что в ее состоянии вредно малейшее волнение.
— А мельник тебя поцеловал?
— Представь себе.
— И давно?
— Не очень.
— В прошлом месяце?
— Ты хочешь записать дату в календарь? — засмеялась она.
Несколько минут оба молчали.
Этот поцелуй разгорячил Йоргена, и ему стало досадно, что Лиза рассказывает о нем запросто, как ни в чем не бывало. Но еще невыносимее была пренебрежительная уверенность, с которой она наклонилась над ним, точно он был старым ухажером, а не молодым, влюбленным в нее мужчиной. Почему ему должно быть отказано в том, что позволительно мельнику? И, затаптывая каблуком вторую спичку, он набрался храбрости, чтобы, нарушив навязанный Лизой негласный запрет, обнять служанку и даже преодолеть ее сопротивление, если она не примет его ласки.
И тут из сада донесся голос — детский голос, прокричавший:
— Батюшка!
Лиза встрепенулась и, выпрямившись, отступила назад.
Выгодный момент был упущен, но вместо разочарования Йорген, пожалуй что, испытал облегчение. Непосредственная близость ее тела в темноте, которая позволяла Йоргену не столько видеть его, сколько ощущать через давление воздуха, вызывала, как кошмар, волнение в крови. Мельников подручный наконец вздохнул, хотя одновременно в него закрался страх — страх от детского голоса, жалобные, печальные нотки которого еще звучали у него в ушах, нагоняя тоску, словно предвещающее ненастье уханье совы.
— А Ханса жаль, — вдруг произнес Йорген.
— Чего его жалеть?
— Ну, он теряет мать.
— Бог с тобой! Бедный ребенок несколько дней поплачет, а там и забудет свое горе.
— Как это ни странно, Лиза, по-моему, Ханс тебя не любит.
— С чего бы это? — раздраженно переспросила Лиза. — Ей — богу, я ему не сделала ничего плохого.
— Верно, и все-таки Ханс держится чудно. Знаешь, что я заметил?
— Что?
— Когда здесь появился Дружок, Ханс поначалу не очень им увлекся. Но однажды ты выгнала пса из кухни и надавала ему помелом, и тогда мальчик целый день гладил его и играл с ним. С тех пор они стали неразлучны и всегда бегают вместе…
— Оба еще маленькие и глупые.
— Кстати, почему ты терпеть не можешь Дружка? Вполне приличный пес.
— Эта дворняга к чему ни подойдет, все тут же летит вверх тормашками. А еще у него полно блох.
— Да, блох у него хватает, — признал Йорген, — но он тут не виноват. Что касается малолетства, этот недостаток со временем пройдет.
— Все равно нам с Пилатом Дружок не нравится, правда, Пилат? Очень даже не нравится, — заявила Лиза, ногой перекатывая кота по полу.
Йорген чиркнул новой спичкой, теперь уже чтобы по-настоящему зажечь трубку и поразмышлять о политических сложностях в мельничном королевстве. В результате его раздумий родилось следующее наблюдение:
«Если б Хансу было не шесть лет, а шестнадцать, тогда бы Лиза запросто совладала с ним, это ей было бы не труднее, чем подвязать чулок на ноге… теперь же она его побаивается».
IV
Мельник больше не ходил взад-вперед перед домом. Он уселся на пригорке в конце сада, возле поля, а рядом стоял успокоенный Ханс, еще недавно испуганно звавший его: опираясь локтями ему на колено, мальчик вглядывался в лицо отца, на котором тот изо всех сил старался сохранять выражение безмятежности.
— Батюшка, — сказал Ханс, — если к кому-нибудь приходит пастор, значит, этот человек очень болен, да?
— Ну почему же? Пастор и раньше приезжал к матушке.
— А разве в тот раз она не была очень больна?
Чуткая отеческая любовь, настроенная на то, чтобы по возможности уберечь детскую душу от печали, помешала мельнику попасться в ловушку, которую Ханс с неосознанным коварством боязливого человека поставил ему этим вопросом.
— Матушка и сейчас не очень больна, — отвечал он. — Пастор высоко ценит ее доброту и набожность, а потому с удовольствием навещает.
— Но тогда пастор приходит пешком или приезжает в своей повозке, — заметил Ханс после короткого молчания, во время которого упорно сравнивал про себя предыдущие посещения священника с нынешним.
Не находясь с ответом, отец погладил мальчика по голове.
— Батюшка, — снова приступил к нему Ханс, — когда пастор будет уходить, мы попросим его помолиться Господу, чтоб он не забирал у нас матушку?
— Он это сделает завтра утром в церкви, и весь приход будет молиться вместе с ним.
— А ты возьмешь меня с собой в церковь?
— Да, мой мальчик.
Ханс положил голову на колени отцу и долго-долго молчал. Мельник между тем раздумывал, чем бы ему порадовать и развлечь сына.
— Знаешь, что мы сделаем завтра, Ханс?.. Мы после церкви поедем в северный лес и завернем в гости к лесничему… впрочем, они всей семьей тоже будут в церкви, так что мы можем подвезти их домой… Помнишь милую тетушку Ханну, которая тебе приглянулась, когда была у нас и играла с тобой? Она еще печет вкусные пирожные и торты… А живут они в глубине леса, где сейчас очень красиво, и там ты увидишь маленькую косулю. Я тебе рассказывал, как она приходит на зов тети Ханны…
Ханс не выражал ни малейшей радости. Отец нагнулся к нему. Мальчик уснул.
Стоял теплый весенний вечер. Ветер улегся, словно решил отдохнуть, зная, что больше не нужно крутить мельницу. А она высилась этакой громадиной с неподвижными крыльями, тяжелым остовом, треугольником поворотного механизма и воротом с прикрепленной к нему цепью — силуэтом на фоне вечернего неба, зеленовато-желтый свет которого переходил в мягкую, приглушенную ночную синеву. Вот у края верхнего крыла зажглась звезда. Пониже шатра, за маскировочной сетью веток, темным валом протянулся флигель дома, внизу которого опять-таки был свет, но более красный и яркий: два одиноких лучика, перескакивая с одного кривого ствола на другой, добирались к самым ногам мельника. Однако это были не те же лучи, какие на глазах Лизы и Йоргена нервной походкой разрывал он сам, хотя шли они из одного источника. В углу дома располагался покой больной, которая этим световым глазом точно следила за мельником: бродил ли тот среди низкорослых кустов палисадника или скрывался среди деревьев в саду, его преследовал жгучий, лихорадочный взор, вонзившийся в него еще когда он покидал комнату, чтобы оставить жену наедине с пастором, и вогнавший в краску немым вопросом: «Теперь ты пошел к ней?»
