— Лугота, ты зябнешь? — спросил в темноте Леонтий.
— Есть немного, дядя. Борода у меня не растет. С ней теплей.
— Ай вправду? — посмеялся Леонтий.
— В баньку бы! — высказал заветное желание Лугота. — Ополоснуться погорячее, чтоб косточки все сварились и размякли.
— Утресь сбегай к поповне, она тя напарит, — проворчал Невзора и тут же захрапел притворно.
— Обидно, дядя, — шепотом пожаловался младень. — Любишь скукожа, насмешки кругом, спишь крючком, живешь скрюжа.
— Хочешь, выйдем? Я там теплину не загасил. Лапником только прикрыл.
— Давай.
После невидья землянки полуночный мир предстал облистанным. В свете звезд голубые снега искрились сверкающими россыпями.
Жалко было ступать по ним.
— Ангелы слезы сронили с небес, слезки ихние тако блещут, — прочувствованно сказал Леонтий.
— Ангелы? Ты видал, как они плачут? — Лугота поднял лицо, озаренное углями, которые он пытался раздуть.
— Не видал, но сказывали.
— Кто?
— Знающие люди. — В голосе старика послышалось неудовольствие. — Что такое, не горит у тебя? Жениться собрался, а ничего не умеешь.
Но тут пламя из костра выметнуло, заиграло, и Леонтий смягчился. Сел на бревно, протянув к огню руки и ноги. Изношенный кожушок разошелся у него на груди, и виден был седой волос, краснеющий от жара. Леонтий поднял лицо к небу:
— Ни едина звезда не летит. Тихость.
— Нешто они летают? — удивился Лугота. — Они на месте стоят.
— На чем же они держатся? — насмешливо спросил старик.
Лугота подумал:
— На небе.
— Ты думашь, какое небо? Твердое?
— Твердое, как вот земля.
— И как же на нем звезды держатся?
— Они сверху лежат и скрозь него светятся. Какая звездочка сильно блестит, то святая душа, а какая тускла, то, говорят, грешная.
— Ты думашь, это души?
— Которы померли. Они на нас глядят, а мы на них.
— А если звезда падает?
— Это человек помер.
— Дак они уже все померли, которы звезды! — сердясь, воскликнул Леонтий.
— Знающие люди говорят, — лукаво улыбнулся Лугота.
— Ну, а месяц, по-твоему, на чем держится?
— Да на небе, как и звезды. Идет по небу и скрозь него виден.
— А солнце?
— И оно тоже.
— Ну, а вот эта полоса светлая через все небо, это что?
— Это дорога в святые места, в Киев и в Иерусалим.
— А ты, Лугота, оказывается, учен премного!
Отрок хохотнул, довольный.
— Только как это: по небу — дорога?
— Она идет, показывая, куда идти, а супротив ее идет дорога по земле. Она не одна, их много: в иную ночь четыре дороги видны.
— Глазастый ты какой! А далеко ли до неба? Как думаешь?
— Да я забыл, скольки верст гора Афон? Если еще такую гору поставить на Афон, говорят, как есть в небо упрется.
Еловые обрубки весело стреляли искрами в снег. Лугота отпрыгивал, подбрасывал новые, сам разрумянился от костра и не замечал, как неотрывно и печально глядит на него Леонтий, когда-то соколиный охотник, потом ратник княжеский, ныне кормовщик, при котлах состоящий и не состоящий ни в чьей памяти, ни в чьем родстве, ни тем паче в заботе. Единственная его любовь — серо-белый мерин, пяти лет, которого он приводил в каждой своей бывальщине, о чем бы речь ни вели.
— А о радуге чего говорят? — спросил он, только чтоб Лугота не замолкал.
— Говорят, она из тучи выходит, напьется воды и опять в тучу уйдет.
— А дождь откудова берется?
— Ангелы воду льют.
— Земля на китах стоит или на столбах?
— Она висит сама собою в воздухе посреди небесной праздности.
— Представить даже трудно.
— А ты думал! Ученость и хитрость преизрядная.
— Где ж ты премудрости такой набрался?
— А в Григорьевском монастыре. Я там купола крыл, вот один дядя и сказывал.
— Слушать надо только, что попы говорят, боле никого слушать не следовает. Попы плохо не скажут… Аль чернецы… Значит, радуга в туче всегда?
— Всегда.
— А почему она разноцветная?
— Кабы одного цвета была, ее б не видно было.
— Ловко! Слова так и мечешь. Только думаю, пустое все молвишь. — А ты боишься смерти-то? — вдруг спросил Лугота.
— Не боюсь.
— Почему?
— Каждый надеется. Сперва — выжить и победить…
— Я не надеюсь, — перебил Лугота.
— Робеешь? Бой начнется и пройдет с тобой. Когда бьешься, о смерти не думаешь. Так вот сперва выжить и победить, а потом судьба станет другая, счастливая.
— Каждый раз так думаешь?
— Каждый раз! — усмехнулся Леонтий.
— И где ж счастье твое? Видал ты счастливых-то?
— Видал.
— Князи да бояре?
— Не-е… Нет, не они. Како их счастье? Что пиры погуще да порты почище?
— Тогда — кто?
— Монахи.
— Монахи-и? — недоверчиво протянул Лугота.
— А ты посмотри в их глаза.
— И что, глаза?
— Ну, что там?
— Кротость… — помялся Лугота. — Еще незлобие.
— Не токмо, — твердо поправил старик. — Там и сила и радость. Это очеса счастливых человеков.
— Значит, так просто? Монахом надо стать?
— А почему ты решил, что просто? Не каждому дано в послушании быть и в служении.
— Это я понимаю, что не каждому. Я бы не смог подвиг сей нести.
— А кто смог, тот и счастлив. В сокрушении сердца, во слезах, а счастлив. Их путь единственный, на котором смысл бытия постигается.
— И в чем он, смысл?
— В возвышении духа, прирастании духовном. Так думаю, что самая главная дорога для нас — к Богу… Чтоб ближе к нему.
— Ну, коли всем монахами стать, то и род человеческий прекратится, — опять с насмешливым сомнением возразил Лугота.
— А все и не станут. Сам знаешь. Это только как образец, к коему стремиться нужно. А стремиться можно и в миру.
— Я жить хочу!
— Ну, и живи, только всегда — пред очами Господними. Помолчали. Души кротко глядели на них с высоты золотыми глазами, иные помаргивали.
