Еще Юрий Долгорукий стал бороться за единство всех княжеств, больших и малых. Его старший сын Андрей Боголюбский добился подчинения Владимиру Рязани, Смоленска, Полоцка, Великого Новгорода. Другой его сын — Всеволод Большое Гнездо продолжил дело отца и брата, утвердил свое единоначалие как первый великий князь Северо-Восточной Руси. А после него и не стало этого единоначалия. Потому-то на Калке не могли князья договориться между собой. Потому-то и рязанские князья самонадеянно вышли в Дикое поле… Потому-то — да, да! — и сам Юрий Всеволодович решил особь брань сотворити. Не просто легкомыслие проявили Мстислав Удатный, и рязанские князья, и он сам. Все забыли как будто, что нельзя бить растопыренной пятерней, кто-то непременно должен собрать всех в кулак. Вот что поздно понял в свое время Игорь Северский и нынче — Юрий Всеволодович…
Жизнь на Сити в лесу была для пришедших сюда не столь уж обременительна, как о том охотно говорили и простые и высшие ратники, потомки испокон века живших в лесах славянских племен вятичей да кривичей, терпеливые И выносливые, с детства навычные к бортничеству и охоте, к подсечному земледелию. Неразлучные с топором, который их всегда кормил, они за несколько февральских вьюжных дней обжили лесные дебри и безлюдный до их прихода берег Сити. Кроме дружинников и ополченцев из русских залесных княжеств, собралось здесь много обегов и утеклецов — мордвы, волжских булгар, для которых лес тоже дом родной. Случались, правда, в феврале несколько раз такие морозы, что птиц на лету били. С ведома великого князя сотники и десятские уводили свои отряды поочередно согреваться в ближние погосты и слободы: Рыбаньск, Езьск, Бежичи, Городок, — все непременно по берегам рек, все с городьбой, амбарами, истопками, от которых вся округа по утрам окутывалась сизым дымом.
Сить впадает в волжский приток Мологу, которая изгибалась так, что ее исток подходил к верховьям Сити с ее ручьями Керженка и Камышинка. Юрий Всеволодович не случайно выбрал это место для сбора войск и народного ополчения. Укрепив берег Сити со стороны возможного нападения бревенчатым частоколом, он рассудил, что с тыла и с боков стан прикроют дремучие леса, пройти по которым большие конные отряды татар вряд ли смогут.
С наступлением ночи костры на берегу Сити не только не погасли, но к ним прибавились новые. Зарево огня усиливало тьму неба. Становились невидимы даже верхушки ближних деревьев. Глухой лес подступал прямо к землянкам и шалашам из еловых ветвей. За сушняком и буреломными деревьями для костров пробирались по торным тропинкам за версту, чтобы не рубить спасительный лес и не оголять тыл. И заходы для большой и малой нужды были устроены в отдалении, там же, где и ямы для отбросов. Туда втайне приходили волки, разрывали из снега и грызли сваленные мослы, а когда всходила луна, выли в несколько голосов протяжно и тоскливо.
Кажется, никто не мог заснуть в эту ночь. Слабо, шелестяще позвякивали где-то кольчуги, иногда осторожно постукивали латы. Лошади и те затаились, как нет их. Лишь приглядевшись, можно было вдруг заметить большие влажные глаза. Кони не ложились, переступали ногами беззвучно.
Сугробы просели. Пухлые наложницы на ветвях стали колкими. Повлажнело. Это к теплу. Все-таки весна близко. Вкрадчиво, тонко пахло почками вербы.
Воевода Дорож сумел вывести полк неслышно и почти незаметно для остальных ратников. Юрий Всеволодович сам разъяснил сотникам, что разведывать в окрестностях и как поступать, если наткнутся на татар. Если будет их малое число — вступать в бой. Если много — уходить. Если близко никого не будет, разделиться и идти вдоль Сити к Мологе, а потом до Волги. Вооружение легкое. Если татары сами нападут поблизости от русского стана, трубами и рогами вызывать подмогу.
Отрядив сторожу, Юрий Всеволодович все-таки не мог заставить себя опять прилечь в шатре. Снедала неизвестность, потребность что-то делать. Стало и ему казаться, что время идет попусту. Более чем кому-либо другому, великому князю было ясно, что конечная цель всякой рати — победа. Но когда он узнал о сокрушительном поражении рязанцев в Диком поле у реки Воронеж, он не захотел рати: надобно было, елико возможно, откладывать, оттягивать ее. Предстояло решить, как не погибнуть, сохранить силы и дождаться подкрепления от других князей. Но сейчас, стоя на Сити, он видел, как многие не понимают его замысла: одни винят в самонадеянности, другие — в нерешительности и даже трусости. Но он знал также, что в этот час он должен принять на себя всю ответственность. Ему самому, и только ему, решать, что делать.
Он снова вышел в ночь и велел стремянному подседлать лошадь. Весь стан не объехать и до утра — верст, наверное, на сорок растянулся он, если считать по полковым стягам, а если брать в расчет еще дозорные посты со сменной сторожей, так и того больше.
Оставив свою дружину в неприступном, с высокими стенами и надвратными каменными башнями Владимире, он надеялся здесь, в заволжских лесах, пополнить войско из еще не разоренных мест, прежде всего из богатого и многолюдного Великого Новгорода. Оттуда идет хорошая дорога. По льду Сити и Мологи проходят санные пути: с полуденной стороны — от Волги, с полунощной — от Белого озера. Весь февраль по легким ледовым дорогам и по лесным, петляющим между сугробов, шли по призыву великого князя воины и ополченцы, тянулись возы с оружием, мукой, соленой рыбой, мясными тушами, крупой. И только из Новгорода — ничего.
— А что, государь, — нарушил молчание стремянный, — верно ли говорят, будто татары шли на Русь тридцатью тремя дорогами, тридцатью тремя туменами?
— Говорят… Но кто считал?
— Тумен — это десять тысяч нешто?
— Да. А во главе — темник, воевода по-нашему.
— Это что же? Выходит, их триста тридцать тысяч на нас?
— Робеешь? — искоса глянул великий князь.
— Коней жалко, — вздохнул стремянный. — Воев бабы еще нарожают, а коней в нашей стороне мало. Их и под седло, и в соху, и в сани. Это у половцев в степи коней видимо-невидимо. Они их и жрут почем зря. А чтоб мы — коня, кормильца своего и труженика!.. Ведь грех это, правда?
— Голод заставит, съешь, — неохотно отозвался Юрий Всеволодович.
Проезжая вдоль линии костров, они всюду видели бодрствующих людей: иные опять что-то готовили в котлах, иные коротали время в разговорах.
Церковь срубили сразу же, как пришли на Сить, обыденкой — в один день: клеть из соснового леса, тесовая крыша с небольшой главой и дубовым осьмиконечным крестом. Два окна заткнуты рыбьими пузырями, иконостас из нескольких образов без алтарной преграды. Скромно, бедно, но все же не часовня — храм с престолом во имя Иоанна Предтечи. Никогда церковь не пустовала. Иеромонах Антоний и пришедшие с погоста Боженка батюшка Савватий с диаконом Провом служили обедни и всенощные, принимали исповеди и причащали многочисленную паству.
Юрий Всеволодович вошел в тот час, когда батюшка с диаконом совершали молебен о ниспослании милости Господа во время брани против супостатов, находящих на ны.
— Яко Милостивец и Человеколюбец Бог еси… — возглашал Савватий.
Стоявшие перед иконостасом ратники опустились на колени. О, сколь же пестро было это воинство! Бояре в беличьих да лисьих шубах и в сафьяновых, подбитых мехом сапогах, дружинники в нагольных полушубках и козловых коротких чоботах, горожане и крестьяне в сермягах, длинных ватолах, обутые в отоптанные лыковые лапти.
— Церковь вопиет Ти, Христе Боже, силою Креста Твоего укрепи верныя люди Твоя, победы дая им на супротивныя, — читал густым басом Пров.
У западных дверей иеромонах Антоний освобождал от наложенных в разное время епитимий:
— Освободи, Владыка, благостью Своей раба Твоего от уз, связывающих его…
Отрешенный от обязанности за некое прегрешение читать сорок дней акафист вместе с вечерним правилом отходит в сторонку, готовясь к причастию, а на его место становится другой провинившийся перед Господом, и его тоже Антоний освобождает от строгого послушания.
Заметив великого князя, батюшка Савватий благословил его, сказал озабоченно:
— Вот сколько грешников-то… Но владыка Кирилл велел, кто на рать пойдет, тому дать причащение.
Был батюшка в холщовой ризе, на которой неумело, торопливо, видно, нашиты были желтые, под стать золоту, кресты.
— Сам, батюшка, ризу шил?
— Сам, — сразу опечалившись, тихо вздохнул Савватий. — Попадья моя милая померла летошний год. Царство ей Небесное. Скоро ли свидимся?
Юрий Всеволодович тоже перекрестился и вышел.
Пятна света от факела плясали на снегу. Сразу стукнуло сердце. Рядом со стремянным, державшим в поводу лошадей, стоял Жирослав Михайлович, веселый и запаленный.
— Ищу тебя, великий князь! — посунулся он к самому лицу.
Юрий Всеволодович невольно нюхнул: не пьян ли воевода?
— Что случилось? — спросил, напрягая строгостью голос, потому что хороших вестей боле не ждал.
— Князь Святослав объявился! — ликуя, вскричал Жирослав. — Ты отчего, думаешь, у меня костры везде? Кормим! Ополчение он привел.
— Сколько? — сразу вырвалось у великого князя.
— Полк!.. Поболе!.. Питать надо. Устали и голодны.
Воевода торжествовал, будто со Святославом уже пришло спасение. Таково уж было его свойство: не терпел Жирослав Михайлович выжидания, бездействия, тосковать начинал и падал духом. А эту ночь он с вечера еще не присел: то Дорожа собирай-провожай, то — нечаянная радость! — князя Святослава встречай, на ночлег ополченцев и дружинников его пристраивай. Воевода колыхался на седле в неверном свете факела, будто Александр Македонский какой.
Святослав был любимцем большого гнезда. Тихий голос и тихая улыбка, вьющиеся редеющие волосы над высоким лбом, незлобивость — все это вроде бы приметы человека робкого, неуверенного. Но не таков он был на самом деле. Легко загорался гневом, правда ненадолго, в спорах любил верх, в битвах был отважен и упрям. На Липицу кинулся без раздумий, юнош пламенный, на Константина восстал, справедливости взыскуя, города, еще не завоеванные, с братьями делил, бражничал на равных, побитый, ускакал вместе с ними, кровь и синь, на челе знаки багровые имея, а потом первый же стал смеяться над этой сварой, не переживая неудачу и не кручинясь о жертвах. И Константин на него даже не крепко серчал, только глядел при встречах с укором. Но Святослав старался не часто ему на глаза попадаться. Был младший брат умен и ни к чему сильно не привязан. Мог человека приветом сердечным за самую душу уцепить, а мог оттолкнуть внезапно, резко и больше не вспомнить о нем никогда.
Сейчас его трудно было узнать. В расстегнутой шубе, без шапки, с прилипшими волосами, он не смог даже спрыгнуть с коня — свалился на руки подоспевшего конюшего. Выглядел он не просто усталым — изможденным. Обнять Юрия Всеволодовича намерения не изъявил.
— Не боялся обраниться, допрежь битвы прискакал? — спросил тот, скрывая радость за нарочитой грубостью.
— Я последним пришел? Но не опоздал ведь? — говорил Святослав чужим, медвежьим голосом.
— Две ночи и день в седле, — попытался вступиться сотник за своего князя. — Сперва на Углич полем шли, свернули на Ростов, в нем два дня пробыли и, уж минуя Ярославль, ступили на волжский лед, по нему до Мологи, а тут и до Сити рукой подать.
— Что поостереглись и не напрямую ринулись, это умно, однако чего в Ростове-то потеряли?
— Для роздыху остановились.
— На целых два дня?
— О том князя Святослава пытай, — уклонился сотник.
Юрий Всеволодович в самом деле не понимал, что можно было делать два дня в Ростове, в котором он был самолично совсем недавно, забрал племянника Василько с дружиной и все имевшееся в городе оружие и броню, а кроме того, много продовольствия, оставив жителям лишь самое необходимое.
— Я ведь в Ростове, кажись, все уладил?
— Да? — Святослав вскинул хмурый взгляд.
— Ну, что? Говори уж сразу?
— Пошли в шатер, брат. Прикажи мне укропцу в кадушке горяченькой развести. Ноги я стер в мозоли.
Он и в самом деле не только хромал, но и шел враскоряку. Он привел, собрав по разным городам, отроков боярских, которых, в отличие от дружинников и гридней-мечников, называли пасынками. Пришли также вооруженные горожане и сельские жители, те, кто в мирное время, по своему достатку, обязаны были давать лошадей для конницы.
Пар клубами исходил из укропницы, заполняя шатер до потолка.
— Холодно у тебя, — сказал Святослав, опуская ноги в кадушку и морщась от боли.
— А ты думал, как у тебя в горнице? Гласы гусельные да писки органные и всякое веселие неизбывное? — Юрию Всеволодовичу хотелось бранить брата, всю муку свою за последние дни на нем выместить. — Ты пошто так задержаться посмел? — удерживая голос, заговорил во гневе, едва они остались одни. — Я тебе сызмалу вместо отца. Как посмел ослушаться? Ты что, брат? В такие миги жизни медлишь, вопреки велению моему?
— Причина была, — устало ответил Святослав, растирая ладонями впрочерно искусанное ветром и морозом лицо.
— Аль еще что случилось? Что важнее сейчас может быть, чем спешить ко мне с родственною помощию?
— Книгохранилию Константинову прятал.
— Книги? Ты меня изумляешь, брат. То полезно и похвально, в тишине и благоденствии обретаясь, мудростию ум наполнять. Но сей час, когда речь об отечестве и наших жизнях! Ослушание в такое время предательству подобно.
— Оставь, Гюрги! — тихо сказал Святослав. — Прибыл я и перед тобою. Чего ж еще? А пергаменты не мог бросить. Если возьмут город, сожгут. Возможно ль? Ценность великая.
— Сожгут? — тупо переспросил Юрий Всеволодович. — Ты полагаешь, произойдет?
— А ты не допускаешь такого? — непонятно поглядел Святослав.
— Могут, по-твоему, Ростов взять?
— А по-твоему? — странно улыбнулся брат.
— Но там укрепы! Валы земляные, стены рубленые, башни! Что значит, возьмут? Чай, не плетень вокруг погоста?
Брат молчал, закрыв глаза и откинув голову.
— Ты спишь? — окликнул его Юрий Всеволодович.
— Я устал, — не открывая глаз, ответил он.
— Что же ты сделал с книгами?
— Перетащил их в монастырские склепы.
— Я и сам подумывал, да торопился. Церковную утварь, сосуды дорогие, образа схоронили на случай, если татары нагрянут. Да и то сказать, рази поймут татары, какой толк в этих книгах?
— Сожгли бы…
— Два дня таскал?
— Два.
— Что же так долго?
— Каждую книгу в кожу обернули.
— От сырости? Это умно, да. Но удивляюсь я, что в такое время думал ты об этом.
— Гюрги, все прейдет — это останется. Царство Небесное Косте нашему, что он такую книгоположницу обустроил. Василько сохранил. Владыка Кирилл продолжил собирание книжного дома… Василько с тобой?
— И владыка тоже. Ехал из Белоозера со свитой, решил с нами быть до битвы и победы.
— Победы? — с прежней странной улыбкой спросил Святослав, все также смежив веки.
Юрий Всеволодович привстал, вгляделся в лицо брата.
Огонек светильника, плававший в конопляном масле, уже догорал. Черный остов согнулся крючком, и пламя, упираясь в него, едва приметно вздрагивало, колебалось.
— Думал, хватит до утра… Нет, не хватит… Видно, придется сменить.
Святослав не отозвался.
— А ты… это… книжницу-то надежно упрятал? Не найдут вражины?
Святослав опять промолчал.
Юрий Всеволодович больше не выдержал, схватил и потряс его за плечи:
— Ты что-то знаешь, а не говоришь, да? Что за беседа у нас — слепого с глухим? Ты не смей так со мною? Открой глаза и реки прямо!
Святослав распахнул густые ресницы, и Юрий Всеволодович отшатнулся. На него смотрели белые, безумные, смеющиеся глаза. Великий князь взял голову брата в руки, с болью ощутив родной запах его мягких волос.
— Ты что? Ты болен? Скажи мне, что происходит между нами? Я не понимаю.
Запекшиеся, в трещинах губы Святослава шевельнулись беззвучно:
— Ничего.
— Но я вижу! — Юрий Всеволодович ловил этот белый бессмысленный взгляд. — Зачем терзаешь меня недомолвками? Что у тебя на душе? Откройся!
— Брат, уйдем отсюда, — невнятно произнес Святослав. — Пойдем в Белоозеро. Перехоронимся там…
— Ты бредишь? — отскочил от него Юрий Всеволодович. — От тебя мне слышать такое? Бросить войска? Я с таким трудом собрал их! Ты приехал, чтобы это сказать?
Белоозеро тогда входило в Ростовскую землю, владения Константина, после — сына его Василька. Случилось так, что Батый обошел Белоозеро стороной, и туда сбежалось множество людей. Править стал внук Константина Глеб Василькович. Середина тринадцатого века стала временем наивысшего расцвета города. Так что совет Святослава отправиться в Белоозеро и тем спастись не лишен был смысла и основания. Но Юрий Всеволодович не мог ведь это предвидеть и потому продолжал бранить брата:
— Ты моложе меня. Откуда эта слабость в тебе? Это малодушие?
— Гюрги! Рязань пала, — хрипло прошептал Святослав.
— Я так и думал, я слышал, я догадывался, — забормотал, борясь с волнением, Юрий Всеволодович. — Но верно ли передают? Надо, чтоб верные вести шли. Надо перепроверить. А то скажут одно, глядишь — совсем другое.
— Гюрги, они взяли ее в пять ден, — прохрипел брат.
— Осада? Всего пять? Святославле, того быть не может! Чтоб они, колченогий сброд, город взяли? — Он почти кричал, как будто пытался переубедить брата, но вдруг в его мыслях прозрачная от всегдашнего поста Евпраксия, дева суздальская, худенький перст воздвигла: и Суздалю погибнуть. — Это ложь! — завопил Юрий Всеволодович. — Переветники пущают, чтоб нас перепугать и ослабить. Не верь им, брат, никому не верь! Мы вместе! Братаничи с нами. Мы — сила. Мы уже готовы!
— А Ярослав где? — прищурив глаз, спросил брат, и рот у него повело набок, в оскал. — Уйдем, Гюрги!
