Ко всем племянникам Юрий Всеволодович относился совершенно так же, как к родным сыновьям. Он не занимался нравоучениями, не наставлял, но всем своим каждодневным поведением давал им возможность незаметно, но глубоко вчувствоваться в его жизнь, принять как свои собственные его устремления и те жизненные основы, от которых нельзя отступать. Если среди родных сыновей он не делал выбора, все трое были одинаково дороги, то из племянников любезнее всех его сердцу был Василько. С малых лет он полюбил рать и походы, охотно шел на них по первому зову великого князя и непременно стремился быть с передовым полком, где требовалась особая отвага. Он не искал добычи или какой-то иной выгоды от побед на ратном поле, просто влекли его трудности и опасности. Преодоление своих слабостей высоко поднимает человека в собственных глазах, дают ему такой взгляд на жизнь, при котором он чувствует себя нужным, значимым.

Перемогая свое отчаяние, Юрий Всеволодович спросил:

— Как мыслишь, не последний ли в жизни бой нам предстоит?

— Николи, государь! Пращур наш Мономах восемьдесят три похода совершил. Я хочу столько же, и чтобы все победные!

Юрий Всеволодович кивнул. Это хорошо, что про Мономаха вспомнил Василько. «Поучение» его читали все молодые княжичи, а по семейным преданиям и облик его всем известен. Сказывали, что был великий пращур ликом красен, ростом не велик, но крепок и силен, глаза имел большие и яркие, волосы рыжеватые и кудрявые, чело высокое, бороду широкую. Добрую и громкую память оставил по себе, выделяясь перед всеми князьями здравым умом, несокрушимой волей. Говоря о своих восьмидесяти трех походах, он не кичился, а скорбел, вспоминая погибших боевых соратников, а пуще всего печалили его душу несогласия княжеской братии, требовал он пресекать зло в начале.

— А что, Василько, не посрамили мы его седин? Завещал он нам беречь братство Рюриковичей, предупреждал, что в противном случае все мы обратимся в убийц и земля Русская погибнет, варвары овладеют ею. Не так ли все и вышло, а?

— Нет, нет, государь! — возразил Василько поспешно, наверное, даже слишком поспешно, и тем выказал свое понимание того, что сам Юрий Всеволодович таил в исстрадавшемся сердце. — Нет, нет, отец, — повторил Василько уже без горячности. — Не верь наветам. Ты все правильно сделал.

Юрий Всеволодович глядел ему в глаза, испытывая острую печаль и вспоминая родных сыновей. Не сам ли он обрек их на гибель?.. А теперь вот и судьбы трех племянников в его руках. Может, еще не поздно отправить их куда-нибудь к Дышащему морю, где льды круглый год нетающие, куда и вороны не долетят, не то что узкоглазые степняки?

Казалось, Василько чутко уловил его потайные мысли:

— Не сомневайся больше ни в чем. Исполним завещанное без страха. Й в том будет наша правота.

— Думаю, схватка с Батыгой неминуча прямо нынче.

— Решил выйти навстречу? Неужто же? — встревоженно спросил Василько. Он видел, в какое потрясение и неистовство пришел Юрий Всеволодович, когда узнал о гибели Владимира, всех сыновей, жены и внуков. И сам Василько в горячности чуть было не сорвался со своею дружиной искать татар.

— Два месяца мы тут просидели в полном неведении, — продолжал великий князь, — а за одну ночь столько узнали, что сразу-то и не осмыслишь. Верить ли Бий-Кему, как думаешь?

— Нет, — без раздумья сказал Василько.

— Верить ли Глебу Рязанскому?

— Какая может быть вера братоубийце окаянному?

— А брату моему Святославу?

— А Дмитрию? — вопросом на вопрос ответил Василько. — Сомневаюсь в обоих. Бежали сюда без памяти, оба твердят, что надо уходить еще дальше. Они упали духом и к битве не готовы. Чего от них ждать, какого совета разумного?.. Может, на всякий случай немедля раздать оружие и дружинникам и ополченцам?