— А чего же смерти бояться, когда ты ко Господу идешь, Отцу своему доброму и Утешителю? Ты боишься, что с грехами идешь. Оттого и страшно. Оттого перед битвой всегда исповедуют и отпускают, — начал опять Леонтий.
— Но все-таки здесь жить хорошо-то как! — вздохнул Лугота. — Жалко покидать-то.
— У Бога лучше, — заверил Леонтий.
— А я все-таки думаю, дядя, счастье это другое. Жена, детки, поле цветущее. Я вот все на высоте работаю, на куполах, поглядишь сверху: и кого ради земля садами и дубравам, лугами й ручьями наряжена, горами и вспольями украшена? Неужели только для одних монахов? Они и глаз-то не подымают, ходят, долу опустив.
— Ну, и живи, Лугота, покуль Господь грехи твои терпит, — разрешил Леонтий. — А у меня боль грызучая во всех местах, иной раз и скажешь: мамонька, возьми меня к себе!
— За что же нам такое наказание, дядя? — с сочувствием сказал Лугота.
— Земли согрешившие казнит Господь гладом иль наведением поганых, ведром ли, гусеницею прожорливой или иными казнями.
— Дядя, ну, что мы такого согрешили? Что все монахами не сделались? Ты ж сам рассказывал, как князья грешат, жеребцами ореватыми друг на друга скачут. Почему нам-то страдать за их деяния? Ты ж сам видал, что на Липице-то было?
— Во всякой мирской власти мерзавство присутствует. Такова, видно, природность ее. И искушение властью самое искусительное. А еще говорят, всякая, мол, власть от Бога и кесарю — кесарево.
— Но Христос отверг власть, когда дьявол его на горе искушал! — воскликнул Лугота.
— Отверг. И само соделалось — власть Его над людьми многими и землями. Несовершенны люди, а власть сию дивную превозмочь не могут и с любовию ей подчиняются по своему желанию и влечению духа.
— Не само соделалось, а волею Отца, — поправил Лугота.
— Да. Плачу слезами чистыми и умиленнымй, когда мыслю про то.
— А пошто плачешь?
— Не знаю. Должно, от грехов.
— Томят они тебя?
— Томят, перед смертью-то.
— А у меня нету грехов.
— Уж будто!
— Правда, нету.
— Не бывает человек без греха.
— А дитя?
— Дитя?.. — в затруднении переспросил Леонтий. — Должно, нету. Если только соврал или съел чего в пост.
— А у меня и того нету. Николи не врал и в пост не лакомился. Не упомню того за собой.
— Гордишься ты, — упрекнул Леонтий.
— Вот и нет. Не горжусь. Послушлив я всегда был.
— Одни монахи послушливы во всем, — сурово возразил Леонтий, — да и то грешат.
— Я не знал, что только монахи. Думал, все, как я, поступают.
— Не рано ли святостью похваляешься? — уже озлился Леонтий.
— Да ничем я не похваляюсь, — жалобно отбивался Лугота. — Жил себе да жил.
— Да ты и впрямь, кажется, дитя, — искоса взглянул старик. — Но все равно испьем круговую чашу общую.
Сухощавый немолодой прислужник бесшумно и сноровисто убирал остатки боярской застольщины. Питы меда обельные, то есть квашенные в обели — клюкве с солью. Такие меды у иных разум острят и просветляют, у других вызывают кичение непомерное и охоту к грязноте словесной.
Боярина в сивых волосах, лаявшего владыку Кирилла, вытащили из шатра под руки и головой в сугроб основательно просвежили. К устыжению не прибегали, рассудив, что не боярин виноват, а мед.
Разошлись с неудовольствием: великого князя разгневали, владыку обидели, и самим было неловко — с какой такой стати бражничали?
Василько при этой хмельной сваре как сидел, так и остался сидеть за столом, оглядывая бояр широко расставленными глазами, поворачивая в пальцах чашу, которую повсюду брал с собою. Чаша была из Вестфалии, кругом шли надписи на латинском языке: «Надежда, Любовь, Терпение, Вера». Этот сосуд — подарок приемного отца после похода Василька на Калку, откуда он вернулся, ни татар не повидав, ни чести не потеряв и ни одного воина. Это была дорогая память еще и того дня, когда он признался великому князю, что полонен черниговской княжною Марией и просит ее посватать. Тогда-то Юрий Всеволодович и дал Васильку эту чашу в знак своего благоволения.
— Посмотри, что написано, — сказал. — Здесь нет слова Счастье или Слава, но если будет у тебя Надежда и Любовь, Терпение и Вера, этого для жизни довольно.
Пятнадцатилетний Василько, скрывая вспыхнувшее лицо, благодарно припал к большой, тяжелой руке отца.
Того, чье отчество носил, он помнил плохо, едва-едва, а младшие Константиновичи совсем не помнили. Когда умер Константин Всеволодович, Васильку было девять лет, Всеволоду семь, а Владимиру три. Мать их приняла схиму над гробом мужа и умерла тоже молодой, пережив его всего на полтора года.
Потомки неладивших братьев оказались в одной семье, где, кроме малолетних Константиновичей, проживали такие же Всеволодовичи: семилетний Всеволод, который сейчас стоит с войском под Коломной, трехлетний Мстислав, который сейчас на обороне стольного града, и новорожденный Владимир, нынешний защитник Москвы.
Юрий Всеволодович, довольный, что столько детей, говорил:
— У меня теперь тоже большое гнездо.
Потому что отданы были ему на руки еще и младшие братья: Святослав да Иван. Столько сошлось в семье одинаковых имен, что хочешь не хочешь, а пришлось различку делать, по отчествам.
И вот это отдельное отчество Константиновичи было как лед — гладкий, прозрачный, осенний лед, сквозь который видны струи темной бегущей воды. Василько — самый старший, а верховодил всегда Всеволод. Как же! Ведь он-то Юрьевич! Всеволод, Мстислав и Владимир — сыновья великого князя, а Константиновичи — лишь сыновцы. И они с детства старались держаться вместе, были ближе друг к другу, чем к однолеткам Юрьевичам. Хотя (Юрий Всеволодович и великая княгиня предпочтений между своими детьми и сиротами не делали. Братаничи росли смирными, здоровыми, никаких забот о себе не требовали. Только очень пристальный взгляд мог бы заметить, что они не столь веселы, как княжата Юрьевичи, не столь озорные. Хотя когда играли в ловилки, бегали куда резвее их.
