Мельница

Гьеллеруп Карл

КНИГА ПЯТАЯ

 

 

I

В маленькой гостиной мельника, в окна которой, выходящие в сад, бодро светило весеннее солнце, сидели Якоб и лесничий — последний на почетном месте на диване, а мельник прямо перед ним, по другую сторону круглого стола.

Лесничий приехал для того, чтобы наконец-то вручить другу счастливо завершенное творение своих рук — жардиньерку. Это великолепное изделие стояло теперь у окна и само по себе выглядело по-весеннему, хотя пока еще без зелени и цветов, но блестевшее свежим лаком, как почка каштана, готовая вот — вот распуститься. Мельник долго и искренне восхищался подарком, но эта тема была исчерпана.

Они курили в ожидании кофе.

— Вот в это самое время год назад умерла Кристина, — заметил лесничий.

— Да, сегодня как раз годовщина, — вздохнув, ответил мельник.

Лесничий тактично занялся своей сигарой, мельник покусывал кончик трубки.

— Хм-м… Знаешь что, Якоб, не пора ли тебе подумать о том, чтобы второй раз жениться?

Он украдкой поглядел на друга, но уловить выражение его лица было трудно, потому что мельник сидел спиной к свету, между двумя окнами; кроме того, голова его была окутана клубами дыма и клонилась вперед, — он и всегда-то немного сутулился, а в последнее время голова его как будто отяжелела, под стать настроению; да и неудивительно! Тем более надо было помочь ему распрямиться и снова поднять глаза к ясному небу Господню.

Помолчав, мельник ответил:

— Ну да… что касается этого… времени прошло достаточно… и теперь, конечно, можно об этом подумать.

Обычно прямой и немного самоуверенный лесничий был в замешательстве. Он попытался затянуться погасшей сигарой, чиркнул спичкой и закурил ее снова, а сам в это время размышлял, с какой стороны подойти, как понять и преодолеть сомнения друга. Он уже собрался было снова заговорить, но тут что-то пронзительно задребезжало. Лесничий вздрогнул.

Мельник встал и прошел в угол между окном и входной дверью, где, как только теперь заметил лесничий, висел телефон.

— Алло!.. Да, это я… Кто говорит?

В облике мельника произошла внезапная перемена, и телефонная трубка задрожала у него в руке. Вообще-то не похоже было, что разговор давал повод для таких переживаний: речь шла о торговой сделке, и к тому же, по-видимому, все решалось в пользу мельника. Лесничий заметил, что, отвечая, мельник раскачивал бедрами, а слушая, останавливался, и только рука его дрожала. Через несколько минут мельник попрощался и повесил трубку и теперь снова сидел напротив своего гостя и опять раскуривал трубку. Он был бледен.

— Это что-то новенькое — телефон на мельнице, — заметил лесничий, который счел разумным отклониться на более безразличную и будничную тему, чтобы потом, может быть, обходным путем внезапно вернуться к главному вопросу, явно немного пугавшему мельника, — да и самому лесничему было неприятно к нему возвращаться. Ведь не так-то просто как бы навязывать другу в жены собственную сестру; но сделать это все равно было необходимо — для блага самого же Якоба.

Мельник отвечал ему как будто с трудом, он теперь всегда, даже беседуя с другом, говорил так, словно ему требовалось усилие, чтобы собраться с мыслями. Да, он считает, что нужно идти в ногу со временем, к тому же это такое умственное изобретение — и вот, он решился его завести.

Лесничий предположил, что это дорогое удовольствие.

— Да, конечно… само собой… пришлось-таки раскошелиться. Но я думаю, что со временем это окупится. Видишь ли, Вильхельм… с его помощью можно избежать множества недоразумений и ненужной траты времени, да и издержек тоже. Вот, например, сейчас я говорил с зерноторговцем из Стуббекёбинга. И это как раз тот самый, к которому я ехал тогда… когда вечером произошел этот случай на мельнице. Часов в одиннадцать я поехал в город, чтобы заключить с ним сделку… помнишь, на обратном пути я еще тогда завернул к вам… я говорил с тобой в лесу, где вы валили деревья… потому что по дороге я узнал, что он уехал на Богё и вернется домой только на следующий вечер… И сейчас, когда я говорил с ним, мне пришло в голову: будь у меня тогда телефон, я бы сначала узнал, на месте ли зерноторговец, да и вообще дело можно было бы обговорить по телефону… и всего этого не произошло бы.

Мельник больше не курил. Он держал трубку между колен и в который раз перебирал в уме бесчисленное количество мелочей, которые, каждая независимо от других, сплелись в одну цепь для того, чтобы это произошло… и с другой стороны, для того, чтобы никто не узнал правды; например, если бы в тот день он застал пастора дома и объявил о своей женитьбе на Лизе, он бы пропал. И он чувствовал, — как и всегда при подобных размышлениях, — что ему помогала какая-то демоническая сила, злой рок, который рассчитал и устроил для него все до мелочей. Он помнил теперь совершенно точно, что еще в сентябре собирался поставить себе телефон. Найдись у него лишние полсотни крон, он бы непременно это сделал. А то, что у него не оказалось этих денег, зависело от цен на зерно, а цены в свою очередь зависели от погоды за год до этого — еще при жизни Кристины! — и от того, что на юге России была пущена новая железная дорога; он вдруг вспомнил, что в свое время читал об этом в газете. Так что не будь дорога достроена — и от чего только это могло зависеть?.. Он непроизвольно обхватил руками голову: перед глазами у него все плыло, и он испугался… Но если бы… что тогда? Тогда бы этого не случилось, он женился бы на Лизе, которая изменяла бы ему и вообще была дурным человеком — это тоже было бы несчастьем, и сейчас он не мог бы сказать, какое хуже. Вот только совесть его тогда была бы спокойна. Она не нашептывала бы ему днем и ночью, что он убийца, который на самом деле должен был бы попасть в руки палача или сидеть в тюрьме.

— Нельзя не подивиться, как подумаешь, — начал он снова, — что, будь у меня тогда эта штуковина, ничего бы не произошло и те двое были бы живы… Как подумаешь, это даже курьезно — что случайность играет такую большую роль.

— Случайность тут ни при чем, Якоб.

— Ты думаешь? Ну конечно, все всегда решает Провидение да и сатана иногда прилагает руку.

— Что касается этого… Видишь ли, ни один добрый христианин не станет отрицать, что сатана имеет большую власть и что он ходит среди людей и выискивает себе жертвы. Но ведь он и сам всего лишь тварь и не может ничего сделать по собственной воле — об этом говорится и в Библии, в книге Иова, — дьявол должен иметь дозволение Господне на то, чтобы искушать человека, и в конце концов Господь приведет дело к тому, что ему угодно и что он замыслил с самого начала. Стало быть, Якоб, на все Господня воля.

— Да, но, возможно, Божий Промысел не всегда успевает вмешаться так, чтобы исполнилась Господня воля — например, когда я имел несчастье убить тех двоих?

— Нет, мы знаем, что на все Господня воля, мы не должны в этом сомневаться, даже когда не можем понять. Не нам толковать Промысел Божий и его пути, но, например, можно себе представить, что, останься эти двое в живых, они сделали бы много зла, а их исчадья еще больше.

— Да, действительно… можно посмотреть на это и так. Но представь себе на минуту, Вильхельм, что дело было так, как подозревал и в чем пытался уличить меня помощник окружного фогта: будто бы я знал, что те двое находились наверху, и повернул шатер, чтобы отомстить им — уж это-то злодеяние не могло быть подсказано Богом… а ведь такие случаи тоже бывают.

— Даже если и так — все равно.

— Нет, нет, Вильхельм! Это не укладывается у меня в голове… Господь не может хотеть зла.

— Верно. Но то, что мы называем добром, не всегда есть добро в Его глазах.

— Этого я не понимаю. Зло — всегда зло. И зачем было Господу допускать такое преступление?

— Может быть, ради тебя самого.

— Ради меня?

Лесничий был слишком захвачен собственными религиозно-философскими идеями, чтобы заметить чрезмерную заинтересованность, с какой его друг выразил свое удивление. Он вообще не смотрел на мельника, иначе выражение лица друга все же бросилось бы ему в глаза; но лесничий не отводил взгляда от цветастой скатерти на столе, с трудом пробираясь через лабиринт своих мыслей.

— Да, теперь мне ясно, что преступление вполне может совершиться ради блага самого преступника. Мы должны вспомнить, что нашей целью не является прожить жизнь невинными — так же как и счастливыми, — и может статься, что самое опасное — это такая невинность, которая ведет к самодовольству и позволяет рассчитывать только на праведность своих дел. Нет, Господу угодно, чтобы мы познали грешную природу мира и прежде всего нашу собственную грешную природу, и в страхе и ужасе перед ней обратились к Господу… Единственно важно спасение нашей души, все остальное не имеет значения. Если человек так отупел, что помочь ему встряхнуться могло только преступление — иначе он никогда не разглядел бы дьявольское начало в себе самом, никогда бы не устрашился и не стал бы униженно молить о милости Господней, — почему бы Божьему Промыслу не избрать и такой путь?

Мельник не отвечал и тоже не поднимал глаз на друга. Он пытался осмыслить открывавшуюся ему новую и совершенно неожиданную точку зрения, которая пугала его. Он крепко сжал зубы, вокруг рта играли желваки, на висках вздулись жилы. Если бы сейчас перед ним сидел следователь, он бы очень скоро услышал признание обвиняемого. Но лесничий истолковал это выражение на лице своего друга и будущего зятя по-другому: он решил, что бремя вины, которое все время угнетало мельника после катастрофы, стало ощущаться еще сильнее, да и неудивительно — ведь они так долго говорили о ней.

— Да, милый Якоб… понятно, что это так угнетает тебя… и в особенности подозрение, о котором ты упомянул… это всякому было бы нелегко…

Мельник тихо застонал и попытался жестом остановить его.

Опираясь локтями о стол, лесничий наклонился к другу.

— Да, это я очень хорошо понимаю… хотя что касается того обвинения, не стоит принимать его близко к сердцу, ведь никто ему не поверил, кроме самого помощника окружного фогта, а законники везде подозревают преступление, для того их и учили; наш помощник фогта к тому же еще и молодой человек, которому наверняка очень хотелось показать свою проницательность. Впрочем, теперь и он так больше не думает, ведь следствие показало, что ни о чем таком не могло быть и речи. Но я хочу подчеркнуть, что все это не должно тебя угнетать. Ты должен принимать это как проявление Божьего Промысла, и снова жить смело и спокойно, и стряхнуть с себя сумрачность — не копаться больше в этой истории, потому что это бесполезно и ни к чему не приведет. И еще я думаю, что пора тебе собраться с силами и жениться на Ханне.

Лесничий откинулся на спинку дивана и вздохнул с облегчением: трудные слова были произнесены, и самым решительным образом.

— Спасибо, Вильхельм, — сказал мельник, — это очень славно с твоей стороны, и я знаю, что ты желаешь мне добра…

— От всей души, Якоб, и я предлагаю это только ради тебя — что до меня, ты сам понимаешь, как мне будет недоставать Ханны, без нее в моем доме станет пусто.

— Надо тебе самому поискать себе жену, — заметил мельник со слабой улыбкой.

— Возможно, так оно и будет. Ведь в Писании сказано, что нехорошо быть человеку одному. Но сейчас эти слова особенно подходят к тебе… Сам понимаешь, я бы не стал так настаивать, если бы мог думать, что у тебя есть серьезные причины, которые этому мешают, я имею в виду, что твои намерения изменились… что ты не хочешь жениться на Ханне…

— Нет, что ты, — пробормотал мельник. — Ты же отлично знаешь, что я хочу…

— Знаю. Тебе не хватает только воли к жизни. И потому я говорю тебе: встряхнись, скинь с себя гнет, начинай жить — ведь то, что у тебя сейчас, это не жизнь.

— Ты прав, это не жизнь — то, как я провел всю зиму… и вот теперь уже весна… о Господи, да! Но я боюсь, что уже не смогу измениться, вот в чем дело.

— Изменишься, непременно изменишься.

— И потому, пойми меня, я считаю, что не вправе связывать свою судьбу с молодой девушкой. Мне жаль Ханну.

— Ах, перестань! Не забивай себе голову вздором. И кроме того, Ханна-да, конечно, она молодая девушка… хотя вообще-то она не так уж и молода… но я хочу сказать, что она ведь не такая, как другие девушки с их ребячеством и тщеславием.

Она понимает, что на нее возлагается миссия, и она в состоянии ее выполнить. Доверься ей, Якоб, ручаюсь, ты не ошибешься.

— Да, но не слишком ли рано, ведь год траура только что истек? — Мельник по своей привычке старался отложить дело в долгий ящик и выиграть время.

— Вряд ли кто так подумает. Это же особый случай. Вспомни, ведь устами тех, кто давал показания на следствии, было всенародно объявлено, что вы с Ханной собираетесь пожениться. Стало известно и про стук в наше окно — то есть что твоя первая жена сама выразила пожелание, чтобы вы соединились. Так что все этого ждут, и недавно даже твоя теща сказала мне, мол, скорее бы уж, а то у тебя появляются странности.

— Вот как? Она это сказала?.. Н-да…

Дверь из передней открылась, и служанка внесла поднос с кофейником и чашками. Мельник облегченно вздохнул — можно было немного отвлечься, и, возможно, теперь разговор перейдет на менее волнующие темы. Лесничий тоже просиял при виде кофе и явно пришел в благодушное настроение, не столько потому, что ему не терпелось выпить чашечку, сколько потому, что он увидел в этом признак возвращения мельника к добрым старым привычкам; быть может, сам того не сознавая, его друг был на пути к примирению с жизнью. Мельник и в самом деле за все это время ни разу не пил своего любимого предобеденного кофе — это напомнило бы ему то утро пятницы в середине ноября прошлого года, когда он за чашкой кофе сказал Лизе решающие слова. Сегодня был первый раз, когда он снова пил кофе, да и то лишь ради лесничего, как радушный хозяин.

Мельник отхлебнул и непроизвольно скорчил гримасу. Это был не Лизин кофе. Кристина тоже не умела приготовить хороший кофе — как ни странно, Лиза единственная смогла ему угодить. И не без гордости за нее он вспомнил, как капеллан однажды сказал, что кофе у мельника лучше, чем в пасторской усадьбе. Сумеет ли Ханна варить ему такой же вкусный кофе? Он с горькой улыбкой посмотрел на лесничего, предполагая, что и он обратил внимание на то, что пьет бурду вместо прекрасного напитка, которым угощали его здесь раньше. Но тот, не будучи столь изощренным ценителем кофе, с удовольствием прихлебывал из своей чашки, обсасывал сливочную пенку с усов и от всего сердца улыбался в ответ на улыбку мельника. И, наливая себе вторую чашку, с решительным кивком возобновил прерванный разговор:

— Как я уже сказал, насчет этого не сомневайся, Якоб.

— Ну да, конечно. Хм-м… Но видишь ли, есть еще одна причина: эта мельница стала не слишком подходящим местом, чтобы молодая девушка могла войти сюда хозяйкой.

— Что за вздор!

— Нет, это правда, Вильхельм, это правда, — сказал мельник, с серьезным видом покачав головой. — Я думаю, что в скором времени сумею продать ее за свою цену, хотя пока мне это не удавалось. Я не так богат, чтобы сбыть ее с рук по дешевке, иначе, Бог свидетель, давно уже моей ноги бы здесь не было.

— Но, милый Якоб, до тех пор может пройти несколько месяцев, а то и больше, и как раз в это тяжелое время тебе нужна Ханна, она будет тебе поддержкой.

— Нет, нет, ты не знаешь, в чем дело, иначе сам бы не пустил ее… Лишь когда я смогу привести ее на новую мельницу, где не будет… Вильхельм, ты веришь в привидения?

Лесничий непроизвольно вздрогнул, ошарашенный вопросом.

— Как тебе сказать, я-то сам никогда их не видел, но допускаю, что эта нечисть встречается.

Мельник всем телом перегнулся через стол и прошептал:

— На мельнице завелись привидения.

— Что-о?

— Да и неудивительно, после того, что там произошло. Где же еще и водиться привидениям, если не там? Я все время этого ждал. Я ведь велел настелить новые доски на размольном этаже, но все время ждал, что на них снова выступят пятна крови. Я слышал такую историю. Мой дядя был на острове Фюн, и там в одной господской усадьбе произошло убийство. В той комнате перестилали полы много раз, однако пятна крови всегда снова выступали.

— И тут тоже выступили пятна крови?

Мельник чуть ли не с презрением покачал головой.

— Но когда же появились привидения?

— Сразу. Началось с кота.

— С Пилата?

— Ну да… Ты, верно, знаешь, что Пилат никогда не ходил на мельницу. Но в тот вечер он был там… да ты же и сам его видел… И что бы ты думал, с тех пор он так и не ушел с мельницы. Может быть, раз-другой побывал на кухне или ненадолго выходил во двор… не слишком удаляясь от мельницы. Но живет он с того вечера на мельнице, а мельничному коту, Кису, пришлось уйти.

— Наверное, новая служанка меньше нравится ему, чем Лиза, а на мельнице он чувствует себя как дома еще с прежних времен.

Мельник иронически улыбнулся.

— Точь-в-точь так я ответил Кристиану; тот сразу сказал, что с котом дело нечисто. Каждый вечер Пилат поднимается на размольный этаж и ходит и ходит по кругу… в одном и том же месте… у лестницы, — как, помнишь, он ходил в тот вечер, и еще он смотрит вверх и мяукает.

— Хм-м. Да, конечно, это удивительно. Но, может быть, такая жалкая тварь тоже способна помешаться, как мы. Мне случалось пристрелить оленя, потому что он впал в бешенство… и у собак бывает водобоязнь.

Мельник снова улыбнулся с видом превосходства, подвинул свой стул так, чтобы сидеть рядом с лесничим, вытянул вперед указательный палец и прошептал:

— Там капает.

— Что-что?

— Там слышен стук капель-там, на размольном этаже.

— Ты сам слышал?