— Нет! — тяжело сказал великий князь. — Замолчь. И не смей про то… Позор и беда. Видно, чаши эти нас не минуют. Уйти — позор. Остаться — беда. Из чего выбирать?
— Уйти — спастись! — Святослав с плеском вытащил ноги из кадушки и, обтерев их, обул меховые чулки. Сидел, как старик, положив руки на колени, и покряхтывал.
Юрий Всеволодович опять подошел к нему.
— Неужто ты в самом деле считаешь меня виновником того, что татары разорили Рязань?
Теперь Святослав смотрел на старшего брата прямо, не мигая, но не было в его взгляде ни дерзости, ни упрека, лишь усталость и обреченность.
— Видел бы ты себя, великий князь, со стороны…
— А что? — заносчиво и растерянно спросил Юрий Всеволодович.
— Посмотри, говорю, на себя. Ведь могутнее тебя вряд ли найти кого-нибудь не только среди князей и бояр, но и среди молодых дружинников. Погляди на свои кулачищи — что копыта жеребца! Ты плечами своими пошевели-ка…
— Ну и что? Знаю, что силен я телесно.
— Да, так… А со стороны ты что мокрая курица. Жалок, нерешителен. А почему? Вина у тебя на шее висит.
Юрий Всеволодович вскинул густые черные брови не столько с гневом, сколько с удивлением. Вина на шее — это, по Русской Правде, поличное, когда судят пойманного татя и вешают ему на шею украденную им вещь.
— Ты, никак, меня еще и в татьбе виноватишь?
— Просто жалко мне тебя.
— Да вроде бы скорее уж ты… курица… опасливая.
— Я про себя все знаю, — тяжело перебил Святослав. — Я войско привел сюда, даже не имея собственной дружины, а вот ты не отозвался, когда рязанские князья взмолились.
В иное время Юрий Всеволодович дал бы волю гневу, грохнул бы кулаком по столешнице и даже бы к простому объяснению не снизошел, но сейчас понимал, что обязан быть сильнее и выдержаннее всех.
— А знаешь ли ты, когда они взмолились?
— Не все ли одно?
— Они допрежь послали гонцов к Михаилу Черниговскому. А ко мне только после того уж, как самонадеянно вышли в поле и были жестоко биты татарами. Не я, а они, князья рязанские, решили в одиночку, особь брань сотворить. Высоко занеслись, да низко упали.
Князь Святослав отвернулся:
— Поступай как хочешь… Невозможно поверить, что Рязань не устояла. Но сбегов много притекло в Ростов, беспомощно и путано говорят. Ничего из речей не понять. Они в ужасе, Гюрги.
Юрий Всеволодович слишком хорошо знал, сколь надежно была укреплена стоявшая на высоком берегу Оки столица Рязанского княжества. С одной стороны крутой речной обрыв, с трех остальных — пятисаженные валы, перед которыми вырыты и заполнены водой рвы. По гребню валов возведены дубовые раскаты: две порядные бревенчатые стены, соединенные короткими перегородками и заполненные утоптанной землей, камнями, глиной, — очень прочные раскаты, ни топором, ни копьем их не взять. О столь крепких защитных сооружениях позаботились рязанцы потому, что уж очень на опасном месте стоит их город: к реке Проне подступает Дикое поле, где половцы в поисках поживы носятся с кривыми мечами на своих степных аргамаках; с востока из дремучих лесов вылезает с широкими ножами мордва; с севера постоянно грозит стольный город Руси Владимир, требуя безоговорочной покорности; с запада тоже надо постоянно ждать по Десне и Сейму непрошеных гостей. И нельзя не похвалить рязанских князей за предусмотрительность и радение — со всех сторон обезопасили они свою отчину обустроенными крепостями: от половцев Пронском да Белгородом, от мордвы Ижеславцем да Исадами, от владимирцев Рославлем, Борисовом-Глебовом, Переяславлем да Ожском, от западных недоброжелателей Зарайском. И могли ли рязанцы представить себе, что враг нахлынет на них сразу со всех сторон: татарская конница, воевавшая с аланами на Северном Кавказе, обогнула леса и напала с запада и с севера, с юга пришли отряды, устраивавшие облавы на половцев, с востока подступили полчища Батыя и других ханов, громивших мордву, буртасов, булгар. Охватив Рязань кольцом, основные силы пришельцев сосредоточились в междуречье Дона и Воронежа.
Понимая, что такую сильную крепость не взять изгоном, с ходу, приступили к многодневной осаде. Из Пронска, Белгорода, Ижеславца и других разоренных городов и сел татаро-монголы пригнали тысячи пленных, заставили их под ударами плетей, под угрозой смерти валить лес, тесать бревна и таскать их к стенам Рязани для острога — ограждающего крепость тына, чтобы предотвратить прорыв осажденных и не подпустить к ним возможные подкрепления.
За острогом, на местах возвышенных и недосягаемых для стрел рязанских лучников, поставили кожаные и войлочные шатры. Возле каждого шатра водрузили бунчуки — конские хвосты на раскрашенных древках как знак власти темников и тысяцких. Каждую тьму войска возглавляли высокородные ханы-чингисиды, их бунчуки имели особые знаки отличия, и их рязанцы насчитали десять (потом стало известно точно, что это были все потомки Чингисхана: сын его Кулькан, внуки Орда, Бату, Шейбани, Тангут, Гуюк, Кадан и Байдар, правнук Бури, внучатый племянник Аргасун; старшим воеводой был опытный Бату). Значит, осаждавших город было не меньше десяти тысяч. В Рязани же всего населения насчитывалось тысяч двадцать, а обращаться с оружием мог лишь каждый десятый житель.
Прежде чем начать приступ, татары поставили перед острогом пороки — стенобитные орудия, из которых непрерывно били камнями по стенам крепости, расшатывая бревна частокола, сбивая верхушки башен, поражая людей.
Шестнадцатого декабря под бой барабанов, привязанных к седлам сотников, под воинственные крики «Ур-р-arx!», что значило на их языке «Вперед!», решились брать город открытой силой. Карабкались по прислоненным лестницам, обрушивались с них наземь, пораженные мечами, стрелами и камнями, заживо сожженные кипящей смолой, ослепленные раскаленной золой и песком. Они лезли и лезли день и ночь, на смену павшим приходили новые воины — истинно саранча, неисчислимая и неистребимая, как ни жги ее, как ни изничтожай. Ров заполнился трупами, и татары прямо по ним пошли на шестой день, двадцать первого декабря поутру на решительный приступ. Они лезли с удесятеренной силой, взбешенные неслыханным упорством осажденных.
Защитники, бессменно стоявшие на стенах все эти дни, уже не смогли сдерживать натиск. Притупились их мечи, поломались копья, посеклись кольчуги и шеломы, многие пали замертво, оставшиеся в живых едва держались на ногах от усталости и полученных ран и язв.
Проломив стену сразу в нескольких местах, татаро-монгольские воины с горящими факелами, с топорами и саблями хлынули на городские улицы и площади. Разграбив дома князя и бояр, церкви и монастыри, они сожгли город дотла, свирепо посекли всех жителей, так что некому стало уж оплакивать и хоронить мертвых.
Поразительно, с какой неожиданностью и скороподвижностью татары обошли Рязань лесостепью с юга, а затем пролезли через мещерские дебри по замерзшим болотам и оказались вдруг — истинно нечаянно и внезапно! — перед изумленными рязанцами на берегу Оки.
И то стало для русских ошеломляющей неожиданностью, сколь изворотливы и лукавы оказались азиатские степняки. Батый направил во Владимир посольство с предложением мира. Поверил — нет ли ему Юрий Всеволодович, но понял, что этот мир — некая отсрочка, не воспользоваться которой было бы неразумно. И он неплохо использовал выдавшуюся передышку, успел собрать значительные силы, отправить которые в осажденную Рязань было бы опрометчиво и опасно.
Владимирские полки начали сосредоточиваться в рязанском городе Коломне, который стоит на пересечении речных путей и запирает дорогу от Рязани к Владимиру. К северу от Оки по обоим берегам Пры совершенно нет поселений, идут сплошь заболоченные леса, так что большие кассы конницы и тяжелые обозы могут пройти к Владимиру лишь по льду Москвы-реки и затем по Клязьме.
Во главе полков Юрий Всеволодович поставил старшего сына Всеволода с воеводой Еремеем Глебовичем.
Учитывая, что в случае прорыва через Коломну ордам Батыя по пути во Владимир не миновать Москвы, небольшого городка, обнесенного деревянным тыном, Юрий Всеволодович отрядил на его защиту дружину ратников со вторим сыном — Владимиром и воеводой Филиппом Нянькой.
Третьего сына с воеводой Петром и епископом Митрофаном оставил охранять столицу, а сам с малой дружиной отправился за Волгу. Он уверен был, что татаро-монголы отложат продолжение похода до лета, как всегда поступали все степные хищники. Если же и станут предпринимать какие-то вылазки не очень крупными силами, то сыновья не только Владимир, но и Коломну с Москвой удержать смогут, а за это время удастся собрать в северных волостях, а главное, в многолюдном и богатом Новгороде такую рать, которая способна будет нанести решительное поражение пришельцам.
Очень скоро, однако, Юрий Всеволодович убедился, что ошибался в своих расчетах. Что же это за сила такая дьявольская? И неужто же нет на нее окорота?
Святослав угадал тайные мысли брата:
— Нам с тобой остается лишь надеяться, что и мой сын во Владимире, и твои трое живы пока еще…
— Пока еще, говоришь ты?..
— А что? Разве мы не бросили их на растерзание?
Юрий Всеволодович после долгого тяжелого молчания произнес:
— Поговорили мы с тобой, как меду напились…
И опять тишина настоялась, так что слышно даже, как потрескивает светильник.
За дверью зародился неясный шум — кто-то оббивал с себя снег.
— Дозволь, княже, войти?
— Входи, — ответил Юрий Всеволодович преувеличенно громко, радуясь, что так неожиданно оборвалось трудное объяснение с братом.
В проеме показался тысяцкий Жирослав Михайлович, назначенный главным воеводой всего стоящего на Сити воинства.
— От Дорефея Федоровича — посланцы. Привели два «языка». Один — татарин, а второй… — Тысяцкий запнулся и даже чуть назад отпрянул, стал деловито сбивать с одежды остатки снега.
— Ну, так кто второй?
— Второй — Глеб Рязанский!..
Возглас удивления издали сразу оба князя, и было чему изумиться.
— Где они? Тут, у моего шатра?
— Нет, княже, возле ставки твоей ждут.
— Пойдем, — велел Юрий Всеволодович брату. Тот начал торопливо собираться.
Шли по льду погруженной в долгий зимний сон Сити. В лесу было тихо, а здесь ветер гнал снег и сбитый с прибрежного кустарника иней. Возле тына стояли запорошенные дозорные. Раз снегом покрылись, значит, сторожко ведут себя, с места не сходят, мысленно похвалил их Юрий Всеволодович, а вслух произнес, желая порадовать и подбодрить дозорных:
— Ну и хваты дружинники у Дорожа, зараз двух «языков» вражьих схватили!
— Да, сильно, однако же разве может быть такое, чтобы «языком» оказался Глеб Рязанский? — отозвался Святослав.
— Сам дивлюсь. Уж не ошибка ли какая? — отвечал Юрий Всеволодович, а сам пытался вспомнить лицо рязанского князя, которого видел последний раз в тот год, когда был посажен на великокняжеский стол, в 1218 году. После этого больше не встречались, но кто не слышал о страшном злодеянии, им учиненном, столь страшном, что летописцы не только в Рязани, но и в Новгороде и в Ростове описали его с содроганием в тот же год, как случилось.
Юрий Всеволодович сам держал в руках незадолго перед уходом из Владимира на Сить пергамент, на котором торопливым русским полууставом сообщалось, что Глеб Владимирович, князь рязанский, подученный сатаной на убийство, задумал дело окаянное: перебить шестерых братьев, чтобы захватить всю власть в городах и весях Рязанского княжества. Со слов самовидцев монастырский описатель подробно рассказал, сколь коварно Глеб осуществил свой замысел.
Он пригласил всех князей с их боярами и челядью на пир честной — не просто пир, а в честь приглашенных гостей. Учинил пир за городом, в прибрежном селе. Дело было жарким летом, на день святого пророка Илии, 20 июля, а потому пировали на вольном воздухе в большом шатре. Рядом же под войлочной полстницей спрятаны были вооруженные воины и поганые половцы. В самый разгар веселья Глеб выдернул меч из ножен и дал знак людям своим. Иссекли и шестерых князей, и множество их бояр и дворян, приготовили им, как закончил летописец в утешение, Царство Небесное, а себе — муку вечную. Усидеть на рязанском столе Глеб не смог, князь Ингвар Ингварович разбил его, и он бежал в половецкую степь. С той поры сгинул, как все думали, бесследно. Однако же вот объявился, и где!..
Ставка великого князя — приземистая рубленая изба и возле нее главный стяг были освещены двумя смоляными факелами, которые держали в руках княжеские кмети. Языки огня колебались, отражаясь на черевчатом полотнище стяга, высвечивали на нем вышитый золотом строгий лик Спасителя.
— Где «языки»?
— В избу мы их заперли, чтобы не сбегли. Руки и ноги сыромятными ремнями спутали. К ним пойдешь?
— Нет. Тут поговорим.
Рядом со ставкой расчищена поляна, на которой великий князь проводил свои советы с князьями и воеводами. Кмети вытащили ковер, чтобы накрыть им, по обыкновению, положенное по краю поляны толстое и до блеска ошкуренное бревно — на него садились всегда званые на совет.
— Не надо, — обронил Юрий Всеволодович.
Понятливые кмети проворно скатали снова в трубку ковер и унесли его в избу. Вернулись с пятнистой шкурой барса, накинули ее на широкий осокоревый пень — это как бы временный трон великого князя.
Юрий Всеволодович занял привычное место, велел привести пленников.
Стражники вывели из избы обоих сразу, поставили их перед великим князем.
Юрий Всеволодович, когда шел со Святославом к стану, так и не смог вспомнить обличье Глеба Рязанского, а лишь взглянул мельком — сразу узнал: то же сухое узкое лицо, тот же прищуренный взгляд глубоко утопленных глаз — настороженный и оценивающий взгляд.
— Что, Глеб, постиг небось, какую кару принял Каин от Бога, убив Авеля, брата своего? Как и сродник ваш Окаянный Святополк?
Глеб рухнул на снег, изо рта у него вылетела длинная зеленая слюна. Юрий Всеволодович едва успел подобрать под себя ноги, сказал с брезгливостью:
— Что уж ты так? Во прах уничижаешься, словно и не князь Ольгового корня?
Укрепившись на локтях и коленях, Глеб по-собачьи задрал голову:
— Твои буестные вои полон рот мне хвои сосновой натолкали.
— К чему это? — повернулся Юрий Всеволодович к дружинникам Дорожа.
— Чтобы не зявкал.
— Тряпицы под рукой не было.
Глеб помотал головой:
— Вели, государь, ремни с меня снять. Я ни стоять не могу, ни пасть от хвои прочистить.
— Ремни-то снять можно, да заменить их цепями железными и колодками деревянными.
— Зачем же?.. Не сбегу же я… Я ведь по доброй воле пришел. Неуж не веришь?
Юрий Всеволодович усмехнулся:
— По доброй воле, говоришь? А я думаю, что по воле Дорожа, воеводы моего?
— Я знал, что не поверишь мне, а потому не с пустыми руками шел сюда.
— Что же нес?
— Многоценного «языка».
— Не облыжничай, смерд! — спокойно отозвался второй пленник, немолодой уже татарин с женоподобным лицом. — Не ты, а я тебя пригнал, как скотину, прямехонько к дозорным великого князя, к этому самому Дорожу.
Юрий Всеволодович от изумления даже приподнялся с пенька и приблизился к пленнику:
— Эка! Татарин, а сколь чисто по-нашему лопочет!
— Не татарин, нет! Я — монгол! — с гордостью и вызовом объявил «язык».
— В чем разница?
— Монголов пришло на Русь мало, может, три или четыре всего тысячи. Раз в сто больше татар и всяких кипчаков.
— Каких это — всяких? — продолжал изумляться Юрий Всеволодович.
— Да всяких… Кыргызов, алтайцев, уйгуров… Еще меркиты, ойраты… Есть караиты и найманы… Всякие, и все они как раз и называются татарами.
— Называются, а на самом деле, значит, как в Ноевом ковчеге: всякой твари по паре?
Монгол озадаченно промолчал. Не дождавшись ответа, Юрий Всеволодович повторил:
— Стало быть, говорю, каждой твари по паре собралось — монголов, татар…
— Нет, — твердо перебил монгол. — Мы, монголы, не твари, а все остальные — да, твари.
— Чем же они хуже вас?
— Мы их всех победили.
— И они — ваши данники и рабы?
— Да, они наши подданные и рады идти с нами на покорение вселенной до последнего моря.
— Ну, а татаре-то все же — кто они?
— Э-э… Никто.
— Как это?
— Великий Чингисхан завещал нам перерезать всех татар, не жалеть ни баб, ни детей, мы так и поступили, поголовно истребили их, примеряя младенцев к тележной оси.
— Отчего же все говорят: татары, татары?..
— Ну, уцелели пока иные. Мы их гоним перед собой, как скот на убой. Они все перед монгольским войском идут, вот вы и пугаетесь: «Татары!»
— Как кличут-то тебя, я не спросил.
— Бий-Кем. По-вашему — Большой Енисей, река такая есть, как все равно что Волга.
— Далеко этот Енисей?
— Начинается в монгольских землях, а втекает в Дышащее море, на севере, где Полярная звезда.
— Ну, все-таки, Бий-Кем, зачем ты сюда, в леса, с русским князем явился?
— Э-э, долгая история, вели лучше руки развязать, мне ведь тоже хвои горстями в рот напихали.
— Может, и поесть попросишь? Хлеба или мяса? Может, и пива с медами пожелаешь?
Монгол насмешку в голосе Юрия Всеволодовича уловил, ответил с достоинством:
— Если нас угощают, то мы не отказываеся, однако же просить не станем.
— Такие гордые?
— Э-э, князь, не знаешь ты, что согласно Ясе Чингисхана все воины в походе должны содержаться полуголодными, потому как от сытой собаки плохая охота. А вы, русские, шибко любите есть, вот и воюете плохо.
— Это не твоего разумения дело. Я тебя о чем спрашиваю?
— Я же сказал: долгое это дело, — повторил монгол раздельно и со значением.
— Если долго, то и не надо. Где Батыга? В Углич Поле?
— Нет. Бату-хан послал сюда главного своего воеводу Бурундая, велел ему доставить тебя живого либо голову твою за то, что сын твой возле крепости Коломна убил Кулькана, сына Потрясателя вселенной Чингисхана.