Мир и согласие держались в этой большой семье, и даже неуемный Ярослав, пытавшийся воздвигнуть племянников против великого князя, не преуспел.
Юрий Всеволодович ласково, но твердо дал понять, кто тут теперь набольший и чья воля, чье разумение будет править.
Ярослав отъехал в негодовании.
Дело в том, что новгородцы его второй рад погнали с княжения, и великий князь повелел сесть в Новгороде Михаилу Черниговскому. Отчего Ярослав вспыхнул, как всегда, закипел и постарался возбудить сыновцев в защиту справедливости. Они по младости было возбудились, но Юрий Всеволодович, не спеша и не загораясь, привел их в чувствие, права и вольности новгородские разъяснил, и новый спор под его нажимом разрешился. Только Ярослав, отъезжая в свой удел, долго кричал и бранил Василька за то, что Михаил Черниговский его тесть и Василько предпочел тестю родного дядю.
Князь Ярослав был самый дерзкий в своих устремлениях, горячий и упорный в достижении задуманного. Помирившись в очередной раз с новгородцами и посадив у них своего старшего сына, семнадцатилетнего Александра, будущего преславного в веках полководца и даже святого, Ярослав занялся его свадьбой и на призывы прийти с воинством на Сить никак не откликался, тая ли обиду, показывая ли неповиновение иль ожидая, пока проймет Юрия как следует: хорошо ли без помощи-то родственной? Ярослава порицали князья, бояре и простые ратники, но все-таки верили и надеялись: вот-вот придет.
Константиновичи поместились в одном шатре посередине стана, неподалеку от великого князя. Они всегда были привязаны друг к другу, а теперь особенно, и чувства младших братьев к Васильку сделались как бы и сыновними, потому что он один из них хранил смутные воспоминания о их семье, о родителях. Его походом на Калку братья гордились больше, чем он сам. Марию, жену его, рассеянную, погруженную в свои мысли женщину, любили почтительно и хоть неуклюже от смущения, но всегда это ей выражали.
Оба младшие были похожи: толстолицы и беловолосы, а Василько наособину: ярко-синего блеска глаза и власы темно-русы не распадались на обе стороны по вискам, а тугими волнами лежали на плечах.
Когда родственницы впрямую говорили, а молодые боярыни иносказательно намекали на его притягательную красоту, Василько отвечал с улыбкой:
— Славу честнее иметь, чем красоту личную. Слава в веках пребывает, а лицо по смерти увядает.
Искусительницы только вздыхали на это и умолкали.
Но и славы он не искал, не мечтал о ней. В ощущении силы своей был он спокоен и добр, любил Марию и сыновей, свою отчину — город Ростов с его соборами, монастырями, торговыми рядами и посадами, тихое светлое озеро Неро, бескрайнее, всегда полное отразившихся в нем облаков-кораблей. Как нигде, были кроткими здесь медленно потухающие закаты, тихими румяные утра, ласково шептались дожди, безгрешно и чисто падали снега.
В Григорьевском монастыре владыка Кирилл собрал большое хранилище и сам руководствовал переписыванием духовных сочинений, а также переводами с греческого. Здесь же трудилась и княгиня Мария, покровительствуя иконописному училищу и мастерским, сама перебеливая летописи и даже участвуя в их составлении.
Золотильщики, резчики, каменные здатели были все свои, со стороны не звали.
Какие покосы и пашни тучные, репища — поля, репой усаженные, щедрые ловы рыбные! А уж огородниками сколь славен Ростов! Какие садьники вспушенные, ровные, чистые расстилались по берегам Неро!
А главное, жители хранили добрую память о Константине Всеволодовиче, о его учености и любви к знаниям.
Да, тепло жилось в городе Ростове!
И здесь, на Мологе, места тоже наследственные, покойного батюшки вотчины.
Так что братаничи не из одной лишь покорности великому князю пошли. Они ждали рати. Они хотели ее. Но, выросшие в таинности чувств, ничего Юрию Всеволодовичу не высказывали, полностью в его воле состояли.
Остановившись месяц назад на Сити и начав сбор войск в соседних волостях и городах, он обратился прежде всего именно к ним: в Ростов, где правил Василько, в Ярославль к Всеволоду, в Углич — удельный город Владимира. Они привели на Сить не только свои дружины, но и ополчение из горожан и земледельцев. Всеволод и Владимир, хоть и звались полковниками при своих полках, однако в ратном деле были мало искушены да и собой не могутны, от отца, знать, наследовали скудоту, хотя лица имели опухлы.
Но на Василько надеяться можно: храбр и силен, с ног до головы нет в нем порока. Это еще более выделяло его. Но того важнее, что он уже водил войско в поход. И хотя следствием этого похода была лишь женитьба на быстроглазой княжне Марии, таковое обстояние в судьбе Василька очень почиталось: он казался воином бывалым.
— Как думаешь, брат, довольно ли нас будет против татар? Одолеем ли? По слухам, они саранче подобны всепожирающей, все покрывающей? — робко спросил младший.
Василько двинул зазвеневшую чашу по столу, понял, что дух Владимира поколеблен и сомнения гнетут его. Потому заговорил, не скрывая улыбки в голосе:
— У князя Олега, ходившего на Царьград, было восемьдесят восемь полков, восемьдесят восемь тысяч человек. Когда он прибил щит на его вратах, условия мира были такими: торговать беспошлинно, полгода получать бесплатно еду для воинов и бесплатно же мыться в греческих банях, сколь захотят.
Братья засмеялись.
— Баня — это да, это бы и нам желательно, — сказал Всеволод. — Хороши, наверное, бани греческие?
— Сказывали, полы мраморные, скамьи тоже; водоемы для ополаскивания мрамором обложены. Печей нет, а полы теплые, как-то там подогреваются. Трубами, что ли? Вдоль стен истуканы голы — мужи и девы.
— Зачем голы? — побагровел младший.
— Для красы? — догадался Всеволод. — Ну и обычаи! То-то воинам соблазн был, да?
— Да они тоже из мрамора белого изваяны.
— Все равно стыд! — сказал Всеволод.
— Даже и представить невозможно, — поддержал его Владимир, но как-то неуверенно и не осудительно.
— А что, Василько, ведь мы раньше противника не преследовали? Погнали его, сами остановились на поле боя и победу праздновали на костях. Это уж Мономах придумал, что бой вести на земле врага. А как теперь будем? — допытывался Всеволод, признавая тем самым брата за большого стратега.