— Нет, я не слышал. Но сегодня утром ко мне пришел Кристиан и рассказал. Он был вне себя и заявил, что не останется на мельнице. Мало того, что в кота вселился дьявол, так еще этот стук капель, хотя на самом деле никаких капель нет, — это, мол, уж слишком… Я обещал ему сегодня вечером, в то самое время, когда он слышал капли, подняться к нему наверх… Мне не очень по душе ходить на мельницу, когда стемнеет, но уж придется потерпеть.

— Хм-м. Вот какие дела… да, не весело. А сами-то они не появляются… я хочу сказать, ты не видел кого-нибудь из них?

— Слава Богу, нет! Я их не видел, но это еще впереди… и это тоже… Так что, сам понимаешь, на моей мельнице не место для твоей сестры и ты не пошлешь ее сюда.

Лесничий поднялся, мельник тоже встал.

— Послушай, Якоб! Плохо же ты знаешь мою сестру, если думаешь, что она побоится встречи с нечистой силой и привидениями, когда долг призывает ее быть утешением и опорой для того, кого она выбрала себе в мужья. Куда бы ни шла Ханна, она идет с Богом, и потому идет спокойно и охотно, и я думаю, что здесь она нужна. Так что ради нее не надо откладывать женитьбу до тех пор, пока ты продашь мельницу Подумай об этом.

И он протянул другу руку на прощанье.

Мельник схватил ее и крепко пожал.

— Спасибо тебе! Я рад это слышать и… возможно, я действительно… да, я обязательно подумаю об этом… обязательно.

Он пошел с другом в конюшню и помог запрячь двух пони. При этом он не мог не вспомнить Ханну, которая у себя в конюшне резвилась с маленькими лошадками. А Мишка сорвал с нее шапку. Как весело смеялись они оба! Он, мельник, больше никогда не будет так смеяться — и, возможно, она тоже. Здесь, на мельнице, она забудет свой радостный смех.

— Счастливо, Вильхельм! Спасибо тебе за красивый столик… и за все. Сердечный привет Ханне.

Мельник вышел на дорогу и долго смотрел вслед коляске, которая в белом облаке пыли катила к лесу. Лес светился свежей весенней зеленью. Теплый, но довольно сильный ветер развевал волосы мельника, тополя шелестели, с неба доносились трели жаворонка, невидного в ослепительных солнечных лучах, так что казалось — это поет само небо; и ярче, чем трава, зеленела невысокая озимь, по которой временами проходили волны — так нервно вздрагивает от наслаждения молодая жизнерадостная человеческая плоть.

Мельник заслонил глаза ладонью. Теперь коляска превратилась в точку, которая вот-вот исчезнет в светло-зеленой массе листвы, как раз в том месте, где ее разделяла полоска тени. А где-то там, глубоко в лесу, спрятавшись в нем, жила Ханна, которую мельник давно уже не видел.

Неужели он и в самом деле заберет ее оттуда? Имеет ли он на это право?

Песнь жаворонка постепенно замирала, как будто солнечный луч мало-помалу втягивал ее в себя. Но почти над самой головой у мельника неизменно звучало жужжание мельничных крыльев, которые сейчас — после недолгого периода бездействия — снова работали. Полностью обтянутые парусами, они вертелись на не слишком сильном весеннем ветру с неким радостным и удовлетворенным спокойствием, без спешки и напряжения. И на вид в них тоже было что-то весеннее и праздничное: паруса были новые и сверкали белизной в солнечных лучах. Эта была не та черная, исхлестанная непогодой ткань, которую тогда трепала ноябрьская буря, не та ткань, которая щелкала и полоскалась, когда он поворачивал крылья против ветра. Однако черные махи, защитная дрань и иглицы, чьи прямоугольные силуэты просвечивали на солнце сквозь белую парусину, были те же самые, они участвовали в том событии, они помнили все: как им вдруг стало трудно вертеться, как они с нетерпением ждали, чтобы их повернули по ветру, который дул в них под углом и подбадривал возгласом «Дальше, дальше!», а они были не в силах повернуться, остановились на полпути с севера на восток и больше не могли двинуться.

Такое происшествие четыре мельничных крыла не могут забыть. В их скрипе у шатра, где они сходились, казалось, звучал разговор об этом, и он шепотом передавался по иглицам, и в жужжании крыльев оборачивался вопросом: «Хозяин, вы ничего не знаете о том, что же тогда произошло, в чем было препятствие? Галерея говорила нам, что именно вы стояли в тот вечер у ворота, а ведь кому как не ей это знать. Разве так должен был сработать сам хозяин, мастер своего дела — или у вас есть серьезное оправдание тому, что вы опозорили себя и нас?»

Хозяин и мастер провел рукой по лбу и побрел к дому, волоча ноги и повесив голову.

 

II

Две маленькие лампы вели тяжелую борьбу за выживание.

Одна стояла на мучном Ларс, другая вверху, на лущильной машине. Обе старались изо всех сил дать немножко света, и язычки их пламени с трудом пробивались из грязных жестяных резервуаров, чтобы длинным темно-красным кончиком и под конец языком дыма, отчаявшись, раствориться во тьме. Та лампа, что стояла на мучном Ларс, вообще сразу же терпела поражение, терялась на своем передовом посту, где только несколько разбросанных стержней ловили и сохраняли частички ее света, в то время как ее более удачливая товарка имела хотя бы прочную поддержку стены, высвечивая ее вертикальные доски и равномерно скошенный соломенный навес, с которого там и сям свисал обсыпанный мукой колос. Это было единственное пятно света. Вокруг подстерегала тьма. Даже туда, где тьма угрюмо и неохотно уступала место слабой светлой дымке, она вдвойне угрожающе врывалась снова в виде причудливых черных теней, и когда оба маленьких язычка пламени начинали колебаться от сквозняка, сеть теней дрожала, как будто все помещение пробирали мурашки.

И мурашки пробирали его почти непрерывно, потому что несчастные огоньки не были защищены стеклянными колпаками, а ветер дул довольно исправно, — не то чтобы буря, но все же крепкий свежий бриз. Он был кстати, потому что работы в это время было много, и подручные мельника задерживались часов до десяти — половины одиннадцатого. Кроме лущильной и сортировальной машин работал один жернов, и шум был такой, что, когда мельник на расстоянии в несколько шагов должен был что-то сказать Кристиану, приходилось кричать — что он и делал сейчас, стоя у сортировальной машины с плоской железной бадьей на длинной рукоятке в одной руке, в то время как другой он вынул карманные часы и поднес их к лампе.

— Когда это произошло? — кричал он. — Примерно в это время?

Наверху над жерновом, там, где горела вторая лампа, вынырнула из-за мешков голова Кристиана, рыжие волосы светились тускло в облаке мучной пыли от только что опорожненного мешка.

— Нет! Около половины десятого.

Мельник сделал несколько шагов вперед, опустил бадью в лущильную машину и зацепил рукоятку за край. Потом сел на мешок, подперев голову руками.

И снова он предался бесцельному занятию — час за часом вспоминал тот день, ровно год назад, и заново переживал все, что тогда произошло. Незадолго до захода солнца он стоял у коляски доктора и дрожащими руками застегивал кожух, а потом спросил, неужели его Кристина умрет, не думает ли доктор, что ее еще можно спасти… Немного позже приехал пастор, и он проводил его в комнату больной. А потом он ходил взад-вперед в саду перед домом, куда падали два тонких лучика с каждой стороны опущенной гардины в комнате больной, похожие на лихорадочный взгляд двух глаз, наблюдавший за ним… А потом? Потом он пошел в людскую, терзаемый мыслью, что Лиза и Йорген сейчас там наверняка вместе. В нос ему ударила вонь махорки, и он увидел полоску света в сенях, наполненных клубами дыма; он вошел в людскую, и там Йорген стоял возле кровати и курил, а Лиза застилала кровать и расправляла простыню, которая в одном месте еще топорщилась… да, вот они здесь оба… и Лиза поворачивает голову и равнодушно смотрит на него…

И тут раздался громкий крик.

Мельник видит перед собой бледное, веснушчатое лицо, над которым встали дыбом рыжие волосы, и две руки в этих волосах, как будто помогающие им подняться еще выше. Он сам уже не сидит на мешке, а стоит во весь рост и вглядывается в это лицо, и мало-помалу до него доходит, что это Кристиан.

— Господи Иисусе!

— Что случилось?

— Я слышал крик.

— Это я кричал. Но разве хозяин не слышал стук капель?

— Нет. А ты?

— Я тоже нет… но вы вскочили и вид у вас был такой чудной, и тогда… тогда я подумал, что, может быть, вы…

— Чепуха!

Мельник нагнулся, вынул бадью из углубления и поднес ее к лампе, чтобы посмотреть на зерно, но его рука дрожала так сильно, что часть зерна просыпалась на пол. Тогда он поставил бадью на ларь с мукой.

— Что ты вытаращился? И зачем ты запустил руки в волосы, как сумасшедший? Ты прикидываешься! Все это ты придумал, чтобы выбить у меня прибавку к жалованью.

— Не нужна мне прибавка к жалованью, я вообще не собираюсь работать на этой проклятой кровавой мельнице.

— Ах вот как! Ну и скатертью дорога! Найдутся другие, кто захочет работать здесь.

— Ну конечно, почему бы нет? Если бы я был из этих других, я тоже охотно работал бы здесь. Не знай я их обоих, то пусть бы себе капало, мне было бы наплевать… Или будь это один Йорген, что мне до него? Но Лизу я любил и она любила меня, Бог свидетель, она меня любила.

Внезапное волнение охватило Кристиана; он стал тереть глаза тыльной стороной ладони. Резким движением мельник отвел его руку, и сквозь слезы Кристиан увидел его непонятный, ужасный, сверкнувший молнией взгляд.

— Это еще что! Ты тоже был ее любовником?

Но прежде чем испуганный работник успел ответить, мельник выпустил его руку, снова сел на мешок и отвернулся, закрыл лицо руками.

Кристиан, который полностью оправился от своего сентиментального порыва, посмотрел на покрасневшее запястье, украдкой бросил взгляд на хозяина и покачал головой: «Он определенно не в своем уме». Потом он занялся лущильной и сортировальной машинами и мукомольным жерновом — никто ведь ему не помогал. Но время от времени он потихоньку отходил в сторону, туда, к лестнице, стоял и прислушивался… и раздраженно качал головой, потом бросал быстрый взгляд на хозяина — заметил ли он его отлучку.

Но мельник сидел неподвижно и ни разу не поднял головы.

Теперь ему не давал покоя разговор с лесничим. Этот разговор вновь неумолимо ставил его перед выбором, перед которым в сущности он стоял все это время, во всяком случае с тех пор, как прошло первое отупение: должен ли он отдаться в руки властей или жениться на Ханне.

Против первого восставал его инстинкт самосохранения, который уже помог ему пройти незапятнанным через следствие. Тогда все оказалось именно так, как он и рассчитал в тот вечер, когда лежал в лесу и с ясновидением преследуемого предугадывал, что могло представить для него опасность, а что — содействовать его спасению. Добавились даже некоторые непредвиденные обстоятельства, говорившие в его пользу. Например, Ларс показал, что еще в день похорон хозяйки среди работников шел толк о женитьбе мельника на сестре лесничего. А Пер-Браконьер, единственный, кого опасался мельник, поскольку не мог знать с уверенностью, что Лиза не поделилась с братом своей тайной, так вот, этот самый Пер-Браконьер показал, что лунной ночью в октябре видел, как мельник и Ханна вместе гуляли в лесу — при этом ему очень трудно было объяснить, почему сам он очутился в лесу, так что ему же еще и пришлось выкручиваться. Таким образом, мельник вышел из передряги чистым как стеклышко, на него не падало ни тени подозрения — и вот теперь он вдруг придет и сам на себя заявит от слабости, просто потому, что никак не может прийти в себя после такого потрясения!

Или из раскаяния? Да, но было ли чувство, которое он испытывал, действительно раскаянием? И была ли у него такая уж серьезная причина для раскаяния?.. Когда он мысленно вновь проживал роковой вечер, с той минуты, когда он стоял на мучном Ларс, с которого сейчас спрыгнул Кристиан, и увидел котов, дерущихся на полу, до того мгновения, когда он стоял на четыре-пять шагов правее и смотрел вверх и на лоб ему упала капля, ему не казалось, что нечто ужасное крылось в нем самом. Похоже, что самое устрашающее находилось вне его: в вороте, вращательном механизме, крыльях и тормозной балке. Но он сам? Было ли в нем нечто дьявольское? Разве он был другим, не таким, каким он обычно знал себя?.. Не шло ли все своим чередом так естественно, шаг за шагом, как будто иначе и быть не могло, и разве не поступил бы так же всякий на его месте? Конечно, он достоин осуждения, и он и в самом деле осуждал сам себя, он приходил в отчаяние, глядя на себя. Но, в сущности, не столько из-за того, что произошло в тот вечер — уж это просто так сложилось, — главным грехом была вообще любовь к Лизе, то, что он дал ей заманить себя в свои сети. В этом он был виноват перед своей женой, и в этом он был виноват перед Ханной. Набожная девушка была дана ему как путеводительница на дороге жизни, как добрый дух, как ангел-хранитель, а он все равно заключил союз с дьяволом. Вот чего он мог и должен был избежать, тут он чувствовал свою полную ответственность и отговориться ему было нечем; и за это он платил непрерывно грызущими его душевными терзаниями. Но должен ли он из-за этого признаться в убийстве? Отдать себя в руки закона? При чем тут эти крючкотворы?

Однако теперь появилось нечто новое, то, что сегодня сказал лесничий и что он понял лишь смутно. Если он совершил преступление, то это был Божий Промысел, Господь желал через преступление привести его к покаянию и спасению. Если теперь он будет противиться воле Божьей, если не даст ей привести себя к намеченной цели, не будет ли это ужасным грехом, еще более ужасным, чем убийство, грехом, который никогда не искупить?

Мельник сжал руками лоб, его сотрясал неведомый доселе страх.

Да, но, может быть, это всего лишь экзальтированные речи, которые всегда ведут последователи «внутренней миссии»? То, что говорил его друг, сильно отличалось оттого, что Якоб обычно слышал в церкви… А, вот что он сделает! Он придумает какой-нибудь предлог, чтобы поехать к пастору — завтра же! — и за беседой как бы невзначай спросит, действительно ли его друг лесничий прав? Дескать, лесничий сказал то-то и то-то — он помнил сказанное от слова до слова, — конечно, они говорили не о нем, а так, вообще. Действительно ли лучше быть ужасным преступником, который раскаивается и униженно молит о милости Господней, чем обычным человеком, не совершившим никакого преступления, который живет как все другие добрые христиане, ходит в церковь и причащается раз в год и читает свои молитвы? С точки зрения лесничего всего этого недостаточно.

Вильхельм и его единоверцы требовали обращения, самоуничтожения, искоренения ветхого Адама и обновления — все это были слова чужого языка, которые прежде были мельнику непонятны; но теперь ему служил переводчиком страх, который нашептывал ему их значение, хотя пока еще неразборчиво. Старый приходский священник был не так строг, он всегда вел мягкие, примирительные речи. Правда, по словам лесничего, он погряз в мирском, но ведь, может быть, из них двоих как раз старый пастор и был прав. Он этому учился и к тому же был посвящен в сан, за ним стояла вся церковь. Да, чтобы разобраться и найти истину, необходимо поговорить с пастором.

Но что это еще за дурацкая затея? Никак он собрался сам полезть в западню! В ближайший же вечер, играя в вист с окружным фогтом, пастор расскажет, о чем толковал с ним мельник, и — благодарные судьбе крючкотворы вновь возьмут след. Нет, он должен взвешивать каждое слово, следить за выражением своего лица. Какое безумие на него нашло, когда он набросился на Кристиана? Одному Богу известно, что подумал парень, он просто оторопел, глядя на хозяина. Подобные мелочи и могут привести к разоблачению… Уже и разговор с лесничим был большой неосторожностью. Надо взять себя в руки и позаботиться о своей безопасности.

С другой стороны, то, как он жил этой зимой и весной, это была не жизнь — с таким же успехом он мог лишиться ее от рук палача или сидеть в тюрьме.

Стало быть, чтобы жизнь была жизнью, он должен жениться, сделать решительный шаг и привести сюда Ханну. Это был единственный выход, и перед ним он тоже содрогался.

Если путь в тюрьму представлялся мельнику чересчур тяжелым, то он был и не настолько легок на ногу, чтобы пройти путь к алтарю. Ему представлялось бессовестным жениться на Ханне, как будто над ним не тяготел рок. И все же он мог думать лишь о том, чтобы оттянуть женитьбу, но не о том, чтобы вообще избежать ее; помешать ей могло только какое-нибудь совершенно непредвиденное препятствие, и он даже не знал, хочет ли он этого. О том, чтобы отказаться самому, не могло быть и речи. Во время судебного следствия в его оправдании решали дело факты, говорившие: нет, это не было убийство из ревности; и главным среди них был тот, что он любил другую и собирался жениться на ней. Поэтому и Ханну вызывали на допрос; она показала, что сама она любит мельника, и, хотя впрямую между ними не было разговора о любви, из ее четких ответов в сочетании с показаниями других свидетелей можно было понять, что их будущая женитьба-дело решенное.

Если об этом и не говорилось во время публичного судебного разбирательства, однако же все это стало общеизвестно — и вдвойне послужило интересам мельника. Тогда колеблющийся и неспособный принять решение человек очень легко сделал шаг, который порой дается столь трудно — без всякого сватовства он оказался официально помолвленным, еще и сам об этом не зная. Так как же он мог теперь отречься? Но и оттягивать женитьбу было трудно после того разговора, который сегодня навязал ему шурин. Значит, надо набраться храбрости, отряхнуть кровь со своей совести, оставить прошлое в прошлом и жениться на Ханне!

…У ног его раздался грохот, похожий на гул водопада. Это открыли задвижку в лущильной машине. Почему это он сидит вечером на размольном этаже? Ах да! Он ждет падающих капель, он ждет привидений. А те заставляют себя ждать и, может быть, вовсе не появятся. Если они появятся, он все-таки пока не женится; придумает какую-нибудь отговорку. Если не появятся — женится. Тогда он пригласит сюда в конце недели лесничего с сестрой, и тещу тоже, и они обсудят все насчет свадьбы.