Хотя мельник покраснел под этим взглядом, ему и в голову не приходило искать Лизу. Если бы сей взгляд мог проникнуть в его сердце, он бы увидел, как мало там сейчас тоски по ней. Но разве приятнее было бы взгляду узреть мельников страх перед Лизой? Имел ли такой страх право обосноваться в сердце супруга, жена которого лежит при смерти и едва ли переживет ночь, — муж был почти уверен, что она умрет, потому что и у самой больной было такое предчувствие. Отчего он неуемным призраком метался у ее комнаты, что гнало его — отчаяние любви перед надвигающейся утратой? От этого ли дрожали его руки, хрип голос и вырывались беспомощные, детские вопросы и восклицания: «Она не может умереть раньше меня! Она не умрет, правда, доктор?.. Вы обязаны спасти ее!..» Разумеется, за всем этим стояла мужнина любовь, но больше — раскаяние и чувство вины, воспоминание о многих других случаях, когда задаваемый взглядом вопрос: «Теперь ты пошел к ней?» — не был столь несправедлив, как сегодня, мысль о муках ревности, в которых все больше погрязала больная, пока не стала считать мужа виновнее, чем он был на самом деле, а также ужасная догадка, что постоянно терзающее ее волнение оказалось дьявольским пособником сердечной болезни и по крайней мере помогло недугу одолеть жену раньше, чем это удалось бы ему иначе. Но прежде всего тут был страх перед тем, что теперь ожидает самого мельника. Казалось, будто дом покинул его добрый дух, оставив хозяина наедине со всякой нечистью, беззащитным перед ней, ее верной добычей. Он знал, какой властью обладает над ним Лиза, и инстинктивно предчувствовал, что она не доведет его до добра. При жизни супруги он еще держался; совершал ошибки, в том числе непоправимые (он даже хотел, чтобы его подталкивали к их совершению), но не был брошен на произвол судьбы. Вот почему он видел в этой нити жизни, волокна которой с каждой минутой одно за другим обрывались, свой якорный канат — и когда канат лопнет, его ожидает незнакомое, капризное море, где он будет отдан на волю бушующих страстей.
Спасительный якорь пока еще не оторвался и, хотя с его помощью нельзя было бы перенести шторм, придавал некоторую уверенность. Когда мельник потеряет жену, у него будет сын: она как бы оставляла мужу часть себя в виде напоминания, что с ее уходом долг перед семьей не отпадает. Йорген верно подметил, что Лиза боится Ханса, поскольку тот, будучи невинным дитем, был недосягаем для ее власти и в какие — то минуты — возможно, решающие — мог сделать недосягаемым также отца. Только это и составляло угрозу для фактически беспроигрышной игры служанки. Вот почему мельник, который, не отдавая себе в этом отчета, боялся ее, испытывал в присутствии ребенка благотворное чувство защищенности — как, например, сейчас, когда он утомленно сторожил Хансов сон.
Тем временем мальчик забеспокоился, начал похныкивать.
Отцовская рука ласково погладила его по голове; Ханс протер глаза и, глубоко вздохнув, устремил их на мерцавшие над кронами деревьев звезды.
— Что с тобой, Хансик? Ты так разволновался во сне.
— За мной гналась большая собака.
— Тебе пора в кровать, — сказал мельник и поднялся. — Давай попросим Лизу уложить тебя.
— Нет… не надо Лизу…
— Ты же совсем сонный.
— Я сам справлюсь, я не совсем сонный! — закричал Ханс, вставая и пытаясь стряхнуть с себя дремоту. — Только не Лизу, — упрямо добавил он.
Мельник удивленно посмотрел на него, впервые столкнувшись с неприязнью ребенка к Лизе и радостно чуя, что его трепещущая от страха натура обретает в сыне маленького, но храброго, непоколебимого ангела-хранителя.
Он взял мальчика на руки и расцеловал.
— Батюшка сам отнесет тебя в постель, сынок, — сказал мельник и понес его к дому, осторожно нагнувшись, чтобы влажная от росы листва не била спящего по лицу. Дело в том, что отяжелевшая голова ребенка почти сразу опустилась отцу на плечо, а ровное дыхание поведало о крепком сне, который не прервался, даже когда мельник раздевал мальчика и укладывал в кровать.
Только уложив сына, он сообразил, что ребенку давно пора было спать в собственной постели. Вот какое безобразие начинает твориться в доме без хозяйки! И мельник вздохнул, уныло предчувствуя беспомощность вдовца. Он ведь в последнее время совсем не следил за тем, чтобы все шло своим чередом. Куда, например, подевались работники? Вверху мельницы свет не горит. Кристиан наверняка сидит наготове, чтоб везти домой пастора. А Йорген? А Лиза?..
Свет был в людской.
Мельник нога за ногу прошел через сад к въезду между мельницей и палисадником, растерянно постоял там, потом вышел на дорогу — посмотреть, не слишком ли темно будет Кристиану ехать и не очень ли страшные тучи сгустились на западе; в любом случае он собирался дать пастору зонтик. А еще ему было досадно, что он обманывает сам себя. Он не тосковал по Лизе, ему не хотелось пойти к ней, не хотелось даже видеть ее! Почему же для него невыносимо, что она сейчас с Йоргеном? В людской наверняка она, а Йоргена в других местах тоже нет.
С лугов пахло свежестью, которую вдруг перебил запах махорки. Тянуло из мельничной подклети, хозяин ведь стоял как раз напротив. В арке небольшого туннеля, по которому можно было проехать под мельницей, на фоне бледного северного неба вырисовывались силуэты двух лошадей; они ждали с этой стороны двора, перед конюшней, открытая дверь которой загораживала круп одной из них. Справа в середину подклети падал красноватый свет из людской, и свет этот клубился дымом.
Мельник с торопливой решимостью двинулся туда.
Стоявшая на табуретке сальная свеча отбрасывала бесформенную тень Лизы на замызганную известковую стену и, по — барочному преломив ее, на низкий потолок. Служанка только что застелила кровать чистой простыней, которая еще топорщилась; пространство комнаты представляло собой взвихренную дымовую завесу. Йорген был возле Лизы и, опираясь на спинку у изножья кровати, выбивал трубку. Он вздрогнул, когда в дверях возник мельник, так, во всяком случае, показалось хозяину.
— Лиза, напои пастора чаем, — сказал мельник, — я вижу, Кристиан уже запрягает.
— Пастор обычно не пьет чаю.
— Да, но… сегодня он, может быть… вечер прохладный… и вообще выпить чего-нибудь горячего никогда не мешает… Твои дела здесь могут потерпеть.