— Вот ты стрекало какое вострое! — сказал Василько с прежней своей улыбкой. — Все зараньше хочешь знать… Что великий князь прикажет, то и будем делать. Что военный совет решит. А пока никому ничего не известно. Ратиться пока еще не с кем.
— Тогда чего стоим тут?! — воскликнул младший. — Прокис наш великий князь. Пошто сами татар не ищем?
— А ты у нас храбрец! — метнул на него взглядом Василько. — Поддержку мы ждем из Новгорода от дяди Ярослава. Вот пошто сидим.
— Чего поддерживать-то? — сорвался голосом Владимир. — Штаны на Юрии Всеволодовиче.
— Не дерзи! — остановил его Всеволод.
— Терпения с вами не хватает. Правильно, что дядя Ярослав сюда не идет. Нечего тута делать ему. Эх, сейчас гуляли бы на свадьбе у Александра! А мы, не мывши, сидим.
— Оплошность это или расчет, еще подумать надо, — сказал Василько. — Я ведь помню, что на Калке произошло. Князья черниговский и киевский тоже сидели в укреплении и неведении, а Мстислав Удалой один сам в бой рвался. Даже не сообщил им о начале сражения.
— Почему?
— Один хотел всю честь победителя иметь. Немолодой уж был, искушенный, а столь неблагоразумно поступил. На удачу да на удаль свою понадеялся.
— А наш Юрий Всеволодович ни при чем оказался, — опять возразил брату Владимир. — И когда рязанцы молили его о помощи, он тоже ви при чем, да? Как Мстислав Удалой, хотел один сотворить брань.
— Ну, опять зубоежа? — Взгляд Василька стал грозен.
— В нас во всех Рюрикова кровь. И ею мы все уравнены, — почти так же ответил ему Владимир.
— И никакой разницы между нами? Как в стаде бараньем?
— Кровь это все, — упрямо повторил младший.
— Глупость! Откудова тогда вражда и превозношение друг перед другом, заслугами кичение и старшинством?
— Надо всем Рюриковичам собраться и выбрать главного, по дарованиям судя.
— Каким дарованиям?
— По уму и мудрости.
— А кто судить о сем будет?
— Мы все.
— Если есть промеж нас лучший, значит, уже неравенство выходит. А ты говоришь, кровь… Мечтания все это пустые. Не бывать согласию никогда. К нему князей можно только силою привесть. Да и то, внутри согласия будут зреть коварство и умыслы обманные, соперничества и обиды взаимные. И опять к вражде придем.
— Значит, что ж, нет пути примирения всеобщего и быть не могет? — спросил Всеволод.
— Право старшинства, и все! — стоял на своем Василько.
— А чем старость немощная лучше удали, силы и мыслей расторопности, коими младость славна бывает? Это еще не заслуга — до преклонных лет доскрипеть! — уже кричал Владимир.
— Даже в отдельном семействе для мира и благости утеснение необходимо. Что ж получится, если каждый будет по-своему рядить и перед остальными похваляться? Пробовал ты метлу об колено переломить? Ну-ка? А отдельный прут двумя порогами сломишь, — встал на сторону старшего брата Всеволод.
— Нашел, что сравнивать! Не верно ты думаешь. Вольно просто выходит. Потому — не верно. Утеснение старшинством тоже восстанием чревато.
— И я в том согласен, — старался успокоить спор Всеволод. — Так же говорю. Надо только, чтоб все внушение имели: власть по старшинству от Бога. И никому не дано сметь ее оспаривать. И все! А кто выступит против нее, того всем вместе осаживать и осуждать.
— Опять ты за прежнее, как Василько! К тиранству зовешь.
— Тиранство не от права старшинства зависит. Самый-то подлый выскочка самым великим угнетателем может стать. Не о том ли история греков и ромеев свидетельствует? Нет, брат, ты ошибаешься. Я, может, и прост. Но по преданию хочу. Это все-таки самое лучшее. Не оспаривать ничего. Иначе — смуты и нестроения. Так вся жизнь в колебательствах и пройдет, в злобе, ими рождаемой. Стройность и крепость суть украшения жизни, ими она утверждается. А посягательствами разрушается.
— Но для лучшего! — прервал Владимир.
— А кто тебе показал, где лучшее? — спросил Василько. — Тем лишь и превозносишься, что только своим разумом водительствуешь. Хотя и говоришь: выберем, мол, самого хорошего. Будто до тебя никто сего не обдумывал. Предание одесное суть разум многих самых разумных.
— Забил ты меня совсем преданиями своими. Что ж люди-то по ним жить не хотят? А всяк своего ищет? Зачем надо нам мыслить, если за нас решено еще и до рождения нашего? Давайте жить, аки скоты.
— Лукавствуешь предерзко, брат. В каждом человеке образ Божий запечатлен.
— Сего не опровергаю! — горячо воскликнул Владимир. — Не опровергаю. И не смею… Но не Сам ли Спаситель свободу выбора нам предоставил? Хошь, иди на зло, хошь, стремись на добро, вослед за Водителем христианским. И никакого утеснения не заповедал.
— Как это? — прищурился Василько.
— Так! Именно что так! Своею волей прилепляйся к пути избранному.
— То-то и оно! Восприняли в соблазне сатанинском! Своею, мол, волею. Не своею, неразумный мыслитель, а волею Отца. Он-то как раз об отсечении своеволия заповедал!
— Это уже после выбора будет отсечение.
— Сгинь ты и не гневи меня! Не по тебе сия ноша умственная.
— Был бы ты до конца крепок, не гневался бы. Гнев сомнения питает, — бросил Владимир, собираясь уйти. Лицо его горело, и руки не находили себе места.
— Ты, брат, речешь, сам не знаешь что, — остановил его Всеволод. — Ты предания не уважаешь, а в них смысл. Ведь они передаются потомкам в поучение. Да не все перенять способны словеса мудрости. Вспомни хоть Игоря Северского.
— А что мне его вспоминать?
— Ты читал?
— Читал. А пошто он мне?
— Нет, ты «Слово о полку Игореве» помнишь?
— Да зачем он мне? Это когда было-то?
— Хотя б затем, что в нем и о нашем деде Всеволоде помянуто. Лестно и величаво. А тебе и это ни к чему. Что ж такой у нас?
Игорь велел трубить поход во вторник двадцать третьего апреля. Не случайно выбрал он этот день: память святого Георгия Победоносца, именем которого северский князь был наречен при крещении.