Он встал. Кристиан, который стоял в нескольких шагах от него и прислушивался, вздрогнул и обернулся-явно смущенный, как человек, которого поймали за чем-то недозволенным.

— Ну, Кристиан, — сказал мельник с насмешливой улыбкой, — сегодня привидения не хотят показываться?

— Как назло именно сегодня такой ветер. Разве можно что — нибудь расслышать в этаком шуме?

— Это ты называешь шумом? Когда я слышал падающие капли, шум был намного сильнее.

Кристиан вылупил глаза.

— Так значит, хозяин тоже слышал эти капли?

— Да, в тот раз, когда на самом деле капала кровь.

— Ах, вот что…

— Привидениям, мой друг, я думаю, никакой шум не помеха. Но пусть поторопятся, потому что мне скоро надоест сидеть здесь и ждать.

— Ну и, конечно, как только хозяин уйдет, тут-то все и начнется.

— Да уж! Ладно, тогда придешь за мной.

Чтобы убить время, мельник поднял мешок и наполнил ковш: он не хотел больше сидеть и копаться в своих мыслях.

— А где же сегодня пропадает Пилат? — спросил он, спрыгивая с постава.

— Ума не приложу. Обычно он всегда ходит вон там и устраивает свое представление.

— Даже кошки, и то нет! — пробормотал мельник, раздосадованный, что привидения, избравшие сценой своего представления размольный этаж, отсутствуют именно тогда, когда их фокусы ему так нужны.

Прошло еще четверть часа. Мельник время от времени помогал Кристиану в работе, а то слонялся по галерее, хотя ему было совсем не легко заставить себя выйти туда в ночное время.

Кристиан снова стоял у лестницы и прислушивался, он уже потерял надежду. Как раз когда он повернулся уходить, вошел мельник, направился к ближайшей лампе и посмотрел на свои часы.

— Ну что ж, я пойду. Уже одиннадцатый час.

Он взял лампу и двинулся к лестнице.

— Если дело примет дурной оборот, позовешь меня; но лучше бы меня оставили в покое.

Кристиан, который прокрался к сортировальной машине, молча пропустил насмешку мимо ушей, не попытался он и удержать хозяина. Он понял, что нечистая сила бросила его на произвол судьбы, по крайней мере на этот вечер.

Но почему хозяин не спускается? Он остановился на верхней ступеньке лестницы и смотрел вниз.

Кристиан поспешил туда.

По лестнице поднимался Пилат.

Не дойдя несколько ступенек, он остановился и посмотрел на мельника своими янтарно-желтыми глазами, где зрачки сжались в черную вертикальную полоску. Потом он снова начал подниматься, мельник уступил ему дорогу.

Пилат сразу же двинулся направо и немного назад, туда, где над размольным этажом не было потолка. И, прокравшись среди мешков, мучных ларей и свернутых канатов, он принялся ходить по кругу, время от времени поглядывая вверх и разевая пасть — мяуканья не было слышно в шуме мельницы.

Во всем этом не было ничего необычного, но мельник и Кристиан стояли не шелохнувшись и не сводили глаз с животного.

Вдруг Пилат встрепенулся, словно его ударило электрическим током. Он остановился, подняв переднюю лапу, сначала посмотрел вверх, как обычно, потом описал круг головой и, тараща глаза так, что они чуть не вылезали из орбит, стоял как вкопанный — по-прежнему с поднятой передней лапой — с полминуты, прежде чем решился возобновить свое бесцельное хождение по кругу.

Это повторялось несколько раз: кот, встрепенувшись, останавливался, короткие уши дрожали, обнажая свое розовое нутро, животное неотрывно смотрело в центр круга, замерев в том положении, в каком застал его воображаемый удар тока.

— Он слышит капли, хозяин, — прошептал Кристиан.

— Вздор, — буркнул мельник, но вытянул шею и наклонил голову набок как человек, который напряженно прислушивается.

Прошло несколько минут — и снова кот повторил свой странный спектакль… и еще раз…

Кристиан вскрикнул — мельник сжал его руку словно тисками.

— Хозяин! Вы слышите?

Мельник не отвечал. Но его судорожно сжатые бескровные губы, вытаращенные глаза, серое, как земля, лицо, движение, каким правая рука, на большом пальце которой висела ручка лампы, обхватила балку, так, что побелели костяшки пальцев, были красноречивым ответом.

Он узнал этот легкий, но звонкий звук, которого не мог заглушить шум мельницы — такой же звук, какой он слышал в тот вечер.

Вот снова… и снова, и каждый раз Пилат вздрагивал и останавливался, а Кристиан чувствовал, как хозяин сильнее сжимает его руку. Теперь и он тоже различал этот звук.

— Слушайте, слушайте, — прошептал он, как будто мельник и так не прислушивался каждым своим нервом.

Они продолжали стоять не шелохнувшись.

Теперь звук повторялся чаще. И мало-помалу он изменил свой тембр. Он не только стал громче — нет, теперь это не были короткие, твердые и сухие удары — они стали медленными, мягкими и под конец плещущими, как будто с крыши капало в лужу.

— Возьми лампу, — приказал мельник, скорее жестом и взглядом, чем голосом, которого не было слышно.

Он ощупью стал спускаться во тьме. Даже дойдя до самого низа и стараясь нащупать ручку двери, он, казалось, слышал ужасный звук падающих капель.

Но, оказавшись у двери, он обернулся на пороге и посмотрел на мельницу, где из открытой двери галереи светил красный отблеск лампы. Мельник упрямо сжал руку в кулак и процедил сквозь зубы:

— И все-таки я женюсь! Они меня не сломают… Я все равно женюсь на Ханне… Теперь я просто должен это сделать, иначе сойду с ума.

 

III

— Уф-ф! — отдувался Дракон.

Он расстегнул несколько пуговиц на жилетке, несколько раз провел пальцем между шеей и воротничком, который начал сморщиваться влажными складками и, откинувшись на скамье, посмотрел вверх, на небо. Хотя время близилось к закату, небо был удивительно бесцветным — его можно было бы назвать белесым, если бы большие гроздья цветов груши на переднем плане наглядно не показывали, что такое белый цвет.

— Ф-фу! — выдохнул Дракон еще раз с легкой, но замысловатой модуляцией и обвел собравшихся взглядом своих маленьких глазок, которые, казалось, плавали в жиру, как фитиль ночника, искоса взглянул на мать, которая сидела напротив, рядом с Ханной, в полученных по наследству шелках столетней давности, пристально — на лесничего, который выпускал в тихий воздух небольшие облака дыма, а иногда — совершенной формы кольца, и укоризненно — на зятя.

Это было одно из тех мгновений, о которых говорят: «Тихий ангел пролетел», все вдруг замолчали, не находя темы для разговора, и потому Дракон ожидал, что его красноречивый вклад в беседу будет поддержан.

— Действительно сегодня жарко! — согласилась Ханна из вежливого сострадания к беспомощному Дракону.

Теперь языки развязались. Все наперебой повторяли, что сегодня нечем дышать, воздух гнетущий, а зной томительный. И возбужденный таким успехом, Дракон прорычал:

— Да, видит Бог, сегодня нечем дышать, видит Бог, зной томительный. — Он вытер лицо носовым платком в красную клетку, от чего оно заблестело еще больше, и добавил: — Уф-ф! Нечем дышать, и такая жарища, что голова раскалывается.

И по его виду в это легко было поверить, хотя, возможно, причиной была не только жара, но и сытный ужин, сопровождавшийся обильным употреблением портвейна.

— А мельница все-таки работает, — заметила мадам Андерсен, взглянув поверх крыши.

— Да, ветерок совсем легкий, но в это время года и таким нельзя пренебрегать, — ответил мельник.

— Я не удивлюсь, если к вечеру разразится гроза, — сказал лесничий.

— Пусть разразится, да еще и дождь как следует польет, нам, черт побери, пригодится каждая капля, — провозгласил Дракон. — Будь я проклят, если земля не пересохла до того, что…

Мир так и не узнал, до какой степени пересохла земля, потому что слова попали ему не в то горло, и он так закашлялся, что, казалось, его того и гляди хватит апоплексический удар. Уже при словах «черт меня подери» мадам Андерсен нахмурила брови, а при словах «будь я проклят» она так сурово покачала головой, что сын и вовсе позабыл, что хотел сказать. Всю короткую дорогу до мельницы она наставляла его, чтобы он взял себя в руки и держался правил хорошего тона и, главное, не ругался в присутствии двух святош, с коими они в некотором смысле собираются породниться, и он был расстроен при мысли о нагоняе, неминуемо ожидавшем его на обратном пути. Наверняка он еще и слишком много выпил за ужином — мать однажды выразительно посмотрела на него, когда он наполнял свой бокал, — и, конечно, из-за этого так разговорился.

Но, слава Богу, курить он мог сколько хотел.

— Послушай, Якоб! У тебя ведь наверняка найдется сигара.

Мельник вздрогнул и какое-то мгновение глядел на шурина отсутствующим взглядом, пока до него не дошло, что тот от него хочет. Прислонясь к дверному косяку, он смотрел на Ханну, вернее, на Ханса, который стоял рядом с ней, положив голову ей на колени и поглядывая на нее снизу вверх.

От мельника не укрылось, что всю зиму мальчик скучал по лесничему и его сестре, с которыми так много общался летом и осенью; за те три недели, которые он жил у них постоянно, их дружба превратилась в семейную близость. Когда мальчик после этого вернулся на мельницу, оказалось, что там все переменилось и стало страшно жить. Он все время вспоминал Йоргена и особенно добрую Лизу, которые умерли такой ужасной смертью. Несколько раз он бывал у дяди Вильхельма и тети Ханны — на Рождество, например, — но тогда ему недоставало отца, который не ходил с ним вместе. И даже когда, наконец, ближе к весне, отец в достаточной степени оправился и преодолел свою нелюдимость, чтобы иногда вместе с сыном захаживать к друзьям в лесу, Ханс все же отлично замечал, что эти визиты были совсем не такими, как летом.

Сегодня мальчик узнал, что тетя Ханна больше не будет его тетей, а станет мамой. Мадам Андерсен взяла на себя миссию сказать ему это, и она не забыла добавить, что его покойная родная матушка очень любила Ханну и что она будет радоваться на небесах, если он будет добрым и ласковым с новой матерью. Мельник со страхом ждал, какое впечатление это произведет на мальчика. У него гора с плеч свалилась, когда сынишка прибежал к нему и, не в силах сказать ни слова, прижался к нему со слезами радости на глазах. И сейчас, когда он смотрел на сына и невесту, его переполняла тихая радость, и, успокоенный, он сказал самому себе, что, конечно, он поступил правильно, хотя бы ради Ханса. Этой зимой у мальчика не было ни матери, ни отца, и так не могло больше продолжаться. Если сам он из-за своего заблуждения и преступления и лишился права на семейное счастье, то его прегрешения не могут быть взысканы с невинного дитяти; и хотя он, вступая в брак, скорее дает ребенку мать, чем берет себе жену, возможно, ради полного счастья ребенка, частица покоя будет дарована и ему самому.

Когда он вернулся с сигарами и угостил шурина, мадам Андерсен как раз спрашивала Ханну о том, кто же будет их венчать, ведь их приходский священник недавно умер.

— Не иначе как сам религиозный оптовик, — заметил Дракон, вертя сигару во рту и облизывая кончик.

— Ты имеешь в виду пробста? — спросила мать, строго поглядев на него, как будто сама никогда не употребляла этого выражения.

— Ну да, ведь так мы его называем…

— Не знаю, кто это «мы», — поставила его на место мать с таким неблагосклонным взглядом, что он пробормотал какое — то извинение.

— Но я же не хотел сказать ничего плохого! Боже сохрани! Пробст ведь хваленый человек, и это будет очень кстати, потому что религиозный… пробст, он ведь один из ваших… Наш прежний священник был попроще! Обожал, черт побери, перекинуться в картишки — особенно в вист, и много раз дело заходило далеко. Говорят, однажды в Нюкёбинге он проиграл и коляску, и лошадей.

— Ах, люди всегда преувеличивают, если речь идет о каком-нибудь недостатке, — резко сказала мать.

Дракон оцепенел под ее крайне недовольным взглядом, и смутно почувствовал, что он вышел далеко за пределы «правил хорошего тона», самое верное дело было держать язык за зубами. Он сердито задымил сигарой. Черт его знает, почему сегодня его все время будто кто-то тянет за язык! Уф-ф! Наверно, это из-за жары. Но впредь он будет держать рот на замке, черт побери, ведь каждое слово оборачивается против него.

Лесничий заметил, что смерть пастора была довольно-таки внезапной. И не успела его сестра вставить сочувственное замечание, а мадам Андерсен мрачно покачать головой и открыть рот, чтобы рассказать, насколько ошеломило ее это известие, как Дракон хлопнул себя по бедрам и обернулся к лесничему:

— Да, клянусь спасением своей души, а вы не помните, господин лесничий, как ровно год назад и именно здесь, во время похорон, у пастора треснула рюмка, и нам всем, черт побери, стало не по себе — видит Бог, я-то точно почувствовал себя не в своей тарелке… ну вот, черт побери, это весьма примечательно, иначе не скажешь.

Поскольку достопочтенный пастор был уже в летах, поскольку он долгое время страдал каким-то внутренним недугом, поскольку, наконец, служил и не выходил в отставку чуть ли не до самой смерти, ничего уж такого необыкновенного в этом событии не было, но тем не менее все согласились с Драконом, что случай был из ряда вон выходящий.

Особенно сильно потрясена была мадам Андерсен:

— О, Господи… и подумать только, что это именно я была такой неосторожной! Я подошла со своей рюмкой и чокнулась с пастором…

Было неясно, в какой степени она прямо или косвенно считает себя виновной в смерти пастора, и под гнетом этой неясности ее сын заметно съежился, почесал в затылке и покачал головой.

— Да, черт возьми, удивительно… Но будь я проклят, если я понимаю, почему человек не мог жить дальше, если в его рюмке появилась трещина.

— Это и не следует так понимать, — ответил лесничий, раздосадованный тем, что глупость Дракона выставляла в смешном свете событие, само по себе серьезное и значительное. — Это знак, который был послан ему, чтобы он успел приготовиться к смерти, чтобы она не вырвала его из числа живых в то мгновение, когда он предается своим грехам.

— Ах вот как! Нет уж, благодарствуйте. Лично я прошу, чтобы меня оставили в покое, до тех пор пока не пробьет мой час! Черт возьми! Целый год мучиться мыслью о смерти, так что ни еда, ни пиво в горло не полезут — нет уж, спасибо! — не надо мне таких предупреждений.

И он доверительно подмигнул матери, как надежному единомышленнику: мол, мы с тобой предпочитаем спокойно поесть, пока не пробьет наш час. Но мадам не поддержала его взгляд; она отвергла его с замкнутым и недовольным выражением лица; мало того, она пошла на прямое предательство, набожно заметив:

— О Господи, как это верно, господин лесничий! Вот для чего нужны предвестия, их посылает нам Господь для нашего же блага.

И поскольку ей бросилось в глаза, что мельник мрачно смотрит прямо перед собой, хотя минуту назад он с явным удовольствием наблюдал за Ханной и маленьким Хансом, она захотела натолкнуть его на более светлые и больше подходящие к случаю мысли и заговорила о том, что в их жизни было еще одно предвестие, которое не имело никакого отношения к смерти и о котором кстати было бы вспомнить сегодня вечером.

— Это еще что такое? — спросил Дракон.

— Ах, будто ты не знаешь, Хенрик.

— Вот как, ты имеешь в виду этот стук в окно? Да, подумать только, что Кристина и здесь приложила руку, а ведь уже была при смерти! Могла бы и не утруждать себя, ведь все и так было бы в порядке, а, Якоб?

Когда Дракон обратился к нему, мельник вздрогнул. После слов лесничего он погрузился в страшное воспоминание о тех, кого Господь лишил жизни без предупреждения, когда они «совокуплялись во грехе», и перестал замечать окружающее. Теперь он непроизвольно схватил коробку с сигарами, которую раньше поставил на стул, и предложил шурину.

— Ну уж нет, спасибо! Так быстро я не могу справиться с сигарой, пусть даже великолепной — да, ты знаешь толк в хороших вещах. Нет, я просто сказал, что и без этого все было бы в порядке.

— Что было бы в порядке?

Тут Дракон разразился громовым хохотом, заерзал по скамейке и снова так побагровел, что голова его, казалось, вот — вот лопнет.

— Ха-ха-ха! До того размечтался о женитьбе, что ничего вокруг не замечает, — обратился он наконец ко всем собравшимся, которых, однако, совсем не развеселила рассеянность мельника, скорее огорчила, и они были далеки от того, чтобы приписать ее мечтам о свадьбе. — Будь я проклят, если я когда-нибудь видел человека, который так же мечтает о женитьбе. И вы еще говорите, что дело не сладилось бы, не возьми на себя Кристина труд постучать в окно. Но вот что я могу сказать, Кристина, черт возьми, тем и отличалась, что никогда не могла предоставить делу идти своим чередом, ей обязательно надо было всюду совать свой нос, — ты напрасно качаешь головой, мамаша, все равно так оно и было.

Мать продолжала качать головой с крайне раздраженным видом.

— Ты напрасно качаешь головой, потому что она, черт побери, действительно во все совала нос и даже в свой последний час не выдержала и постучала в окно, хотя ни одному нормальному человеку это не пришло бы в голову.

Ханна встала и медленно пошла прочь по тропинке, ведущей меж старых яблонь, за чьими белыми, в красную крапинку цветами просвечивало белесое с красноватым отливом небо. Ей было неприятно, что маленькое таинство ее жизни, которое освящало ее любовь и делало ее чем-то большим, нежели просто земное пламя, профанировалось дурашливыми шутками неотесанного мужлана. К тому же ей хотелось побыть одной со своими мыслями, и потому она не очень обрадовалась, услышав у себя за спиной мелкие торопливые шажки. Но бабушка позвала Ханса обратно и стала расспрашивать о школе и отметках.

Мельник проводил глазами девическую фигуру в розовом платье, все больше сливающуюся с розоватой белизной неба и цветов. Ему страстно захотелось побыть с ней наедине.

Ему пришла в голову удачная мысль: он пробормотал что — то насчет горячего пунша — пробормотал с некоторым смущением, которое оказалось совершенно излишним.