— Иду! — безразличным голосом отозвалась Лиза и, бросив все, как попало, вышла.
Злясь на самого себя, мельник поплелся следом. Почему нельзя было дать ей сначала справиться с делами в людской, ведь две кровати уже перестелены?! А он сглупил, и теперь у нее есть предлог вернуться туда, а мельнику будет неудобно снова околачиваться рядом и вынюхивать, сколько времени она там пробудет и чем они с Йоргеном будут заниматься. «Вынюхивать»! Очень подходящее слово. Они наверняка употребят его, когда станут насмехаться над хозяином. Самое печальное, что оба его раскусили, отчего он смутился и начал спотыкаться в речи. Йорген закашлялся, точно обязательно было в ту самую минуту поперхнуться дымом; в Лизином безразличном тоне сквозило плохо скрываемое презрение; что касается Пилата, кравшегося по пятам за своей госпожой, он словно издевался над мельником изгибом хвоста — большим белым вопросительным знаком, который маячил в темноте у того перед глазами.
V
Пастора увезли, и мельник, стоя перед домом, провожал взглядом повозку.
Она почти скрылась из виду, а он по-прежнему смотрел вдаль, хотя шел уже довольно сильный дождь. Дождь стучал по широким листьям тополя, барабанил вверху по галерее и монотонно шуршал по толстому слою соломы, покрывавшему шатер.
Мельник все еще чувствовал успокоительное рукопожатие пастора и видел его обеспокоенный взор.
Что ему наговорила Кристина? Право слово, у нее есть основания жаловаться! Я не был ей тем супругом, каким следовало быть — во всяком случае, в последние несколько месяцев. Лиза совсем задурила мне голову… даже не знаю, как это произошло… Я очень виноват перед женой, а теперь она умрет и мне уже ничего не исправить…
Наконец он повернулся и нехотя пошел в дом. Он боялся входить к жене и тем не менее, тревожась за ее здоровье, хотел повидаться с ней. Только бы долгий разговор со священником совсем не расстроил ее!
Дверь из темной гостиной в комнату больной была открыта, но оттуда просматривался лишь кусок освещенных обоев — тех причудливых обоев, которые, казалось, созданы были для того, чтобы горячечный взгляд заблудился в них во время тягучих часов в постели, а также чтобы разглядывать возникающие там картинки: голову фантастического животного с бородой и рогами, огромный цветок, туловище человека, геометрические фигуры и так далее… Мельник боялся жениного взгляда, который оторвется от этого пустого, бесстрастного времяпрепровождения и устремится на него с извечным вопросом: «Теперь ты идешь от нее?»
И как ему встретить его, не подтверждая ее подозрений и не отравляя этих часов — возможно, ее последних часов!
Но он ошибся. Взор, с которым его приняли, был не искателен, а спокоен; мягкий, просветленный, он исходил из ясных глаз, окаймленных болезненными фиолетовыми кругами. Они находились в тени: лампа была заботливо отставлена за кувшин с водой, чтобы свет не резал больной глаза.
Мельник, улыбаясь, кивнул ей. С него точно сняли тяжкое бремя.
Он сел у кровати и взял левую руку жены, лежавшую поверх синей полосатой перины, против которой тщетно возражал врач. (Притом что у больной был жар, а ночи значительно потеплели, мельничиха обижалась, если ее не накрывали добротной периной.) Еще зимой это была сильная, красная, загрубевшая рука, теперь она исхудала и побледнела, а кожа стала гладкой и прозрачной — слишком изящная рука для мельничихи.
— Что, идет дождь? — спросила больная. — У тебя свитер совсем мокрый.
— Да, похоже, будет настоящий ливень. Пастор может здорово промокнуть, пока доберется до дому. Впрочем, я ему дал зонтик.
— Теперь я тоже слышу. Ничего, пускай поливает, это хорошо для хлебов.
«Хорошо для хлебов!» Прежде чем заколосятся яровые, прежде чем зацветут озимые, тело ее начнет разлагаться в земле, из которой прорастают все посевы, — а у нее мысли об осени. Насколько же больше она должна думать о тех, кого оставляет в этом мире, беспокоясь, как сложатся у них дела после ее кончины… Мельник ощутил подступающие к глазам слезы и усилием воли подавил их, чтобы они не потекли по щекам и не выдали его дум.
— Как ты сейчас, Кристина? — спросил он.
— Спасибо, хорошо.
— Я боялся, тебе будет тяжело разговаривать с пастором… так долго. — Он добавил последние слова, притворяясь, будто имеет в виду лишь усилия, которые ей требовались для разговора, тогда как содержание его никоим образом не отличалось от повседневных бесед со священником.
— Нет-нет, мне стало от него хорошо, очень хорошо.
— Значит, тебя и боли отпустили?
— Боли-то у меня остались, особенно вот здесь, в боку… Но мне все равно куда лучше… словно они теперь не властны надо мной. Просто когда человек попрощался с этим светом и целиком обратил мысли к Господу и ко всему великолепию, которое Он приготовил для нас — для нас всех, если мы верны Христу и его слову, — тогда человека меньше волнует тело… временами тебе кажется, будто ты его вовсе не чувствуешь… То же и с жизнью… такое впечатление, будто она стала маленькой-премаленькой и не имеет значения… Плохое, то, что было тебе не по нраву и причиняло страдания, не становится более мучительным оттого, что ты умираешь, Якоб.
«Что причиняло страдания» — мельник прекрасно знал, о чем тут речь. Раскаяние по поводу своей вины перед женой, трогательность ее слов, которые, при всей их простоте, казалось, исходили от преображенной, а также боязнь потерять ее совершенно взбудоражили его. Он повалился на кровать, из глаз хлынули слезы: они омывали женины руки, в то время как он сжимал их в своих и покрывал поцелуями.
— Нет-нет, Кристина, ты не должна умереть… ты выздоровеешь, поэтому у тебя и болит вроде меньше… ты обязательно поправишься… И нам всем будет очень хорошо, мы заживём прекрасно!
Он сам почти верил своим словам. Мало ли людей выздоровело, хотя им было хуже, чем ей? А чего тогда еще желать? Все остальное уладится! Что ему Лиза? Да он отошлет ее прочь, немедленно, как только найдет другую прислугу. Остаться одному со своей чудесной женой и маленьким сыном — больше ему ничего и не надо!
Но больная покачала головой:
— Не убивайся, Якоб! Ни к чему, если мы знаем, что на все воля Божья. Куда лучше смотреть правде в глаза, тогда можно будет спокойно говорить о чем угодно.
Однако эта мысль как раз и страшила мужа.