— На всякий случай? — повторил Юрий Всеволодович.

Василька не смутил испытующий взгляд:

— Сам знаешь, все может быть… А воин без орудия еще не воин. С оружием ратники крепче себя почувствуют, с духом соберутся. А то иные расслабли и уже не верят, что придется биться.

Юрий Всеволодович раздумывал. Намерение вооружить все воинство загодя и его не раз посещало, но каждый раз он отказывался от него. Дорого ратное орудие: меч стоит как пять коров, кольчуга идет в цену шести голов, а воин на коне обходится в целое рогатое стадо. Да и в обрез в стане мечей, щитов, луков, кольчуг.

— Что татары нас окружили, не самое главное, — сказал Василько. — Важно, сколько их и откуда движутся.

— Теперь я так понимаю, что сам хан Батый пришел в Углич, оттуда по льду Корожечной речки поднялся вверх до лесного поселка Кой, а там большие запасы сена всегда были. Я и сам собирался туда наведаться, да опоздал, видать. Темник хана Бурундай через Суздаль держит путь на Бежичи и Красный Холм.

— По нашим стопам, стало быть?

— Выходит, так. А потому Бурундая нам и следует ждать первого. Но есть у татар еще и третья дорога: от Ростова они могли пройти к Ярославлю и Костроме, а затем двинуться к верховьям Мологи.

— Как? Там же моя дружина стоит! Что же получается, отец? Бий-Кем нарочно наврал, будто все воинство татарское в Углич Поле собралось? Значит, мы со всех сторон должны их ожидать?

— Вот то-то… Чуешь, что замыслили?

— Обрезать нам все пути отхода?

— И подкрепления чтоб не подпустить. А без него силенок у нас не хватит.

— А ты все-таки питаешь мысль, что придет кто-нибудь?

— У тебя конная дружна сколько копий?

— Триста.

— Пеших ратников?

— Тысяча.

— Я придам тебе еще тысячу сицкарей.

— Ну их, каки это воины!

— Не горячись, Василько. Они родились с топорами в руках. Каждую берлогу медвежью, каждое логово волчье они знают, все потайные пути тропинки им ведомы.

— Все одно, зачем они мне? Я встану в Шеренском лесу, а там чащоба непролазная.

— Места надежные, но и удар там будет самый сильный. Татарам нужна моя голова, а еще больше нужно богатство Великого Новгорода. Шеренский лес как раз может стать на пути у них… Но больше тысячи сицкарей я тебе придать не могу. Весь клин, что при впадении Сити в Мологу, удерживать станут объединенные полки Жирослава Михайловича. А я с владимирцами останусь в челе. Брат Святослав при мне будет. Иди, готовь дружину к бою, Василько. Делай, как уговорились.

Угли в жаровне потухли, затянулись серой пленкой изгари и больше не грели. Потягивал сквозняк, вздымавший к дымовому отверстию хлопья попела и редкие искры.

Юрий Всеволодович достал из походной кожаной сумы доспехи. Глубокий шлем с круговым оплечьем — в нем еще отец ратоборствовал. Отцовская же кольчуга из тридцати тысяч колец — сколько раз пересчитывали эти кольца Юрий и его братья, потом его сыновья, пока малы еще были…

Были сыновья — гордость и надежда отца. И вот их больше нет.

Была жена, с которой создавал очаг семьи в любови и счастье. И вот нет ее.

Была богатая и сильная Отчизна, завещанная отцом и дедом. Больше нет и ее.

Ничего нет!..

Он достал из ножен тяжелый рыцарский меч с длинным перекрестием, с полуторной рукоятью, богато отделанной золотом и камнями, — тоже наследие отцово.

— Никого и ничего у меня нет, но мне есть за кого и за что мстить! — Он облачился в кольчугу, нацепил стальные наручи, примерил шлем — все впору, все пригнано, надежно. И сразу сам себя почувствовал ладным, готовым к битве.