— Я не откажусь, Якоб. Если мне предлагают, я не из тех, кто отказывается, видит Бог, не из тех, — заверил шурин громогласно и горячо, как будто кто-то заподозрил его в том, что он такой ханжа.

Мельник пошел в кухню отдать служанке распоряжение насчет пунша, затем вышел в огород, как бы желая за чем-то приглядеть, и поспешил задами пройти в сад, тщательно стараясь не попадаться на глаза сидящим за столом. Ему удалось таким образом добраться до пруда.

Ханна действительно была там и сидела на камне — том самом, рядом с которым в день похорон она стояла вместе с братом и мельником. В тени склоненных кустов бузины маленький пруд казался таким же темно-зеленым, как тогда; две белые утки, как и тогда, плавали в пруду, по воде расходились блестящие кольца, там и сям на воде покачивалось перо. Ничего не изменилось. И Ханна думала о том, что произошло между этими двумя днями — в сущности, это было все, что ей пришлось пережить за свою небогатую событиями жизнь. Она вспоминала, как постепенно росла ее привязанность к мельнику… тихую радость от его визитов… тоску, когда он долго не появлялся, — даже тоска не казалась ей мучительной, наоборот: вспоминая ее сейчас, Ханна находила прелестными также и те вечера, когда она высчитывала, давно ли он был у них прошлый раз, и утра, когда она сразу же после молитвы выглядывала во двор посмотреть, какова погода, не выманит ли она его с мельницы в дом лесничего, и дни, когда она сидела с шитьем у окна, откуда была видна дорога, и часто посматривала, не идет ли кто. Однажды в сумерки, вспоминала она, когда она звала Енни, ей вдруг пришло в голову: если он слышит ее сейчас на мельнице, может быть, и ему захочется прийти к ней? Она вспоминала, как боязливая, робкая надежда перерастала в уверенность, что мельник тоже любит ее… И Ханс, который все нежнее привязывался к ней и которого она сама любила все сильнее, был как бы слепым и пребывающим в неведении амуром между ними. Они обсуждали его характер и склонности, его воспитание, как лучше найти к нему подход, а вскоре стали обсуждать то, что глубже всего волнует человеческую душу: великие вопросы, вечные истины. Здесь она опережала его — она и думала и читала об этом больше, и он скорее учился у нее, а не был, как должно, ее наставником. Это не вызывало у нее высокомерия, но все же, вот так ведя его по пути к Господу, она испытывала некую горделивую радость. И она вспоминала их прогулки по берегу сверкающего пролива, среди пепельно-серых стволов под крышей листвы, раз от разу все сильнее отливавшей золотом и бронзой, или по вечерам в тихом кротком сиянии луны, пронизывающей осенний лес серебряным светом.

А потом случилось это ужасное событие на мельнице — случилось всего лишь через несколько часов после того, как они разговаривали в ее мирной гостиной. Ей показалось удивительным совпадением, что совсем незадолго до этого Лизин брат застрелил Енни. Словно косуля была духом идиллии, и теперь, когда на их жизнь упала такая мрачная тень, этот дух покинул их. Но и в жизни под тенью на ее долю выпало великое, возвышенное мгновение — когда Ханна на допросе у фогта, перешагнув через девичью стыдливость, поведала об их с мельником любви — той любви, о которой они сами еще никогда не говорили в полный голос, мало того, почти не намекали на нее, — ясно и четко рассказала она все до мельчайшей подробности, которая могла иметь хоть какое-нибудь значение, чтобы правда вышла на свет Божий и любимый человек очистился от обвинения, столь же ужасного, сколь и нелепого. Тогда-то она и узнала, что в сущности означал таинственный стук в окно-до сих пор у нее лишь иногда мелькали смутные догадки, и получила подтверждение тому, что, уже тогда любя друг друга и думая о женитьбе, они были далеки оттого, чтобы оскорбить память Кристины…

Потом настало унылое мертвое время — тягучие темные зимние месяцы. Ничего удивительного, что на душе у мельника лежал гнет, что он не мог, с легким сердцем отвернувшись оттого устрашающего и чудовищного происшествия, в котором послужил орудием, отдаться сладостным предвкушениям любви, — она бы первая не поняла его. Иногда, правда, ей казалось, что он мог бы поменьше сторониться людей — по крайней мере, ее с братом: чаще приходить, откровеннее разговаривать; но он и раньше слыл нелюдимом. Все придет само собой, мало-помалу; то же говорил и брат, которыму она изливала душу.

И вот оно пришло! Вместе со льдом и снегом растаяло и его сердце, надежда и радость жизни распустились вместе с почками и расцвели, как цветы. Только бы ей удалось навсегда оградить его от мрачных мыслей, так, чтобы они никогда больше не одержали над ним верх! Ведь они все еще подстерегают его и угрожают ему, она это видела и понимала: иначе не может быть. Скоро этот дом станет ее домом, она будет коротать здесь свои дни и ночи. Не дай ей Бог сидеть здесь в одиночестве и плакать о том, что ее любовь оказалась бессильной прогнать мрачные тени и дать ему покой!

Погруженная в размышления, она не заметила мельника, пока он не оказался совсем рядом.

— Я знал, что найду тебя здесь, Ханна, — сказал он.

— Да, меня потянуло сюда снова… Как славно, что ты пришел ко мне.

— Я тоже очень люблю этот пруд… после того дня. Я часто стоял здесь и думал о тебе.

— Правда, Якоб?

Она взяла его за руку, которую он положил ей на колено, и они посмотрели друг на друга с нежностью, пока еще немного робкой и сдержанной.

— Знаешь что, Якоб? Мне кажется, в тот день я уже любила тебя.

— О нет, Ханна! Навряд ли это было возможно.

— Это было нехорошо, и я даже подумать не могла об этом, но мне кажется, что все равно в глубине души я любила тебя.

— Милая, милая Ханна! — воскликнул мельник и запечатлел поцелуй на ее руке.

Она осторожно отняла у него руку, сплела пальцы на коленях и стала глядеть на пруд — на белое перышко, плывущее прямо к ней.

— Когда ты рассказывал, что Кристина подумала обо мне в свой смертный час — ты, мол, знал это, хотя она и не назвала меня по имени, — мне тоже показалось, что я как будто догадалась… мне это и в голову не приходило, но сейчас я уверена, что знала… я помню, что со мной было…

— Ты как будто немного испугалась, — заметил мельник.

Она раздумчиво кивнула.

— А теперь ты тоже боишься, Ханна? — спросил он, сам пугаясь.

Ханна подняла голову и взглянула ему в глаза с отважной улыбкой.

— Нет, нет! Теперь нет. Я ведь теперь знаю, что это мое право…

Но открытый и доверчивый взгляд, звонкость голоса, выражавшего простоту и цельность, безусловную преданность чистой и наивной души — все это смутило и пристыдило мельника. С устрашающей ясностью ему представилась фальшь его собственного поведения и ответственность, которую он брал на себя, привязывая невинное и набожное существо к своей пропащей жизни. Но что пользы теперь угрызаться, ведь все уже решено и уклониться нельзя — может быть, он еще сумел бы сделать это несколько дней назад, но не теперь.

Ханна сразу же заметила внезапную тень, пробежавшую по лицу мельника, и истолковала ее на свой лад. Она нагнулась к нему и слегка погладила по лбу.

— Да, Якоб, я знаю также, что Господь привел меня сюда, возложив на меня задачу, и с его помощью я решу ее.

— О Ханна! Ты всегда была моим добрым ангелом, — воскликнул мельник.

— Нет, Якоб, ты не должен так говорить!

— Нет, Ханна, должен, я ведь всегда так чувствовал. Ты приведешь меня к добру… Ну а если я все-таки не смогу дойти, — я знаю, что если кто-нибудь был в силах привести меня к добру, то только ты, но, возможно, все получится не так, как ты думала… Ты не знаешь, как тяжело у меня на душе — тебе этого не понять…

— Я пойму, мой друг! Я научусь понимать — мало-помалу… Вот увидишь, мы сможем говорить с тобой также и об этом… ведь добрые супруги могут говорить обо всем… мы разделим эту ношу…

— Нет, нет! Разделим? Ты и я? О нет, ты просто не знаешь, что со мной… Это совсем другое… такое… о, такое страшное я никогда не смогу объяснить тебе… никогда! Ведь ты… о, ты подобна ангелу, это я знаю… когда я смотрю на тебя, мне хочется сложить руки и молиться на тебя.

В возбуждении он приподнялся и стоял чуть ли не на коленях перед ней.

Она не отводила испуганного взгляда от его лица, где удивительным образом смешивались душевная тревога и искренняя преданность.

— Якоб! Не говори так, слышишь, не говори больше — это грешно. Такая слабая и грешная женщина, как я… никогда больше не говори так, хорошо?

— Я не могу иначе, Ханна! Я не могу не боготворить…

— Нет, можешь, конечно, можешь! Ты должен больше думать о Боге и молиться ему за меня, тогда ты будешь вспоминать, что я такая же жалкая грешница, как ты сам, и что мы должны идти вместе и стараться помогать друг другу продвигаться вперед. Тогда тебе не придет в голову боготворить меня, но ты будешь привязан ко мне… потому что… хоть немного любить меня ты должен, Якоб.

Она зарделась, произнося последние слова, потому что они показались ей легким женским кокетством, которого она стыдилась, особенно в таком разговоре. Она не понимала, что на самом деле их источник был глубже. Ведь Якоб всегда, пожалуй, чересчур обожествлял ее и слишком мало любил, она же в своей человеческой слабости и земной влюбленности жаждала именно любви, втайне тосковала по ней, не могла не тосковать — ведь она была женщина, невинная девушка.

Но если этого не понимала она сама, то мельник расслышал скрытый нежный упрек в ее словах и признал себя виноватым. Да, так оно и было, в его чувстве к ней было больше глубокого уважения, восхищения и своего рода благоговения, чем именно любви; может, что-то большее, чему он не знал имени — некая странная очарованность, но все-таки не любовь, и уж наверняка не влюбленность. Так было до сегодняшнего дня. Но сегодня Ханна была такая хорошенькая в своем светлом летнем платье и ожидание свадьбы так преображало все ее существо, что Якоб снова и снова украдкой поглядывал на нее и находил новое для себя удовольствие, следя за ней взглядом, ходила ли она по комнатам или спускалась по садовой тропинке. Он предчувствовал, что, назвав ее своей, испытает счастье, которого не ждал и на которое не надеялся; и он был искренне убежден, что говорит правду, когда взял свою невесту за руку и заверил ее — впервые в жизни, — что любит ее больше всего на свете и что она единственная, кого он когда-либо от всего сердца любил; ибо ему казалось теперь осквернением самого слова «любовь» назвать так тупое, лихорадочное опьянение, которое тянуло его к Лизе.

— Перестань, — возразила Ханна. — Это некрасиво по отношению к Кристине.

— О, я был привязан к Кристине, это верно, но то было совсем другое. Мы вместе росли с ранних лет и привыкли друг к другу, и то, что мы поженились, получилось само собой. И мы были привязаны друг к другу, оба, но это было немного по — иному, — так, как тебя, я ее все-таки не любил.

Он на разные лады повторял эту мысль, а Ханна совсем не без удовольствия слушала, но все же недоверчиво качала головой, словно считала, что все это он просто вообразил себе.

— И пойми, — продолжал он, — Кристина сейчас находится в таком месте, где не считают, что в этом есть какой-то грех по отношению к ней, как полагаешь ты. Мне кажется, что она сейчас смотрит на нас с небес; и я точно знаю, что она радуется нашей любви и благословляет ее.

Ханна посмотрела на него со светлой улыбкой: он высказал то, что было и у нее на сердце. Так, этот неприятный вопрос был разрешен ко всеобщему удовлетворению и самым благочестивым образом.

— Да, я думаю, это правда, — сказала Ханна, — и она видит также, как мы оба любим ее. Я благодарна ей за то, что она дала мне тебя, а тебе меня… что она сама, еще при жизни, подумала об этом — когда никому из нас это не приходило в голову… ведь правда же, тебе не приходило это в голову… тогда?

— Нет, не приходило.

— О, я уверена, что не будь это ее собственной волей, я никогда не была бы так счастлива.

Она и впрямь выглядела счастливой. Теперь, когда она позволила себе любить, когда, чувствуя себя в безопасности, освященная правом, стыдливо пробудилась ее природа, молодая кровь сильнее, чем обычно, прилила к щекам, улыбка стала живее, в глазах появился блеск, который никогда прежде не пробивался сквозь их спокойную ясность, каждое движение ее тела наполнилось непривычным очарованием.

На мгновение его словно пробрали мурашки: в его мозгу молниеносно пролетели сравнения между нею и Лизой — во всем противоположные, обе они объединялись тем, что пробуждали желание, манили, околдовывали — сходство, подобное сходству между черной и белой магией…

Ханна тут же заметила тень, затуманившую его глаза, озабоченно наклонилась к нему еще ниже, улыбнулась еще нежнее и погладила его по лбу, боязливо и вместе с материнским видом превосходства, словно желая стереть заботы; тогда и он сам взял себя в руки и раздраженно стряхнул свою слабость.

Нет, он не хочет быть жертвой прошлого. Он не хочет в отчаянии примириться с тем, что призраки будут преследовать его, населять его беспокойный сон кошмарами, пить его кровь как вампиры — он не сдастся на их милость. Вот перед ним молодая, красивая и добрая женщина, данная ему Богом в залог того, что над его головой не висит злобный приговор, что он не навеки потерял счастье в жизни, став в тот ужасный вечер орудием неисповедимой и суровой воли Провидения. Так сказал лесничий, да ведь и чем иным, если не орудием, он был? Конечно, не бессознательным орудием, как предполагал лесничий, подобным тормозному валу, вороту и ветру, который таким роковым образом переменился; но вряд ли менее безвольным, чем они, ослепленный непроглядной тьмой страсти, отрезавшей его от прошлого и будущего. Нет, то, что он совершил, будучи вне себя, не должно быть взыскано с него — и вот оно, прощение; в объятиях этой набожной девушки была свобода от мстительных теней, новая жизнь и блаженство — стоило лишь решительно протянуть руку.

И мельник пылко, от всего сердца заключил Ханну в объятия и стал целовать в губы, глаза и лоб, шепча ласковые слова, уверения в благодарности и любви и удивительные вопросы, которые возникали в его фантазии — по большей части бессмысленные и непонятные, означавшие лишь любовь. Ханна понимала его и отвечала ему столь же бессмысленными словами любви, и оба плакали и смеялись… и вдруг она содрогнулась и вскрикнула.

В черной воде перед ними как бы подмигнул дьявольский глаз, в котором сверкнула молния; потом глухой торжественный раскат грома прокатился над их головами. Кусты бузины, которые раньше, окутанные сумеречным светом, вздымали к вечернему небу темные прозрачные купола, теперь были едва различимы на иссиня-черном фоне огромной тучи, чей верхний клубящийся слой был теплого, коричневого оттенка, а розоватая пылающая верхушка врезалась в нарождающуюся ночную синеву.

Ханна вырвалась и вскочила. Мельник тоже встал. Эта молния грубо растерзала его счастливый, полный надежды настрой, а от рычания грома он побледнел, но было слишком темно, чтобы увидеть это, к тому же Ханна и не смотрела на него. Смущенная, она отвернулась и приглаживала свой воротник.

Большая туча прямо перед ними — на северо-востоке — была не единственной переменой на небе; справа над полями стояла фиолетовая стена тумана с грязно-бордовым краем на самом верху; только там, совсем высоко, небо было светлее. Когда они посмотрели на эту стену, ее вдруг как будто осветило изнутри. Но пока до них донесся приглушенный, протяжный раскат грома, они уже успели не спеша дойти почти до самого дома.

— Вильхельм оказался прав… и желание твоего шурина исполнилось, — сказала Ханна.

В комнате, выходящей окнами в сад, горел свет и двери были открыты.

В тени последних деревьев сада мельник остановился и обнял Ханну за плечи.

— Это было так чудесно, Ханна, — сидеть вместе у пруда. Какая досада, что началась гроза и спугнула нас.

Она не ответила, только покачала головой и прошла вперед.

Потом она вдруг повернулась, взяла его за плечи и посмотрела на него. Неяркая молния бросила свой скользящий свет под деревья: на глазах у Ханны блестели слезы. Она прижалась к нему, пылко поцеловала его и прошептала:

— Ты прав, Якоб! Я никогда не забуду этого часа… Быть может, такого мы больше не переживем никогда.

— Что ты говоришь? Почему бы нам не пережить его снова?! — воскликнул мельник испуганно. Ему показалось, что и сам он успел подумать о том же.

— Не знаю… просто у меня такое чувство… не обращай внимания — все это глупости.

Она быстро вытерла глаза и пошла к дому.

Маленькая компания собралась вокруг стола, на который служанка только что поставила кувшин с горячей водой. Она задержалась, не выпуская ручки кувшина, чтобы почтительным тоном ответить на благосклонные вопросы Драконихи, которая, называя ее «милая Ане», интересовалась, справляется ли она в пекарне и что слышно у них дома. Ибо это была та самая Зайка-Ане, получившая, наконец, желанное место на мельнице. Но Дракон без промедления приподнялся всем своим тяжелым телом из угла дивана, взял кувшин и приготовил себе пунш с таким выражением лица, с каким профессор смешивает химические элементы для очень важного и даже небезопасного опыта.

Лишь закончив священнодействовать с пуншем, Дракон заметил, что мельник вошел в комнату и подошел к столу. И поскольку одновременно голос Ане пищал у него над ухом, у него произошло одно из тех забавных и неожиданных озарений, которыми он так гордился. Он отставил стакан, который уже поднял и собирался пригубить, снова плюхнулся на диван, звучно хлопнул себя по ляжкам и разразился громким, но слегка деланным смехом, который, однако же, вполне разрешил его задачу, а именно привлек к нему всеобщее внимание — в том числе и внимание Ане, только что милостиво отпущенной хозяйской тещей и не знавшей, уйти ли ей или все-таки остаться, так как Дракон с хитрецой подмигивал ей маленькими глазами и явно хотел удержать ее.