Юрий Всеволодович вздрогнул всем телом, схватил монгола за грудки:
— А сын мой? Всеволод?
— Утек во Владимир, — твердо отвечал монгол, глядя в глаза прямо, безобманно.
— Не врешь?
— Нет, правду говорю. И второй твой сын хотя не защитил Москву, но жизнь свою уберег… Тоже во Владимир…
— Благ Господь, милость Его вовеки, и истина Его в род и в род! — Юрий Всеволодович повернулся к лику Спасителя на стяге. Но если бы в этот миг видел он темные узкие глаза монгола, то не отнесся бы к нему с такой доверчивостью. — А скажи, Большой Енисей, когда Бурундай придет сюда за моей головой? Утром завтра?
— Что ты, что ты, господин! До весны станет ждать, покуда снег не сойдет.
Это была новость, в которую и поверить было совсем невозможно.
— Зачем же в Углич Поле пришли?
— Чтобы загодя по льду через Волгу переправиться, она ведь шибко разливается, — подал голос Глеб. — Вот и половцы постоянно только по весне на Русь ходили.
— Сговорились, — прошипел из-за спины Святослав.
Юрий Всеволодович повернулся к рязанскому князю:
— А ты-то как с ним снюхался?
— О-о, долгая история. Расскажу, непременно расскажу тебе. Вместе мы с Бий-Кемом по половецкой степи скитались, с той еще поры, как битва на Калке приключилась… Такая беда тогда постигла наших, такая беда!.. На Калке…
— Погоди про Калку. Про Рязань лучше скажи. Может, ты из половецкой степи примчался родную Рязань от монголов да татар щитить, а-а?
— Не насмехайся, князь! Знаешь ведь, что прокляли меня рязанцы… Одно радует, что не только меня. — И Глеб кинул долгий выжидательный взгляд. — Знаешь небось сам, кого еще рязанцы клянут последними словами?
— Замолчь, Святополк Окаянный!
— A-а, не любишь правду?
— Не правду ты лаешь, наущаешь только. Может, рязанцы и Михаила Черниговского клянут? Они его тоже ведь звали на помощь?
— Нет. Хоть далеко Чернигов от Рязани, не то что Владимир, две, а то и все три седмицы надо скакать с заводными лошадьми, однако же пришли дружинники черниговские с воеводой Евпатием Коловратом. Хоть припозднились, но такую порку устроили татарам, что те и посейчас опомниться не могут.
Эта новость показалась и вовсе несбыточной. Великий князь даже осерчал:
— Обоих подстрекателей в железа заковать. Пусть ночь посидят с крысами, а утром расспросим их с пристращиванием. Воды дайте, а брашно погодите, пусть натощак поразмыслят.
— Заковать?
Глеб резко отскочил в сторону, прижался к стволу дерева, затем обхватил его судорожно, царапая ногтями кору.
— Не пойду! — крикнул. — Я ведь не за тем сюда пробирался, чтобы с тобой собачиться и в цепях сидеть… Я пришел помочь тебе… Как увидел, что натворили татары в моей Рязани, сердце в груди перевернулось… Я пригожусь тебе! Я много чего знаю для тебя полезного!
— Уведите! — холодно велел Юрий Всеволодович. — В железа, пожалуй, не обязательно, и так никуда не денутся.
Дюжие мечники крепко обхватили с двух сторон Глебами он сразу понял, что и не рыпнуться ему, только сумел уж перед входом в избу повернуть набок голову и выкрикнуть:
— Готовься, князь! Не теряй напрасно времени, а монголу этому не верь!
Юрий Всеволодович, конечно, знал, что не он один не может смежить глаза в эту ночь, но чтобы бодрствововал решительно весь табор — это его даже обескуражило: неужто все уверены в неизбежности утренней сечи и неужто-таки соврали Глеб Рязанский и монгол Бий-Кем?
Три дня тому назад пришел небольшой отряд ополченцев из Белоозера. Это были местные жители, занимавшиеся ловлей белок и куниц, называли их сицкарями за необычный говор. Жирослав Михайлович отвел им место, посоветовал рыть землянки или ставить срубы. Сицкари отказались:
— Зацем? Мы привыцны, а рецку Сицу знаем с малолецсцва. Тут мы цто дома на пецке.
Юрий Всеволодович придержал коня возле сицкарей, немало подивился тому, как расположились они на ночлег. Вырыв в снегу квадратные ямы и расчистив дно их до прошлогодней травы, они устроили охотничьи костры из трех сосновых лесин, положенных одна на другую по длине так, что они не пылали, а лишь непрерывно тлели и обогревали, словно печи.
— И тепло?
— Прям горяцо! Мы сперва на земле жгем, угли сгребаем, а уж после этого нацинаем нодью жець на всю ноць.
— Что же не спите, час поздний?
— Не хоцим.
— Ну, раз не хотите…
— Ага, не хоцим, потому как люди твои про такие цудные дела говорят, цто не знай — верить ли?
— Что? Что за чудные дела?
— Сказывают, цто богатырь русский объявился… Клицут как-то непонятно, вроде — Околоворот?
— Околоворот?.. A-а, Коловрат! А вы от кого это проведали?
— Да твои люди, дружинники, сказывают, будто он все полки Батыги расцехвостил!
— И на нашу долю оставил. — Юрий Всеволодович понужнул коня и повел его небыстрой скачью к ближнему костру. Два вооруженных мечника и стремянный конюх держались на пол-лошади сзади великого князя.
Просто удивительно, как скоро рассказы монгола и Глеба Рязанского стали известны всем. Да еще и со всяческими подробностями, которых становилось все больше и в которые все меньше верилось.
Сперва говорили, что воевода Ипатий Львович Коловрат, посланный великим князем рязанским Юрием Игоревичем в Чернигов, вернулся с воинством в тысячу семьсот человек. Но мог ли Михаил Черниговский за малое время собрать столь большую рать? Да и как было отправлять всех, оставляя всю свою землю беззащитной? Как могли воины Коловрата сохранить силы после изнурительного перехода по зимним неустроенным дорогам? Будто из тысячи семисот ратников верхоконных лишь триста человек, а остальные пешцы, но это и вовсе дело несообразное. Разве что триста дружинников — это те, которых отпустил Михаил Черниговский, а остальные уж пристали к ним на разных землях? Да, триста всадников можно сохранить в атом переходе. А в лесах после первых стычек с татарами могли уцелеть разрозненные отряды ратников и ополченцев, которые охотно пошли за Коловратом, чтобы отомстить за разорение Рязани, уж они-то, надо думать, отвели душеньку, сами в жестокой сече полегли, но и великое множество татар с собой унесли.
Юрий Всеволодович остановил лошадь у костра, который разложен был за густыми зарослями терновника на расчищенной лесной поляне в окружении елей и берез. Спешившись и передав повод стремянному, Юрий Всеволодович вышел на узенькую, пробитую в снегах тропинку.
— Ипатий-то сзади на стан Батыги налетел, — долетели до него слова кого-то из сидевших у костра.
Юрий Всеволодович приостановился, уже не удивляясь, что и тут известно стало про Коловрата. Воины лежали вокруг костра лицом к огню, облокотившись на подостланные еловые ветки, иные прямо на снегу.
— А ты-то откуль прознал? — неуверенно спросил рассказчика кто-то из слушателей.
— Великий князь Юрий Всеволодович зятя моего приставил караулить монгола и Глеба Окаянного. Они там сидят, а зять-то, не будь разиня, приник ухом к двери и все вызнал.
— Ну-ну, бухти давай..
— Рассказывай, Проня!
— Да-а… Налетел Ипатий и почал сечь без милости. Смел все полки татарские. Татары стали как пьяные, они думали, что это мертвецы восстали. Ипатий и его дружина били татар нещадно, ажник мечи у них притупились, и они тогда взяли мечи татарские. Пять воинов Ипатия изнемогли от ран, татары схватили их и привели к царю Батыю. Царь Батый им:
— Какой веры вы, с какой земли и почто так много зла мне сотворили?
— Веры мы христианской, подданные Юрия Игоревича Рязанского, состоим в полку Ипатия Коловрата, посланы князем Ингваром Ингваровичем тебя, царь, почтить, честь тебе воздать. Уж не обессудь, царь: не успеваем наливать чашу на великую рать татарскую.
Царь подивился их мудрому ответу и послал шурина своего — то ли Хостоврула, то ли Товруловича, зять не расслышал толком-то. Кажись, Хостоврула…
— Да ладно, все равно! — торопили его нетерпеливые слушатели. — Рассказывай знай!
— Да-а, послал, значит, Батыга шурина своего Хостоврула на Ипатия, а с ним сильные полки татарские и велел взять Ипатия живым. Съехались Хостоврул с Ипатием…
— Ну-у!..
— Ипатий наехал на Хостоврула и рассек его наполы.
— Напополам?
— До седла!
— Известно, Ипатий-то исполин, на медведя один хаживал, что ему какой Хвосторул?
— Не Хвосторул, а — Хостоврул.
— Да не мешайте вы… Рассказывай, Проня!
— И многих тут хоробричей татарских Ипатий побил. Испугались татары и начали направлять на него пороки, которыми они стены Рязани крушили. Из сточисленных пороков били камнями по Ипатию и едва-едва смогли убить его. Как убили, так понесли тело его к Батыге. Собрались все мурзы и князи татарские, дивились храбрости и крепости и мужеству Ипатия. И сказали мурзы и князи царю Батыге:
— Мы со многими царями, во многих землях, на многих бранях бывали, а таких удальцов и резвецов не видали, ни отцы наши не рассказывали о таких. Рязанцы — люди крылатые и смерти не имеющие, так крепко и мужественно ездят, и ни один из них не уйдет с побоища, если жив.
Царь Батыга посмотрел на тело Ипатия Коловрата и сказал:
— О, Коловрат Евпатий, хоть с малой дружиной напал на меня, да многих моих сильных богатырей побил, многие полки от тебя пали. Если бы у меня такой, как ты, служил, держал бы его против сердца своего. — И отдал тело Ипатия дружинникам нашим, которых поймали на побоище, и отпустил их своим царским повелением, ничем не повредив. Вот так, говорят, все и было, — закончил рассказчик.
— А где было это, Проня?
— В земле Суздальской.
При этих словах Юрий Всеволодович сделал резкое движение, провалился одной ногой в снег. Чтобы не упасть, ухватился за низко свисшую лапу ели, с нее густо посыпался снег. Сидевшие у костра встрепенулись, стали настороженно вглядываться в темноту.
Первым разглядел великого князя повар, который стоял возле котла и снимал накипь длинной деревянной ложкой.
— Бьем челом, государь, просим пожаловать на снедь нашу. — С этими словами повар вышел навстречу Юрию Всеволодовичу, сняв шапку и отвесив поклон.
— Хороша похлебка-то? — спросил Юрий Всеволодович.
Повар, парень, видно, веселый и дерзкий, ответил:
— Сам бы ел, да князю надо!
— Давно ли поваришь?
— Нынче первый раз. Все я сделаю, все я стяпаю, за вкус не берусь, горячо состряпаю. Испробуешь, княже?
— Нет, благодарствую. Откуда будете?
— С князем Святославом прибыли. Да вот и зятя своего тут встретил, — радостно сообщил встрепанный Проня, уже немолодой, но очень веселый, оттого что такая здесь жизнь, сытая, мужеская, не сравнить с деревенскими надоевшими трудами. — И вообче, тут хорошо… С воинами лучше! Век бы воевал! — добавил Проня и встал навытяжку перед великим князем.
— Ты, я слышал, про Евпатия Коловрата говорил? Не понял я, отчего это он в Суздале напал на Батыя? Знать хочу, как же Евпатий в Суздаль пришел? Из Рязани-то?
— Знать, по Батыевой тропе — по тропе из пепла да из крови.
Юрий Всеволодович понял, истины не добьешься, да и откуда Проне это знать — что услышал от зятя, то и передал, да еще небось с самодурью.
— А откуда же у Коловрата воинство столь великое взялось? Не из Чернигова же?
— Како! Чернигов далеко. Колокол вечевой из пепла в Рязани поднялся в воздух сам и сам же зазвонил. Все, кто жив остался, пешцы и конники, простой люд с рогатинами да топорами, на звон этот собрались, кто из леса или оврага, из какой другой схоронки повылазили и под стяг Ипатия и стали.
— Готово! — объявил повар. — Подходи, кто смелый!
Прибывшие на Сить из разных мест ополченцы принесли с собой самое необходимое — кроме оружия и доспехов, еще нож, топор, веревку, огниво с трутом и непременно выдолбленные из кленового дерева ложку и миску, у иных были еще и оловянные кружки, деревянные ковши.
Получив свою долю харча, каждый усаживался на прежнее место. Легкий ветерок заваливал языки огня и дыма. Уклоняясь от них, воины сдвигались по сторонам, прикрывали ладонью свои миски с похлебкой.
— Чую, с говядиной? — потянул носом Проня. — У вас тут и поста нету? Вот это жизня! Возьмите меня в дружину! Я храбрый!
— У котла с похлебкой, — осадил будущего дружинника десятский.
Здоровый дружный хохот покрыл его слова.
— Чай, и мы не лыком шиты! — раздался бодрый голос. — Ипатий Коловрат, чай, не один на Руси!
— И то: не лаптем похлебку хлебаем!
Юрий Всеволодович отошел, погладил морду коня, нежно опушенную инеем, в этот короткий миг вдруг так поверилось в победный исход предстоящей рати…
Снова и снова воскрешал он в памяти сказанное ему пленниками. Правда ли, что татары решили до тепла не воевать? Правда ли, что войско Батыя разбито рязанцем Коловратом? Это было бы слишком хорошо…
Тогда, значит, татар можно бить! До весны можно скопить сильное воинство. Значит, и сыновья все могут прийти на помощь!
— Глеба Рязанского доставить ко мне! — приказал мечнику.
Легконогий молодой оруженосец скоком метнулся из шатра.
От тусклого глиняного светильника Юрий Всеволодович зажег трехсвечие на бронзовой подставе. Хотелось видеть глаза рязанского Каина, понять, где он лжет, а где говорит правду.
Но вместо Каина вошел Святослав, подобревший, как всякий человек, утоливший голод. Он объявил, что теперь хочет спать, и пал на ложе, блаженно вытянувшись.
— А я котору ночь не сплю, — сказал Юрий Всеволодович с угрюмой завистью.
— Охо-хо! — сказал на это Святослав, широко зевая. — Больше не троясь меня никакой докукой. Умучен я лишением отдохновения, покоя.
— Я опять послал за Глебом. Сейчас придет.
— Надоел он мне. Все врет, — отозвался Святослав сквозь дремоту. — Не вовлекай меня и не зли. А то уйду к Васильку спать.
А говорить хотелось с братом, ой как хотелось. Кому же еще душу раскрыть наболевшую? Пусть возражает, обвиняет, только не молчит, не лежит вот так беспомощно, разинув рот и свернув голову набок. Кому же рассказать, что тут, в снегах, передумано? Кому признаться, что ожидание столь несносно?
— Многие самовидцы, из Рязани притекшие, вместе со скорбью великою по князьям своим и от того еще не могут скрыть своего огорчения, что допрежь срока вышли князья рязанские из города и… — Юрий Всеволодович тут вы-молочку сделал, чтобы привлечь сугубое внимание Святослава, — и сотворили особь брань. — Он говорил как бы сам с собой, размышляя и не ожидая ответа.
Но Святослав вдруг сказал, спя:
— Отчего же ты после этого не помог им?
— Ты опять о том же? — Юрий Всеволодович с трудом сдержал подступившее бешенство. — Удивляюсь я на тебя.
— Надо было объединять все силы и бить татар в Рязани. Раздавить их там, — советовал Святослав, по-прежнему спя. — Почему ты не захотел?
— Ты просто слова говоришь ртом, а не мозгом и мыслью рожденные! Я не за-хо-те-ел!.. Ты знаешь, сколько верст от Владимира до Рязани? Триста! Даже более. А сколь речек надо вброд перейти? Лед еще не стал, ледяная каша и закраины. Ты пробовал так переправляться? Это же всех загубить! И коней, и пешцев, и обозы. Клязьма! Воря! Яуза! Колокша! Пекша! Москва! Ока!.. А в лесах и поле что творилось?
— Что такое? — пролепетал Святослав коснеющим языком.
— Снегу лошади по брюхо, вот что.
Святослав вдруг сел на постели, будто и не спал:
— А татары на верблюдах, что ли, прибыли? У них не такие же лошади?
— Я тебе объяснять хочу!
— Стоит ли? — сказал Святослав совсем чуждо и отстранение.
Юрий Всеволодович круто обернулся к нему:
— Что хочешь сказать? Не надо тебе объяснять? Иль и теперь в бой вступать не стоит, а бечь всем на Белоозеро?
— Подожди. Дай мне собраться с мыслями. — Святослав потер лицо ладонями.
Он привык чувствовать себя как младший брат, во всем и всегда согласный со старшим. Он и сейчас, в свои сорок два года был совершенно покорен Юрию Всеволодовичу, не прекословил, даже если имел свое, иное суждение. Однако события последних двух месяцев произвели столь сильное возмущение в его душе, а будущее виделось ему столь смертельно опасным, что он впервые решился на прямой разговор, не боясь вызвать гнев старшего брата. Упрекая Юрия Всеволодовича за то, что тот не пошел на помощь Рязани, он не мог не признать в душе, что брат все верно сделал, все, что было во власти великого князя. Но сидело занозой сомнение, которое он и сам для себя никак не мог ясно определить. Ну да, верно говорит брат: напрасно рязанские князья вышли, вместо того чтобы щитить надежнее город, да, верно. Но ведь уже погиб сын великого князя Федор… Вот оно в чем дело!.. Вот почему не хватило рязанцам благоразумия! И Святослав произнес вполголоса слова осторожные, но важные для обоих:
— Я все о князе Федоре думаю…
Юрий Всеволодович сразу понял, что имел в виду брат.
— Неуж и в его гибели меня винишь?! Святославле, помысли, возлюбленный брат я твой али тигр хищный, рыскающий?
— Не знаю. Ничего я не знаю, — прошептал Святослав, пряча лицо в ладонях.
Жалость к нему, к себе затопила Юрия Всеволодовича.
— Мы в несчастии, и тьма затмила наш зрак душевный. Надо опомниться, успокоиться. Послушай, разве я желал кому-нибудь зла? За что ты меня так?