— Нет, тебе не следует говорить о смерти, — горячо настаивал он. — Доктор тоже так считает. «Только не позволяйте ей внушить себе, будто она умирает, — сказал он, — в ее состоянии это крайне опасно… Такая навязчивая идея просто убьет ее, хотя бы даже по здоровью она могла выжить», — сказал он… Нет, ты не должна думать о смерти. Я совсем не против твоей беседы со священником, возможно, она пойдет тебе на пользу, ты и сама утверждаешь, что чувствуешь себя лучше… Но теперь, пожалуйста, забудь о ней! Думай обо всем, чем ты станешь заниматься, когда опять наберешься сил.
Кристина снисходительно улыбнулась, как улыбаются своенравному ребенку, которого пока что хотят ублажить.
— Тогда давай поговорим о том, что будет, если меня не станет… Это ведь может случиться, и ты опять женишься…
Мельник вздрогнул: этой темы он втайне боялся больше всего.
Один король в подобном положении, рыдая, вскричал: «Oh поп, поп — jamais! jeprendrais ипе maitresse!». [2]Это французское изречение, означающее: «Нет-нет, ни за что! Я лучше заведу любовницу!» — приписывается английскому королю Георгу II (1683–1760).
Мельник ограничился тем, что замотал головой, загородился руками и жалобно застонал, показывая, насколько он далек от помыслов завести в своем мельничном королевстве новую королеву. Он слишком хорошо знал, что от «любовницы» всего один шаг до «госпожи и повелительницы»; это было известно и его супруге, почему она упорно не оставляла сию тему, вновь устремив на мужа снисходительный взгляд, к которому теперь примешивалась ироническая тревога.
— Конечно, Якоб, ты возьмешь себе новую жену… ты ведь еще молод… а мельнице необходима хозяйка — без хозяйки в доме никогда не бывает порядка… со временем ты и сам поймешь… Но я вела вот к чему: когда соберешься, возьми себе жену, подходящую во всех отношениях… и чтоб она стала хорошей матерью для Ханса, это очень важно для несчастного ребенка… Если тебе приглянется служанка и ты заметишь, что Хансу она не по душе, выбрось ее из головы. Боже мой, у тебя будет достаточный выбор, и тебе нет нужды думать о деньгах или другом приданом, которое может принести невеста, — вдовец не холостяк, он человек обеспеченный.
Мельник машинально кивнул. Он не сомневался в том, что жена давным-давно заметила неприязнь, открыто проявляемую Хансом к Лизе, — возможно, она сознательно насадила ее в мальчике или это чувство передалось от матери к сыну благодаря родственной восприимчивости. Вот против кого направлен разговор: Кристина боится, как бы он не взял в жены Лизу. Такая мысль изумила и перепугала его, заставила посмотреть на дело под новым углом зрения. Что он когда-нибудь женится на Лизе… об этом мельник, как ни странно, даже не задумывался — только о том, что будет все сильнее увлекаться Лизой, что она приберет к рукам и его и мельницу… и что такое положение будет малодостойным и малоприятным.
Вот почему Кристина настаивала, чтобы в дом пришла достойная хозяйка. Она продолжала рассуждать о Мельниковой женитьбе как о чем-то решенном, внушая мужу: выбранная им невеста должна быть кроткой и благочестивой, преданной церкви; в этом залог их будущих успехов, ибо такая женщина будет с тщанием относиться к своим обязанностям, ко всем домашним заботам. Пусть лучше эти качества будут в переборе, чем в недоборе, потому что с тем, кто истово выполняет свой долг, в том числе религиозный, кто даже излишне строг к себе… с ним, может, менее удобно жить, зато такой человек лучше своей противоположности. И не исключено, что подобные люди правы, поскольку в мире слишком много греха и легкомыслия.
Во время ее речи мельнику пришло в голову, что она имеет и виду совершенно определенную женщину, а именно Ханну, сестру лесничего. Брат с сестрой относились к приверженцам так называемой «внутренней миссии», оба были очень набожны, причем лесничий, который был двумя-тремя годами младше мельника, отличался даже некоторым фанатизмом. Когда они познакомились, что случилось несколько лет назад, его фанатизм, пожалуй, оттолкнул бы мельника, однако Кристина сразу же поддержала общение с «такими образованными людьми». Книжной образованности у лесничего Кристенсена было едва ли не меньше, чем у самого мельника, потому что читал он исключительно нравоучительные сочинения, но строгая пиетистическая религиозность, враждебно относящаяся к высокому духовному образованию, полезна по крайней мере для некоего примитивного воспитания души и одним своим присутствием поднимает обладателя ее над теми, кто существует лишь материальными интересами и ищет исключительно плотских удовольствий, посему честная мельничиха была не так уж не права. Что касается Лесниковой сестры, то пока она около двух лет жила у родственников в Копенгагене, она приобщилась также к мирским книгам (конечно, если они были возвышенны по замыслу и его воплощению) и даже научилась немного играть на фортепьяно, исполняя настоявшем в доме лесничего посредственном инструменте не только псалмы и народные мелодии, но и сугубо светские музыкальные пьесы, пусть даже небольшие. Да, нельзя было отрицать, что из всех девушек в округе Ханна была наиболее достойна того, чтобы ввести ее в дом, тем более что она обладала привлекательной фигуркой и красивым лицом, в скромных чертах которого выражалась вся ее дружелюбная и благочестивая натура.
И когда жена завершила свою речь серьезным и настоятельным вопросом: «Ты обещаешь мне, Якоб?» — и он, пожав ей руку, ответил: «Да, Кристина!», — его осенило, что, хотя никаких имен не называлось, он фактически отрекся от Лизы и обручился с лесниковой Ханной, отчего мельник, несмотря на торжественную мрачность этой сцены — на них словно уже опускалась взывающая к смирению и покою тень смерти, — испытал необычное волнение, сродни тому, что охватывает человека, перед которым открылись новые жизненные горизонты.
Больная же, напротив, явно успокоилась. Устав от разговора, она откинулась на подушку и закрыла глаза. Вскоре она попросила мужа почитать ей вслух Новый завет, главу про Нагорную проповедь из Евангелия от Матфея. Мельник принялся, как умел, читать, однако мыслями он только наполовину был со святым Словом. Именно присущее обеим женщинам сочетание религиозного смирения и религиозной строгости вызвало перед глазами живой образ Ханны, уже и так витавший поблизости: вот кому положено было читать эти строки, только в ее устах они бы пробуждали верный душевный отклик! И, развивая это свое представление, он прислушивался скорее к ее голосу, нежели к словам, которые должна была произносить она и которые звучали столь сухо и по-школьному, когда срывались с его губ.