С легким сердцем повел Игорь полки, а потому-то не остановило его дурное предзнаменование — солнечное затмение, случившееся к вечеру первого мая. Войско находилось тогда у берегов Донца. Бояре и воеводы, увидев, что солнце превратилось вдруг в двурогий месяц, поникли головами, и вся верхоконная дружина остановилась.
— Яко луна трех дней… Отчего это?
— Злой дух скрадывает свет Божий.
— Истинно: это чтобы ловить впотьмах в свои сети правоверных христиан.
— Не на добро это помрачение.
— Что и говорить!.. Беда неминучая!
Но и другие суждения слышались от бывалых, много повидавших на своем веку людей:
— Ништо! Случалась уж сколь раз полная погибель солнца, а беды никакой не было.
— Что устроено Господом, мы, смертные, не в силах переменить или избегнуть.
Так и князь Игорь думал. Он восседал на крутогривом белом коне. Алое корзно его развевалось на ветру, золоченый шлем отсвечивал и при затмище.
— Братья и дружина! — воззвал он. — Тайны Божией никто не знает, а знамению всякому — Бог творец. Увидим, что сотворит нам Бог. — Он натянул витые из шелковых красных нитей поводья, сжал бока коня золочеными стременами и первым начал переправу через Донец. Горяча была его речь, и сам он возбужден, нетерпелив, стремителен, преисполнен не терпящей промедления жаждой осуществить замысленное.
На Осколе, притоке Донца, он велел сделать остановку и два дня ждал брата Всеволода, который шел со своей дружиной из Курска. Одновременно выслал вперед сторожу ловить языка и разузнать, где находятся половцы, сколь велика сила их.
После прихода Всеволода объединенное воинство составило более девяти тысяч конных и пеших ратников. Имея столь значительную силу, Игорь уж подумывал: а не пойти ли до самой Тмутаракани, чтобы отвоевать у половцев этот приморский город, принадлежавший Руси и входивший в Черниговское княжество еще со времен Владимира Красное Солнышко?
На реке Сальнице, которую называли еще Сольницей из-за того, что тут проходил путь русских купцов, возивших соль, встретилась сторожа. «Языка» ей не удалось изловить, а вести принесла она тревожные:
— Видели половцев. Число их несметное, все ездят наготове, не только с луками, но и с греческим огнем!
Выслушав перепуганных лазутчиков, Игорь спросил:
— Что будем делать, князья?
И Всеволод, и Святослав, и шестнадцатилетний сын Владимир, тоже полковник, командовавший своим Путивльским полком, — все в один голос отвечали, что если, не бившись, возвратиться восвояси, то стыд будет хуже смерти, что надо непременно ехать на милость Божию.
— Поедем, батюшка, поедем! — просил самый младший сын Игоря, девятилетний Олег, которого первый раз взяли в боевой поход и которому не терпелось увидеть настоящее сражение и — беспременно! — отцову славную победу.
Ехали всю ночь и утром, ближе к обеденному времени, встретились с полками половецкими.
Поганых было, и верно, число несметное. Они находились на другом берегу речки Сююрлия, готовы были, как видно, немедленно принять бой, однако же лишь на своей стороне. И русским воинам не хотелось лезть в воду, отдавая противнику преимущество, ставя себя в невыгодное положение.
Оба войска стояли в раздумье, обменивались грозными ругательствами, перестреливалась из луков, не нанося супротивнику никакого урона.
Игорь принял решение:
— Братья! Мы этого сами искали, так пойдем.
Русские князья выстроили шесть полков; посредине занял место полк Игоря, по правую его руку — полк брата Владимира, по левую — племянника Святослава, а напереди полк сына Владимира с отрядом ковуев — наемных степняков, которых звали еще Черными Клобуками, их прислал двоюродный брат Игоря Ярослав Черниговский, сам уклонившийся от похода. Перед ковуями Игорь поставил лучших стрелков, собранных из разных полков, они-то и начали битву, выпустив дождь стрел. Тем временем конные дружинники начали переправу. Хоть и было вешнее половодье, речка оказалась мелкой, а дно прочное, из гальки и песка. Конные дружинники, не перестраиваясь, сразу же вступили в сечу. Напор их был столь решителен и могуч, что половцы дрогнули и, оказав очень слабое сопротивление, обратились в бегство. Передовой полк пустился в погоню, избивая бегущих, хватая оплошавших в плен. Князья Игорь и Всеволод ехали шагом, не распуская своих полков.
В руках победителей оказалось много пленных воинов, их жен и детей, все половецкие вежи и повозки. Сколь неожиданно легкой оказалась победа, столь же удивительно богатой добыча: много узорочья — наборных украшений из камки, бисера и жемчуга, аксамита — плотной, ворсистой, очень дорогой ткани, идущей на княжеские и церковные одежды, а также разного цвета паволоки — китайского шелка, а еще — золото и серебро, украшения с многоценными камнями. Разных одежек, одеял, подушек и утвари было столь много, что ими начали застилать берег для ночлега и даже мостить топкие, тинистые подходы к воде.
Три дня воины праздновали победу, отовсюду слышались ликующие слова:
— Братья наши с великим князем Святославом ходили на половцев, бились с ними, побеждали даже, однако сами все озирались на Переяславль. Мы же вот — в самой земле половецкой!
— Поганых здесь перебили, теперь поедем за Дон, там под корень истребим вражье семя.
— Истинно! Если там тоже победим, то и лукоморье повоюем, куда и деды наши не хаживали!
— Да, да, возьмем до конца свою славу и честь!
Слушая захмелевших от успеха и вина воинов, наблюдая, как приторочивают они к седлам захваченные богатства, как стреляют по кустам с красными девками половецкими, князь Игорь испытывал сомнения.
Ему не впервой было приводить полки в степь, больше того — он чаще, нежели кто-либо из других русских князей того времени, ходил на половцев (до этого еще в 1168, 1171, 1174, 1183 и 1184 годах), и человеком он был зрелым, и мужества ему было не занимать стать. Но в пятницу десятого мая он посчитал поход свой успешно завершенным и хотел, оставив ложные костры, заворачивать коней назад — вон из половецкой опасной степи. Он собрал князей и объявил:
— Бог дал нам победу, честь и славу. Мы видели полки половецкие, их было очень много, но все ли они собраны? Этого мы не ведаем, а потому пойдем в ночь домой.
— Давай переночуем до завтрева? — предложил Всеволод.
Возражал и Святослав:
— Я далеко гонялся за половцами, и люди, и кони сильно притомились.