Святослав поднял на него глаза:
— Не знаю. Прости меня, брат. Не оба ли мы в заблуждении и помрачении? Когда я там, в Ростове, таскал в подвал книги, премудростей полные, я думал о том, что смерти наводятся роком жизненным. Не настал ли для нас сей страшный час судьбы? И мы поругаемы, укоризны исполнены, мечемся, подобно рою пчелиному, из улья изгнан-ну. Нет мира меж нами, нет мира внутри нас. Как противустанем разбою?
Юрий Всеволодович сел рядом, прижался лбом к виску брата:
— Крепиться надо. Неуж пропадем и с лица земли исчезнем? Неужли умысел Божий о нас таков?
— Великий князь, дозволь войти? Привел я пленника-то! — раздался снаружи голос мечника.
Рязанского князя нарочно посадили в угол, чтоб лицо его было освещено и взгляд нельзя было спрятать.
Понял ли Глеб Рязанский умысел хозяина либо уж такая у него закоренелая привычка выработалась — выглядывал осторожно исподлобья глазками маленькими, глубоко утопленными, по которым ничего не угадать.
— Ну, спрашивай! — начал он первый.
— О чем?
Глеб покривился:
— Не притворяйся. О татарах, понятное дело…
— Да ведь ты не скажешь, а скажешь, так соврешь.
— Зачем же привести велел?
— Понять хочу, как тебя земля носит?
— Как носит? Да так: против неба на земле, на непокрытой улице. На чью землю приду, тому и кланяюсь…
— И что же, везде тебя принимали, Святополк Окаянный?..
— Святополк Окаянный — не то что я, он своего добился, не зря братьев Бориса и Глеба умертвил: после Владимира Красное Солнышко четыре года киевский престол занимал, великим князем величался!
— Святополк хоть и взлез с окровавленными руками на трон, но земля наша не захотела его носить, в помрачении ума кончил жизнь свою где-то в Богемских пустынях. А у тебя разум на месте, изворотлив ты и блудлив, как я погляжу.
При этих словах Глеб неожиданно вскочил, впился взглядом в лицо Юрия Всеволодовича. Под болезненно красными, вспухшими веками его темные, без зрачков глаза казались непроницаемыми, однако что-то таилось в их глубине, на самом дне — ужас ли, безумие ли… Но только миг один и длилось его замешательство, Глеб овладел собой, снова опустился на колени, но голос все же выдал его, чуть дребезжал, когда он спросил:
— Ты хочешь, стало быть, знать, почему я с ума не съехал или не вздернул себя на осину? А зачем? — Глеб с нарочитой наглецой ухмыльнулся в седые усы.
— Ну, ладно… — выдохнул Юрий Всеволодович. — Я не духовник твой, чтобы выслушивать бесстыдные глаголы… А другие-то навряд от тебя и услышишь…
— Не веришь мне? Я знал, потому с собой тебе важного татарина привел. — Глеб заерзал, выказывая побуждение подняться с колен и вылезти из угла.
— Он же монгол?
— Кто их разберет, все они одна морда. А ты его накормил? Мы ведь с ним с третьего дня ни маковой росинки во рту не держали.
Юрий Всеволодович позвал отрока:
— Подай меду и хлеба.
Отрок положил на столешницу каравашек, поставил долбленную из кала солонку и глиняный запечатанный кувшин.
— Нацеди в чашу. Ему одному.
Глеб нетерпеливо опрокинул в волосатый рот тягучий крепкий мед.
— Налей еще.
Опорожнив вторую чашу, он сразу заметно подобрел, глаза под мохнатыми бровями стали блескучими и шалыми.
— Я тебе, царь Георгий, как на духу скажу…
Юрий Всеволодович смотрел испытующе, прикидывал: спьяну ли, с издевкой или из сугубой учтивости и усердия царя подпустил?
— Хлеб-то мягонький! — Глеб любовно поглаживал белесую корочку ржаного каравайчика. — Сами печете?
— Пекли… А нынче уж ни муки, ни житного квасу. Жду Ярослава из Новгорода, вот-вот должен быть.
— Каравай начинают с головы. — Глеб снял с пояса укладной нож, раскрыл его и отрезал хрустящую горбушку.
Двадцать лет проскитался я на чужбине, там только лепешки пекут. А вот, видишь, не забыл, что каравай с головы починают. — Он жевал не жадно, с удовольствием. Потом произнес, шамкая: — Навряд дождесси.
— Что?
— Не дождесси ты Ярослава.
Юрий Всеволодович никак не выдал себя, сидел неподвижно, не спуская с Глеба изучающих глаз. Наконец разрешил:
— Посоли хлебушко-то.
Глеб взял щепоть соли и продолжал с набитым ртом:
— Хан Батый сам пошел на Новгород через Торжок.
Он посмотрел на кувшин, потом на Юрия Всеволодовича. Тот еле приметно кивнул головой, и Глеб без смущения пододвинул к себе кувшин. Выпил одну чашу и сразу же наполнил снова, уже не спрашивая позволения у хозяина. Налил всклень, да не впрок: то ли поторопился, то ли захмелел — тягучий вишневый мед потек по бороде и груди. Глеб поднялся, намереваясь выйти из угла, Юрий Всеволодович осадил его:
— Не суетись! — сказал властно и жестко.
— Ты погляди, как я оболочен, ровно ярыжка, — пожаловался Глеб. — И цвет-то не угадаешь, то ли сер, то ли зелен, полы-то одни мохры. — И опять потянулся к кувшину.
— Довольно!
Глеб вздрогнул и отшатнулся, как от удара, помолчал, насупившись.
— Вы-то с Ярославом в благоденствии родились, а я обречен на испытания смолоду. Ты вот к Мстиславу Удалому на Калку не пошел, к моим рязанским князьям не пошел, а Ярослава ждешь? Чегой-то он пойдет твой Владимир щитить, когда у него у самого на попечении город поболе и побогаче твоего?
Руки великого князя, лежавшие на столешнице, сжались в кулаки. Глеб опасливо покосился на это движение, но все равно гнул свое:
— Конечно, вы с ним одного отца дети… Как он, так и вы, по его заветам…
— Отец-то наш чем перед тобой виноват?
— Передо мною — ничем. Рази я что говорю. А вот перед Южной Русью грешен, и не простится ему на Страшном суде и не надейся, Гюрги! Сколь жестоко терзали и грабили ее степняки-половцы! Я среди них два десятка лет прожил и от многих ханов наслышан: кабы русские князья исполчились хоть один раз все вместе, не только Тмутаракань, а всю степь до лукоморья и Хвалисского моря могли бы себе вернуть. А когда Игорь Северский пошел на них походом, твой отец, что, поддержал? И не подумал? Сидел тут, среди своих лесов и болот. Мне князь Владимир Игоревич, который в плену у Кончака на его дочери женился, сказывал…
— Он помер в двенадцатом году, — прервал Юрий Всеволодович.
— Знаю! — отмахнулся Глеб. — Я с ним видался во втором году на похоронах отца его, князя Игоря. Так вот, говорил мне Владимир тогда, что вы, Мономаховичи, погубите раздорами своими Русь. Так и вышло. Не тогда, так нынче.
Юрий Всеволодович строго глядел в одну точку. Понятно, почему Глеб Рязанский слова эти напомнил: родственные они души с Владимиром, может быть, и друзья даже — сын Игорев тоже ведь был проклят и сгинул где-то на чужбине. Он затеял войну с Галицкими боярами, лишил жизни почти полтысячи человек, в войне той в 1211 году были умерщвлены и его родные братья, трое Игоревичей. Их смерть на совести одного только Владимира. Так что было о чем поговорить двум братоубийцам.
— Гюрги, Святославле, что вы на меня волками глядите? Какой взыск у вас ко мне? Что вам за дело до наших рязанских распрей? Про Исады вспоминаете? Тот пир кровав? Ну, пьян я был, помутился разумом. Да, положили шестерых… Им уготовили Царство Небесное, а себе муку вечную. — Глеб усмехнулся беззубым неопрятным ртом. — Думаете, я опять по чью-то душу пришел и на престол хочу? He-а, князи. Это вы ошибаетесь, так думавши… А пошто пришел я с татарами? Тоска гнала меня в родные края, на Русь. Вам не понять изгнанника и грешника нераскаянного. Дайте выпить еще маленько… Не дадите? Жадные вы, Всеволодовичи! Весь ваш род мономаховский жадный! А у меня ничего нет, и ничего мне не жалко! Не верите? Побожусь! Святославле, ты подобрее, прикажи еще налить старенькому. Я ведь никому не нужный… И не вредный. Я же вам дела старой памяти не поминаю!
— Каки таки дела? — вырвалось у Святослава.
— А дяденьку вашего мужеблудника? Стыдоба на всю Иверию. Только благородство царицы Тамары покойной потушило эту историю.
— Ты уж и там побывал? — удивился Святослав.
— А как же? Говорю этому Георгию: подлец ты, подлец, жеребец ореватый. Позоришь русских среди наших единоверцев картвелов. Он и не знает, куда глаза девать, чего отвечать.
Братья засмеялись.
— Во-первых, Георгий нам не дяденька, а брат-двоюродник, — сказал Юрий Всеволодович. — Во-вторых, царица Тамара когда померла? Выходит, врешь ты!
— Царица Тамара померла, верно! — со слезой воскликнул Глеб. — Красоты и ума непостижимого. Рази я говорил, что она жива? Она после вашего жеребца еще замуж выходила. Не отрицаю. Но и вам бы, князи, не лаять меня, а приветить, как родного. Почему?.. Ладно уж. Долго я хранил молчание. Но теперь делаю признание. Поскольку это далекое прошлое и поступок мой в Исадах тайна великая. Почему братьев моих поубивали? Зверь я, что ли? Кровь пью? — Глеб поднял палец, призывая ко вниманию. — Тяжко говорить сие. Но братья мои заговор составили противу батюшки вашего Всеволода. — С пьяной важностью Глеб оглядел братьев. — Я дознался и пресек. И вот благодарность! Всю жизнь провел с чужаками. Легко ли?
— В тое лето, как ты убивство учинил, и батюшка-то наш помер. А я на престол взошел, — перебил Юрий Всеволодович. — Может, ты меня спасал от заговора рязанского?
— Вот всегда оно так! — горюнился Глеб. — Такова благодарность человеческая. Спасителя своего, избавителя поношению предаете и милостынею попрекаете. И кто меня пожалеет? Даже Бог не пожалеет. Потому — виноват! Сам знаю, сколь страшен я. Все равно душа погибла. Одно облегчение — медку. А, Гюрги?
— Плесни! — велел отроку Юрий Всеволодович.
— Вот и добро, и славно! — расцвел Глеб. — А я вам, князи, баечку скажу. Под медок пойдет баечка не пьяная, а поучительная. Хотите?
— Монголу в подвале расскажешь, — поднялся со своего места Юрий Всеволодович.
— Э-э нет, князь владимирский, ты послушай-ка, что было во городе Рязани, всего невдалеке. А татарашка моя и так знает. Мы там вместях обретались и все видамши.
— Пускай врет, я посплю пока, — разрешил Святослав.
— А вот и не совру. Сам врешь! В тебе кровь злая играет. А я со слезами повесть оповествую. Князя-то Федора младого помните? Сына Юрия Рязанского?
— А что Федор? — привскочил Святослав. Братья переглянулись.
— Церковь Николы Корсунского у нас в городе помните? Бывали ведь у нас. Теперь Никола не Корсунский уже, а Заразский. Так во плаче и воплех речем храм сей.
— Ты не вития, Глеб, и языком не завивай. По-простому вещай.
— Вилицу бы хоть подали мне, — поморщился рязанский, уже поняв, что баечку ему разрешают и слушать будут.
— Обойдешься. Не во что вилицей у нас тыкать.
— Я и говорю, жадные вы. Могли бы рыбку поспособствовать старцу. Ведь пост! А я пощусь…
— Не поможет, — сказал Святослав.
— Ну, на всякий такой случай. А вдруг зачтется? Вот убивец, скажут, а пост соблюдает… Так я про пост?.. К чему это?.. Да, родился этим постом младенец у нас в Рязани. Княжич. Иван Федорович. Смекаете? Федору — сын, Юрию — внук. Прозвищем Иван Постник, потому что родился постом у княгинюшки Евпраксии нашей. Еще и на ножки не встал, слова единого молвить не выучился, как оборвалась его жизнь при обстоятельствах горестных и ужасных. Я не хочу тебя, Гюрги, расчувствовать, но ведь и у тебя внуки есть?
— Говори, проклятый!
— Молвлю то, чему сам свидетель и что душу мою смрадную перекрошило и перемяло и переломало. Страстей моих играние молитвами покорив, теперь лишь взываю и вопию: пошто погубление невинным насылается? О, пророческие и страшные таинства!.. А ты, отрок ленивый, не видишь, чаша моя пуста?
Отрок, поймав взгляд великого князя, плеснул еще.
— Через три года после сражения на Калке священник Евстафий принес в Рязань из Корсуни чудотворную икону Николы, которая потому и называлась Никола Корсунский. И присутствовал в ней непостижимо образ и дух Святого Угодника.
Она стояла ранее посреди града Корсуни, близ церкви апостола Якова, брата Иоанна Богослова. Церковь эта была тем славна, что в ней в 988 году крестился самодержавный и великий князь Владимир Святославич Киевский и всея Руси. И тем еще была известна церковь, что позади ее алтаря была такая обширная и красивая палата, в которой пировали греческие императоры Василий Болгаробоец и Константин Порфирородный.
И был в церкви апостола Якова скромный священнослужитель именем Евстафий, муж лет уже зрелых, помыслов благочестивых, сердца сокрушенного. Ему-то ночью девятого мая 1224 года от Рождества Христова было явление чудное. Некий старец благоуветливый, с большими яркими глазами, с густой волнистой бородкой позвал Евстафия по имени и сказал:
— Возьми мой чудотворный образ Корсунский, супругу свою Феодосию и сына своего и иди в землю Рязанскую. Там хочу пребывать и чудеса творить и место то прославить.
Евстафий пробудился в холодном поту, но скоро успокоился, подумав: нынче на литургии я громко возглашал тропарь святого Николая и прокимен в честь его же, а еще и кондак, вот и примстился он мне.
В следующую ночь опять явился Чудотворец, повторил свои слова голосом теплосердечным, но настойчивым. Затрепетал Евстафий, стал думать: о, великий Чудотворец Никола, куда велишь идти? Я, раб твой, ни земли Рязанской не знаю, ни в сердце своем не помышляю. Не знаю я той земли, на востоке ли, или на западе, или на юге, или на севере. И опять нашел успокоение, решив, что снова ему помстился Никола из-за того, что вчера он дольше обычного простоял перед образом в церкви. Икона писана i гладью — краски боголюбивый изограф клал ровно, мягко, без супротивности и противня, образ Николы излучал доброту и сердечность, но Евстафий после первого ночного видения все равно трепетал, долго клал поклоны земные и умолял не отсылать его в какую-то Рязанскую землю.
На третью ночь в тот же точно час Евстафий пробудился оттого, что кто-то толкал его под ребра. Евстафий поднялся со своей жесткой постели и увидел в красном углу при свете лампады Николу Корсунского. Он взирал на священника огромно открытыми глазами вопрошающе и терпеливо. Евстафий невольно взнял руку творить знамение, возопил:
— О великий Чудотворец Никола, возвеличенный Господом на небесах и прославленный на земле чудесами! Да будет воля твоя, как изволил.
Икона начала смещаться к выходу. Евстафий подумал, что высокий, во весь рост Никола с благословляющей десницей и Евангелием не пройдет через низкий дверной проем, но Чудотворный ушел за порог и растворился в предутренней жемчужно-серой дымке. Евстафий поторопился выйти следом за Чудотворцем, увидел лишь розовую полоску зари и подумал: нешто туда мне, на восток надобно идти?
А утром пришел в церковь иподьякон Херсонесского епископата и велел Евстафию следовать немедля за ним в епархию. Евстафий шел и терялся в догадках, вспоминая за собой прегрешения, за которые мог бы получить порицание владыки, но только зря беспокоился, епископ объявил ему:
— Царевна греческая Евпраксия сосватана за рязанского юного князя Федора и отбывает на Русь. Осведомлена она о тех чудотворениях, какие явил святитель Никола на земле и на море, и потому пожелала взять с собой образ Николы Корсунского как покровителя в путешествии. Тебе надобно быть при святой иконе безотлучно.
Евстафий начал собираться в дорогу. В городе Корсуни, расположенном на мысу Херсонеса, со времен Владимира Святого проживало много русских людей. Евстафий расспросил их, кака така Рязань, где находится и как до нее добраться. Нашелся человек, знавший ответы на все вопросы в точности, сказал, что путь в Рязань лежит через лукоморье, половецкие степи и дикие, населенные зверьем леса. Услышанное вселило в его душу страх, даже ночью его не отпускало беспокойство. И вот снова в тонком сне явился к нему Никола и сказал:
— Поедешь не через земли язычников-половцев, а старым путем из греков в варяги.
А наутро и епископ подтвердил:
— Опасно ехать по степи. Недавно являлись туда дикие орды татаро-монголов, была страшная сеча, и все там нынче в неспокойном движении. Пойдете в устье Днепра в Понтийском море, которое называется еще Веским, доплывете до моря Варяжского в немецкой области. Из города Риги пойдете уж сухим путем до Великого Новгорода и дальше в Рязанскую область не только беспрепятственно, но и с почетом.
Евстафий взял чудотворный образ Николы Корсунского, жену свою Феодосию и сына Евстафия-второго, а еще одного из клириков церкви апостола Якова и навсегда покинул Херсонес на корабле греческой царевны Евпраксии.
Путешествие длилось два с лишком года, безопасно, но не без приключений. В Великом Новгороде торжественно встретили греческую царевну князь Ярослав Всеволодович и сын его Александр. Жена Евстафия Феодосия так возлюбила Великий Новгород, что захотела остаться в нем и не сопровождать дальше царевну и чудотворный образ. А чтобы Евстафий силой не заставил, скрылась от него неведомо куда. И как потом написал Евстафий-второй, «абие расслабе все уды и телеси ея, и быша, яко мертва, и недвижима, — едино дыхание вперсях ея бяше». Евстафий, узнав, что жена его при смерти, припал к чудотворному образу и говорил со слезами:
— Великий Чудотворец Никола, прости рабу свою, согрешившую перед тобой, как одна из безумных жен.
И тотчас была исцелена Феодосия, все отправились в путь дальше. А скоро встретили их с великой радостью и с хлебом-солью епископ Ефим Святогорец и великий князь Юрий Игоревич, которые сопровождали затем гостей до Рязани.
Вскоре и свадьбу царской дочери Евпраксии и князя Федора Юрьевича Рязанского сыграли, а образ Николы Корсунского поместили в храм, специально воздвигнутый во имя великого святого в вотчине князя Федора, что на речке Осетр близ стольного города. Епископ Евфросин освятил ее с большой торжественностью и празднеством, а батюшка Евстафий стал в ней править службы.