И вдруг слова эти обратились против него самого, подступили к нему с непререкаемостью судии.
«Вы слышали, — читал он, — что сказано древним: “не прелюбодействуй”. А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем».
У него перестал ворочаться язык; как мельник ни старался, он не мог больше выдавить из себя ни звука. Якоб чувствовал, что своим молчанием предъявляет обвинение самому себе, и потому не решался взглянуть на жену. В нем вдруг возникла потребность выложить все, о чем они тщательно умалчивали, признаться, что эти слова Господа делают его виновным, исповедаться перед Кристиной в своей нелепой и предосудительной страсти, испросить ее прощения, которое она с легкостью ему дарует. Набравшись храбрости и раскрыв рот для признания, он посмотрел на жену… но ее глаза, как ему казалось, испытующе устремленные на него, оказались закрыты, а выражение лица было отсутствующим. Он склонился над ней и прислушался: дыхание подсказало мужу, что она погрузилась в безмятежный сон. Мельник и сам не знал, почувствовал ли он облегчение или ему стало жаль упущенной возможности.
VI
Мельник остался неподвижно сидеть, наблюдая за спящей.
До самой весны лицо ее отличалось худобой, однако за время болезни оно опухло, особенно в последние два месяца. Теперь в нем просматривался ее девичий облик, тем более что нездоровость этой припухлости, синюшный оттенок кожи и темные круги под глазами меньше бросались в глаза на белой подушке в тени от лампы. К тому же на губах играла улыбка тех времен. А еще он находил в этом лице детские черты Кристины — можно было подумать, что она видит счастливый сон, который, возвратив ее в пору невинности и покоя, проявился и в облике.
Муж, в сущности, знал ее всю жизнь. Они были примерно ровесниками, учились в одной школе и готовились к конфирмации у одного пастора. Внушительная усадьба ее родителей, Драконов двор, находилась всего в пяти минутах ходьбы от мельницы, где родился и вырос Якоб, а их отцы были друзьями детства; у них была масса случаев для встреч, и каждый мог открыть другому незнакомый тому мир. Особенно восхищалась маленькая Кристина: мельница с разнообразными отделениями и диковинным оборудованием была для нее Страной чудес, и Якобу пришлось все ей показывать и объяснять, пока она не освоилась на каждом из шести этажей, начиная с магазина, где по бокам стояли лари с белой пшеничной мукой, в которую было так приятно и прохладно погружать руки, и кончая шатром с его наклонным дубовым валом, на котором были укреплены крылья и который со скрипом вращался, своим огромным зубчатым колесом приводя в движение всю мельницу.
Мельничный шатер, несомненно, был излюбленным местом детей; они даже предпочитали это тесное, замкнутое помещение открытому размольному этажу с внешней галереей, где было весело бегать, и четырьмя упрятанными в кожухи жерновами, между которыми было замечательно играть, тогда как наверху движения были крайне затруднены. Но у жерновов вечно торчал кто-нибудь из работников, а наверху дети были предоставлены сами себе и скрыты от постороннего мира; кроме всего прочего, это была самая верхотура мельницы; не удивительно, что они забирались именно туда — в шатер. На самом деле его следовало называть не шатром или колпаком, а чепцом, в чем оба были согласны. Вот у мельницы в Суннбю действительно было нечто вроде колпака, даже шляпы с круглой тульёй, а в Сенгелёсе мельницу венчал форменный шлем с навершием. Но обе были крыты дранкой, а кровля так называемой Вышней мельницы была из соломы, там и сям поросшей мхом и имевшей коричневый цвет с переходом в оливковый; и самая его макушка, глубоким вырезом отделенная от большого шатра, очень походила на старый крестьянский меховой капор. Изнутри же она напоминала колоссальное перевернутое гнездо, где пряталось несметное множество настоящих птичьих гнездышек: там стоял писк и щебет, кто-то влетал, кто-то вылетал, кто-то порхал внутри, и все это не раз доставляло Кристине безумную радость.
Однако, вероятно, более всего шатер привлекал своей запретностью — он был не самым безопасным местом для детей и, по правде говоря, им не разрешалось туда лазить. Впрочем, мельников подручный смотрел на запрет сквозь пальцы и всегда звал их вниз, если приходила пора запускать крылья. Исключением стал один раз, когда им совершенно официально разрешили остаться наверху, отведя один уголок и взяв твердое обещание, что они не выйдут оттуда, — находиться по ту сторону вала было ни чуточки не опасно, но, как говорится, береженого Бог бережет. И они стояли в напряженном ожидании, обняв друг дружку за талию, когда вокруг стали твориться чудеса: примерно до уровня плеч все оставалось неподвижным, а то, что было выше, начало медленно, небольшими толчками, поворачиваться. Особенно неприятно было смотреть на могучую тормозную балку, которая, как давным-давно рассказывал Кристине Якоб, если на галерее освободить цепь, прикрепленную к длинному рычагу, выходила из зубчатого колеса, и тогда балка прижимала тормозное кольцо к колесу и мельница останавливалась. Эта гигантская балка толчками отъезжала вбок, причем движение ее казалось грозным и неодолимым.
— Если бы мы стояли вон там, она бы задавила нас насмерть, — с содроганием молвила Кристина.
— Да нет, мы бы ушли оттуда, — ответил Якоб. — Мы ведь только из уважения к Енсу обещали не двигаться с места.
— А если б мы не могли уйти, если б она прижала нас вон к той косой балке? — продолжала Кристина, испытывая свойственную детям и женщинам тягу к ужасам.
Между тем вращение остановилось. Оказывается, шатер повернули совсем немного. И все же поворот был заметен, если смотреть в шатровое отверстие: раньше мельница была обращена в сторону Драконова двора, даже можно было заглянуть в свиной хлев, теперь же она повернулась к усадьбе Ларса Персена.
Это отверстие-оконце, откуда открывался самый замечательный вид во всей округе, тоже было излюбленным местом детей. Конечно, вид оттуда каждый раз ограничивался одним горизонтом, зато они менялись. Сегодня ты смотрел на сушу и мог насчитать двенадцать церквей и девятнадцать мельниц. Завтра, когда мельницу поворачивали к береговому ветру, перед тобой расстилался пролив со своими яхтами и шхунами, которые медленно проплывали мимо, разгоняя штевнем белую пену; а на том берегу пролива взгляд скользил по холмистой Зеландии, представлявшейся другой частью света с чужой, неведомой природой. Дети ощущали себя владельцами огромного кинетоскопа.