Не хватило у Игоря твердости, поддался он уговорам неразумных своих соратников — брата и племянника.
Стражники жгли костры всю короткую ночь, внимательно вглядывались в темень, воины оградили себя воткнутыми в землю удлиненными и заостренными книзу красными щитами.
А на рассвете в субботу одиннадцатого мая русские обнаружили, что со всех сторон окружены словно бы выросшим за одну ночь лесом — столь бесчисленное множество полоцких воинов нахлынуло невесть откуда.
Игорь принял единственно правильное решение — пробиться к Донцу, до которого было пять-шесть верст и где можно было заложиться лесом, но половцы разгадали его план, выставили мощный заслон лучников. Пришлось держать круговую оборону. Русские воины стали железным кольцом, опоясавшись рядами красных щитов и ощетинившись копьями на длинных древках.
Половцев было числом в несколько раз больше, к тому же их лучники и метатели сулиц имели то преимущество, что дул сильный южный, попутный им ветер. Битва получилась ожесточенной, яростной, и неизвестно еще, чем бы закончилась она, не дрогни и не обратись в бегство Черные Клобуки.
Когда началось беспорядочное отступление этих поганых ковуев, ослабло и прекратило сопротивление воинство соседнего с ними полка, которым командовал Владимир. Его отец, раненный в руку, снял шлем, чтобы воины могли узнать его з лицо, и бросился в дрогнувшие ряды, пытаясь остановить бегущих, воодушевить их личным мужеством, но не успел, не смог сделать этого и был пленен.
Мимо того места, где проходил тот несчастливый для русских бой, случайно проезжал купец Беловод Протасович. Все товары у него отняли половцы, но самого не тронули, и он борзо, верхом и налегке помчался на Русь, понес горестную весть.
В это время двоюродный брат Игоря и Всеволода великий князь киевский Святослав собирал в разных землях войско, чтобы пойти на половцев к Дону на все лето. Узнав, что Игорь с братией ушел в степь тайком от него, огорчился, а когда купец принес сообщение о страшной беде, заплакал и сказал:
— Ах, любезные мои братья и сыновья и бояре Русской земли! Дал мне Бог притомить поганых, но вы не сдержали юности своей и отворили им ворота в Русскую землю. Воля Господня да будет. Как прежде сердит я был на брата Игоря, так теперь жаль мне его стало.
А половцы между тем после своей победы загордились и начали собирать все свои силы для большого похода на Русь, ворота в которую, и верно, были распахнуты.
Хан Кончак пошел к Переяславлю, взял город Римов и с богатой добычей безопасно вернулся. Одновременно с Кончаком и хан Гза прошел на Русь иным, но тоже победным путем: разорил отчину Игоря, пожег села и острог у Путивля и с награбленным добром возвратился к своим вежам.
Не один только Святослав Киевский, но и все князья русских земель горько сожалели о случившемся. Почти сто лет между Ольговичами и Мономаховичами шла усобица, которая ослабляла Русь, не позволяла собрать силы для решительного пресечения половецких набегов, наконец настал мир между князьями, самое время было объединить силы для полной победы над степными хищниками. Но вот тщеславный, самонадеянный Игорь Северский поспешил и навлек неслыханные бедствия. Никогда еще русские не терпели такого поражения, никогда ни один князь не попадал в постыдный плен. А Игорь не только сам оказался в неволе, но еще с пятью тысячами ратников, за которых половцы назначили выкуп в пятнадцать тысяч гривен — сто восемьдесят пудов серебра, что составляло половину годового дохода всех пятнадцати русских княжеств.
Незадолго перед походом князь Игорь сосватал своему сыну Владимиру невесту — дочь хана Кончака, а потому находился в его ставке на особом положении.
Своя русская еда, хотя Игорь и к половецкой пище был привычен — кобыльим кумысом не брезговал, и рис с пшеном, отваренные в молоке, ел, и сыр — творог овечий, и мясо, которое клали большой лепешкой под седло лошади и которое во время скачки получалось как бы отбивное, только несоленое и пахнущее конским потом.
Двадцать человек к услугам Игоря. Для отправления церковной службы вызван из Руси поп.
Сват Кончак Отрокович был внимателен, говорил, посмеиваясь и скручивая тонкие свисающие ниже подбородка усики:
— Муторно тебе, князь. Жениться надо.
— У меня есть жена, Евфросиньюшка.
— A-а, Ярославна, дочь Ярослава Галицкого… Она же, поди, в монастырь постриглась. А как же? Ведь тебя уж не ждут на Руси, и она не ждет. Никто тебя на Руси не ждет.
— Почему это?
— А зачем ты там нужен? Проклинают там тебя.
— Есть за что, — согласился Игорь.
— Девки сладкие у меня для тебя есть, а-а?
— Но ночам слышится мне голос Ярославны.
— Э-э, князь! Понимаю так, что боишься ты, а зря. Ведь зеркало-то разбито!
Игорь слушал Кончака и удивлялся: как же странно переплелись отношения русских с половцами — то война, то дружба, то ненависть смертная, то сватовство… Вот знает хан про зеркало, которое будто бы было в алтаре Софийского собора в Киеве. Будто бы в плите синего прозрачного камня вставлено было заморское стекло, в котором чудесным образом можно было видеть, что делают люди, находящиеся где-то далеко. Ушел князь киевский в поход и долго не возвращался. Княгиня все время смотрела в зеркало, чтобы узнать, что случилось с супругом. Увидала один раз, что он держит в объятиях прелестную пленницу н в сердцах расколола чудесное стекло.
— Нет того зеркала, — весело продолжал Кончак. — Не узнает ничего твоя Ярославна.
— Много есть, Отрокович, прегрешений перед Богом тяжких, гнусных, но лишь одно на Руси не прощается — предательство. Как же могу я предать мою Евфросиньюшку?
Кончак смотрел непонимающе, ждал пояснения. Не дождавшись, спросил сердито:
— Чего же тебе надо?
— Известно, два главных занятия есть у русских князей — война да ловитва.
Хан открыл в быстром оскале зубы, что должно было означать широкую доброжелательную улыбку:
— Воевать — ты отвоевался, а ястреба-тетеревятника я тебе дам. В мытях ястреб — зайца берет, птицу любую бьет на лету, а дичи всякой тут, сам знаешь, сколь богато.