В ту осень Ока встала очень рано. За несколько дней покрылась льдом. Он был еще тонок, но уже выдерживал всадника с конем, хотя при этом слегка прогибался и пугающе потрескивал. Сторожа с крепостной стены заметила в двух верстах от Рязани трех верхоконных. Растянувшись цепью, они пересекли неторопливым опасливым шагом реку, приблизились к городу и снова той же цепью вернулись по льду на правый берег Оки. Постояли, видно посовещавшись о чем-то, а затем припустили через реку рысью столь резвой, что сторожа толком и рассмотреть их не успела. Поняла только, что люди чужеземные, однако не половцы и не булгары.
Всадники удержали коней у ворот.
— Менду! — крикнул стражникам один.
Второй повторил приветствие по-русски:
— Здравствуй! — И добавил: — Мы посланы к вам великим Батут-ханом, покорителем вселенной. Ведите нас к своему князю.
Дружинники сообщили о послах великому князю Юрию Игоревичу. Тот велел вести их в думскую палату.
Когда послы спешились, рязанцы с удивлением увидели, что среди них — баба, старая и по-чудному наряженная… На послах были шубняки — на одном овчинный, на втором козлиный — и меховые с наушниками шапки. У бабы лежала на плечах шкура бурого медведя и лисьи хвосты, на голове — колпак с нашитыми на нем клювами птиц — похоже, сапсана, утки, клеста. На шее у нее висела пронизь из сухих лягушек.
Рязанцы, не скрывая изумления, раздумывали, можно ли такое чудище допустить до великого князя.
Толмач успокоил их:
— Это наша чародейка Удоган. Она знается с облаками, оберегает нас и предсказывает судьбу.
Стражники продолжали сомневаться: долго ли православного человека изурочить, злую болесть на него наколдовать?
— А пошто вы Оку пересекали туда-сюда?
— Пробовали, крепок ли лед. Ведь наше войско больше, чем триста тысяч. Как все выйдут — а ну как треснет лед?
Стражников это лишь рассмешило: вот врет, триста тысяч!
— А пока нас только трое, — продолжал толмач. — Иди зови своего князя.
Но стражники скрестили перед ним свои копья. Юрий Игоревич сам вышел из ворот в окружении дружинников.
— Менду! — почтительно приветствовал его посланник, а толмач переложил на русский.
Оба посла оказались на одно лицо. Юрий Игоревич рассматривал их, пытаясь найти отличия, но только усмотрел, что у одного грязные, видно, отроду не мытые руки, а у другого воспаленные глаза с опухшими красными веками.
— Турсун батыр, — сказал Грязные Руки, а Воспаленные Веки перевел, что посол желает князю быть живым.
После этого Грязные Руки говорил на своем языке очень долго. Толмач переложил:
— Хан Батый требует от вас десятины от всего — от князей, простых людей и коней, десятины от коней белых, десятины от вороных, бурых, рыжих, пегих. А если вы не желаете добром отдать, то мы силой все возьмем.
Тотчас чародейка закружилась волчком на одном месте, так что взвились ее седые, заплетенные в косички волосы, и лисьи хвосты, и сухие лягушки, издававшие глухое бряканье. Одновременно она произносила какие-то заклинания, подвывала, несколько раз ударила в бубен и наконец умолкла, вперив глаза в проходящую тучку. Наглядевшись на тучку, чародейка объявила что-то своим спутникам.
Толмач с важностью перевел:
— Духи сказали, что никто не смеет противиться великому хану Батыю, ему покорна вселенная, не то что какая-то Е-ли-цзань.
Юрий Игоревич был не столько даже рассержен, сколь удивлен: еще никто не смел приходить на Русь с таким запросом.
— Возьмете не десятину, а все, но только если завоюете нас. Но скорее пегий конь станет саврасым, чем это случится. Пошли вон, откуда явились!
— Дзе, деренчи? — зло выговорил посол Грязные Руки.
— Ладно, разбойники! — перевел Воспаленные Веки.
— Глянь-ка, еще и обзываются! — осерчал великий князь Рязанский.
Послы неторопливо усаживались на коней. Старуха-чародейка оказалась проворнее всех, прямо-таки запрыгнула в седло.
Они развернулись. Перед ними лежал свеженаметенный сугроб. Их мохнатые низкорослые лошадки преодолевали его осторожно, погружали ноги в снег опасливо, а как выбрались на едва заснеженную равнину, взяли сразу в полную скачь, так что на рязанцев полетели грязные ошметки ископыти.
Юрий Игоревич собрал большой совет. В гриднице — самой поместительной палате великокняжеского дворца — не хватило на всех пристенных лавок, накрытых коврами и шкурами. Пришлось принести из других покоев трехногие ременные стольцы, на которые обычно нарочитые люди не садились. Ныне было не до вожеватости. Весть о пришельцах встревожила не только рязанских князей, но и всех ближних соседей — князей пронского, коломенского, муромского. Все они спешно прибыли со своими верхоконными дружинами, с боярами и воеводами с оружием и с броней.
Великий князь Юрий Игоревич был и по чину, и по возрасту старше всех собравшихся. Он сидел в красном углу на резном седалище с подлокотниками, как обычно, грузно, усадисто, но не мог скрыть беспокойства и нетерпения. Ближе всех сидевшие к нему племянники Ингваровичи Олег и Роман ворохнулись на лавке, понимающе переглянулись.
— Ведомо вам всем, — начал Юрий Игоревич, — что в диком поле объявился наглый враг. Но никто из вас по молодости лет не знает, сколь силен он: это те самые неведомо откуда и незнаемо зачем приходившие четырнадцать лет назад татары. Они убили на Калке шесть русских князей и девять из десяти дружинников. Сам непобедимый Мстислав Удатный, сын Мстислава Храброго, бежал с поля боя…
Юрий Игоревич умолк. Безмолвно сидели и все собравшиеся на совет: не знали, как рассудить, на что решиться.
— Неужто так прямо и требуют: покориться им? — подал голос князь муромский…
Ответом ему был дружный гул, и не понятно стало, кто что хочет сказать.
— Не бывало такого!
— Николи не бывало. Деды и отцы наши никому дани не платили.
— И в рабстве ни у кого не бывали.
— А если приходил враг, то за свою честь и отечество умирали в бою.
— Так и мы должны честь свою оружием или смертью сохранить. Решительные слова о готовности сохранить свою честь оружием или смертью произнес сын великого князя Федор. Юрий Игоревич повернулся к нему с отцовской гордостью и одобрением, потом обвел взглядом всех сидевших вдоль стен князей и бояр: мол, каков орел мой сын!
Полное согласие было ему ответом:
— Федор за всех за нас молвил!
— Надо, надо собирать силы и проучить татарву как следует! И не отсиживаться за крепостными стенами, а выйти в открытое поле!
— Все, как один, выйдем!
— Умрем, но не покоримся.
— Труби сбор, государь! Мы все одним сердцем с твоим Федором.
Юрий Игоревич слушал, слегка покачивая седой головой, соглашаясь, но и о чем-то потайном еще прикидывая. Когда все выговорились, сказал:
— Будем собирать полки, братья. Я уже послал гонцов к великому князю владимирскому Юрию Всеволодовичу, в Чернигов к князю Михаилу. Все силы надобно собрать, чтоб не сталось, как на проклятой Калке. А покуда надо потянуть время. Сын мой Федор пойдет к Батыю, даст ему дары богатые, скажет, что хотим миром поладить. Мы ведь и правда так думаем?
— Вестимо, худой мир лучше крепкой брани.
— А что же, Федор твой без оружия пойдет и без охраны?
— Какое оружие? Какая охрана? Он и его бояре будут посланниками добра и мира.
Наступила тишина в палате — согласие было полным, князья уж прикидывали про себя, сколько могут они собрать в своих вотчинах ополченцев: конников и пешцев, копейщиков и лучников.
Ехали неспешно, коней не погоняли, чувствовали себя безбоязненно, да и как же иначе — на своей-то родной земле? Время коротали в разговорах.
— Что-то рано нынче заколодело?
— Растает.
— Знамо, растает. В апреле.
— И сейчас растает.
— Да не надолго, потому как зима на носу.
— И на Рождество случается дождь.
— Ну, это редко.
— Но случается все же.
У сельца Добрый Сот приостановились поговорить с крестьянами, которые молотили цепами овес. Удивились, что столь рано решили они выбивать зерно из колосьев: делалось это обычно поздней осенью или зимой, чтобы подольше сохранить солому для корма скота.
— Что не молочено, то и цело, а-а, хрестьяне? Забыли нешто? — крикнул с седла Апоница, дядька князя Федора, пестовавший его с четырехлетнего возраста и с той поры всюду его сопровождавший.
Крестьяне, увидев князя Федора, работу не бросили, цепов из рук не выпустили, только покачнулись в его сторону в знак приветствия и почтения. Один из молотильщиков, стоявший ближе всех к всадникам, посетовал:
— Беда, день короче стал, больше трех кресцов не успеешь обмолотить.
— Куда же торопиться-то? Морозы только-только затрещали, и снегу мало.
Молотильщик помолчал, видно раздумывая, следует, нет ли говорить правду, подошел к Федору:
— Княже, за лесом, на речке Воронеже пришлых людей скопилось видимо-невидимо, прямо тьма. И конные и пешие, и даже бабы при них… Лошади, овцы, велблуды. Шалаши огромадные поставили. Пугаемся, вот-вот на нас налетят, заберут хлебушко.
После этой встречи с крестьянами ехали молча, каждый таил в себе сомнение и опаску. Благо, путь оказался недолгим: за лесом и впрямь — людей и скота глазом не окинешь.
Дорогу перекрыли вооруженные люди.
— До хана Батыя нам надобно, — сказал им Климета Кожух, стольничий князя Федора.
На удивление, татарские воины поняли Климету без толмача, жадными раскосыми глазами обшарили всадников, заглянули и в сани, подняв кожаный полог над сундуком и коробами. Окончательно все уразумев, показали руками, чтоб следовать дальше вместе.
Речка Воронеж мелка и узка, но, видно, воды в ней все же хватало и на все бесчисленное множество воинов, и на еще большее количество скота. По обоим берегам стояли равноудаленные друг от друга в строгом порядке черные юрты. Одна из них была золотисто-желтая, и возле нее на длинном ярко раскрашенном древке вздымалось пятиугольное знамя из белого шелка, на полотнище которого был очень искусно изображен серый кречет с черным вороном в когтях. Увенчивали знамя девять конских хвостов.
— Золотая изба и стяг Батыя, — понял Климета Кожух.
— Слезайте с коней и стойте здесь, — велел старший нукер русским послам и направился к юрте, стоящей рядом с ханской.
Там сразу стало шумно, забегали охранники, отпахнули полог, закрывавший вход в юрту, из которой вышли несколько человек. Донеслись голоса:
— Урусы…
— Долгобородые…
— Оросы…
В окружении телохранителей к русским послам приближался свирепого вида старик.
— Субудай, — определил Климета.
— Неужто? — не сдержался князь Федор, наслышавшийся об этом полководце много всяких ужасов. — Тот самый, который на Калке?..
Так вот он какой, жестокий убийца русских князей!.. Ноги ухватом — оттого, знать, что всю жизнь верхом на коне. Глаз только один, и то левый — как же он из лука целится?.. Рука правая скрючена. На лице косой шрам… Видно, неплохо оттитловали его в рукопашных схватках! Может, и мы добавим ему титлов, если полезет…
Субудай подошел, глядя на послов единственным глазом искоса, по-птичьи.
— Уруситы?
— К Бату-хану мы. С князем Федором Юрьевичем, — ответил сокольничий.
— Коназ? — Субудай перевел свой темный зрак на Федора. Повернулся в сторону золотой юрты.
От нее шел сам хан с девятью телохранителями — три ряда по три нукера. Был он молод, легок на ногу. Солнце светило ему прямо в глаза. Они были совсем как щелочки. Ярко посверкивали рубиновые пуговицы его желтого длинного чапана. Подойдя к послам, хан встал так, чтобы солнце не слепило его. Веселая улыбка играла на его плоском желтом лице — и в складках прищуренных глаз, и в вислых усиках видел ее князь Федор.
— Мы пришли к тебе с миром, — сказал он хмуро. Потом, помолчав, прибавил: — Подарки наши прими в знак… дружбы.
Батый улыбнулся понимающе и покровительственно:
— Видно, князь, тебе жалко своих даров? — Не ожидая ответа, все с той же усмешкой сказал нукеру: — Ясанчей и каланчей сюда. Пусть примут дары, если… если князь не раздумал. Ты ведь не раздумал, а?
Федор вспыхнул, хотел ответить что-нибудь дерзкое и обидное, но дядька Апоница, стоявший позади, незаметно ткнул его кулаком в спину, шепнул:
— Не задирайся, Бога ради.
Батый, как бы не замечая гнева русского князя, снисходительно разглядывал крытую повозку с подарками.
Подошли ясанчи и каланчи — русские поняли, что это, наверное, сборщики податей, — начали по-хозяйски потрошить коробья.
Улыбка на лице Батыя стала брезгливой: нашли, дескать, чем удивить — монетки серебряные, бисер арабский, жемчуг гурмыжский… Аксамиты, парчу, порфиру, камку и другие полотна он небрежным движением руки велел отложить в сторону, словно бы отбросить как ненужные ему, но шубами остался доволен: все десять, подбитые куньим, собольим, горностаевым, лисьим мехами, перебрал собственными руками.
— Субудай-багатур, — обернулся он к своему одноглазому полководцу, а что сказал ему, толмач Воспаленные Веки не перевел.
Субудай достал пергамент, с хрустом развернул его перед князем Федором.
— Видишь вот, коназ, реки ваши, дороги ваши и ваши же города. К Итилю, к Волге значит, тридцать три наших тумена шли широким строем, таким широким, что крылья его, левое и правое, разделяли три дня пути. — Субудай уставился немигающим оком на Федора, ожидая увидеть недоверие или страх. Не разглядев ни того ни другого, продолжал уже зло: — По твоей проклятой Руси, где то речки, то болота, то леса страшнущие, непролазные развернуть такой строй нельзя. Так укажи, где нам будет легче пройти после твоей Е-ли-цзани к Ику, значит, Коломне по-вашему, потом к Ульдемиру — к Владимиру? Через Мушкаф?
— Какой еще Мушкаф? — спросил Федор, не сразу понявший издевательскую изнанку разговора.
— Через Москву, если по-уруситски.
Федор побледнел. Еле сдерживая бешенство, произнес медленно и с угрозой:
— Коли пойдете, то хватит одной дороги — на тот свет!
Едва Воспаленные Веки закончил перевод, как Батый сверкнул глазами, словно лезвием сабли, воскликнул даже как бы весело:
— Дзе ит!
— Вот собака! — с явной радостью перевел Воспаленные Веки.
А Батый продолжал игриво, даже ласково:
— А скажи-ка, князь рязанский, твоя хатуня, жена значит, — Юлдуз?
Федор не понял.
— Зовут ее Юлдуз?
— Нет, Евпраксеюшка.
— Да-а?.. А мне сказали, что она прекрасна, как Юлдуз — утренняя звезда на небе.
Апоница сзади жарко выдохнул князю своему в ухо:
— Терпи.
— Да-а… — продолжал все с тем же веселым блеском черных узких глаз Батый. — Когда я отправлялся в этот поход, моя мудрая мать Ори-Фуджинь сказала, что в каждой стране покоренный народ будет присылать мне в дар самую прекрасную женщину. Так что вели своим рабам мчаться за Евпраксеюшкой. У меня на ложе еще не было царской дочери и княжеской жены. — И Батый показал свои крупные белые зубы. — Может, сам хочешь привести ее?
Если бы был у Федора хотя бы укладной нож, он бы выхватил его не задумываясь. Но послам, идущим с миром, не должно иметь с собой ни самого легкого оружия. Только единственное оружие было у него — слово. Федор заставил себя ответить хану с такой же улыбкой, с какой говорил тот:
— Недостойно нам, христианам, тебе, нечестивому псу, водить на блуд не токмо жен своих, но и волочаек подзаборных.
Какой знак подал хан своим нукерам, Федор не видел — только блеснули перед его глазами сразу два ножа. Он уже не видел, как на окольничего накинули укрюк — ременную петлю на длинном шесте, как пал на колени дядька Апоница, умоляя басурман пощадить его юного князя.
Апоница один остался в живых. Всех убиенных по велению хана выбросили в степь на расхищение шакалам и воронам. Апоница укрыл в зарослях сухого приречного камыша тело Федора, а когда пала ночь, пробрался в село Добрый Сот, выпросил у мужиков, молотивших овес, лошадь с санями.
Наутро следующего дня на кречеле — погребальной повозке явился князь Федор в Рязань.
Со времен Юрия Долгорукого и Андрея Боголюбского в церковном строительстве Северо-Восточной Руси широко распространялось каменное зодчество. Кроме пришлых, греческих и итальянских, мастеров стало много и своих каменных здателей. Но и умельцев рубить храмы было еще много, наиболее искусных и сведущих в этом ответственном занятии назвали древоделями. Как раз такой древодель по имени Мирошка Бирюч со своей дружиной рубленников поставил церковь Николы Корсунского в вотчине князя Федора. Строили не обыденкой, обстоятельно, неторопливо. Запаслись кондовыми бревнами для клети, но княгиня Евпраксия, сама вникавшая в строительство, захотела, чтобы был восьмерик — сруб с восемью гранями. Из-за этого строительство затянулось еще на год, но зато уж получилась церковь знатная. Полюбоваться на нее тянулись христиане из тех даже сел, где имелись собственные приходы. Верх у восьмерика шатровый, увенчан деревянной маковкой с крестом, который вознесся даже выше княжеского трехжильного дворца. Оба прируба — алтарь с восточной стороны и трапезный притвор с запада — с резными кокошниками. В оконца и по нижнему ряду, и под самой кровлей вставлена разноцветная слюда, которую Евпраксия велела привезти из Царьграда. Попил в церкви тот самый Евстафий, который привез из Корсуни образ Николы, а дьяконил с ним его сын, тоже Евстафий.
Возвели церковь на всеобщую радость, да обернулась эта радость горестью.
Апоница рассказал, как принял князь Федор мученическую смерть, все без утаю и щадения поведал, глаза в глаза отцу покойного и юной безмолвной вдове.
Был Апоница сам не в себе, как в бреду и трясавице.
— Все равно умерли, — говорил, — никто не повернул назад, все вместе полегли мертвые. Быть сече лютой. На Рязань идут.