Однажды Кристина загадала ему загадку: «Какое окошко всегда открыто, а ветер в него не дует?» Якоб долго мучился, и она даже стала дразнить его: неужели он такой глупый, что не может догадаться? Когда она в конце концов подсказала ему ответ, Якоб очень смутился и сначала не верил, что она сочинила загадку сама. Тогда он впервые испытал восхищение перед тем, что девочка умнее его.
Разумеется, крестьянской усадьбе было далеко до мельницы, и все же Кристинин дом тоже мог кое-что предложить мальчику с Вышней мельницы, где, в отличие от большинства окрестных хозяйств, почти не занимались земледелием. Вместе ехать на раскачивающемся возу с сеном, вязать снопы, носить еду жнецам и закусывать с ними, изображать плавание по морю в душистой золотистой соломе омёта — его подруга могла в случае необходимости расплатиться всеми этими радостями за удовольствия, которые получала в шатре или среди жерновов.
После конфирмации встречи выпадали редко. Зато когда Якоб стал подручным мельника, они виделись регулярно, хотя и на короткое время. Дважды в неделю он приезжал с мельничьим фургоном, и горячие ароматные буханки ржаного хлеба неизменно принимала Кристина. И тогда она коротко расспрашивала о том, как у него идут дела и как себя чувствуют старики; случалось также, что он рассказывал о каком-либо важном для мельницы событии, например, когда на пшеничном сите пришлось поменять шелковый чехол — материю для него изготавливали в Италии, и стоила она целых двадцать четыре кроны. Впрочем, Якоб находил мало тем для рассказов, и разговоры их никогда не затягивались; впрочем, им и некогда было говорить, у обоих полно дел.
Когда Якобу исполнилось двадцать пять, умер его отец и мельницу унаследовал Якоб; тогда как бы само собой вышло, что он посватался к Кристине и получил ее в жены. Трудно сказать, на каком этапе их детская дружба переросла во влюбленность, да и вообще — совершила ли она этот шаг. Однако никто из родных и соседей не сомневался в том, что они должны принадлежать друг другу, а потому не сомневались и они сами. Их отношения больше всего напоминали отношения между принцем и принцессой соседних государств, политика и традиции которых требовали заключения семейного союза, причем в основе его лежала взаимная склонность. Мельница была не хуже Кристининого приданого, к тому же усадьба и мельница находились в непосредственной близости, крайне удобной, если они будут вместе передаваться по наследству. Якоб был хорош собою, а уж такого основательного парня, как он, было не сыскать во всей округе, и это знали все. Кристина, не будучи красавицей, была девушкой милой и статной, молва отзывалась о ней с уважением и считала умелой хозяйкой. Чего еще было желать? Он, во всяком случае, не хотел ничего другого, она тоже. И насколько естественным был их брак, настолько же дружной и естественной была их супружеская жизнь. Года через два у них умерла дочка, но об ту пору народился Ханс, и его удалось сохранить. Однако на четвертом десятке Кристину стали мучить одышка, внезапные страхи и приступы усталости; она исхудала, а лицо ее, до недавнего времени пышущее здоровьем и свежестью, посерело, приобрело синюшный оттенок.
Не исключено, что эти перемены и заставили мельника обратить внимание на цветущий вид молоденькой Лизы.
Вообще-то он не помнил, чтобы она произвела на него особое впечатление той осенью, когда поступила на мельницу. Первую половину дня они проводили вместе в пекарне. Между ними стоял Кристиан; он лепил хлебы из теста, которое отмеривала ему Лиза, а мельник придавал им окончательную форму. Они не смотрели по сторонам и не разговаривали, но рабочий настрой был лучше, чем с предыдущей прислугой, нерасторопной уроженкой острова Лолланн. Ближе всего Лиза подходила к хозяину, принимая хлеб, который он вытаскивал из печи. И тут он заметил изящество ее рук и своеобразную прелесть движений.
Первый случай, который удивлял его самого, когда он, вроде как теперь, предавался воспоминаниям о том времени, произошел на Рождество. Мельник увидел, что Лиза, пока они собирались на праздничное застолье, поманила проходившего мимо кухни Йоргена и что-то тайком сунула ему — это был альманах, который до сих пор доставлял Мельникову подручному множество треволнений. Якоба уязвила мысль о том, что у этой парочки могут быть какие-то тайные отношения. Хозяин он был строгий и рачительный; в доме всегда царило благочестие и соблюдались приличия, там не было места непорядочности и подозрительному легкомыслию, а в Лизе присутствовало нечто неуловимое, что подсказывало: она вполне способна на них… Но только ли беспокойством хозяина дома объяснялось его внутреннее возмущение? Совершенно очевидно, что Якобово настроение в тот день мало соответствовало сочельнику.
До чего же причудливо бывает наше расположение духа и вызывающие его причины! Если б мельник тогда предполагал, что в последний раз отмечает Рождество с доброй и верной женой, у него были бы все основания грустить; однако истинная причина заключалась в том, что служанка подарила одному из работников календарь!
Прошло всего несколько недель с начала нового года, как жене занедужилось, и вскоре ее мужественная натура вынуждена была уступить болезни; Кристина слегла, причем слегла надолго; ноги ее распухли, пульс бился неровно. Следовало искать вторую прислугу, поскольку отсутствие хозяйкиной руки чувствовалось буквально во всем. Однако Лиза вызвалась восполнить недостачу: кроме помощи в пекарне, она взяла на себя кухню и все домашние заботы; еда теперь подавалась позже и была хуже прежнего, уборка тоже едва ли производилась достаточно основательно, и все же дело шло. Мельник восхищался и нахваливал, да и Кристина, будучи прилежной хозяйкой и зная, каких усилий стоит сей тяжкий труд, не могла не выражать Лизе своей признательности. Разумеется, мельничиха делала это крайне неохотно, ибо не питала к служанке особого расположения. Ее сразу насторожило то самое «нечто» в Лизиной натуре, благодаря которому на мельнице, по убеждению хозяйки, вот-вот должны были начаться шашни. Помимо всего прочего, Кристина отметила у Лизы склонность к лентяйству и не слишком ревностному исполнению обязанностей. Тем более поразительно было Лизино стремление во время мельничихиной болезни взять на себя гораздо больше забот, нежели раньше, и не только не требовать за это вознаграждения, но даже отказываться, когда о нем заходила речь. «Надо помогать в доме, который посетила болезнь, — говорила она, — какие тут могут быть счеты?» Подобное великодушие оставалось для мельничихи загадкой, пока ее не осенило, что Лиза хочет стать незаменимой: она наверняка сообразила, что хозяйка недовольна ею и будет при случае не прочь отделаться от нее, и теперь как бы заранее отбила возможное нападение. Надо сказать, весьма успешно, поскольку сейчас без Лизы и впрямь было не обойтись. Притом сколько средств уходило на врачей и лекарства, фру Кристину не оставлял равнодушной и вопрос о жалованье второй служанке, которое оказалось сэкономленным; впрочем, даже если б она предпочла такой расход, уволить Лизу не представлялось возможным — во всяком случае, пока сама Кристина не выздоровеет настолько, чтобы не опасаться возврата болезни, а до этого явно было далеко.