— Помнишь, Якоб, — прорвалось наконец сквозь смех, — помнишь вечер, когда у нас были ты и Заячья вдова? Как раз тогда и зашла речь о том, чтобы ты пошла служить на мельницу, девочка моя… Тогда, черт возьми, ты хотел нанять ее — он, черт возьми, хотел нанять тебя… но боялся Лизу, я готов душу прозакладывать, что он боялся ее.

И в невинности своего заплывшего жиром сердца он снова захохотал, обращаясь ко всей компании, не замечая впечатления, которое его слова произвели на остальных, и не подозревая, до какой степени он был прав, утверждая, что Якоб боялся Лизу. Об этом догадывалась только мадам Андерсен, которая в немом отчаянии от светских талантов своего сына так ломала руки под столом, что пальцы хрустели. Но и остальным от упоминания о Лизе стало не по себе. Ханс, сидевший на коленях у своего новоявленного дяди-лесничего, хотя в сущности мальчику это было уже не по возрасту, расплакался; и Дракон напрасно пытался утешить его, предлагая хлебнуть своей особой смеси.

Дракониха, стараясь направить настроение собравшихся в более подходящее русло, шутливо заметила, что она велела принести еще кувшин с горячей водой для пунша и вообще сыграла роль хозяйки — это ведь был последний раз, когда она имела такую возможность. Ханна в ответ выразила надежду, что мадам Андерсен всегда будет чувствовать себя как дома в прежнем жилище Кристины. Теперь сама она ограничит роль хозяйки только приготовлением пунша для Якоба, что она и сделала с величайшей тщательностью и к большому раздражению Дракона. Что? И этакой бурдой она собирается накачать Якоба? Да ведь это все равно что отравить мужа! Он схватил бутылку рома, чтобы долить в смесь, но Ханна с улыбкой отстранила ее. Правда, лесничий, несмотря на принадлежность к «внутренней миссии» часто выказывающий гуманность, сказал, что можно бы и чуточку добавить; но мельник заявил, что вполне доволен и что Ханна в точности потрафила его вкусу. Видя, как она храбро колдует над стаканом, с помощью бутылки и кувшина, ложки и сахара, в приятном пару, поднимающемся к лампе, он снова пришел в доброе расположение духа, забыв о неудачной шутке Дракона. Он обнял Ханну за талию и с величайшим удовольствием выпил пару глотков ее варева — хотя на самом деле оно, похоже, было приготовлено по известному рецепту: высунуть язык из окна в теплую и сырую погоду.

И тут дверь в сад захлопнулась, слегка зазвенев стеклами, из сада донесся звук, как будто там отряхивается большой зверь. Из сеней вошла Ане.

— Прошу прощения, хозяин, — сказала она, — но правильно ли это, что мельница еще работает…?

— Что?

— Да, все паруса натянуты, а ведь дует сильнее и сильнее.

Мельник со стуком отставил стакан.

— Надо было… Что, Кристиан совсем рехнулся?

Необычно яркая молния полыхнула в саду; Ханна и Дракониха непроизвольно вскрикнули. Ане поспешила запереть дверь в сад на ключ. Мельник быстро вышел в сени и раздраженно рванул заднюю дверь.

Мельница совершенно спокойно вращала своими сплошь одетыми в парусину крыльями. Повернутая на юго-запад, где вечернее небо было еще довольно чистым, она, казалось, совершено не замечала огромных мрачных туч, которые громоздились друг на друга и скрывали остальное небо. Хотя как раз сейчас гром загрохотал достаточно громко, никто не вышел на галерею посмотреть, в чем там дело, более того — там не было даже света наверху, который свидетельствовал бы, что мельница в здравом рассудке.

Ее владелец выругался сквозь зубы и открыл дверь в гостиную.

— Извините, я ненадолго отлучусь, — крикнул он, — мне надо сходить на мельницу.

 

IV

В подклети была открыта дверь в людскую, где горел свет. Кристиан сидел на краю кровати, подперев голову руками.

Когда вошел мельник, он встрепенулся и посмотрел на него необычным испуганным взглядом. Его рыжие волосы, похожие на языки пламени, стояли дыбом, словно буря уже растрепала их.

— Какого черта ты здесь рассиживаешься и не останавливаешь мельницу? — спросил мельник свирепо. — Ты что, не слышишь грома?

— Еще бы не слышать, — ответил Кристиан более сердито и неторопливо, чем когда-либо.

— Так какого черта!.. А ну, пошевеливайся.

Кристиан запустил пальцы себе в волосы, но не двинулся с места.

У мельника внутри все закипело. В бешенстве он подошел вплотную к Кристиану и уже собирался привести его в чувство доброй оплеухой, но пересилил себя и ограничился тем, что встряхнул его за плечи.

— Ты что, не в своем уме, Кристиан?

— А тут у нас и рехнуться недолго, — пробормотал работник.

Выходка Кристиана выбила мельника из колеи, и он, растерявшись, сказал примирительно:

— Давай не тянуть резину. Буря может начаться в любую минуту.

— Тогда поспешите, хозяин, потому что я сегодня больше на мельницу не пойду.

— Что это значит?

— Что это значит, хозяин узнает сам, когда поднимется на мельницу. Возможно, хозяин тоже поспешит вернуться. Я-то еле ноги унес, даже упал на лестнице и разбил колено…

— Чепуха! Пошли, — и мельник снова тряхнул его.

— Делайте со мной что хотите, хозяин…

— Послушай, Кристиан, — сказал мельник почти просительно, — ну посуди сам, ты же умный парень. Надо повернуть мельницу почти на полоборота и убрать паруса — ты сам понимаешь, что один человек потратит на это много времени даже в хорошую погоду, а уж если начнется буря, нельзя терять ни минуты.

— Я тут ни при чем!.. Не по мою душу приходит нечистая сила! Зачем мне вмешиваться в это дело — я что ли размазал тех двоих по стене?.. я никого не убивал… так что уж пусть хозяин сам…

Кристиан вдруг умолк и, защищаясь, протянул вперед руки; лицо мельника было так ужасно, что душа у работника ушла в пятки. «Он убьет меня», — подумал Кристиан. И он уже открыл было рот, чтобы сказать: «Хорошо, я пойду с вами», но тут мельник повернулся, взял лампу, стоявшую на умывальном столике и как ни в чем не бывало спросил:

— Ларс еще не вернулся?

— Нет, хозяин, — ответил Кристиан и успокоился, потому что мельник удалился и закрыл за собой дверь, оставив работника в темноте, которая все чаще разрывалась то молнией, то ее отблеском; Кристиан же сидел и размышлял: «Ну и глаза у него были… как в тот вечер на складском этаже… только еще страшнее… будь у него что-нибудь в руках, он бы убил меня… В общем-то, конечно, это хозяин их укокошил… А еще хотел, чтобы я пошел с ним наверх. Я бы даже и с другим не пошел, ни за что на свете… А еще с ним! Он убил их и теперь они, Господи спаси и помилуй, оторвут ему голову… Ух, ну и погодка! Самая подходящая погодка для такого дела!..»

Когда Якоб, после невольного промед ления, отпирал дверь на мельницу, в подклети, где обычно всегда сквозило, — когда больше, когда меньше, — сейчас было так тихо, что лампа горела ясным и спокойным пламенем, словно в комнате.

Вся природа словно ждала чего-то, в страхе затаив дыхание. На дворе жалобно скулил Дружок; это напомнило мельнику ту ночь, когда он вместе с лесничим шел к мельнице полями. С тех пор он не слыхал этого звука.

Короткий разговор с Кристианом привел мельника в ужас. Последние слова работника показывали, что подозрение до сих пор теплится, передаваясь из уст в уста, но не это больше всего беспокоило его сейчас, когда дверь закрылась за ним и он стоял на нижней ступеньке мельничной лестницы. Что испугало Кристиана наверху? Он не сказал ничего определенного и именно поэтому можно было ожидать всего. Зря мельник не расспросил его как следует! Он уже готов был поставить лампу на ступеньку и вернуться в людскую, но тут же взял себя в руки: нельзя было показывать свой страх и вдобавок терять драгоценные минуты. Скорее всего, это был обычный стук падающих капель, может быть, немного громче обычного, — утешал он себя, — а может быть, Пилат стал проделывать новые трюки. Ведь Кристиан, похоже, верил, что воплощением дьявола был сам кот.

И мельник стал подниматься по лестнице твердым шагом — не столько из храбрости, сколько, чтобы звук шагов был слышнее. Было непривычно тихо, лишь приглушенно поскрипывали валы. Но когда мельник поднялся на складской этаж, он отчетливо услышал звук, которого ждал; он рукой отер холодный пот со лба. Но ведь так было всегда! Следовало бы беспокоиться, если бы он не услышал стука падающих капель на следующем этаже.

«Я быстро пройду по размольному этажу, не оглядываясь», — подумал он, продолжая подниматься. Несмотря на это, он остановился посреди лестницы, чтобы снять нагар с лампы. Его голова была почти на одном уровне с полом размольного этажа, и теперь он слышал стук капель отчетливее — какой неприятный звук! Он был немного другой, чем ему запомнилось.

Ну, вот мельник и наверху. Хорошо знакомое помещение с жерновами, мучными ларями и столами для мешков, с похожими на мачты стояками… низкий потолок, свисающие канаты, отчетливо видная гора зерна прямо перед ним у лестницы. Груды мешков светились и темнели перед ним блеклыми светлыми плоскостями и непрозрачными тенями. Помещение казалось мельнику меньше обычного, ведь до двери было всего несколько шагов. Только ближайший стояк вращался так медленно, будто каждую минуту готов был остановиться.

Мельник едва успел разглядеть все это, потому что лампа погасла, хотя в помещении не было сквозняка. Ни дуновения ветерка не чувствовал он на лице, зато сзади по его волосам прошел холодный поток воздуха. Возможно, у него просто волосы встали дыбом — ноги у него были как ватные. Он быстро сделал несколько шагов вперед, споткнулся о бухту каната и упал на мешки. И тут он услышал совсем близко от себя и левее, в углу, противоположном тому, где капало, тихий шепот и подавленный смех. Мельник оцепенел: он узнал голос Лизы; второй, наверно, принадлежал Йоргену, но голос Лизы он не мог спутать ни с каким другим.

Молния вырвала размольный этаж из тьмы, осветив пронзительным серо-голубым светом. Чего бы это ему ни стоило, мельник вопреки своему решению, не мог удержаться и украдкой бросил взгляд в тот угол, откуда доносился шепот.

Сначала он увидел только постав для размола ржи; потом — внизу-Пилата.

Молния погасла, в помещении после яркого света стало вдвое темнее прежнего, но Пилат все еще был там. Похоже, что он поглотил мимолетную молнию и теперь светился ее светом. Фосфорический свет потрескивал, как электрическая искра, на кончике каждого волоса его толстой шубы-даже мучной ларь был слабо освещен ею с той стороны, куда не проникал через открытую дверь жалкий остаток вечерней зари. Но это была не единственная странность в коте; он сегодня «показывал свои фокусы» действительно необычным образом. Он выгнул спину и стоял, чуть раскачиваясь, в такой позе, как будто терся обо что-то. Мельник, держась за канат, наклонился вперед, чтобы разглядеть получше. Ну разумеется! Пилат трется обо что-то, он не мог бы удержаться на ногах, а перевернулся бы на бок, не будь у него опоры — но опоры не видно. И снова мельник услышал с той стороны тихий шепот. Конечно, звуки издает само животное, и только в ушах мельника они превращаются в голос Лизы; наверняка то же было и с Кристианом. Вот кот потянулся, поднял переднюю лапу, вытянул шею, пошевелил головой с широкой пастью — его морда немного напоминает Лизино широкоскулое лицо, — двигает головой в точности так, как тогда терся об Лизины ноги, но там нет ничего, пустое место, да и что может там быть?

А сзади падают капли, с плеском шлепаются, как капель с крыши в лужу, и после каждого падения тяжелой капли мельник слышит всплеск-даже грому его не заглушить.

Но капли пробуждают его и заставляют встряхнуться, он находит в себе силы вырваться из оцепенения и уйти.

И вот он стоит на галерее.

Он стоит у ворота, совсем как в тот вечер, и самое время повернуть его. Потому что ветер дует ему в лицо, — совсем как в тот вечер, но это ведь невозможно! Когда он, спотыкаясь, выбежал из двери, воздух был почти недвижен, а теперь — через какие-нибудь две-три секунды — поднялась такая ужасная буря! С воем и свистом издалека, с глухим шумом из мельничного сада она приносит вьюгу белых цветов с фруктовых деревьев, которые запутываются у мельника в бороде, облепляют низкие дощатые стены и солому мельничного шатра. И мельник вертит ворот, словно безумный, вертит как тогда. Он никогда бы не поверил, что сможет сделать это; у него такое чувство, что он убивает их еще раз — но у него не было и полсекунды, чтобы одуматься, и прежде чем осознать это, он уже целиком в работе. Он осужден стоять здесь целую вечность и крутить ворот и убивать. Опять полощутся и щелкают паруса, словно тогда, все веселее по мере того, как они устанавливаются против ветра, и точно так же крылья разрезают воздух шумными толчками, все более звучными и частыми. Теперь сам он более или менее защищен от бури. И, совсем как в тот раз, вращение останавливается на полпути, крылья не поймали ветер. Но они повернуты достаточно, чтобы ветер не ударил в них сзади, и обстоятельства не таковы, чтобы делать больше, чем необходимо.

Теперь надо убрать паруса.

Мельник отвязывает тормозную цепь, мгновение держит ее в руке, наметанным глазом наблюдая за вращением крыльев, потом опускает цепь и бежит к крыльям, настигая их как раз в тот миг, когда нижний конец одного из них останавливается над галереей. Пока он отвязывает веревку и сворачивает нижнюю часть паруса, ему кажется, что ветер немного утих. Но когда он взбирается вверх по иглицам, ветер снова набрасывается на него, как будто хочет стряхнуть вниз. Там, внизу, лежит усадьба, освещенная молнией, и в окне гостиной он видит лица, обращенные вверх, — они смотрят на него. Наконец, и самый верхний парус убран и надежно закреплен. Мельник слезает вниз и вытаскивает ставни.

Теперь ему надо вернуться на подветренную сторону, чтобы поставить крылья вполоборота. Но сейчас они вращаются гораздо быстрее, он ошибся в расчете, и когда он достигает крыла, оно стоит слишком высоко над галереей; приходится вернуться и начать все сначала. А когда он снова оказывается на наветренной стороне, его встречает настоящая буря. Теперь уже она одета не в маленькие нежные лепестки яблоневых и грушевых цветов; листья деревьев, солома и пыль со двора мчатся мимо него и шуршат об деревянные стены и соломенный навес. Парус яростно бьется и полощется в его руке, и ему с большим трудом удается свернуть и привязать его. Один ставень выскользает у него из рук, и его сдувает на галерею.

Все быстрее раскаты грома следуют за молниями, как будто хотят догнать их, и иногда кажется, что это им удается, потому что одновременно с громом сверкает новая молния; ведь теперь молнии вспыхивают по всему небу. И мечась взад-вперед по галерее, между крыльями и воротом, убирая один парус за другим, развязывая веревки, вытаскивая защитные ставни и вися на шатре, мельник видит молнии-то они режут ему глаза, то в свете их отблесков мелькают дальние поля и луга. Вот острая зигзагообразная линия вонзается в лес; там и сям то широкой полосой разверзается небо, то огненный меч торчит из горизонта, а кое-где молнии сверкают за тучами, среди которых одна, похожая на гору, то исчезнет, то снова покажется: над проливом внезапно, как по мановению волшебной палочки, воздвигается ярко светящаяся лилово-красная стена, а посередине ее прорезает ослепительно белая зубчатая черта, как трещина в освещенном сзади матовом стекле.

Ну, вот наконец-то и последний парус убран; дело почти сделано. Мельник висит высоко на иглицах. Буря пронизывает его, играя на оголенных деревянных иглицах, как на Эоловой арфе, ревущей безумную мелодию. Вдруг на мельника обрушивается град, стегнув его по лицу, так что он чуть не закричал от боли; град слепит ему глаза и заставляет цепенеть пальцы, которыми он распутывает узел толстого каната, кое-как держась руками за трясущееся дерево крыла. Усадьба под ним постоянно освещена. Она — как игрушка для молний: когда одна, утомленная, готова бросить усадьбу во мрак, другая подхватывает ее и поднимает в своем пронзительнейшем свете. А волны грома-далекие и близкие — переливаются друг в друга, то громыхая, как тяжелые возы на булыжном мосту, то грохоча, как далекая канонада, то щелкая, как ружейные выстрелы, то гудя, как будто кто-то наваливает друг на друга железные плиты.

В небе, белом от града, зажглась ослепительная молния — будто тысячи фиолетовых искр проскочили между градинами, — и не успела она погаснуть, как раздался треск грома, словно на небе демоны разорвали поперек огромную простыню. И град припустил с такой силой, что по сравнению с этим раньше его как будто вовсе и не было. Но это уже неважно. Последний узел надежно завязан, все паруса убраны, и мельник проворно спускается по иглицам.

Теперь осталось только одно — пройти по размольному этажу.

Занятый упорной работой, в борьбе со стихиями за спасение мельницы или, во всяком случае, добросовестно исполняя свой долг хозяина, он мало-помалу забыл о страхе перед привидениями. Но теперь страх снова здесь — он поджидал его.

Мельник опускает на галерею ноги; под ними крошится слой града. Градины пролетают мимо белыми косыми черточками. Корпус мельницы высится тяжело и мрачно, маленькое окошко подмигивает у его левого плеча, отражая далекую молнию: размольный этаж наблюдает за ним своим призрачным глазом.

Но там, внизу, усадьба. Она хорошо видна при свете одной из тех молний, которые неторопливо мерцают высоко между туч — и усадьба следит за ним человеческими глазами: он видит много лиц в окнах, а в дверях стоит его невеста. Почему бы ему не крикнуть им, чтобы принесли лестницу? Тогда ему не надо будет проходить через размольный этаж. Но что он скажет потом? Как он объяснит, почему не спустился по мельничной лестнице?

Нет, он не сдастся. Он сумел сделать все остальное, не побоится и последнего испытания. Усадьба внизу исчезает из вида, только окна жилого дома напоследок ободряют его прощальным взглядом.