Среди общего плача и воя великая княгиня, мать Федора, лежала без памяти, а Юрий Игоревич без слов, страшен лицом, все ласкал пальцами острие меча и улыбался.
Евпраксия не вскрикнула, не оцепенела, не лишилась чувств — подхватила младенца своего Ивана и рванулась в церковь, где шла в это время заутреня. Проскочила притвор, протиснулась сквозь плотно стоявших в церкви прихожан и начала взбираться по лестнице на хоры. Увидев ее, певчие даже оторопели, а княгиня взбежала еще выше, куда поднимались изредка по хозяйственным надобностям пономарь или староста.
Она распахнула окно, перекрестилась и, не выпуская из рук сына, ринулась вниз, на окаменевшую мерзлую землю.
— Заразилась! — закричали в городе. Вместо утрени в церкви стали моления об упокоении душ новопреставленных.
На ветвях еловых воздвиглись три гроба. В них — одетые в белые саваны князь Федор, княгиня Евпраксия, княжич Иван.
На челе у всех — венчики с изображением Спасителя и предстоящими Ему Божией Матерью и Иоанном Предтечей.
— Живущий под яровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится…
После панихиды сразу и отпели.
— Плачу и рыдаю, когда размышляю о смерти и вижу во гробах лежащую, по образу Божию созданную нашу красоту безобразною, безславною, не имеюща виду…
Маленький, словно игрушечный, гробик с Иваном Постником был отставлен в сторонку от одров его родителей, над ним батюшка Евстафий совершил особое отпевание, как над непорочным, безгрешным созданием. Нет нужды молиться об оставлении его грехов — их нет, а когда батюшка Евстафий произносит его имя, то поминает усопших Федора и Евпраксию, о которых блаженный младенец Иван Постник станет молитвенником как непорочный наследник Царства Божия.
Сын батюшки дьякон засомневался было, следует ли отпевать княгиню Евпраксию, сознательно лишившую себя жизни. Отец строго упрекнул его за нетвердое знание чинопоследования заупокойного богослужения: кто лишил себя жизни по неосторожности либо будучи невменяем из-за острого приступа душевного отчаяния, самоубийцами не признаются.
Отдали им всем последнее целование.
…Вот какова наша жизнь! Это подлинно цветок, это дым, это роса утренняя. Пойдем же на могилы и там посмотрим, куда делась доброта тела? Где юность? Где глаза и облик плоти? Все увяло, как трава; все погибло! Пойдем же, припадем со слезами ко Христу.
Принесли тела упокоившихея к великому Чудотворцу Николе Корсунскому и положили в едином месте и поставили над ними кресты каменные. И зовется о тех пор великий Чудотворец Николой Заразским по той причине, что благоверная княгиня Евпраксия с сыном Иваном сама себя заразила.
— Даруй, Боже, безбурие в лукавом море суетного и мерзкого жития. Страшно житие сие, люто море, и помышления, яко вороны, играют, — жаловался, стоя у кивота, владыка Кирилл. — Сам веси, Человеколюбче, о чем молю Тя. Упокой отведших к Тебе и живущих призри. Сохрани от дьявольска обстояния и неистовства вражеска. — Глаза его наполнились жгучею влагою. Торопливо утерев слезы, он мелко перекрестился со смиренным поклоном…
Что хочет разузнать великий князь от несчастного Глеба? Унижен человек безмерно и не восстать уж ему. Все внутренние скрепы в нем разрушены, и разум помутнен. Как душезнатец опытный, Кирилл это видел и не судил уже осужденного.
Но толмач, сидящий в порубе?.. О, тут что-то другое… Не полезнее ли было бы с ним, а не с Глебом иметь пространное собеседование?
Служка уже донес о прибытии в стан князя Святослава, о падении Рязани и о двух пленниках, захваченных Дорожем. Только один миг видел владыка Глеба, когда его вели на расспрос, лицо его дряблое, дрожащее, подобно тесту избитому. Одного лишь взгляда хватило, чтоб прочесть, что уготовано человеку сему. Стыдясь и за грех почитая, вспомнил владыка свой испуг: а вдруг попросит благословения? Но Глеб прошел мимо, усмехнувшись вкривую. Видно, давно уж привык жить без окормления духовного. Богоотступник отринутый — а жалость к нему остро когтила сердце, ибо предугадывалась обреченность его пути под водительством дьяволовым.
— Покаянию даешь время, Христе, нашу искушая любовь, — прошептал Кирилл в томлении. — Судьбы, Тобой ниспосылаемые, суть глубины великие.
— Владыка, — попросил служка, — дозволь служебникам и монахам облачиться в порты исподни овчинныя? Иные со студения изомроша беспортьем.
— Не возбраняем студения ради, — сказал Кирилл. — А разве они еще не забыли, что кожи животных носить им не можно?
— Ослабли от хлада.
— Руки и ноги ваши ослаблены, как в церковь идти, а на игрища и дела пронырливые убыстрены. — Зная за собой доброту, которой он и по нужде побороть был не в силах, владыка почитал необходимым выказывать иногда строгость самым неожиданным образом, чтоб трепетали и укорот заране имели. Но тут же и раскаивался и чуть ли не повиниться готов был. Поэтому быстрым переходом он сделался ласков и попросил служку проводить его с факелом в ставку великокняжескую, чтоб на толмача поглядеть, если он еще не спит.
— А хоть бы и спал! — ответил грубым голосом решительный служка.
— Вот ты, меншик, кем до меня был? — допрашивал владыка, поспешая за ним и недовольный его нечтивостью.
— Сначала батюшка урядил сады оплетать плетнями, потом соль вываривал. Мы из Соли Галицкой сами.
— Лучше в монахах-то?
— Трудно воде запруду прососать на перст, а там и пошла размывать, — загадочно ответствовал служка.
— Не знашь, покормили толмача иль просто так бросили?
— Собачье брашно ему, а не царский дар!
— Ты эти упражнения в речениях сильных брось! Монаху не приличествует.
— Да ведь он враг наш, владыка!
— Сорока молвит: я вчера у Бога была, нынче я буду мелких птиц судити.
— Понял, — засмеялся служка. — А вот, например, корчемники вино с водою месят. Их тоже осуждать нельзя?
— Любишь вино-то?
— Да так, просто для разговору молвил.
— Вино, возлиянное не по мере, люто. Новгородцы вон даже утвердили меж собою крестным целованием, чтоб играния бесовского не любити и бочек не бити.
Служка удивился и сказал, что у них в Соли Галицкой вино хранят не в бочках, а в корчагах.
— Вино — орудие диавольское для уловления слабых, — сообщил на это владыка.
— Да мы и не привержены, — потупился служка.
— Смотри у меня! — погрозил Кирилл.
У самой ставки служка осветил факелом лицо владыки и сказал, глядя в упор, со значением:
— Так думаю, толмач наш — ведец. Все вызнает, а за ним и ватага его нагрянет, и атаман ихний.
— Да мы его взаперти будем держать в темнице. Веди-ка его ко мне да огней поставь побольше. Мечники, пущайте пленного сюды!
Монгол вошел с достоинством, с поднятой головой, с прямым, бесстрашным взглядом узких агатовых глаз.
— Сядь! — указал епископ на лавку. — Кормили тебя?
— Хлеба давали.
— А меда?
— Этого нет.
— Но пьете ли вы меда да пиво? — начал владыка издалека.
— Арзу и харзу из молока пьем. Но не жадно. Ибо кто жаден к питию хмельного, тот потеряет и лошадь, и стада, и все добро свое, так что превратится в нищего.
— На, отведай меда нашего.
Служка живо налил из княжеского кувшина полчаши.
Монгол подошел шагами легкими, неслышными, протянул руку. Она была у него сухая и черная — то ли грязная, то ли отродясь такая.
Владыка даже отшатнулся.
— Давно ли в мыльне был?
— Где это?
. — В бане, где моются.
— Мы не моемся никогда, чтобы не противиться провидению и не гневить духов. Если смоешь грязь — смоешь и силу.
— А чем вы занимаетесь? Вы — скотоводы и владеете пастбищами?
Толмач отхлебнул и возвел глаза горе, как бы припоминая, чем таким они занимаются.
— Татары делают войлок и покрывают им юрты. Мужчины делают луки и стрелы, стремена и уздечки, строят повозки, объезжают лошадей и доят кобылиц, делают кумыс, шьют мешки для его хранения, сторожат и навьючивают верблюдов. Кожи они выделывают при помощи кислого молока. Женщины у нас обязаны править повозками, ставить юрты и снимать их, доить коров, делать масло и кислое молоко, приготовлять шкуры и сшивать их ниткой из жил. Они шьют также сандалии, башмаки и другое.
— Веруете ли вы в Бога?
— Да. Его зовут Начигай. Он бережет наших сынов и скот. Его делают из войлока и сукна и жену его тако же. Держат их в жилищах, питают хорошо и просят обо всем, что надобно. А еще духи предков из войлока и шелковых тканей, им тоже дают есть, пить и угощают сердцем зверя. Все предки Чингисхана тоже боги.
— Вы признаете, что у человека есть душа? — прищурился владыка.
— Даже две или три. Материнская душа плоти и отцовская душа кости. Она в чреслах помещается. Разрубить кость чресельную — убить душу. Грешники и убитые по злу делаются духами, приносящими несчастья.
— Откуда вы это знаете?
— Отец и мать передают нам.
— Кто же ваши предки?
— Серый бык и каурая лань.
Владыка не позволил себе ни малейшего намека на улыбку.
— А откуда вы происходите? Где ваша родина?
— Мы не называем себя татарами. У нас семьсот двадцать покоренных племен. Но мы, родившиеся на берегах Онона и Керулена, главные среди всех.
Владыка порылся в памяти, но ничего не вспомнил.
— А где это?
— Далеко! — неопределенно махнул рукой толмач.
— Вы богаты?
Толмач вдруг засмеялся, впервые поглядев в глаза епископу.
— Чему ты смеешься?
— Твоему вопросу. Мы никогда не поймем друг друга.
— Почему?
— Мы по-другому видим мир, чем вы. Следовательно, мы живем в другом мире.
— Зачем же вы завоевываете наш?
— По велению Неба. Наше могущество предопределено Вечным Голубым Небом. Высшее наслаждение, сказал Чингисхан, состоит в победе: покорить врагов, отнять их имущество, отнять их коней, жен и дочерей, заставить рыдать любящих их. Десять лет назад Чингисхан ушел от нас, с ним пошли сорок красивейших дев, вослед за его душой, подобной крылу отлетающей птицы. Он — наше божество. Но он любил мудрецов и отшельников тех племен, которые покорял. Поэтому я и говорю с тобою так прямо, так открыто, так пространно. Он знал, что люди верят в разных богов, и не запрещал этого.
Владыка Кирилл понял, что нет надежды ни на единую живую искру истины в таковой беседе. Правда, некоторая часть истины уяснилась, и состояла она в том, что толмач сей мыслит иначе, чем мыслил бы человек его судьбы и положения- Он не тот, за кого выдает себя. Душа его студеная и неверная. Сам он незнаемый и немилостивый.
— Вечное Голубое Небо мы называем Тенгри, — сообщил толмач, уже как бы любуясь, сколь много глубоких и важных знаний доверил он обмороженному русскому попу со светлыми проницающими глазами. — Мы знаем также очистительную силу огня, — продолжил он, — вы зажигаете свечи перед своими богами, значит, вам тоже доступно это понимание?
Владыке было равно отвратно возражать или объяснять что-либо. Поэтому он промолчал.
— Наши грамоты начинаются словами: Силою Вечного Неба повелеваем… Теперь уяснил, отчего так? Оно — источник жизни, вечный и правосудный правитель мира. Огонь же очищает не только от болезней, но от дурных мыслей и злых намерений. Вот причина нашей неуязвимости, спокойствия и сплоченности.
— Какова цель вашего существования, ваше назначение? — спросил владыка, чтобы прервать это грубое похвальство.
— Наше призвание — покорить весь мир, все земли, — был краткий и уверенный ответ.
Кирилл очень холодно усмехнулся.
— Теперь ты смеешься, — сразу заметил толмач. — Я говорил, мы не поймем друг друга.
— Ну, почему все-таки? Вроде оба мы неглупы… хотя и существуем в разных мирах.
— Потому что мы — высший народ. Вам недоступна наша преданность, наше отношение к жизни и смерти, к другим народам. Наконец, у вас не было такого вождя, как Чингисхан. Вы — неплохие воины, били хазар, половцев и даже ходили на Царьград, но такого, как Чингисхан, у вас нет и не будет.
— Мы когда-то почитали бога Сварога, чье имя тоже означает голубое небо, и его детей Сварожичей: Перуна, Велеса, они тоже идолы, как у вас, только их делали из дерева.
— Оказывается, есть кое-что похожее! — снисходительно заметил толмач. — Но Чингисхана, человека такой мощи, ума и величия, у вас даже и не может быть.
— Но у нас был князь Владимир, при котором крестилась Русь во Христа. Этот князь не устрашением прославлен, но милостив к нищим, сиротам и вдовам.
В этом месте толмач засмеялся и с любопытством поглядел на Кирилла: может, русские таким образом шутят?
— Он защитник слабых и помощник угнетенным, — продолжал владыка, не смущенный весельем татарина. — Мы не знаем смертной казни и пыток. Мы так любили князя Владимира, что прозвали его Красным Солнышком. Мы украсили свою землю храмами, возделанными полями. Вы оставляете после себя пепелища, разор и горе!
— Как нету смертной казни? — прервал Бей-Ким. — А кто зелье растворит на убитие человеку? Его разве не смертью карают?
— Этот закон есть, да. Но он не применяется. У нас нет отравителей.
— Чего ж тогда пишете?
— А ты много о нас знаешь, — заметил Кирилл. — Кто ты?
— Благоразумец с мудростию, приличествующей мужчине… Ты живописуешь мне ваш образец совершенства, — зевнул, может быть притворно, толмач. — Но чем доски, на которые вы молитесь, лучше идолов, которых свергли?
— Мерзко Богу такое окаянное дело, как идоловерие! — воскликнул епископ.
— Откуда знаешь? — лениво спросил татарин. Он поддерживал разговор, только чтоб время шло.
— Негоже то, что верою принято, дерзкими исследовать испытаниями. Господь во благе создал человека, но, видя его злобою привлеченным и оскверненным, дал нам святого Своего лица образ. Так на иконы преславное смотрение очам нашим дано. На иконе написание Христово мысленное, а не воображенное, на само чело Божие возметаем мы очи.
— Ты знаешь, среди татар тоже есть христиане. Только они зовут себя несториане, иоанниты, ариане.
— Это уклонившиеся от истины еретики! — с сердцем воскликнул владыка.
Толмач засмеялся:
— А вы одни знаете истину, да? Мы хоть допускаем, что истин много. Единый Бог является в разных вероисповеданиях разным народам, кто как может воспринять. Зачем горячишь мысль и голос? Пусть всяк верует по-своему.
— Истина одна. Истина во Христе, — твердо сказал владыка, заблестев глазами. — Любовь наша ничем поколеблена быть не может.
— Ты называешь любовью веру вашу?
— Именно. В ней главное — любовь.
— К кому?
— К Богу. К ближнему. И все, что из этой любови проистекает: терпение, милосердие, справедливость.
— Это вероисповедание рабов, — с превосходством сказал татарин.
— Христос — высшая свобода. Он смертию искупил грехи наши прошлые и будущие и открыл нам высшие степени свободы духа. Потому зовем Его Искупителем.
— Грех!.. Что такое грех? — поморщился татарин. — Тут можно мыслить и спорить бесконечно. Что одному грехом кажется, другому ничего не кажется, и он спокоен. Ты говоришь, истина одна, что Христос — Сын. Ну а Бог Отец, Вседержитель, Дух Святой, Троица, которой вы поклоняетесь?
— Единосущна! И живоначальна! — отрезал владыка.
— А наших царевичей тоже учат Евангелию, — сообщил толмач.
— Зачем? — изумился епископ, не подозревая, что ему самому когда-то предстоит крестить одного из этих царевичей, который даже станет русским святым, основателем монастыря в родной Кириллу Ростовской епархии.
— Н-ну, на всякий случай, — уклонился татарин. — Пусть знают. Не помешает. Ведь все христиане преклонятся перед нами.
— Никогда! — вспыхнул иерарх.
— Посмотрим… Жизнь впереди длинная, — лукаво улыбнулся толмач, не подозревая, что этому усталому попу жить еще четверть века, а ему самому лишь до утра. — Но мы начинали с тобой говорить о вождях, а ты мне — о крещении.
— Это самое главное событие в истории земли нашей во всю ее ширину, — торжественно и со слезой умиления изрек владыка Кирилл.
— Это история, и потомки рассудят, какое событие самое главное. А может быть, то, которое наступит через неделю… иль завтра? Иль нынешней весной?
— На что намекаешь? — встревожился Кирилл.
— Весной погибель вам, — без тени сомнения сказал татарин как о чем-то само собой разумеющемся.
— Господь рассудит, — постарался скрыть смятение епископ, а душа его испуганной ласточкой вся встрепенулась. — Ты лжешь, ведь ты в наших руках, подумай.
— Ну и что? Прикажете убить меня? Ведь у вас нет смертной казни! Но пусть даже убьете. Это ничего не изменит.
— Как ничего? И для тебя ничего?
— Хода событий ничья смерть не изменит.
— Не скажи! — недобро возразил Кирилл.
— Предопределения Неба не изменит ничто, — повторил татарин убежденно.
— Кроме князя Владимира, наши первые святые — его сыновья Борис и Глеб, убитые братом своим Святополком Окаянным, славные мужеством, красотой, милосердием и щедростью. Князь Борис сказал: не подниму руку на брата своего, не поставь, Боже, ему в вину смерти моей! Какая же сила духа! Какая кротость! Не хотели кровь лить в борьбе за престол и жизни свои принесли в жертву мира для, подобно Спасителю Распятому. Поэтому им дана благодать прощать и исцелять всякую муку и недуги. Они покровители и защитники наши.
Просвещенный татарин качал головой, как бы соглашаясь, но в то же время отнюдь не соглашаясь и презрение испуская из черноты глаз:
— Где отвага, монах? Где гордость? О какой силе ты говоришь? Покорность баранов, добровольно идущих на заклание! И ты хочешь, чтоб я восхищался? Что изменила их смерть в вашей безвестной и вялой истории? Чему научила народы? Да вы из-за этих мучеников-то своих едва не передрались. Сначала из-за того, в какой церкви их положить, потом из-за того, кто какому роду будет покровительствовать. Мономах-то едва умирил мятеж. И стал Борис покровителем его рода, а Ольговичи взяли себе Глеба. До того дошло, что Мономах в своем Поучении не упоминает Глеба, а в роду Ольговичей ни одного княжича не назвали Борисом. Ну и что? Кто-нибудь захотел повторить их судьбу? Их участь кого-нибудь удержала от новых браней и родственных распрей? А ведь все — Рюриковичи!