Хан не обманул: ястреб был приручен, выучен и не пуглив, хотя, как все ловчие птицы, беспокоился и бился, если ему смотрели прямо в глаза. И все несложные приспособления — клобучок, путцы, должик — Кончак дал собственноручно из тех, с которыми и сам управлялся на ловитвах с ловчими птицами.
— А нашесть?
— Зачем он тебе? Не руке будешь носить птицу. Наденешь кожаную персчатую рукавицу, чтобы он тебя не поцарапал своими когтями, и все!
— Верхом на коне сподручнее, когда есть нашесть.
— А конь тебе к чему? И без него очень хорошо.
— Пешком что за потеха? Ястреб ведь не собака, он добычу не подаст, а сам кормиться ей станет.
— Однако, князь, ястреб и не беркут, за ним и пешком-бегом успеешь, пока он не наклюется.
Так они перепирались, оба хорошо зная, зачем Игорю конь и почему давать его русскому пленному князю не следует. Безопаснее оружие дать пленнику, чем коня.
Каждый день выходил князь Игорь в степь или на запруженную речку. Дичь, верно, была — и куропатки с зайцами, и утки с лебедями, но Игорь почти не делал напусков, лишь носил ястреба на руке. А тот терпеливо ждал, когда снимут у него с глаз кожаный колпачок, освободят путцы на ногах от должника — долгого ремешка и напустят на кого-нибудь, с кем можно ему посостязаться в силе и быстроте.
Иногда Игорь удалялся глубоко в степь, где среди выжженной травы только белели кости да! хрустели под ногами старые, высохшие овечьи катышки, конские каштаны. Куда бы ни уходил Игорь, он чувствовал за собой внимательный пригляд. Но, надо признать, неявный и негрубый. Просто вдруг проскочит мимо половецкий всадник будто бы по каким-то особым своим делам, взобьет пыль такую, что само солнце меркнет. Пыль в степи какая-то особенно едкая и липучая, забивает нос и рот, от нее слезятся глаза. Небо в полуденную пору иногда пылало столь нестерпимо, что даже мухи не липли.
Игорь все чаще останавливался на берегу реки Тор, на которой находилась стоянка Кончака, смотрел неотрывно, до рези в глазах туда, где дрожащим знойным окаемом едва-едва угадывалась родная земля.
Не он один помышлял о побеге. То тысяцкий Петр, то конюший Яков, улучив времечко, когда не слышат чужие уши, не видят чужие глаза, говорили слова неопределенные, но со скрытым намеком:
— Хорошо бы тебе, княже, пойти в землю Русскую… Игорь отвечал в лад:
— Если захочет Бог, то пойду.
А тут еще нашелся странный половец по имени Овлур.
— Пойду с тобой, в Русь, — сказал Игорю, и не похоже было, чтобы подстрекал и испытывал.
Тысяцкий находился в плену вместе с сыном, который, как оказалось, был парень не промах: выведал от своей любовницы — жены хана Туглия, что хан Гза намерен как можно скорее умертвить Игоря. А Игорь знал об особых счетах с ним хана Гзы, у которого брат Игоря Олег Северский год назад взял вежи, жену, детей и сокровища.
И Игорь решился на побег.
Время выбрали удачное: ханы Кончак и Гза отсутствовали в ставке, должны были вернуться через день-другой из удачного грабительского похода, а нерадивая стража по этому поводу опилась пьяным кумысом.
Река Тор не велика, через нее можно было перекликаться: Овлур знак подавал, будто уточка в камышах птенцов созывала, Игорь отвечал ему посвистом ночной птицы. В версте три-четыре окрика, стало быть. Игорю предстояло преодолеть по вязкому берегу и по воде не больше трехсот саженей, а на том берегу его ждали два половецких скока — один под седлом, второй заводной, в поводу. Словом, путь на родину был чист, и Игорь постарался вполне им воспользоваться. Остальные четыре беглеца — Овлур, конюший и тысяцкий с сыном — должны были пробираться следом пешком и поодиночке, соблюдая сугубую осторожность.
После тринадцати дней тревожного и опасного пути, когда до Новгорода Северского оставалось меньше полуднища, а значит, верст двадцать, конь под Игорем угодил передней ногой в кротовую нору, тяжело грохнулся оземь и больно придавил своего всадника. Игорь не мог ни на коня сесть, ни продолжить путь пешком. Вынужден был заночевать в селе Святого Михаила. Местный крестьянин помчался в Новгород Северский, рассказал о случившемся несчастье. Ярославна тотчас же села на коня и выехала к супругу. Сретение их было трогательным: они так друг другу обрадовались, что, обнявшись, даже не могли говорить, только плакали и не скрывали слез.
Во время побега Игорь намечал сразу же поехать в Чернигов к Ярославу и в Киев к великому князю Святославу, но нога у него была столь сильно покалечена, что Ярославна уговорила его призвать лекаря и травников для исцеления.
Вынужденный коротать время в тереме, он вспоминал подробности плена и побега, пытался осмыслить произошедшее с ним. Вскоре прискакали раздобывшие где-то в пути коней тысяцкий со своим сыном, конюший и Овлур. Стали вместе судить о недавно минувшем, сын конюшего придумал:
— А ты, княже, призови летописцев, пускай все занесут на пергамент в свиток монастырский.
— Я своему дьяку стану рассказывать вслух столь медленно, чтобы он успевал записывать, — решил Игорь.
Каждый день утром и после обеденного сна дьяк стал приходить с чернильным пузырьком и очиненными перьями. Клал на колено гладкую дубовую доску, на нее лист пергамента и записывал, что говорил ему князь. Случалось, и боярин Петр что-то уточнял, а иной раз и сам дьяк позволял себе внести взволнованное речение.
В зачин первого пергаментного листа дьяк вывел, как положено, киноварью: «Слово о полку Игоревом». Подумав, добавил с красной строки: «Игоря, сына Святославова, внука Олегова».
Игорь сидел поодаль на стольце с подлокотниками и спинкой в молчаливой задумчивости, словно забыв, зачем призвал дьяка. Тот сам напомнил о себе:
— Как зачнем, княже?
— Как зачинал Нестор житие преподобного Феодосия, а-а? Может, так же? Ты помнишь ли?
— Помню, помню: «Не лучше нам, братия…»
— А ты так пиши: «Не лучше ли нам, братцы, начать на старинный лад печальную повесть о походе князя Игоря Святославича». Успеваешь за мной?
— Успеваю, успеваю! — Дьяк скрипел лебединым пером, посыпал строчки толченым кирпичом, откладывал законченный пергамент на столешницу и доставал новый лист, объявлял, очень довольный собой: — Готово! Давай дальше!