Стремление поскорее вытеснить Лизу с занятой ею главенствующей позиции заставило Кристину сократить срок вынужденного отпуска и быстрее, чем рекомендовал врач, взяться за хозяйство. У нее словно обострилась восприимчивость, и вскоре мельничиха стала замечать в муже перемену: в Якобе чувствовалось какое-то беспокойство, иногда он казался рассеянным. При всей заботе, которую он проявлял по отношению к жене, в его нежности появилось нечто новое, чужое; в то же время бывали периоды, когда он словно забывал про нездоровье супруги. От ее взора не укрылось, каким оживленным он является к обеду из пекарни, и это наблюдение подсказало Кристине мысль о том, что тут замешана Лиза. И почему он принимал близко к сердцу вырывавшиеся иногда у жены пренебрежительные отзывы о прислуге? «Да не цепляйся ты к бедной девушке, — говаривал он, — что бы мы делали без нее?» В его словах была доля правды, чего Кристина не могла не сознавать, но именно потому, что ее нападки на Лизу объяснялись не столько деловыми качествами служанки, сколько неприязнью к ней, мельничиха отмечала и то, что мужнино горячее заступничество также вызывается не чистым, бесстрастным чувством справедливости. Она начала отпускать колкости — иногда довольно обидные — по поводу его влюбленности в Лизу, которые, однако, возымели неожиданное для нее действие.
Только благодаря этим шпилькам до самого мельника дошло, что с ним происходит. Кристина была права: эта служанка привнесла в жизнь нечто новое, неизведанное и, став незаменимой в его хозяйстве, постаралась стать еще более незаменимой в его чувствах — он просто-напросто не мог выбросить ее из головы. Да, мельничиха имела основания ненавидеть Лизу, потому что он — с основаниями или без — был влюблен в нее.
Обнаружить опасность отнюдь не всегда значит сделать шаг к тому, чтоб избежать ее; иногда это значит обратное. Как спящий пробуждается от магнетического ощущения направленного на него взгляда, так иногда пробуждается и опасность, если ее обнаруживают, а пробудившись, спешит наброситься на добычу, пока та не сбежала. Мельниково чувство к Лизе, в неосознанном виде представлявшее собой смутное — по сути говоря, светлое — ощущение, нечто вроде возбуждающего хмеля, теперь превратилось в неодолимую, всепоглощающую страсть.
А вскоре пришла пора новых волнений за здоровье жены: стало очевидно, что ей грозит рецидив. Кристина героическим усилием воли сопротивлялась — не хотела выпускать из рук никакой работы. Мельник умолял ее пощадить себя. «Ну конечно, тебя бы больше устроило, чтоб меня везде заменила Лиза», — отвечала Кристина, и он с ужасом видел, что эта проницательность придает жене отчаянную силу, которая того гляди взорвет ее.
В конце концов мельничиха вынуждена была сдаться. А когда она слегла, на нее обрушились страхи. «Что происходит там в мое отсутствие?!» От безвыходности положения у нее развились сверхъестественные способности, обострилось чутье, позволявшее ей следить за ними повсюду, даже в самых укромных уголках: это чутье больной, которому недалеко до ясновидения сомнамбулы, помогало ей неутомимо собирать факты, чтобы затем, со свойственной ревнивцам гениальной способностью к сопоставлениям, сделать свои выводы и еще расписать все яркими красками; порой все усугублялось лихорадкой, которая раздувала замеченное и с помощью необузданной фантазии рисовала поистине ужасные картины, представлявшиеся в резком свете волшебного фонаря все более и более пугающими. Но, как бы ни искажало и ни преувеличивало их Кристинино воображение, в этих картинах, вероятно, была доля истины, хотя истины скорее символической, пророческой.
Ибо между двумя заинтересованными лицами не происходило тем временем почти ничего, что давало бы повод к таким видениям непредвзятому наблюдателю. По характеру не склонный к поспешности, мельник пока что ни словом не выдал своей влюбленности Лизе, хотя не сомневался, что она все знает, и даже считал ее влюбленной в себя, — за исключением периодов, когда его одолевали подозрения, что служанка предпочитает ему Йоргена, а может, и Кристиана. Надо сказать, все ниже нависавшая над усадьбой тень смерти также отнимала у его страсти жизненную силу, превращая влюбленность в беспокойный страх, в роковую одержимость, а когда страсть временами вспыхивала снова, ее держало в узде таинственное сознание того, что за ним наблюдают, причем наблюдают везде. Взгляд, который провожал Якоба из покоя больной и встречал его там, казалось, преследовал его всюду, но особенно чувствовался рядом с Лизой.
И мельник был уверен, что это не просто навязчивая идея.
Теперь больная не позволяла себе колкостей и горьких фраз. Ее вопросы как будто диктовались лишь интересом хозяйки дома: она хотела следить за делами и быть уверенной, что все идет своим чередом. Но по этим вопросам муж с удивлением замечал, что ей каким-то непостижимым образом многое известно. Однажды она, например, знала, что он помогал Лизе вытаскивать белье из отбельного чана, хотя едва ли до ее комнаты доносились голоса из закута для отбелки, а батрак к ней не заходил. В любом случае из постели нельзя было слышать, что делается наверху мельницы, в шатре, куда Якоб почти не забирался, но однажды полез чинить зубчатое колесо, а потом зашел к Кристине и она спросила, по-прежнему ли в шатре много воробьев, как было в детстве, когда они играли там. Она, мол, вдруг вспомнила об этом, и ей показалось, что он теперь там.
Но особенно убедил его в загадочной жениной способности один случай, тот самый единственный раз, когда мельник забылся.