— А ты, оказывается, знаешь нашу историю? — удивился епископ.
— И как видишь, неплохо, — скромно усмехнулся толмач.
— Тогда ты, может быть, слыхал об Исаии Трудолюбивом, чьим подвигом жизни было безмолвие и непрестанный труд? Вот каких людей мы почитаем и примером для подражания признаем.
— Нет, про Исаию не слыхал, — зевнул Бей-Ким. — Не в том дело, что я воин, а ты священнослужитель. Монах может сражаться как лучший воин. Отважный воин может стать монахом. Не столь уж эти миры несоприкасаемы. Дело в мироотношении, дело в том, что почитать ценностью, в целеполагании.
— Меньше всего нашу историю можно назвать вялой. Мы постоянно в бурях. С юга — печенеги, половцы, Черные Клобуки, на западе иные враги рыщут. Теперь вот — вы. А земля наша красно украшена, возделана и обильна. Оттого и соблазны великие нас захватить и пограбить. Мало быть отважными, толмач. Мало быть ратником искусным.
— Отвага — все! — поспешно перебил татарин.
— Не все! Еще терпение. Еще добромыслие. Еще любовь! Не только ко своим щеням, но ко всем людям, во грехах и заблуждениях погибающим. А ты думаешь, подвиги в том, чтобы семьсот племен под ярмо свое подвести? Может быть, вы и сильны, и сильнее всех нас во много. Но пылью развеетесь в назначенный час. Ибо ваше целеполагание ложно. Вы можете ужаснуть вселенную, но никогда вам не вызвать ее восхищения. А сейчас и страх мой перед вами почему-то совсем прошел. И стало мне скучно с тобою говорить.
— Мне было скучно с самого начала, — поспешно сказал Бей-Ким.
— Стража, уведите его! — распорядился владыка.
— А вы будете опозорены навеки! И сами рассеяны, как полова! Покоритесь и исчезнете с земли, памяти не оставив! — с радостной злобой кричал татарин, толкаемый в спину и под зад веселыми стражниками. — Хорезм исчез! А вы кто перед Хорезмом!
— Режут его, что ли? — раздался вдруг властный голос.
Вошли великий князь и Василько. С ними Жирослав Михайлович и протрезвевший к этой поре сивый ростовский боярин. Увидеть снова владыку Кирилла ему было стыдно, потому он с ходу накинулся на толмача:
— А эта тварь косоглазая что тут делает?
— Казнить хотят и пыткам подвергают! — завизжал тот в сторону Юрия Всеволодовича.
Стража остановилась, опустив руки, не зная, что делать.
— Оставьте его! — сказал великий князь. — Пусть пьет и говорит.
— Не трог, сбрешет чего! — поддержал сивый боярин без надобности, а просто из уважения к великому князю и желания показать презрение Бий-Кему.
Все опять сели.
Тут снаружи послышался шум и пререкания. Ввалились, толкая плечами друг друга, сыновцы.
Василько рассерженно сказал:
— Не соглашаются все малые дружины собрать в одну, каждый хочет под своим стягом.
— А почему это я должен тебя слушаться? — ершисто возразил Всеволод.
— Он думает, если старше, так и умнее нас! Не стану я под его стяг! — заявил Владимир тонким суровым голосом.
Юрий Всеволодович слушал в сокрушении. Вот оно горестное: се мое, а то — мое же…
— Замолкните оба! — велел он им.
Бий-Кем морщил в улыбке желтое лицо, но взгляд узких глаз оставался непроницаем.
— Хочу знать о твоем народе, — сказал Юрий Всеволодович. — Не стану выпытывать и допрашивать. Пусть будет беседа без недоброжелательства. Возьми чашу полную и не бойся… Ваш полководец — Чингисхан? Расскажи о нем и хорошее и плохое.
— Плохого нет, только хорошее, — заявил монгол, опрокидывая чашу и чмокая. — Даже не просто хорошее, а великое.
Сивый боярин с жадностию глядел, как он выпивает — тоже хотелось, но не смел попросить и делал вид, что владыки Кирилла здесь нет.
— Чингисхан был главою народов, живущих в войлочных кибитках, — начал Бий-Кем. — Они разводили рогатый скот, коз и лошадей. Табуны коней — это главное богатство. Силу войска монголы определяют по тому, сколько лошадей. Самое важное сохранить коня в теле, чтоб не худел, не болел, был вынослив и быстроног… Чингисхан говорил: прежде у меня было только тридцать человек ночной стражи и семьдесят моих охранников, ныне ж Небо повелело мне править всеми народами. Он заботился о них, строил дороги и караван-сараи. Купцам было так безопасно, что, как говорил сам Темучин, можно было везде и в любое время носить на голове сосуды, наполненные золотом, и не быть ограблену… К концу жизни им были покорены семьсот двадцать народов, войска он имел сто двадцать тысяч. В нем должны служить все монголы, способные носить оружие. Храбрым и умным Чингисхан вверял войска, рачительным — хранение обозов, неповоротливым велел смотреть за скотом. Монголы лучше всех стреляют из лука с коня. Когда нет войны, татарские ратники работают, расчищают дороги, но домой их не отпускают. Оружие — не их собственность, оно общее и хранится отдельно. После похода каждый обязан сдать оружие.
— У нас так же, — кивнул Юрий Всеволодович.
— Но у них войска постоянны, а у нас токмо дружины, — возразил Жирослав.
— Семьсот двадцать покоренных народов могут прокормить такое войско, а мы — нет, если его все время содержать, — вмешался Василько.
— Это еще как сказать? — о чем-то думая, оживленно отозвался воевода. — Если бы всем князьям договориться да попробовать эдак-то…
Юрий Всеволодович только усмехнулся: эх, Жира, иль ты наших не знаешь?
— Как их можно было бы выучить! — мечтал Жирослав Михайлович. — Наши воины храбры, но малоопытны.
— Дружин хватит! — важно сказал протрезвевший сивый боярин. — Как делали, так и будем. Покамест никому еще не покорялись, ото всех отбивались, а захватывать чужое грех! По обычаю, оно вернее будет.
Бий-Кем самодовольно слушал рассуждения русских.
— Расскажи теперь об оружии, — обратился к нему великий князь.
— Допрежь всего, конница. Тяжелая и легкая. Пеши не бьемся. Чингис нам не велел. Тяжелая конница бьется. Легкая конница — сторожа. Очень много берем заводных лошадей. С ними можно двигаться быстро и на большие расстояния.
Русские переглянулись. Не понравилось им это. Но толмач хорошо был наставлен своими, что сказать и сколько, чтоб встревожить и напугать. Поэтому он продолжал:
— Преследует бегущего противника всегда конница легкая. От нее не уйти, и она беспощадна. Главное оружие — лук. У каждого воина их несколько. Запасных и колчанов со стрелами — тоже. Стрелы очень острые: у каждого воина есть пилка особая, и он постоянно подтачивает их. А еще у каждого шило, иголки и нитки, сито, чтоб просеивать муку и воду мутную процеживать. Мы не зависим от родников и чистых речек. Можем хоть из болота напиться. В одном кожаном мешке — вода, в другом — сушеный кислый сыр и еще небольшой котелок, чтоб варить мясо. А если совсем есть нечего, то пускаем лошадям кровь и пьем ее.
При этих словах слушатели содрогнулись от отвращения. Бий-Кем с удовольствием это пронаблюдал.
— Так, питаясь одною кровью, можем существовать десять дней, — прибавил он.
— Выносливые собаки, — тихо заметил Мирослав Михайлович.
Не знали русские, что пленный умалчивает, сколько соглядатаев оставлено татарами еще со времен битвы на Калке, сколь хорошо разведаны ими дороги, сосчитан каждый воз, прибывший на Сить, схоронены в окрестных лесах запасы пищи, намечены места дневок и ночлегов и легкая конница уже два дня шныряет незамеченная вокруг табора. Даже засады подготовлены.
— А еще у всадников есть особые крючья, чтоб ваших с коней стаскивать и наземь повергать, топча, — вспомнил толмач для пущего устрашения. — А щиты из толстой и крепкой кожи буйволиной. И греческий огонь есть, чтоб стены городов зажигать, и стрелы зажигательные, и порох, чтоб взрывать.
— Порох? — удивился ростовский боярин. — То есть прах? Как это, пыль взрывать?
— У китайцев научились. Ведь мы весь Китай завоевали! — похвастал толмач. — У нас детям лук дают с трех лет. И жены на охоту ездят и в походы — с мужьями. Кто непослушен, того наказываем строго. А меткость у лучников такая, что любой птицу влет убивает. Хорезм — наш, Бухарское царство и Самарканд, Армения, Иверия — наши и тако пребудут. Не бывало на земле такого народа, как мы. Не зная жалости, простираемся на всех, подобно туче, которую гонит ветер. В Бухаре было двадцать тысяч войска, в Самарканде — сорок тысяч. Мастеров-искусников мы обратили в рабство, остальных истребили, даже и младенцев в утробах матерей. Ургенч — главный город хорезмийцев — сопротивлялся семь месяцев. Но сын Чингисхана Джучи привел к нему пятьдесят тысяч — и он пал. Довольно ли?
— Кто идет на нас? — бесстрастно спросил Юрий Всеволодович. — Опять Джучи?
— Теперь пришел сын Джучи — великий Батый, с ним опытный полководец Субудай. После разгрома булгар, мордвы и половцев мы откормили лошадей на Дону, и нет нужды ждать весны. Зимой ваши дороги вполне проходимы, а оборона ваша затруднена. Суди сам, князь, кто перед вами! Мы не ищем больших сражений и сильного врага избегаем. Мы распыляем противника и уничтожаем по частям. Наши союзники — обман и коварство, ласкания лукавые. Против них не устоит ничто. Мы на Руси всюду… Изъявляющих покорность все равно убивают, ибо побежденные не могут быть друзьями победителей: смерть первых нужна для безопасности вторых.
— Теперь твоя собственная история, — с железом в голосе сказал великий князь, про себя подумав: что это он так разоткровенничался?
— Мой жребий таков, — охотно отвечал Бий-Кем. — На Калке я тоже толковином был. Когда русские перебили наших послов, я уцелел, потому что молил о пощаде. Батый с войском ушел, а я остался с кипчаками и русскими.
— Полюбил их? — с насмешкой спросил Юрий Всеволодович.
Монгол беспокойно ворохнулся на скамье, но продолжал смотреть при этом прямо и смело.
— Нет. Не по своей воле я остался. Тот поход Батыя был легкий. Подрались маленько да разошлись. Главное было разузнать, что за Русь такая, что за народ. Хан понял, что наскоком вас не завоевать, надо силу большую собирать, вызнать все заранее. Для того меня и оставили.
— Как он не боится во всем признаваться? — прошептал Всеволод младшему брату.
— Ишь, брада какая редкая, а ноздри распыряны. Противный какой! Языком так и жалит.
— Пророк прямо… А батюшка Юрий Всеволодович простоватым прикинулся. Эх, выпить хочется!
— Ничо! — мрачно сказал Владимир. — Разводье скоро. Перетонут поганые, вдырятся во льдах речных да болотах.
— Скорей бы уж! — вздохнул Всеволод. — А дядя Святослав спит, и ништо ему…
— Отчего ж именно тебя оставили, сука? — спросил Жирослав, сузив и без того невеликие очи.
— Оттого, что я не только по-русски толкую. Знаю и другие языки: венгерский, куманский, сарацинский.
— Зачем же столь много?
— По лукоморью разные купцы и послы ходят. Три года назад в Южную Русь приезжали четыре монаха из венгерского монастыря в Пеште. Поиздержались они в пути, прямо сказать, нищи соделались, и решили два брата, Юлиан и Герард, других двоих братьев в рабство продать. Я их купил и отправил в Каракорум, а сам с Юлианом пробрался в Волжскую Болгарию. Герард у нас по пути скоро помер.
— А зачем эти братья-то приходили?
— Я тоже не сразу понял. А потом гляжу, Юлиан все у меня выспрашивает. Признался мне, что их папский легат прислал. А зачем? После того как мы вас на Калке разбили, слух об этом до Рима дошел и беспокойство там вызвал. Прямо сказать, перепугались все: если даже русские разбиты, значит, враг неслыханно силен. Вот и прислали лазутчиков. Юлиан им сообщает: готовится новое вторжение в русские земли, а потом татары пойдут дальше в Европу.
— Постой, постой! Отчего ж мы на Руси в неведении были?
— Доверчивы и простодушны вы, — снисходительно улыбнулся Бий-Кем. — И самонадеянны, надо сказать. Очень уж в свою силу верите.
Юрий Всеволодович не мог скрыть озадаченности:
— Так ты один, что ли, остался в половецкой степи?
— Зачем один? Со мной еще с сотню лазутчиков было. Но мы не знали друг друга… ну, как будто не знали. Мы среди степняков прижились, за своих сходили. А туда, в Каракорум, слали донесения со своими людьми.
— И что ж ты доносил?
— Разное… — слегка замялся Бий-Кем. — Что русские народ хоть и доверчивый, но крутой. Что князья дерутся меж собой, как псы из-за мозговой кости.
— Но-но, тварь татарская! — построжал Жирослав.
Бий-Кем покосился на него, но продолжал говорить размеренно, ровно, без спотычки:
— Раз недружно живут, значит, можно их всех поотдельности перебить.
— Это ты так думаешь? — тоже ровно спросил Юрий Всеволодович.
— Таково было мнение курултая.
— Курултай это кто?
— Это по-вашему съезд князей.
— Ага, — сказал Юрий Всеволодович.
— Что ваш курултай постановил, нам плевать, — оказал Жирослав Михайлович. — А ты-то чем занимался?
— Я всего лишь узнавал, где какие реки, болота, леса, как города укреплены, сколько верст от одной крепости до другой.
— И все доносил… — глянул исподлобья великий князь.
— Не я один, все доносили. А одноглазый Субудай все на пергаменте начертал: дороги, города, даже пастбища. Такие пергамента у каждого мии-баши, то есть тысяцкого по-вашему. А также у юз-баши и он-баши, то есть у сотников с десятскими.
Князья переглянулись, это не ускользнуло от Бий-Кема, он торопливо добавил:
— Четырнадцать лет хан Батый с девятью чингисидами готовил этот поход, все учел. — Бий-Кем взял чашу с медом и не спеша, со вкусом допил.
Князья подавленно молчали.
— А сюда, на Сить, ты тоже как лазутчик явился? — В голосе Юрия Всеволодовича угадывалась опасная угроза, но Бий-Кем не дрогнул, только ворохнулся на скамье, уселся поудобнее и сказал с улыбкой:
— Дозволь одежду снять, мед горячий в пот кидает. — Он сбросил собачий малахай о головы, распахнул долгополую собачью же шубу шерстью наружу.
— Я тебя о чем спрашиваю?
— Счас, счас!.. Как пришли к реке Воронежу отряды Субудая, я влился в десятку воинов, у нас ведь воины строятся в десятки, а из них сотни, из сотен — тысячи. Не понравилось мне в десятке — одни там татары да уйгуры, я в другую перешел. Забыл я, что этого ни в коем случае делать нельзя, тяжкое наказание за это последует: кто допустил переход, того заковывают в оковы, а кто перешел, тому казнь, сердце вырывают.
— А ты сбежал? Да? — мнимо участливо спросил Василько.
— Нет. Мии-баши как узнал, что я толковин и лазутчик, велел меня не трогать. А тут бой под Коломной — страшный бой, такого монголам еще не приходилось вести. Ставка Кулькана, сына Чингисхана, была, как положено, позади войска, в безопасности, но ваши урусы прорвали ряды, очутились сзади и умертвили Кулькана — неслыханный позор! Неслыханно и невиданно, чтобы погиб чингисид! Такое началось в войске смятение, что один татарин в моей десятке бросил копье и помчался к реке, чтобы обмыть рану. Тысяцкого, который выручил меня, сразили стрелой в горло, мне не на кого было уж рассчитывать… — Бий-Кем посмотрел на Василько, доверяет ли ему молодой русский князь. — Вот тут-то я и решил бежать.
— Да зачем же? Ведь вы же взяли Коломну, победили? — не понял Василько.
— Э-э, князь, это по-вашему так… Не знаешь ты монгольских порядков. За проступок одного воина у нас рассчитывается своими жизнями весь десяток, за вину десятка — вся сотня. Трусость в бою, бегство — нет тяжелее преступления. А воину вырывают сердце даже за то одно лишь, что он растерялся, или вовремя не выручил соседа, или опоздал в строй из-за того, может, что заболел или ему приспичило — никто не станет разбираться, смерть на месте!
— Что же это так зверски-то? — удивился Василько.
— А как же иначе можно покорить всю вселенную?
Мед делает человека разговорчивым, и казалось, монгол предельно откровенен. Юрий Всеволодович вспоминал предостережения Глеба Рязанского и не мог решить для себя, как относиться к услышанному от монгола.
— А ты не врешь ли все? Не хочешь ли одурачить меня?
— Князь! — поднявшись со скамьи и преданно глядя в глаза Юрия Всеволодовича, начал Бий-Кем. — Если я замыслил против тебя плохое, пусть никогда не родится у меня сыновей, пусть родятся одни только девки.
— Значит, говоришь, до весны Батыга сюда не сунется?
— Бурундай…
— Это все одно. Значит, до весны?
— Пусть споткнется и упадет на полном скаку мой конь!
— Ну что же, может, поверю тебе, а может, погожу, — промолвил Юрий Всеволодович, словно бы для одного себя лишь, и велел мечникам увести пленника.
— Да, посмотрим ужо, — согласился Василько. И оба они представить себе не могли, как недолго им оставалось годить и смотреть.
Ночь была совсем уж близка, но небо стало светлее, на нем появились грязно-серые разрывы, а небоземная овидь на закатной стороне пробивалась едва приметным розоватым свечением. Стали угадываться и ближние деревья. Они стояли тихо-тихо, не шелохнувшись, словно помертвевшие.
Раздражавшее шуршание льдистых снежинок в дымовом отверстии шатра прекратилось. И многодневное утомление мыслей утихло. Печаль души и смущение ее сменило спокойствие обреченности, пустота отчаяния. Зачем снова и снова обманывать себя надеждами, притворяться, что веришь в ожидаемую подмогу, в чудо, во внезапное, необъяснимое исчезновение татар? Сам Христос молился, боясь: если только можно, Отче, пронеси чашу сию мимо Меня; и не миновало Его, но страданием Его и мукою крестной спасение человеков началось. Что же, и мы во спасение отчины своея примем меру назначенную.