Через одну-две секунды он быстро перешагивает через порог размольного этажа — и останавливается как вкопанный.

Они там — в нескольких шагах — прямо у него на пути.

Йорген и Лиза.

В них нет ничего демонического или угрожающего. Они выглядят буднично, как всегда на мельнице, а его даже не замечают. Лиза в старом сером домашнем платье — и мельник знает, что именно в нем она была убита. Йорген кричит ей что — то в самое ухо — это видно по движению губ, но звука не слышно. Она наклонила голову, слушая его, а смотрит вниз, на Пилата, который, ласкаясь, трется об ее ноги.

Кот по-прежнему светится, и, кажется, Йорген с Лизой тоже светятся, — а может быть, это вспышка молний…

Но вот она поднимает голову — на губах у нее улыбка; медленно поднимаются веки, и на мельника устремляется взгляд…

Мельник, который стоял как околдованный, делает шаг назад.

И тут же все исчезает — не во тьме, а в свете, в шуме и свете… что-то толкает его в грудь, и теперь уже все, в том числе свет, исчезает.

 

V

Ханна стояла в дверях, ведущих в сени.

Она видела, что ее жених живой и невредимый спустился с мельничных крыльев. Его фигура исчезла там, где галерея делает поворот — еще каких-нибудь несколько минут, и Ханна заключит его в объятия. Какого страху она натерпелась, когда он, почти невидный из-за града, среди грома и молний, висел наверху, на крыльях, сотрясаемых бурей! А вдруг он сорвется и упадет? А вдруг что-нибудь сломается в механизме и крылья, на которых он висит в воздухе, начнут вращаться?

Но, благодарение Господу, все кончилось благополучно.

Вдруг сверкнула молния, такая пронзительная, как будто весь свет в мире собрался в один язык пламени — и одновременно раздался короткий удар грома, похожий на выстрел крепостной пушки, от которого дребезжат все стекла в окнах…

Ханна выбежала под яростный шквал града, кругом суетились люди, голоса перебивали друг друга: «Молния ударила в мельницу!.. Где мельник?.. Пожар! Якоб вернулся?.. Мельница горит».

— Якоб! — истошно закричала Ханна.

Но как ни страшно ей было, она все же не потеряла голову; наоборот, она сразу догадалась, что нужно делать. И пока ее брат вместе с Драконом бросились в подклеть, чтобы попасть на мельницу, Ханна, словно по наитию, побежала в другую сторону, на дорогу. Наверху, из шатра уже вырывалось пламя.

— Лестницу! — крикнула Ханна. — Несите приставную лестницу! Якоб на галерее!

Он полулежал за дверью, ведущей на размольный этаж, опираясь о перила, которые выступали под углом над галереей. Одна его рука свисала через перила.

Кристиан и Ане побежали за лестницей. Дракон и лесничий, которые тоже услышали ее крик, вышли из подклети.

— Может, лучше все-таки подняться и вывести его через мельницу? — спросил лесничий.

— Посмотри, внутри тоже горит, — ответила Ханна.

Действительно, с размольного этажа пробивался яркий свет.

— Лучше лестницу, — решил Дракон.

Теперь мельник на галерее встал. Он потерял сознание всего на каких-нибудь полминуты — да и в это короткое время он в сущности был всего лишь сбит с толку и ошеломлен.

— Лестница горит! — крикнул он. — Я не могу по ней спуститься!

Он говорил неправду. Насколько он мог видеть, горело только на полу посередине и немного в стороне. Поскольку окна были разбиты, сквозняк гнал густой дым из дверей. Но решительный человек, наверное, сумел бы добраться до лестницы или, во всяком случае, попробовать сделать это. Однако ему казалось немыслимым ступить на размольный этаж — ни за что на свете!

Люди, стоящие внизу, наперебой спрашивали, не ранен ли он, и он успокаивал их: его просто опрокинуло воздушной волной. Тем не менее, чтобы устоять на ногах, ему приходилось держаться за перила, ноги казались ватными. Но он был цел и невредим. И уверял, что без посторонней помощи сумеет спуститься, как только принесут лестницу.

Наверху зашуршало, и на фоне ночной тьмы загорелся огонь.

Мельник посмотрел вверх и крикнул:

— Поторапливайтесь, шатер вот-вот соскользнет вниз!

Все в нетерпении требовали лестницу, а лесничий тоже побежал за ней.

Мельник вспомнил, что, хотя соломенный шатер всегда прикрепляется железной проволокой, когда его настилали в прошлый раз, эту меру предосторожности частично упустили. Впрочем, он не боялся: его пощадила молния, и уж, конечно, не для того, чтобы он был погребен под горящей соломой. Он знал, для чего ему оставлена жизнь, что ему еще предстояло сделать.

Лесничий и Ане с лестницей уже приближались, о чем стоявший поодаль Дракон сообщил мельнику, громко крича в сложенные рупором руки:

— Держись, Якоб! Вот они уже несут ее, держись! — повторял он, хотя вряд ли кто-нибудь мог понять, что, собственно, означает этот призыв.

Лестницу приставили к галерее, но мельник не двинулся с места. Надо было перелезть через перила и начать спускаться, а он, как зачарованный, смотрел на странный предмет, который лежал в проеме двери в нескольких шагах от него; он даже нагнулся, чтобы получше рассмотреть его. Это был лохматый комок, обожженный до черноты, совершенно неопознаваемый, если бы не каким-то чудом сохранившаяся кошачья голова, которая уставилась на мельника единственным желтым глазом, доказывая, что несколько минут назад это был Пилат.

Снизу кричали: «Якоб, лестница здесь», но он был не в силах отвести взгляд от этих останков. Желтый, оживляемый отсветами пожара, глаз уставился на него, как недавно смотрел на нее, а почти полностью обгоревшая щетина только что была длинными усами, прильнувшими к складкам платья, о которые терлась кошачья голова. Значит, молния ударила в кота — совсем радом! — и если бы мельник не замешкался на миг… Теперь ему было совершенно ясно, что, хотя он отчетливо видел Йоргена и Лизу и даже разглядел все подробности (он еще помнил, что на груди у нее было пятно мучной пыли в форме ладони и что ее правый рукав был засучен), прошла лишь крохотная доля мгновения между тем, как он остановился, увидев их, и тем, как он отпрянул от ее взгляда. Не остановись он и не отскочи, а продолжай идти, как сделал бы, если бы никого не увидел, в него непременно ударила бы молния; ведь Пилат находился точно между дверью и лестницей.

Это удивительное знамение — то, что привидение спасло его от смерти, — всецело занимало его мысли, и он оставался глух ко всем призывам, даже к реву Дракона, считавшего его выдержку уж чересчур великолепной.

Но теперь призывы сменились испуганными криками. Слева вспыхнул красный свет и загорелось пламя — часть горящей соломы упала с шатра на галерею: это был первый обвал.

Мельник вырвался из оцепенения и с большей легкостью, чем он ожидал от себя самого, перекинул тело через перила и стал спускаться по лестнице. С возгласом «Слава Богу!» Ханна бросилась ему на шею, и ее голос, идущий от самого сердца, сказал ему даже более отчетливо, чем сами ее слова, какого страху она натерпелась из-за него. Однако он лишь слабо прижал ее к себе, у него не нашлось слов, чтобы ответить ей, и только глубокий, измученный вздох вырвался из его груди, когда он позволил увести себя в дом.

В усадьбе уже собралось много посторонних людей, и Ларс как раз вернулся домой с мельничным фургоном.

Мельник словно в отупении шагал между лесничим и Ханной. Когда они подошли к дому, все закричали в один голос, и они обернулись.

Шатер соскользнул одновременно вперед и в обе стороны. Ветер унес большие связки горящей соломы на поля, где они сметали молодые побеги словно огненной метлой. Но та часть, которая соскользнула вперед — внутрь к усадьбе, — упала на галерею и ветер прижал ее к стене мельницы; ветер живо раздувал ее на отдельные языки пламени, которые скоро подожгли соломенную кровлю в том месте, где она, примерно на уровне человеческого роста, выступала вперед наподобие стрехи. Как беглый огонь, вспрыгивали маленькие огоньки снизу на навес, сразу во многих местах-на темной поверхности они мерцали золотом, напоминая сказочный танец блуждающих огоньков на болоте. Словно горящий шатер, так неожиданно свалившийся с самого верху, хочет отвоевать потерянную позицию и выслал вперед разведчиков, чтобы выяснить, возможно ли будет взять такой крутой подъем. Оказалось, возможно; самые передовые уже размахивали маленькими светящимися флажками на самом верху, на прежней позиции, и вскоре за ними последовал обоз — шурша и треща, огненное войско бросилось ввысь безостановочными штурмовыми колоннами, покрыв, в конце концов, весь корпус мельницы. Потом широкая галерея со своими далеко выступающими вперед перилами тоже занялась и запылала как огромная сплетенная из пламени корзина, полная огненных фруктов.

Этот костер далеко освещал окрестности. Над ним висело огненно-красное облако; небесные облака тоже светились огненным отблеском. На этом фоне молнии были незаметны, как средь бела дня, и гром был почти не слышен в шипении, шуме и грохоте пожара. Впрочем, гроза, кажется, удалялась, разойдясь в разные стороны. Град тоже вскоре перестал.

Та часть усадьбы, которая была ближе всего к жилому дому, была наполнена деятельной толпой людей. Они собрались — никто в сущности не знал, каким образом, — словно выросли из-под земли. Туг были пылающие, поднятые кверху лица, указующие огненные персты, головы с золотым нимбом волос, черные спины и еще более черные ноги, и вытянутые, качающиеся и искаженные тени, которые на сверкающей, покрытой градом земле сливались в единую массу и рассыпались, снова свивались друг с другом и вновь расходились. Особенно густой толпа была посреди двора у колодца, где неутомимо свистел и скрипел ворот; здесь начинался двойной ряд помощников, который тянулся к ближайшему к мельнице углу дома, где толпа снова сгущалась. По двум цепочкам передавались из рук в руки ведра, а человек, который стоял на лестнице посреди крыши, выливал воду на солому, так что с навеса крыши капал золотой дождь.

Гением практичности, организовавшим это, была Дракониха. Ей сразу стало ясно, что опасность грозит именно отсюда. Правда, ветер дул в другую сторону, и горящие соломинки с мельницы не могли перелететь на дом, если только ветер не переменится, что во время грозы тоже было не исключено. Но от мельницы до крыши усадьбы было так близко, что солома могла загореться от одного жара, тем более, что ветер вскоре заметно ослабел. Дракониха приняла также и другие, более чрезвычайные меры. Ей пришло в голову, что где-то должны еще лежать старые мельничные паруса, которыми только весной перестали пользоваться; и Ане вспомнила, что они лежат на чердаке (чистое благословение для мельницы, эта Ане, мадам Андерсен всегда это говорила!). Ханну безжалостно оторвали от любимого, чтобы вместе с молодежью с Драконова двора послать в экспедицию; и, взяв на чердаке паруса, они прошествовали с ними к пруду в конце сада — чтобы не останавливать работу у колодца.

Таким образом, Ханна вновь увидела милое тихое местечко, где недавно сидела с Якобом. Куда девалась уединенная сень, чистота воды, покой? Кусты бузины вокруг отливали багрянцем, а вода, в которую опустили старые, грязные, заскорузлые паруса, превратилась в волнующуюся огненную лужу, и две белые утки — они стали теперь багряными, как и все, что не было укрыто черной тенью, — испуганно махая крыльями, взлетали между кустами.

Появление мокрых парусов вызвало в усадьбе взрыв ликования, на миг заглушивший рев пламени. Вскоре они уже покрывали двойным слоем всю находящуюся под угрозой часть крыши, после чего битву за этот пункт можно было считать выигранной. До сих пор победа была под сомнением, потому что на самом краю солома уже начала дымиться.

Но деятельность Драконихи не исчерпывалась этим главным свершением. Еще когда мельник стоял на галерее, она послала первых, кто прибежал с Драконова двора, в людскую, чтобы вытащить кровати и матрасы, шкафы и одежду. В то же время Кристиан и как раз тогда вернувшийся Ларс были посланы на складской этаж, чтобы сбросить как можно больше мешков в подклеть, где услужливые руки подхватывали их и тащили на другой конец двора, туда же, куда и спасенное добро из людской, которое теперь стояло там, нагроможденное в кучу, как на аукционе.

Вдохновленные этой спасательной операцией, довольно много посторонних по собственному почину ворвались в дом и стали спасать мебель и домашнюю утварь, вытаскивая их в сад — где они были бы окончательно испорчены, если бы пошел дождь (на что люди надеялись и чего ожидали). Другие предметы проворно вытаскивались из окон, причем большинство при этом было разбито или сильно повреждено, — короче говоря, все приносили пользу разными способами и каждый делал, что мог.

Но никто не играл большей роли в событиях, чем Дракон.

Правда, этот честный малый не изнурял себя очень уж заметными физическими усилиями — для этого хватало рук, — но он мелькал всюду, а где не мелькал, там слышался его голос, и его неутомимые возгласы подбадривали и успокаивали тех, кто работал в одиночку и не мог охватить глазами общую картину; ведь благодаря этим возгласам люди убеждались, что у них есть руководитель, который видит все и держит в своих руках все нити, а также узнавали, что происходит в других местах. «Раз, два, взяли! — доносилось до них. — Выше ведра… Тащите шкаф сюда, тут ему самое подходящее место… Правильно, перенесем мешки туда, где сухо, хоть часть денег спасем!.. Вот это здорово, мамаша, ты принесла паруса!.. Да, да, мебель давайте в сад, тут она хорошо стоит, черт побери… давай выкидывай ее из окон!» А когда стали подъезжать повозки с ближайших усадеб, перед Драконом открылось новое поле деятельности: теперь с дороги слышалось: «Подъезжай сюда — в сторону, черт возьми, разворачивай лошадей задом к огню, — вот так! Поезжай к Драконову двору, там, черт побери, воды хватит». А уж когда, наконец, на усадьбу завезли брандспойт и принялись бороться с огнем на драночной крыше пекарни, Дракон оказался подлинно в своей стихии, и в самом дальнем углу сквозь клекот воды и треск огня слышался его веселый зычный рык: «Поднимай, поднимай! Выше старую помпу!»

При таком великолепном руководстве не приходилось удивляться, что самого мельника не было ни видно, ни слышно. К тому же все знали, что его чуть не убило молнией.

Когда мадам Андерсен завербовала Ханну участвовать в парусной экспедиции, та оставила мельника у дверей в сени, полагая, что он зайдет в комнату и отдохнет, как она ему посоветовала — настаивать на этом она, конечно, не смела. Но вернувшись обратно от пруда с мокрыми парусами и пройдя из сада во двор между конюшней и домом, Ханна к своему изумлению нашла его на этом же месте, он прислонился к стене дома и не спускал глаз с горящей мельницы, разве что вздрагивал и поворачивал голову, когда мимо него кто-нибудь проходил.

— Так вот ты где! Зайди же в дом и отдохни, — сказала она.

— Да, отдохни, Якоб! — добавила теща. — Мы и без тебя справимся.

Мельник не ответил. Он только покачал головой и снова стал смотреть на мельницу.

— Он не может глаз от нее оторвать, — заметила мадам Андерсен, когда они отошли подальше, — он сросся с мельницей, да и не удивительно, он ведь здесь родился.

Но в глубине души добрая женщина опасалась, что молния, хотя и не попала в него, но причинила какой-то вред его рассудку. Она слыхала и раньше, что после таких случаев у людей появлялись странности, и на лице зятя, ярко освещенном пламенем пожара, она заметила удивительное выражение, которого она не поняла и не могла объяснить привычкой к старой мельнице, сколь бы ни велика она была у такого однолюба.

— Якоб всегда был однолюбом, ты же знаешь, — продолжала она. — Он был так привязан к своей мельнице.

Ханна ответила, что оно и понятно; но ей тоже бросилось в глаза выражение лица мельника — странно торжественное и словно бы не от мира сего. Она быстро оглянулась через плечо.

Он все еще стоял в углу; красный отблеск пожара освещал его поднятое вверх лицо.

Огонь начал слабеть. Спереди, откуда дул ветер, соломенная крыша по большей части уже прогорела. Там, где она была обвязана железной проволокой, она не могла соскользнуть, но большие охапки полусгоревшей соломы лежали под ней, разбросанные по широкой огненной кривой галерее. Когда ветер относил дым и пламя, наверху обозначался обезглавленный шатер. Мельник видел наклонный дубовый вал с зубчатым колесом, массивную тормозную балку, тесное пространство между устоями, ребра свода впереди и в отверстие шатра — лестницу на элеваторный этаж.

От этого-то зрелища Якоб и не мог оторвать взгляд. Он не смотрел на верх мельницы со дня убийства, и теперь вдруг перед ним был шатер, угольно-черный на фоне красного дыма или на мерцающем золотом фоне искр. Здесь сидели жертвы. Если бы они и сейчас находились там, можно было бы разглядеть их головы и плечи — иногда ему казалось, что он в самом деле их видит, да и почему бы им и не быть здесь, с таким же успехом, как прежде, они были на размольном этаже? — А вот орудие убийства, грубая, неуклюжая тормозная балка, вот она, темная и угрожающая…

Потом взгляд мельника обратился в другую точку, совсем близко от этой, — небольшой сдвиг оптической оси и при этом такое долгое путешествие: от ужаса к идиллии, от преступления к невинности.

Там, слева от зубчатого колеса, он стоял мальчиком вместе с маленькой Кристиной и смотрел, как поворачивают шатер. Они были еще совсем дети, и если бы их подобия стояли наверху сейчас, нельзя было бы разглядеть их головы, так как они не возвышались над балками, но он мог бы указать место, где они находились. И малышка Кристина испугалась и закричала: «А вдруг тормозная балка прижмет нас!»

А потом пришло другое воспоминание. Однажды ночью, когда его жена лежала в лихорадочном бреду, она вдруг села в постели и закричала: «Их раздавит… их пришибет тормозной балкой!» Тогда он услышал в этом лишь воспоминание о случае из их детства; теперь ему вдруг стало ясно, что это, наоборот, было предвидение. Удивительно, что это никогда не приходило ему в голову! А ведь в этом не было никакого сомнения: его жена благодаря загадочной способности, развившейся у нее во время болезни, провидела убийство.