— «Начнем же, братия, эту повесть от старого Владимира до нынешнего Игоря, который укрепил свой ум, заострил сердце мужеством и, исполненный ратного духа, повел свои храбрые полки на землю половецкую за землю Русскую…»
То, что князь говорил о себе в третьем лице, не смущало дьяка, знал он, что так принято в книжном списании. Все тонкости грамоты и пенья церковного освоил дьяк в монастырской школе, теперь сам обучал малых детей четью-петью, грамоте и счету. А еще за то привечал князь своего дьяка, что мог тот потешить игрой и на гуслях, и на трехструнном гудке, и на свирели.
— «Тогда по Русской земле, — проговорил Игорь неторопливо, разделяя слова голосом и поглядывая, успевает ли за ним писец, — редко покрикивали пахари, но часто вороны каркали, деля между собой трупы, да галки перекликались между собой, собираясь лететь кормиться…»
— Княже, — робко обратился дьяк, закончив очередной лист. — Ты сказал, что про твой поход будем писать, а сам вон про Олега Святославича, про Владимира Мономаха да про Бориса Вячеславича… Они же померли давно, их нет уж на земле, зачем же писать про них?
— Потом поймешь, пиши знай. — Игорь Святославич надолго замолк, вспоминал или обдумывал что-то, шевелил губами, видно, сам с собой разговаривал.
Дьяк терпеливо ждал, но время зря не терял — расправлял пергаментные листы, подправлял написанное, очинял впрок перья.
— «У князей вместо борьбы с погаными — междоусобия, брат стал говорить брату: «Се мое, а то — мое же». И начали князья малое великим называть, сами на себя ковали крамолу; поганые же со всех сторон победно нападали на Русскую землю. О, далеко залетел сокол, избивая птиц, — к морю! И Игорева храброго войска уже не воскресить…»
Дьяк писал сначала полууставом, чтобы покороче было, но затем, оставшись один, перебеливал уже полным русским уставом. Работа доставляла ему большую радость, он читал и перечитывал написанное, дивясь, сколь складно выходит повесть княжеская. Очень горевал, когда работа по каким-либо причинам на какое-то время прерывалась.
Сначала Игорь Святославич, как только поджила у него нога, ездил в Чернигов и Киев. Потом в Новгороде Северском большая радость приключилась: вернулся из плена сын князя Владимир, и не один, а со Свободой Кончаковной и малым дитем. Обвенчали их по церковному обряду, отгуляли свадьбу. Дьяк ждал, что теперь князь снова призовет его, начинил особо тонких, ястребиных перьев, настоял бутыль чернил из сушеных желудей. Но тут новое событие, уже горестное: умер отец княгини Ярослав Владимирович Галицкий, прозванный Осмомыслом то ли за то, что знал восемь языков, то ли потому, что был умен за восьмерых, а еще говорили, что жизнь его была полна излишеств и он имел восемь мыслей, восемь забот за раз.
Когда призвал наконец Игорь Святославич дьяка, тот первое, что спросил:
— Княже, как же быть с Осмомыслом?
— Зачем же надо как-то быть?
— Так ведь мы написали про него, как про живого: «Галицкий Ярослав Осмомысл! Высоко сидишь ты на своем златокованом столе, подпирая венгерские горы своими железными полками, заступив королю путь, затворив Дунаю ворота…» Вот, а теперь как же быть, нешто вымарывать в пергаменте?
— Ничего не надо делать. Он был тогда живой. А ты пиши, знай, дальше, что скажу.
Только к концу 1187 года вывел дьяк последний раз с дыхания, с новой, красной строки: «Спев песню старым князьям, будем петь и молодым: «Слава Игорю Святославичу, буй-туру Всеволоду, Владимиру Игоревичу! Да здравствуют князья и дружина, борющиеся за христиан с погаными полками! Слава князьям и дружине! Аминь».
Судьба князя Игоря и его «Слово» были хорошо известны в каждой княжеской семье. Как было не восхититься доблестью братьев Святославичей, их ревностью постоять за землю Русскую и добыть себе честь и славу, их доброжелательностью и стремлением творить добро, которые не позволили им бросить в беде черных людей! Занимательны подробности похода и судьба Игоря — сказочный успех в первой же стычке с погаными, тяжелое поражение и позорный плен, а затем такой захватывающий дух побег из ханской неволи! А вдобавок и рассказано-то обо всем этом в «Слове» с такой трогательностью и украсой!
Попав в беду, Игорь конечно же не мог не вспомнить о великом князе Всеволоде Большое Гнездо: их отцы связаны были долгой дружбой. В 1147 году Юрий Долгорукий после удачного похода на Новый Город и Мету позвал отца Игоря — князя Святослава Рыльского на Москву, где учинил пир силен, и благодаря этому пиру начался отсчет годов этого города. И наверное, Игорю тоже хотелось бы быть в такой же дружбе с великим князем Всеволодом. Да только вспомнил-то он о нем, когда уж было поздно, слишком поздно прозрел он, слишком поздно…
Константин Всеволодович еще при жизни отца собрал в своем удельном городе Ростове большую книгоположницу: почти тысяча книг и пергаментных свитков. Не жалея серебра, он покупал книги в Царьграде, держал писцов, которые перебеливали «Жития», повести, летописные были и сказания, посылал писцов для этого в разные монастыри, а кроме того, держал переводчика, который перекладывал с греческого и латинского языков. Был у него и список «Слова о полку Игоревом». С гордостью братья читали и перечитывали то место, где говорилось о их отце: «Великий князь Всеволод! Разве нет у тебя и в мыслях прилететь издалека поблюсти отцовский златой стол? Ведь ты можешь Волгу раскропить веслами, а Дон шеломами вычерпать; если бы ты был здесь, то была бы чага по ногате, а кашей по резане».
Константин важно разъяснил младшим:
— Если бы отец пошел, то пленных бы взяли столь много, что девка захваченная всего бы одну серебряную денежку стоила, а рабы — по меленькой, резаной монетке.
— Как бы он пошел, — защищал Юрий, — если два года был в походе на булгар и только что вернулся! Да и пожар в том году во Владимире приключился страшный.
А батюшка Всеволод только бороду поглаживал, улыбку рукой скрывая, и повторял всегда:
— Единодержавие русским землям надобно. Только им спасемся от ворога внешнего и крамолы внутренней.
Но кабы понимали дети смысл отцовских завещаний!..