Якоб осматривал магазин и уже собирался лезть наверх, когда навстречу ему, на крутой лестнице, ведущей к складскому этажу, появилась Лиза: она носила еду работникам. Увидев стоящего внизу хозяина, служанка перевернулась, чтобы не спускаться задом наперед, как было привычнее. Правой рукой она упиралась в стену, а левой приподняла подол (иначе он мог зацепиться и застрять), чуть ли не до колена обнажив сильную, красивой формы, ногу. Ступня, нащупав следующую перекладину лестницы, обхватила ее, точно рукой; ищущее равновесия тело прислуги по-кошачьему изящно выгнулось, а украшавшая ее лицо робкая улыбка довершила зачарованность мельника. Когда Лиза наконец спустилась, перепрыгнув через две последние ступеньки, он сгреб ее в охапку и поцеловал, пытаясь выдать этот страстный наскок за выходку веселого, бойкого парня, за обычное грубоватое ухажерство — впрочем, не совсем удачно, поскольку смех его звучал крайне ненатурально. Бросив на него странный взгляд и сверкнув зубами в улыбке, Лиза освободилась из Мельниковых объятий и выскочила за дверь.
Поднявшись наверх, Якоб пробыл там минут пятнадцать, после чего прошел в дом. Не успел он войти в комнату больной, как к нему кинулась насмерть перепуганная теща. С четверть часа тому назад на Кристину напало сильнейшее удушье, она смотрела перед собой застывшим взглядом и не узнавала мать. Прежде она лежала спокойно и вообще казалось, будто дела ее пошли на поправку. Весь вечер она была вне себя, бредила, и по некоторым ее восклицаниям мельник сделал вывод, что она чуть ли не присутствовала при сцене у лестницы. Это показалось ему не более фантастичным, чем другие случаи ее восприятия на расстоянии, которые обнаружились в последнее время.
С того самого дня Кристинина болезнь приняла скверный оборот…
Мельник замер, размышляя об этих событиях, которые обступили его со всех сторон и находились как бы в равном удалении. Он словно вчера въезжал на усадьбу Кристины, а она выходила ему навстречу принимать еще теплые хлебы. И вроде совсем недавно они стояли в шатре, когда мельницу поворачивали против ветра; на днях она живо напомнила ему этот эпизод, в лихорадочном полузабытьи прокричав: «Их раздавит… подождите… их пришибет тормозной балкой!» Он отчетливо видел перед собой ее тогдашнее, детское личико с ниспадающими по щекам шелковистыми локонами, широко раскрытыми глазами и перекошенным от страха ртом; в лице, которое он видел перед собой на подушке, сохранилось многое от того личика, например, в выражении рта, один уголок которого был приопущен. У Якоба не укладывалось в голове, что эта человеческая жизнь, столь недалеко ушедшая от своего начала и не совсем утратившая детские черты, уже приближается к концу и что их совместная жизнь, которая простиралась перед ним в виде одного дня, должна прекратиться.
Ему вспомнились слова жены: перед смертью жизнь кажется очень маленькой. Неужели ему передалась точка зрения умирающей?..
Внезапно ему захотелось пить, во всяком случае, в горле появилась противная сухость. Не найдя в графине воды, он прошел через залу к себе в спальню. Дверь в комнату больной он оставил приоткрытой.
У него горел свет. Возле кровати стояла Лиза.
— Ты еще не спишь? — удивился он.
— У меня было много дел.
— Но тебе не обязательно было разбирать мою постель.
— Я подумала, может, хозяин ночью все-таки вздремнет.
Мельник в эту пору спал днем, когда приходила теща, а по ночам дежурил около жены.
— Если б мне несколько часов поспать, я могла бы потом тоже подежурить, — прибавила Лиза.
— Ни в коем случае! Еще чего выдумала! — недовольно отозвался хозяин.
У него прямо-таки озноб пробежал по телу при мысли о том, что больная проснется и обнаружит возле постели Лизу.
Стоявшая спиной к мельнику служанка лукаво улыбнулась.
Между тем заворочался и захныкал в своей кроватке Ханс. Отец подошел к нему, поправил одеяло и подушку, осторожно погладил мальчика по голове. Тот мгновенно успокоился и, как по велению магнетизера, погрузился в глубокий сон.
Мельник беспомощно озирался по сторонам, не в силах вспомнить, зачем пришел. Ага, за водой!
Он направился к рукомойнику, налил из глиняного кувшина в стакан.
— Вода свежая, — заметила Лиза, — я только что принесла из колодца.
Хозяин большими глотками опустошил стакан. Прохладная жидкость освежила ему как тело, так и душу. Она точно смыла с него всю персть из комнаты больной и привнесла силу из животворного родника природы.
Он взглянул поверх стакана на Лизу. Удивительно, подумалось ему: в соседней комнате лежит болящая, а тут здоровая стелит ему постель. Служанка была воплощением здоровья, и ветерок, подымаемый ее мощными движениями, пока она возилась с матрасом и простыней, подушкой и одеялом, словно окутывал Якоба насыщенной атмосферой самой жизни.
Как раз когда мельник отставлял стакан, Лиза сделала шаг в его сторону, но крайне удачно подвернула ногу и упала бы, если б он не подхватил служанку. Сдержанный крик трогательно дал знать о ее боли и ее самообладании: Лиза боялась разбудить больную. Тело прислуги бессильно навалилось на его руку, голова приклонилась к его плечу; Якоб ощущал биение ее перепуганного сердца.
Ему не было неприятно, что Лиза на несколько секунд воспользовалась удобством положения и оперлась — если не сказать навалилась — на него.
Затем она перенесла тяжесть на правую ногу и, обернувшись к нему, нежно прошептала:
— Спасибо!
Лицо ее не выражало ни грана лукавства, на нем были написаны лишь благодарность и добродушие, как у довольного ребенка. Никогда еще мельник не находил ее столь привлекательной.
— Ты не повредила ногу? — обеспокоился он.
— Нет, я уже почти могу наступать.
— Погоди. Давай ты лучше сядешь на кровать.
— Разве ж можно? Я собью все белье, — с улыбкой заметила Лиза, когда он усадил ее на край кровати.
— Тссс! — испуганно прошептал он.
Ему почудились вдалеке какие-то чудные, зловещие звуки.
Дверь в залу была приотворена. Он прошел туда. Лиза с трудом встала и, прихрамывая, двинулась следом, чтобы в случае необходимости помочь ему. Замахав на нее руками, он скрылся за дверью.
Кристина сидела в постели, прижимая левую руку пониже груди и со стонами хватая ртом воздух. Ее раскрытые глаза не видели мельника, а содрогающееся тело, видимо, отдалось его поддержке, уже не сознавая этого. Обмякшее туловище откинулось на его руку, голова свесилась вперед.
— Кристина! Кристина! — отчаянно звал он, устраивая жену на подушках.
Но едва ли до нее мог сейчас докричаться человеческий голос.
Дыхание было затрудненным, с сильными хрипами.
Эти звуки долетали и до Лизы, которая прислушивалась, стоя в нескольких шагах от приоткрытой двери спальни. На губах прислуги играла победная усмешка.