Тот миг, когда эта мысль пришла ему в голову, был, возможно, самым ошеломляющим из всех ужасных минут, которые ему пришлось пережить. Как будто завеса скользнула в сторону и он мельком бросил взгляд в таинственные глубины, которые Господь скрыл от человеческого глаза.

Кристина видела убийство. Значит, оно каким-то таинственным образом существовало, предстояло и ждало. И разве на самом деле уже тогда, сидя у постели больной, он не запутался в узах греха и не сделал первых шагов по дороге, которая мало-помалу привела его к преступлению? И даже если бы дело не дошло до этого — например, если бы Лиза заболела и умерла еще раньше — что тогда? Ему нечего было бы скрывать от людей, совести не в чем особенно было бы упрекнуть его, счастливый и довольный собой, он мог бы жениться на Ханне — но был ли бы он сам от этого хоть немного лучше? Был ли бы он тогда не таким, как сейчас, — преступником и убийцей? В глазах человеческих — да, однако для Господа он был бы таким же, как сейчас.

И он сложил руки и стал молиться Господу, чтобы тот освободил его от него самого, совлек бы с него ветхого Адама и даровал бы ему милость возродиться по образу и подобию Спасителя. Он не смотрел больше на горящую мельницу, он смотрел вверх, где освещенные огнем облака разделились и между ними сверкала ясная звезда.

Он стоял так недолго, но для него время исчезло, как исчезло и все окружающее — он испытывал лишь чувство бесконечной ясности и неиссякаемого душевного покоя. Как счастлив был бы он умереть сейчас! Однако он знал, что это невозможно. Жизнь еще предъявляла на него свои права; ему еще предстояло пожать горькие плоды своего деяния.

Его пробудило к действительности смутное ощущение, что за ним наблюдают. Неохотно повернув голову в сторону, он встретил любящий взгляд Ханны и кивнул ей, улыбаясь, но улыбка получилась вымученная.

Заметив, что он молится, Ханна остановилась в нескольких шагах от него; она хотела помолиться вместе с ним, но не смогла; в ней смешались небесная и земная любовь, ибо никогда еще она не видела на лице любимого человека такого глубокого, не от мира сего, благоговения. Жаль, что брата не было здесь, он ведь часто говорил, что Якоб чересчур предан земному и не нашел еще дороги к Господу и что ее призвание — пробудить его. Однако теперь видно было, что он полностью пробудился и дальше ушел вперед, чем она сама. Он нашел дорогу к Господу, хоть и не много прочитал религиозных книг и не ходил на молитвенные собрания.

Теперь она подошла к нему, искренно растроганная, и взяла его за руку.

— Мы и в самом деле должны возблагодарить Господа за то, что он сделал для нас сегодня. Он спас тебя.

— Да, Ханна, именно так. Он спас меня.

Вообще-то он всего-навсего подтвердил ее слова, которые, по ее наивному мнению, никому и в голову бы не пришло отрицать. Но он так особенно подчеркнул это, и в голосе его и в выражении лица была такая торжественность, что Ханна взглянула на него вопросительно: уж не придает ли он своим словам еще какой-то иной смысл.

Однако мельник не заметил вопроса или, во всяком случае, не ответил на него.

— Милая Ханна, — сказал он. — Приведи, пожалуйста, брата. Я хочу обсудить с вами обоими одну вещь — причем немедленно.

Ханна предпочла бы остаться с ним наедине; она немного удивилась просьбе, но тут же пошла ее выполнять.

Найти брата было нелегко, потому что сейчас стечение народа в усадьбе было больше всего, к тому же люди разбились на отдельные группы — многие стояли в саду или на дороге; ослепляющий беспокойный свет мешал разглядеть и узнать человека. Именно сейчас в усадьбу привезли брандспойт и установили его между колодцем и конюшней, а до этого надо было быстро убрать скарб из людской и довольно много мешков, чтобы освободить ему место. От колодца к углу дома, прямо за мельницей, где вновь и вновь обливали водой паруса, защищавшие крышу, все еще передавались из рук в руки ведра. Ханна не успела сделать и нескольких шагов, как передняя часть галереи частично обрушилась вместе с горящей соломой, которая скопилась на ней, — отдельные доски выпали уже раньше, а другие еще висели на наклонных балках, поддерживавших галерею. На земле теперь горел костер и перегораживал проезд под мельницей, наполняя его густым дымом. Хотя в этом не было ничего опасного, сразу же раздались громкие крики и все пришли в большое волнение. Кое-кто считал, что работники по-прежнему находятся в подклети, спасая мешки с мукой, — эти кричали, что огонь надо немедленно погасить. Женщины уже оплакивали погибших. Несколько человек прибежали с вилами и граблями, чтобы разбросать костер и тушить горящие доски и снопы соломы порознь.

Ханна стояла посреди всего этого шума и гама, высматривая брата, и тут кто-то потянул ее за платье. Это был Ханс, который поднял на нее испуганные глаза, полные слез и вместе с тем счастливые — ведь он нашел тетю Ханну, которую он уже приучался называть «мама».

— Мама, мама! Где батюшка?

Растроганная этим сладостным для нее обращением, Ханна наклонилась и поцеловала его в губы и в лоб.

— Отец отдыхает, милый мой Ханс, он очень устал, когда взбирался на мельничные крылья, и теперь ему нужно полежать. Ты не видел дядю Вильхельма? Я его ищу.

Мальчик покачал головой.

Ханна растерянно огляделась. Что ей делать с бедным ребенком? Она не решалась взять его с собой на поиски брата в этой толчее, нельзя было также оставить его одного и кому она могла его доверить? В конце концов она отвела его к конюшне, где, как она надеялась, с ним уж во всяком случае ничего не случится. К тому же он был не один, потому что, как выяснилось, Дружок тоже нашел прибежище в этом тихом местечке. Щенок, скуля, прижался к мальчику, явно счастливый, что обрел доброго товарища в этих необычных и отнюдь не веселых играх, когда усадьба была на себя не похожа. Ханс должен был только пообещать, что будет хорошим мальчиком и никуда не уйдет от конюшни, чтобы маме не надо было из-за него беспокоиться.

К тому же и совсем поблизости было достаточно такого, что могло привлечь к себе его внимание, и в качестве зрителя он едва ли мог найти себе более удачный наблюдательный пункт. Всего лишь в двадцати шагах — в его собственных двадцати шажках — немного левее колодца, равномерно двигая поршнем, работал брандспойт, из его рукава с хриплым шипением вытекали струи воды, сами сверкавшие как огонь; они врезались в пламя, которое вырывалось из драночной крыши пекарни, в том месте, где она примыкала к мельнице. Здесь было так уютно и так успокаивал хорошо знакомый голос дяди Хенрика: «Качай, качай! Не ленись! Нам, черт меня побери, уже немного осталось!» А чуть подальше не останавливался ни на минуту ворот колодца, ведра поднимались и опускались, и за теми, которые поднимались, Ханс мог проследить до самого верху, до крыши над гостиной, где они опрокидывали свой сверкающий поток на мокрые паруса, похожие на блестящую золотую фольгу.

Но в самой середине, господствуя надо всем, горела мельница. И Ханс не мог отвести расширенных от удивления глазенок от этого огненного чудовища — клубка дыма и пламени, в который вдруг превратилась старая мельница с ее темно-бурым, там и сям позеленевшим от мха соломенным шатром. Смотреть на нее было интересно и, в сущности, очень весело, но в горле у мальчика стоял ком, хотя, с другой стороны, он не знал, есть ли у него причина для слез. Было удивительно и совершенно непонятно, что вот так горела старая мельница, которую он помнил с самого раннего детства, по закоулкам которой сверху донизу много раз ползал, где он знал каждую балку и каждое колесо, где, как он слышал, играли папа и мама, когда были маленькие, и где он сам должен был работать, сначала подручным, потом работником и, наконец, когда-нибудь мастером и хозяином — стоило подумать об этом, и хотелось все глаза выплакать. Но теперь уже все равно это не была та уютная красивая старая мельница, потому что ведь она раздавила бедненьких Йоргена и Лизу, и Ханс вообще не решался подниматься туда. Ну и хорошо, что она сгорела и батюшка построит новую, где не будет капать кровь, как, по рассказам Кристиана, капает в старой.

Теперь мало-помалу загорелись крылья. Прошло много времени, пока огонь добрался до них, но теперь пламя начало жадно обгладывать их, они дымились, и маленькие язычки пламени ползли вдоль их черных махов, распространяясь по свернутым парусам. Один из парусов, веревки которого сверху сгорели, начал развеваться — и одновременно крылья завертелись, поскольку прогорел вал, на котором они были укреплены. Потом четыре паруса расправились, как знамена на древках. Быстрее и быстрее вертелись они, сильнее разгорались — и, сверху донизу одетые пламенными парусами, постоянно набирали скорость, пока не превратились в огненный вихрь, рассыпавший во все стороны искры.

И видно было, как на мельнице, передняя часть которой превратилась в движущуюся пелену дыма, словно паутину, обмотанную и развевающуюся вокруг обугленных балок, за этой пеленой на горящем фоне самой задней части шатра, вертелось гигантское ведущее колесо и все шестерни вертелись вокруг него, как планеты вокруг солнца. Сквозь шипение и клокотание пожара слышно было не только, как со свистом полоскались крылья, но, как жужжа и громыхая, двигался механизм.

Мельница работала — работала в последний раз.

Не только в больших испуганных и в то же время любопытных детских глазах отражалось это зрелище. Все смотрели вверх. Тот, кто управлялся с брандспойтом, позабыл об опасности, угрожавшей пекарне, те, кто работал у насоса, остановились в оцепенении, ведра застревали в колодце, на крыше жилого дома сидел на коньке Кристиан, забыв вылить полное ведро воды; по всей толпе проходил приглушенный гул испуганного восхищения.

Отделившись от других в проходе между конюшней и жилым домом, мельник, Ханна и лесничий не отрывали глаз от работающей огненной мельницы, которая бросала на их лица жаркий пламенный отблеск, высвечивая на них большую взволнованность, чем на всех других повернутых вверх лицах, вместе взятых.

Мельник поведал лесничему и Ханне, что произошло, начиная с той минуты, как он заглянул в комнату и сказал, что ему надо ненадолго сходить на мельницу-все, начиная с удивительного вида и слов Кристиана и кончая призраком, который остановил и спас его. Брат и сестра слушали, затаив дыхание. Ханна сильно, чуть ли не до боли, сжимала руку любимого; если бы не отблеск пожара, ее лицо было бы смертельно бледным, а глаза, пока мельник рассказывал свою историю, широко раскрылись и застыли. Такими, подумал он, были, наверное, и мои глаза, когда я увидел Йоргена и Лизу. Но страшнее всего было то, что слушатели чувствовали: самое ужасное было еще впереди. Рассказ был окончен; он был доведен до того места, где к нему присоединялись их собственные воспоминания как очевидцев, и все же у брата и сестры было ощущение, что Якобу осталось еще что сказать, — может быть, самое важное, и какая-то страшная правда ведет жестокую борьбу за то, чтобы выйти наружу.

Но что бы это могло быть?

Вильхельм и Ханна не сводили глаз с огненных крыльев, ведь стоит им взглянуть на Якоба, и в их глазах появится вопрос; а спрашивать его им было не о чем, не так ли?

Мельник заговорил первым.

— И надо же было так совпасть, Вильхельм, что ты как раз сегодня вечером упомянул о предвестиях — они, дескать, посылаются людям, чтобы те могли приготовиться к смерти.

— Значит, ты думаешь, это было предупреждение?

— Якоб, милый Якоб! — воскликнула Ханна и прижала его руку к своей груди.

Так вот откуда это его странное отсутствующее выражение — то, которое она не могла в отличие от мадам Андерсен объяснить шоком от удара молнии. Вот, значит, что он утаил: страх смерти. Разве не естественно предположить, что появление тех, кого он, сам того не зная, так внезапно отправил на тот свет, было знаком, что и он вскоре за ними последует? Ну, разумеется! Она попыталась разубедить и Якоба и себя самое, преодолеть страх, в который повергла эта мысль ее и, как она предполагала, его тоже. Их появление совсем не обязательно должно было означать именно это. Ведь часто приходится слышать, что людям являлись привидения, особенно призраки людей, которые умерли внезапно и лютой смертью, но после этого никто не умирал. К тому же Кристиан тоже видел их.

— Нечего вбивать себе в голову всякие фантазии, — поддержал ее брат, — надо иметь мужество жить, хотя, с другой стороны, ты прав, что так серьезно отнесся к этому, ведь помнить о смерти мы должны все и всегда.

Брат и сестра порадовались тому, что их слова не прозвучали втуне. Лицо мельника просветлело. Страх явно отпустил его, видно, решили брат с сестрой, взгляд смерти больше не смотрел ему прямо в глаза. Впрочем, лицо мельника сохраняло серьезность; верно, он все равно считал, что привидение о чем-то упреждало его, ради спасения его души — как до этого оно спасло ему жизнь.

На самом же деле лицо мельника просветлело совсем не потому, наоборот, до того у него и в мыслях не было, что привидения хотели упредить его о близкой смерти, и к тому же предвестие смерти было бы для него самым утешительным, какое только можно сыскать. Не угрозу — надежду таило бы в себе оно.

— Да, наверно, их появление можно понять и так, — ответил мельник. — Помнишь, я был у вас осенью и мы с тобой, Ханна, говорили о животных, убитых пулей охотника в лесу, и я сказал, мол, быструю и неожиданную смерть от пули каждый предпочтет; а ты так красиво ответила, что быстрая и неожиданная смерть от пули, конечно, лучше всего для бессловесной твари, но не для крещеного человека, который готовится предстать перед вечным судией и в смертный час еще нуждается в том, чтобы уладить счеты с миром… И если ты, милая, добрая душа, можешь чувствовать это так глубоко, то что же говорить обо мне…

— А почему ты должен чувствовать это глубже, чем я? Разве я не такая же грешница? — возразила Ханна укоризненно, но вместе с тем, чувствуя, что эти слова связаны с чем-то определенным — и чем-то ужасным.

Мельник не ответил, но продолжал следовать ходу собственных мыслей.

— В том-то и дело. Не покажись они мне тогда, со мной получилось бы именно это: меня внезапно убило бы молнией, как животное пулей охотника.

Мельник умолк, и лесничий серьезно кивнул сестре, подумав о Лютере, чей друг был убит молнией, находясь рядом с ним. И снова кивнул с довольной усмешкой:

— Он пробудился. Якоб стал одним из наших.

Пока мельник говорил, та часть галереи, которая выдавалась над крышей пекарни, рухнула на эту крышу, и несколько горящих досок там и остались, а несколько балок распались на куски. Таким образом, опасность для пекарни возросла, и сейчас огонь словно стремился к тому, чтобы победить маленькое строение любой ценой, одно из вертящихся крыльев упало вниз и пробило крышу насквозь. Брандспойт пришлось передвинуть левее; при этом было много излишних криков и команд Дракона, которые закончились возгласом: «Ну, давай теперь залп по всему борту».

Лесничий и его сестра делали вид, что следят за этими событиями, но на самом деле ожидали продолжения речи мельника. Ведь если, как он сказал, ему не страшно было видеть в призраках на мельнице предвестие смерти, значит, на душе у него лежала какая-то другая тяжесть.

Мельница с тремя крыльями и почти без парусов работала теперь значительно медленнее; последние обрывки горящих парусов один за другим уносил ветер.

— Помнишь, — начал мельник, положив руку на плечо друга, — помнишь, Вильхельм, ты не мог забыть, ведь прошла всего неделя, как мы сидели в доме и говорили о том, что пожениться можно с таким же успехом и сейчас… и ты утешал меня и сказал, что все происходит по Божьему произволению — в том числе и то, что случилось на мельнице. И если бы даже я повернул ворот, зная, что эти двое находятся там наверху, как меня в том хотели обвинить, то и тогда, сказал ты, это была бы Божья воля и произошло бы ради моего собственного блага, для того, чтобы моя грешная природа вышла на свет Божий, и меня охватили бы страх и ужас перед самим собой, и я бы обратился.

Он помолчал минуту и глубоко набрал в легкие воздух.

— Дорогие друзья! Это самое я и должен вам сказать: это правда.

Ханна взяла его руку в свои и почувствовала, какая она холодная и влажная.

— Боже милостивый! Якоб! Я тебя не понимаю.

Однако брат кивнул ей головой, успокаивая.

— Да, да, Ханна! Якоб правду говорит. Мы же с тобой тоже заметили, что он — на пути обращения.

— Да, и я это чувствую. Но ты неправильно меня понял… То, что ты предположил, — правда. Дорогие друзья! Не проклинайте меня вы, если сам Господь милостив… Я действительно совершил это… Я знал, что они там… я намеренно убил их.

Лесничий отступил на шаг — не от ужаса или отвращения, хотя мельник понял его именно так, потому что рука друга, лежавшая у него на плече, вяло опустилась. Лесничий лишь хотел четко разглядеть лицо зятя: не бредит ли он? Сестра же просто не сомневалась, что он тронулся умом. От встречи ли с привидениями или от близкого удара молнии он помешался. Разумеется, и угрюмость, которую всегда в нем замечали, и сознание, что власти подозревают его, вели к тому же, а труд и страх сегодняшнего вечера, которые и здоровому были бы не под силу, совсем лишили его рассудка. Она крепко приникла к нему и прошептала:

— Якоб, не говори так! Приди в себя, мой любимейший друг!.. Одумайся.

Но ее брат увидел, что мельник, как болезненно ни было искажено его лицо, находится в полном сознании. Лесничий вспомнил много разрозненных подробностей, которые теперь соединились в новом освещении, и понял, что зять и правда виноват. И после короткого молчания, непроизвольно сложив руки для молитвы, он произнес:

— Я верю тебе, Якоб… Господь милостив, а Спаситель умер также и ради тебя.

Якоб кивнул в ответ, и у Ханны исчезла всякая надежда, что ее любимый мог говорить в бреду, исчезла так же внезапно и без остатка, как появилась, неумолимая правда глядела ей прямо в глаза из глаз мельника, беззвучно повторявшего:

— Моя бедная, бедная Ханна!