То, что ни один из сыновей за месяц и знака не подал, уже предзнаменование. Они или в осаде, или в плену, или мертвы уже. Ушли, оставив победить отцу.
— Сыновья твои в изножье твоем упокоятся, — произнес чей-то такой знакомый, но неузнаваемый голос.
— Кто здесь? — воскликнул Юрий Всеволодович, вглядываясь в полутьму шатра, слабо освещенного походным масленым светильником.
В углу проступило худое лицо с густой бородой и выпуклым лбом. Глаза глядели пристально и печально.
— Шурин, что ль? — со страхом вопросил князь Юрий. — Ты как здесь? Иль на подмогу пришел? Немыслимо… Что я? Разве ты не в Чернигове? А говорили, ты к уграм бежал? Как же тут очутился? Как нашел нас?
Князь Михаил помедлил:
— Сказать что-то хочу…
— Скорее же! В тоске я и нетерпении.
— Ярослав не придет. Но наказан будет.
— Нам погибнуть, ему — жить. Этим наказан?
— Сына убьют.
— Александра? Который женится сейчас?
— Другого. В Твери.
— Тлен дыхает по всей земле нашей.
— Так.
— Но откуда знаешь про Ярослава и детей моих? Что это значит: в изножье упокоятся? Почему так?
— Там уснут, — таинственно пообещал черниговский князь.
— Дивлюсь я видеть тебя. Как тебя стража пропустила? Я и не слыхал ничего. Али спят псы бесстыдные?
— Да о чем ты? — отвечал Михаил как-то невнятно и неохотно. — Можно ли не впустить брата жены твоей? Пришел, и все. Видеть тебя надобность. Важное нечто молвить хочу.
— Что же? Реки быстрее? Страшно мне отчего-то.
— Слушай! — в ухо сказал Михаил. — Се тайна. Ты что попросишь — получишь. Я получу, что захочу.
— Не понял я, — шепотом же ответил Юрий Всеволодович. — Чего я попрошу? Откуда ведомо?
— Зна-аю, — протянул Михаил из уст в уста. Дыхание его шевелило бороду Юрия Всеволодовича. — И я то же получу. Одинаково у нас будет.
— Что будет? Ты прорицаешь, что ли?
— Ах, больно мне, больно, — исказивши лицо, тусклым голосом пожаловался черниговский князь. — Тут больно. — Он показал перстами на сердце. — Прямо пятками бьют.
— Да ты что? — закричал Юрий Всеволодович. — Кто тебя бьет? Ты бредишь, что ль?
— Не знаю кто, — всхлипнул черниговский князь. — Я их не знаю.
— Ты-ы видение? — догадался Юрий Всеволодович. — Ты мне примстился?
— Какое я видение? — осерчал Михаил. — Я тебе столь важное известие, а ты — видение…
— Так что, и мне — пятками в сердце? — дрожа, спрашивал Юрий Всеволодович.
— Тебе? Нет, тебе — другое, — бормотал Михаил, отшатываясь в тень, в угол и сверкая оттуда глазами. — Но головы, головы наши одинаково…
— Я получу, что попрошу, а ты, что захочешь? Но не одно ль и то же это? Пошто прямо не можешь предсказать?
— Куда уж прямее? — усмехнулся Михаил. — От-де-лят-ся, шурин. Отделены будут.
— И ты сам захочешь? — еле шевеля губами, спросил Юрий Всеволодович.
— Не своею охотою, нет. Его же не предам. Слышь, князь? Но ты не узнаешь. Ты уйдешь до этой поры.
— Ты позже? — прошептал Юрий Всеволодович.
— Я потом, — таинственно сообщил Михаил. — Внуков повидаю, а уж потом…
— Каких внуков? Очнись! Иль не знаешь, они в Ростове? И живы ли, неизвестно. Ты безутешен, как я, и бредишь.
— Внуки? Не-е. Как можно? Глеб княжить будет в Белоозере. И град его будет силен богатством. Но это не сейчас, потом, потом… — бормотал шурин. — Его не увижу, но с Бориской, старшим, еще встречусь на земле.
— Где? — холодея, допытывался Юрий Всеволодович.
— Не знаю. Не ведома мне земля сия. Река большая, не видывал я такой. А Бориска отроком уже будет. Вот он на шею мне кинулся. А мне больно, я залит чем-то горячим: и грудь моя, и одежда. Но уста мои, каменея, все равно будут повторять: я христианин.
— Он и мой внук, сын Василька. И я оплакиваю жизнь его пятилетнюю.
— Говорю тебе, спасся! — радостно и удивленно воскликнул черниговский князь, зажимая себе шею. Сквозь пальцы его текли багряные струи и капали на грудь.
— Лжешь ты, а? Себя и меня тешишь. Отчего ты в крови? Кто тебя? Откройся!
— Напрасно ты Ярослава ждешь. Своенравен и самолюбив без меры. Не оправдаются надежды твои. Помнишь, как он мне сказал: вы — себе, а я — себе и креста никому не целую?
— Всяк человек переменчив, — вздохнул Юрий Всеволодович.
— Не придет он.
— Откуда ведомо?
— Он возьмет то, что у тебя из рук падает.
— Престол, что ль? Стяг мой великокняжеский?
— Всю землю, — покивал головой Михаил. — Землю Русскую возьмет, елико сможет, и всех оплачет и, что сумеет, обустроит.
— Чем я провинился, что муки такие мне насылаются? — горько вскричал Юрий Всеволодович.
Шурин хитро улыбнулся:
— Много напакостил, одначе. Новгороду угрожал? Торжок пограбил? Семь тысяч гривен взял?
— Торжок я наказал. А в Новгород тебя на княжение воздвиг. И все они соделались довольны.
— Я отошел от них с миром в отчину свою. Хотя да, был любим, и с усердием просили меня остаться, не покидать их. Отпущен я был с великою честию. И тогда на мое место твой брат Ярослав сел, душою бешеный, коего ты сейчас ждешь не дождешься.
— Господь нас всех рассудит, — тихо молвил Юрий Всеволодович. — А то все попрекают меня кто чем. Всем никогда не угодишь. Ярослав литву бил, финнов бил, новгородцы пленных не могли даже всех увести с собою.
— И бесчеловечно умерщвляли их, — вставил Михаил.
— Но иных и просто отпустили, — возразил Юрий Всеволодович. — И корел он покрестил — дело благое.
Шурин на крещение корел не отозвался никак, думал о чем-то своем.
Конечно, брат Ярослав нравом буен, своеволен, предерзок и решителен, но и новгородцы мятежны суть ему под стать: могут владыку своего избить и заточить — дожди, вишь, не перестают, сена мокнут, архиерей плохо молится, ненастье не унимает. Могут тысяцкого своего пограбить. Промеж себя дерутся, домы жгут. Могут старосту повесить, если не понравится. А на общую подмогу тугоньки: мы-де далеко, татары не добредут до нас, да что про это! Все уже ясно.
— А помнишь, Михаил, как ты поссорился с Олегом Курским? Я войско тебе в помощь привел и помирил вас, и племянника Всеволода на его дочери женил. Вот так бы все споры разрешались меж собой, да?
— Сейчас совсем-совсем другое, — прошептал Черниговский. — Ярослав предприимчив, на выдумки своевольные горазд, побитый собственным тестем, князем Мстиславом на Липице, не угомонил притязаний на власть в Новгороде Великом, а желал неустанно, чтоб город сей по его лишь велениям жил и поступал. С Черниговом моим сколь много ссорился, тебя в свары вовлекал и сыновцев желал восстановить противу тебя. Не так ли?
— Так. — Юрий Всеволодович поник головою. — Что возразить?
Таков уж он. Но ведь брат! С ним ли вражду воздвигнуть!
— Янюшка брат твой, самолюб и самотник.
— Ну, что ты все упреки да счеты былые!
— Да кабы стереть все, как прах на стекле, и жить заново, — согласился Михаил кротко.
— А ты ведь сам ревновал Мстислава Удатного к славе его и чести, — не удержался Юрий Всеволодович.
— Где это я ревновал-то? Пошто мне?
— Пошто? А когда явился семь лет назад во Владимир, новгородцами науськанный, и отнял у меня, шурина-то твоего, товар ихний, что я имал у них в Торжку? И повез им и отдал. И пошел к себе обратно в Чернигов, будто тебе ничего не надо. Окроме благородства и памяти. Словно бы ты Мстислав Удалой.
— Пошто ты, Юрья, уязвляешься? — тихо возразил князь Михаил. — Да, так Удатный поступал, корысти не ища, так я поступил, да, новгородцы меня с честию проводили, как я справедливость восстановил. А ты пошто товар-то цопнул, веретено вострое?
— А ты позабыл, что мои сыновья — племянники тебе? Иль мы не родня близкая?
— Да, Мстислав Удатный тоже любил Новгород, — продолжал шурин, не слушая. — Голову свою, слышь, повалю за вас. Вишь, как выражал сильно? Кому же не лестно этакое?
— Вот и выходит, что города и славу вы любите больше своих детей, — упрямился Юрий Всеволодович. — Как Мстислав с сыном Данилой поступил? Не виноват ли перед сыном?
— Ну, ошибся маленько, — неохотно признал черниговский князь. — Он и сам осознал, да поздно, как ввалился на престол венгерец. И отважный удалец ошибиться может. Горяч, а сердцем прост. Недальновиден. На сыновнее место венгерского короля впятил.
— У нас, князей великих, маленько не бывает. Каждую ошибку в строку ставят. Чуть соступнулся — обвал многих жизней. Я много думал и понял. И я хотел бы многое изменить, да поздно. В одном нет раскаяния: детей своих я не обижал.
— Э-э, — вздохнул почему-то шурин. — Если Господь не созиждет дом, суд будет строгий.
— Ты о чем это? Что знаешь про дом мой? Так скажи! Я так давно известий оттуда не имею!
Князь Михаил, криво усмехаясь, как-то все клонился в сторону, частью растаивая в темноте, и на месте его рук и плеч было пусто, а голова отдельно.
— Живи по Закону Божьему, — палец погрозил сам по себе из угла, — а не по закону размножения.
— Но разве это грех? — возразил горячо Юрий Всеволодович. — Сказано: плодитесь и размножайтесь.
— Но не к этому весь Смысл сводится и не этому лишь подчиняется, — крикнул без голоса пришелец. — Смысл выше!
— А в чем он? — вдруг обмяк Юрий Всеволодович.
— Узнаешь! — пообещал шурин, совсем истаивая. — Скоро сам узнаешь.
— Что же дальше? Зри еще! Проникай! — просил Юрий Всеволодович.
— Дымно. Черно. И как дымно! И треск! То пламя распаляется с воем. То молитвы из собора его заглушают и плачи, крики детские и визги женские. О-о, где выход? Пустите меня! — оскалив в муке зубы, Михаил бросился на стену и пропал в ней.
И сразу же за шатром загудел ночной лес. Не шелестом, не всплесками летних шорохов и листвы, но густым, мерным гудом, будто кто-то могучий, не переставая, глухо дул в тяжелый рог.
Юрий Всеволодович вытер лоб, осыпанный каплями, вскочил на ноги с намерением немедленно что-то делать решительно и быстро — ведь ночь на исходе! Надо провести осмотр войск, проверить оружие и доспехи, которые надо будет раздать ополченцам перед боем. Холод бегал у него по спине, и кожа на голове съеживалась под волосами. Почему Глеб Рязанский крикнул: не верь монголу? Кто из них лжет? Или оба? И что означает видение, примстившееся только что? Не собственная ли неспокойная совесть рождает подобный бред? Но почему судией явился шурин Михаил? Зачем опять старые упреки и что он пытался так путано предсказать?
Вдруг остро и ясно возникло сознание: это больше не может продолжаться — терпение и неизвестность.
Он уже отстегнул полог, закрывающий вход в шатер, но тут же отпрянул назад: то, что он принял за гул лесного ветра, было невнятным гудом множества голосов, среди которых явственно различались только хозяйственные покрикивания бессонного Жирослава Михайловича. Юрий Всеволодович замер, прислушиваясь: неужели все-таки пришли новые полки на подмогу или это Дорож со своими вернулся?
Мечник за стеной шатра сказал:
— Великий князь отдыхает. Утром допустим до него.
На что высокий злобный голос ответил:
— Да пошел ты! — и ввалился тот, кого совсем не ждали, даже и речи о нем не вели с братом, храпевшим на все лады в дальнем углу шатра.
Вошел сын Святослава Дмитрий, малого роста и грубого вида младень. Юрий Всеволодович не сразу и узнал его: оморщиневшего, с ввалившимися глазами и подвязанной щекой.
— Зубы! — сказал он вместо приветствия и поклонился как-то боком.
— Ты где пропадал-то, Митька? — грозно спросил Юрий Всеволодович, задрожав от радости.
— Я ополчение привел, — поморщился племянник и, скинув шапку, сел. Концы платка торчали у него на поредевшей маковке.
— Сколько?
— Не считал, дрянь народ.
— Что так? Зачем же вел?
— Сами пристали. Угнетены очень. И без оружия. А батюшка тоже здесь? — всмотрелся Дмитрий в распростертое на лавке тело. — Когда приехал?
Святослав, будто услыхав, затих, потом дернулся, всхлипнул и пустил хриплую музыку еще пуще.
— Где собирал ополченцев-то? — допытывался Юрий Всеволодович. Хотелось спросить обо всем сразу, что известно братаничу, и страшно было: слишком уж необычен вид у Митьки, всегда веселого, оскаленного в редкозубой улыбке. Сейчас он сидел, старообразый, забыв снять шубу, и не глядел на дядю.
— Собирал я их по дороге, — обстоятельным голосом сказал племянник.
— Как грибы, что ль? — раздражился великий князь.
Дмитрий медленно усмехнулся и стянул повязку. Багровый вспухший кровоподтек занимал всю щеку и скулу. Глаз тоже заплыл и слезился.
— Эк, чем это тебя? — невольно посочувствовал Юрий Всеволодович.
— Палицей слегка прикоснулись, дядя. А зубы выбиты сбоку, мочи нет говорить.
— Где ж это было? Татары — тебя? Ты их видел?
— Свои приложились в толчее… А воев я собирал так: со мной пошли раненые и обожженные, кои могли идти, а кои не могли, тех мы оставляли у дорог замерзать.
— Почему обожженные? — пересохло спросил Юрий Всеволодович. — Ты откуда прибыл?
— Я был везде, — сказал Дмитрий и впервые поднял замокшие слезами глаза на великого князя.
— Я знаю, они Рязань взяли, — поспешно вставил Юрий Всеволодович.
— Рязань взята в осаду шестнадцатого дни декабря, пала двадцать первого. Исчезло богатство ее и отошла слава — только дым, головни и пепел. Ни пения, ни звона — церкви все изгорели. Остался жив один князь Ингварович и нашел среди трупов мать свою, великую княгиню и снох и так кричал и рыдал, что пал на землю как мертвый. Едва его отлили и на ветру отходили. И с трудом ожила его душа в нем. А все это мне сказывал ученый дьяк рязанский, притекший по зиме и морозу во Владимир, не в силах зрети мучений рязанских и слышати вопли ихние. И все были уже в страхе.
Отвернув лицо в угол, князь Дмитрий говорил ровно, будто Псалтырь читал.
Юрий Всеволодович слушал не перебивая, наконец спросил безголосо:
— А что ж во Владимире? Стоит ли он?
— Сын твой Всеволод разбит под Коломною и притек во Владимир.
— А Москва? — стиснуто выдохнул Юрий Всеволодович.
— Взята на копье.
— Но Владимир стоит?
— Взят на щит.
Юрий Всеволодович схватился за лицо руками, прижав пальцами глаза, и огненная тьма заплясала искрами перед ним.
— Митька-а! — взревел на лавке Святослав. — В безумстве ты! Не может такое правдой быть! Зачем дьяка рязанского слушаешь? Я давно проснулся и все понял. О-о, сынок, кто ж тебя так? Кто лик твой на сторону своротил? Брат, радость у меня: сын, вот он, удалец мой!
Святослав сполз с лавки, пошел на коленках к сыну. С размаху обнялись. Замерли в бесслезной горечи.
— Митя, скажи не тая, как есть! — хриплым шепотом попросил Святослав.
— Владимир сожжен и разграблен, батюшка. Три дня горел.
— Весь?
— Дотла. Одне соборы стоят закопченны.
— А… народ?
— Жители взяты в плен или истреблены. Неделя прошла, а пожарище все тлело и выметывало, если ветром раздует. Подойти близь не можно, таким жаром попаляет.
— Всеволод жив ли? — глухо спросил Юрий Всеволодович сквозь ладони.
— Ударила его стрела через броню под сердце. У Ирининых ворот было.
Великий князь, застонав, уронил голову на стол.
— С таким великим звуком приступили, что земля сама всколебалась от шуму и трескоты и от вопу человеческа. Яко мурины, страшны и зловидны, яко враны кричали. На приступ же гнали впереди себя плененных, понуждая их биться с нами. А кто отказывался или пытался бежать, тут же убивали, — продолжал Дмитрий. — Мостовые даже горели. Но жены и дети и старцы, мужскую доблесть восприняв, нечестивых побивали, кто чем мог.
— Но другие-то мои сыновья уцелели? А супруга моя? — Юрий Всеволодович поднял молящие глаза. — Я не верю. Быть не может.
Дмитрий с помощью отца начал стаскивать шубу.
— Но ты-то ведь спасся? — бормотал Святослав. — Может, и они? Ты на коне сбежал?
— Я на четвереньках спасся. Как сбили меня, я промежду ног, согнувши, уполз, червем извиясь. Думал, стопчут. Но бились в воротах — они сразу в четверо ворот хлынули, — а я был у Волжских, взлез на стену и выпал в сугробы на обрыве у Клязьмы. Никто не углядел меня. Отлежался.
— Страшны татары? Какие они? — вдруг спросил мече-ноша, до того немо и остолбенело присутствовавший здесь.
— Маленьки ростом и злобны. Рожи темны и словно бы рябы, а щеки надуты, глаз не видать. И визжат пронзительно. Мы потом сбились на стрелке Лыбеди со Клязьмой полуживые сбежавшие, в крови, как псы порванные, а один из Посада на снегоступах утек, пока Серебряные ворота еще были свободны. Но он потом умер. А я его лыжи взял. Месяц к вам добирался. Всего и не пересказать. Чудом прорвался. Просто чудом.
— Племя поганское, дьяволом рожденное! — ругался Святослав. — Помет собачий!
— Так что же? Всему конец? — сказал великий князь, бессмысленно глядя на всех и никого не видя.
— Мы остались одни. Совсем одни. — Дмитрий беззвучно затрясся, скривив разбитый рот.