Она выпустила его из объятий, обхватила голову обеими руками и издала крик, который привлек бы к ним всеобщее внимание, если бы не потонул в шуме, вопле и гаме, который возник именно в эту минуту.

Дело в том, что на крышу жилого дома швырнуло одно из мельничных крыльев — как огромный факел для поджога, к счастью, наполовину прогоревший. Поскольку такой случай был предусмотрен, место на крыше было очищено и никто не пострадал. Горящее крыло быстро перевалили через угол дома в сад, а остатки разбитых при падении иглиц сгребли вниз граблями. Но прогорели паруса, которые оставались без полива минут десять, и там, где они свисали с крыши и потому не поливались, также стало заниматься пламя. Помимо ведер, которые сразу же опять взялись за работу, пришлось и брандспойту вступить в борьбу с этой новой опасностью. Доселе неслыханные ругательства собственного изобретения посыпались с губ Дракона. Отступив от пекарни, огонь нашел-таки уголок, где он мог собраться с силами.

Самыми безучастными ко всему шуму вокруг них, равнодушными к тому, сгорит ли жилой дом, или пекарня, или вообще все дотла, были мельник, Ханна и лесничий. Они стояли в углу, отделенные от всего и всех ужасной тайной.

Хотя удар для Ханны был страшный, несчастная девушка не упала в обморок — слишком здоровая у нее была натура и, кроме того, на первый план сразу же выступила одна мысль, подавившая все остальные. Эта мысль была: значит, он все — таки любил не ее, а Лизу.

Мельник прочитал укор в застывшем взгляде Ханны. Она стояла, слегка отстранившись, но протянув к нему руки и не сводя с него глаз с выражением, которого он до сих пор у нее не видел.

— О, Ханна, Ханна! — воскликнул он. — Я поступил с тобой дурно, мне нет оправдания… я знаю это сам, прости меня!

Она продолжала смотреть на него тем же взглядом и пробормотала еле слышно:

— Как ты мог?

— Я… Ханна… во мне много зла, я грешен, но этого ты не можешь понять, я ведь говорил тебе, меня ты понять не можешь… Да, я любил ее, Лизу… я вожделел ее, плотская страсть — все равно что болезнь, она не дает человеку покоя… я знал, что Лиза дурная женщина, но тем не менее… она соблазняла меня — нет, это было потому, что я сам дурной человек… и я знал, что ты хорошая… ты могла бы спасти меня… но я был околдован, я был опутан сетями греха… Это было еще до Кристининой смерти…

И, перебивая сам себя, урывками, беспорядочно, мельник рассказал всю историю своей страсти — как сначала она подкралась тайно, вызвала подозрения Кристины, отравила ей жизнь и, может быть, была причиной ее смерти; как его швыряло из стороны в сторону между Ханной и Лизой, добрым и злым ангелом, той, кого он хотел любить, и той, кого любил… как Лиза постоянно снова улавливала его в свои сети, как мучили его ревность и подозрение, что она любит Йоргена. Он вспомнил то воскресенье в ноябре, когда он охотно разрешил маленькому Хансу остаться ночевать у лесничего, а сам бросился домой прямиком через лес, словно дикий зверь, гонимый одной безумной страстью — соблазнить Лизу. А потом пришел другой ноябрьский день — следующая пятница, когда он обещал Лизе жениться на ней и заехал к ним, чтобы проститься с местом, где он был всего счастливее, и с друзьями, которых он любил больше всех, и в тот вечер произошло убийство.

Ханна чувствовала себя как человек, который долго замечал, что живет на ненадежной почве, а в воздухе пахнет чем-то мрачным и угрожающим, и вдруг заглянул в кратер вулкана, бывшего причиной этих явлений. Грех и страсть она до сих пор в сущности знала только по названиям и из абстрактного осуждения на проповедях и в религиозных книгах. Она знала также, что грех и страсть существуют и в ней самой, у нее даже бывали иногда смутные проблески самопознания, в которых она с искренней верой признавала себя грешницей, и за то лишь, что она была такой, как она была, более того, за то лишь, что она была человеком. Она признавала себя достойной проклятия и вечных мук — не спаси ее вера и не искупи жертвенная смерть Иисуса. Но все это витало вдалеке, окутанное дымкой тумана; теперь же это подступило к ней вплотную, она стояла со всем этим лицом к лицу, слышала, как оно говорит самым любимым голосом в мире, и чувствовала его в собственном теле, потому что ведь этот мужчина, которого она любила и который тоже любил ее, и был ее собственным телом. Да, он любил ее! Он сказал ей о своей любви, когда они сидели у пруда, сказал от всей души, и это не были пустые слова. И сейчас, слушая его, она поняла многое в его поведении и нраве, многое, что прежде было загадочным для нее. Она увидела, как он стремился к ней со страхом и надеждой, пытаясь преодолеть собственную натуру и не единожды споткнувшись, и, больно упав, достиг ее только сейчас, когда было уже слишком поздно — слишком поздно для того, чтобы из этого могло произрасти земное счастье.

Но не слишком поздно для того, чтобы она полюбила его навеки и сопровождала его повсюду и служила ему утешением, если ему после этого потребуется земное утешение.

Мельник молчал. Ханна прижалась к его груди, обхватив рукой за шею, лесничий держал его руку в своих. Слезы бежали по щекам мельника. В последний раз он плакал над гробом Кристины, и сейчас в слезах находил облегчение, какого никогда больше уже не надеялся испытать. Истинной благодатью было выговориться и довериться друзьям, не держать больше эту тайну запертой у себя в груди, словно пар, который разорвет котел, если не открыть клапан. Впервые в жизни он был в глазах своих друзей тем, кем он был в действительности. И хотя он, при всем своем страхе перед признанием, был уверен в том, что эти двое не порвут с ним — пусть даже все остальные от него отвернутся, — было что-то удивительное в том, что вот он обвинил сам себя, ничего не скрывая и ничего не приукрашивая, а между тем его по-прежнему окружает любовь — исполненная понимания и прощения дружба и любовь до гроба.

Он почувствовал бы себя почти счастливым даже и в житейском, человеческом смысле, если бы эта любовь, едва войдя в его сердце со своим примирением и покоем, тут же не стала его новой виной — ведь эта милая женщина, приникшая к нему, стала из-за него несчастной! Ее сегодняшний приход на мельницу был словно первый шаг к алтарю; наконец-то она посмела надеяться — и надеялась, что все будет хорошо, и тут же выяснилось, что все давно уже непоправимо загублено. Чем более терпеливо и кротко она переносила это разочарование, тем яснее открывалась мощь ее чувства, потому что только настоящая любовь, обманутая в своих ожиданиях земного счастья, может дать человеку силу перенести это.

Еще обильнее потекли слезы по его искаженному лицу, когда он нежно прижал Ханну к себе и встретился с ее взглядом — взглядом, затуманенным болью мученичества и одновременно просветленным очищающей силой мученичества. Было своеобразное чувство освобождения в том, чтобы плакать о другом человеке — о ней, ведь он так долго был эгоистически замкнут в себе, в собственных страданиях, и, ослепленный страхом, вряд ли мог чувствовать что-либо вне себя самого.

— Бедный, бедный мой друг! Как же, наверное, ты страдал! — прошептала она.

— Я-то страдал за дело. Но как пришлось страдать тебе, и виноват в этом я один!

— Уж не думаешь ли ты, что я согласилась бы лишиться этого и предпочла бы никогда не знать тебя!

— Это было бы наверняка самое лучшее для тебя, — ответил Якоб с глубоким вздохом и покачал головой.

— Что лучше всего для нас, знает только тот, кому мы будем молиться, чтобы он привел нас всех к себе, — сказал лесничий.

Сейчас стало тише, чем несколько минут назад, да и чем во время всего пожара, и намного меньше людей в усадьбе, потому что большинство перебежало на другую сторону пекарни помочь тушить там. После того как мельница сделала последнее усилие, бросив в бой огромные факелы для поджога, и их атака была победоносно отбита, можно было считать, что жилой дом вне опасности. Не было больше пылающего костра совсем близко, от невыносимого жара которого могла заняться соломенная крыша дома. Внизу, в каменном цоколе мельницы, еще горел складской этаж, но сверху стоял лишь черный скелет из балок, окутанный развевающимся красным покровом дыма. От соломы ничего не осталось, все этажи стояли голые. С единственным вытянутым вверх дымящимся крылом и частью помоста, обозначавшим место, где раньше была галерея, пожарище было в точности похоже на чертеж голландской мельницы в разрезе в каком-нибудь руководстве по мельничному делу-Якоб с грустью вспомнил, как в молодости он купил такую книгу на аукционе и подарил ее отцу на его последний день рождения. И он отчетливо увидел перед собой лицо старика с очками, съехавшими на кончик носа, когда отец склонился над книгой, — красивое, с резкими чертами старое лицо с каймой белой бороды под подбородком. Он был гордым человеком, хозяин Вышней мельницы, и уважаемым человеком, который играл роль в политических движениях своего времени и участвовал в Законодательном собрании, — а его сын закончит свои дни в тюрьме! Но это была лишь мимолетная мысль. Неважно, сидишь ли ты в Законодательном собрании или в тюрьме, важно в конце концов прийти к Предвечному отцу.

Справа от мельницы все еще неуемно валил дым из пекарни. Но поскольку теперь все силы были собраны в этом месте, никто не сомневался, что здесь удастся победить пожар. Это было чрезвычайно важно, ибо если пекарня станет жертвой пламени, оно неминуемо перекинется на конюшню и таким обходным путем достигнет жилого дома.

С неутомимым однообразием качала помпа и шипела струя брандспойта, но треск и клокотание пожара казались всего лишь далеким эхом его прежнего шума. Гул голосов тоже превратился в приглушенное бормотание, а отдельные возгласы или приказания казались чуть ли не кроткой просьбой. Люди нашумелись и накричались до усталости и хрипоты, и даже голос Дракона давно умолк. Но вдруг он прозвучал с новой силой, с оттенком оживленного веселья. С той или иной героической целью — а может быть и вовсе без всякой цели-Дракон вскочил на раму насоса. Зычность его голоса, а также его бодрость, возможно, частично объяснялись выпитым пивом, пустая бутылка из-под которого описала дугу и приземлилась позади конюшни, в особенности это показалось бы вероятным тому, кто знал, что бутылка была далеко не первая. Работа, с которой пришлось справляться Дракону, вызывала жажду, а колодезную воду он берег, чтобы заливать огонь.

— Добрый вечер! Вечер добрый, господин помощник фогта! — воскликнул он и поклонился преувеличенно низко, так что чуть не потерял равновесия на своей узкой ораторской трибуне. — Вот это по-нашему, вот это славно! Подходите, подходите-ка поближе! Эй, парень, отойди в сторонку и пропусти господина в фуражке!.. Смотрите, ваша честь, мы не сидим здесь сложа руки! Пусть только страховое общество попробует сказать, что мы не сделали все возможное…

Мельник пробудился от своих мыслей и испытующе огляделся по сторонам. В группе людей слева от колодца он заметил фуражку с блестящим позолоченным околышем, и теперь, когда человек, заслонявший ее, отодвинулся, под околышем — хорошо знакомое молодое лицо в золотых очках и с рыжеватой бородой, оно напомнило ему о нескольких мучительнейших минутах его жизни.

Навстречу им вышла мадам Андерсен, ведя за руку маленького Ханса. Дружок с лаем носился вокруг.

— Ах, вот вы где! Семейный совет продолжается. Ну что ж, теперь, можно сказать, самое страшное позади, а мельницу мало-помалу отстроим… Ничего нет хуже, чем потерять работу, но ваша мельница, кажется, была хорошо застрахована.

— Ханс, милый, где ты пропадал? — спросил мельник, беря сына на руки и прижимая к себе с особенной нежностью, которая бросилась в глаза Драконихе.

— Я стоял у конюшни, как велела мама, я же тебе обещал, что никуда не уйду, — обернулся мальчик к Ханне, — я и не уходил, пока меня не взяла с собой бабушка. С ней ты бы мне не запретила уйти.

— Конечно, не запретила бы, — ответила Ханна и погладила его по голове, пытаясь в то же время улыбнуться мадам Андерсен.

— Помощник фогта приехал, — заметил мельник.

— Да уж, такой он человек, — ответила Дракониха. — Только что был по делам в миле отсюда. Ну да, от нас до Нёрре — Киркебю добрая миля. Уж мог бы пожалеть лошадей и не давать крюку. Одному Богу известно, что ему понадобилось здесь вынюхивать. С него станется заподозрить тебя в поджоге мельницы. К счастью, тут хватает свидетелей.

— Он говорит, что батюшка сам поджег мельницу? — спросил Ханс, тут же приготовляясь заплакать от злости и возмущения.

Отец зашикал на него.

— Ну конечно нет, бабушка просто пошутила.

— Разумеется, это шутка, милый Ханс. Господи, до чего же у ребенка всегда глаза на мокром месте! Нет, если бы этот дядя только попробовал сказать нечто подобное, я задала бы ему хорошую трепку.

Она вытерла мальчику глаза, и Ханс улыбнулся, представив себе бабушку, «задающую трепку» помощнику фогта в фуражке с золотым околышем.

— Впрочем, я тут же рассказала ему, как ты чудом спасся, и что теперь тебе, конечно, нужно отдохнуть; я решила, что вам двоим не о чем больше разговаривать.

— Совсем наоборот. Скажи ему, пожалуйста, что я хочу с ним поговорить.

— Неужели?.. После всех его придирок?.. Впрочем, если у тебя есть, что ему сказать, это совсем другое дело. Сейчас я пришлю его сюда.

Дракониха медленно повернулась и не спеша пошла прочь. В глубине души у нее всегда было сильное подозрение, что Якоб взял грех надушу и раздавил эту парочку наверху намеренно, — иначе ему очень уж чертовски повезло! — и ей совсем не улыбалось, что он собирается разговаривать с проклятым крючкотвором, который в свое время был душой следствия. Старый окружной фогт по своей воле никогда не сделал бы ничего сверх необходимого для формы, но этот рыжебородый очкарик вынюхивал то одно, то другое; ну, оно и понятно, молодой человек хотел, чтобы его заметили, жаждал выказать свою проницательность, попасть в газеты — кукиш с маслом! Ничего ему не дали все его затеи… Но зачем Якобу понадобилось поговорить с ним именно сейчас — и почему у семейного совета перед этим был такой удивительный торжественный вид?

Дракониха покачала головой: все это ей совсем не нравилось. Но она медленно и перекидываясь на ходу словцом то с одним, то с другим, направилась к группе у колодца, где среди черных шляп и шапок сверкал золотой околыш и где Дракон громогласно рассказывал его владельцу обо всех героических деяниях сегодняшнего вечера: как его зять с опасностью для жизни сделал все для того, чтобы сохранить мельницу, а сам он «расправился с пожаром», но в особенности о мамаше:

— Вы бы только поглядели на нее, ваша честь, она была просто великолепна… А, кстати, вот и она — иди, иди сюда, мамаша! Я как раз говорю господину помощнику фогта…

Услышав, что мельник попросил тещу привести помощника фогта, лесничий и Ханна похолодели. Оба не сомневались, что Якоб хочет предать себя в руки правосудия, это разумелось само собой. Но его спокойствие, будничность, с которой он приступил к этому, поразили их, а внезапность, непосредственная близость предстоящего решения потрясла.

Мельник сжал Ханса в объятиях и поцеловал с такой пылкостью, что мальчик чуть ли не испугался.

— Ну вот, Ханс, сейчас ты устал и тебе пора спать, чтобы завтра утром ты встал снова веселый да проворный… Мама пойдет уложит тебя.

Он поставил мальчика на землю и кивнул Ханне.

Она поняла, что Якоб не хочет, чтобы неизбежная сейчас сцена произошла в ее присутствии. Ханна долго обнимала, целовала его от всего сердца и шептала:

— Да благословит тебя Бог, Якоб, ныне и присно и вовеки!

Потом она взяла Ханса за руку и вместе с ним вошла в садовую калитку.

Мельник следил за ними взглядом, пока их было видно, потом повернулся к лесничему:

— Вильхельм! Ведь правда, Ханс может пожить…

— Положись на нас… мы… Ханна…

Лесничий больше не мог выговорить ни слова — он только кивнул и провел рукой по глазам. Не такая была минута, чтобы обнаружить свое волнение.

Мельник понимающе кивнул и посмотрел в сторону колодца. Теперь его теща говорила с помощником фогта. Тот повернул голову к ним, очки сверкнули. Его фигура в сюртуке отделилась от группки людей и направилась к ним.

При виде этого мельнику вдруг стало дурно и волна горечи и ненависти, которые он не мог сдержать, бросилась ему в голову. Это был его противник; в свое время он постоянно был начеку, сражаясь с ним, напрягая каждый нерв, старался не попасться в его ловушки! Теперь противник шел сюда порадоваться своей победе.

Мельник понимал, что чувствовать так грешно, и обнял лесничего за плечи, как бы желая найти у друга опору.

Помощник фогта приподнял фуражку, и его лысая макушка блеснула в свете огня.

Но тут же он повернулся кругом; все присутствующие повторили его движение, потому что с мельницы раздался ужасающий грохот. Тяжелый бревенчатый пол размольного этажа наконец-то прогорел насквозь, и все жернова одновременно рухнули вниз и провалились сквозь уже наполовину искореженный пол складского этажа. Три пары жерновов разбились о камни, которыми был выложен проезд в подклети, с такой силой, что туча осколков взлетела вверх. Сверкающее золотое облако искр взмыло к небесам, а сверху, от мельничного скелета, отрывались балки и падали в каменную чашу цоколя, в которой пылал огромный костер.

Мельник, в объятиях друга, глубоко и облегченно вздохнул, словно бремя, тяжелее всех жерновов, свалилось с его души, и стал глядеть, как искры от буйного, опустошительного пожара, казалось, поднимались к звездам и становились такими же спокойными, как они.

* * *

Полтора года спустя пришло письмо от пастора из Хорсенской тюрьмы в Ютландии; оно извещало лесничего и Ханну, что мельник Якоб Клаусен почил в Бозе, раскаявшись и уповая на спасение во Христе, и что он посылает им и маленькому Хансу свое последнее «прости».