И на Василька можно положиться, как на самого себя. Да только не на смерть ли верную и он идет в Шеренский лес?

Последний раз Юрий Всеволодович оглядел шатер. Вскинул голову — наверху, в круглом дымовом отверстии начало синеть предутреннее небо.

Наступил час самый страшный, знобящий час ожидания схватки, когда вскипает кровь от ненависти и неутоленной жажды мщения.

Все изменилось — тревога разлилась по стану, даже закуржавленные ветви деревьев казались напряженными и беспокойными. И ворон-вещун объявился, сидел, ссутулившись на березе, ждал поживы. Его сгоняли криком, он лишь тяжело перелетал на другое дерево и продолжал искоса смотреть на людей, словно выбирал себе жертву.

Юрий Всеволодович с ужасом обнаружил, что сообщение Дорожа застало его врасплох. Оружие, свезенное из разных городов, так и лежало на распряженных санях. Даже не везде разбросали ежей, заготовленных в кузнях кованых колючек, которые, как ни брось, лягут смертельным для лошади шипом вверх.

— Боялись, как бы самим на них не напороться, под снегом-то не видать, — оправдывался главный воевода Жирослав Михайлович.

Ополченцы, располагавшиеся поблизости от стана, начали разбирать мечи, копья, не отбрасывая и свои припасенные топоры и рогатины.

Дружинники — лучники и копейщики — занимали заранее обозначенные места под прикрытием снегового вала. Каждая десятка и каждая сотня знали свои места.

Юрий Всеволодович метался по стану, конь под ним уже стал всхрапывать и екать селезенкой, пришлось пересесть на другого, резвого коня.

— Ставить стяги! — велел великий князь тысяцким и сотникам.

— Конную дружину — в лесную засаду!

Как начали раздавать оружие, из землянок, наспех срубленных клетей, просто из-под елок вылез на свет люд пестрый и во множестве: остатки разгромленных татарами рязанских, муромских, даже булгарских и половецких войск, мирные утеклецы из дальних и ближних русских городов, а больше всего крестьян из северных и заволжских волостей. Когда в прежние времена собирал Юрий Всеволодович в поход ополченцев, обещал всем, кто останется живым, великие ослабы, нынче же ни у кого не были ни малой надежды на мзду и еще меньше надежды уцелеть. И даже не верилось: пришел на Сить с малой владимирской дружиной, а собралась превеликая сила, о какой и не мечтал и которая до утра не бросалась в глаза.

Полученному оружию радовались как дети, деловито пробовали на крепость ременные паворзени, которыми во время боя привязывают к руке шестоперы — кистени о шести перьях и клевцы — топорики с острым клювом для проламывания шеломов и лат. Примеряли и подгоняли по росту полученные доспехи: кому достался колонтарь из металлических пластин, скрепленных кольчужным плетением, кому — кожаные панцири — кояры, а кто должен был довольствоваться куяком — суконной рубахой, на которую нашиты металлические пластинки разной величины, какие под рукой оказались.

Верхоконные воины проверили подковы у лошадей, подогнали упряжь. Коней подседельных, поводных не всем хватило. Юрий Всеволодович велел раздать и товарных, что с обозами ходили, а также сумных, вьючных лошадей.

Повсюду слышались преувеличенно громкие голоса, храп растревоженных ранними сборами коней. Утренний воздух был пропитан запахами кострового дыма, конского пота, сыромятной кожи, дегтя.

И другие еще заботы торопливо исполнялись: сполоснуться в баньке, надеть чистое исподнее, для этого случая сбереженное, и бегом в часовню исповедаться да отпущение грехов получить и даже от епитимьи, за поступки противосовестные наложенной, избавиться молитвой разрешительной.

Старый кашевар Леонтий из одного котла разливал похлебку, а рядом уж второй костер разложил — заварил еще и кашицу, чтоб напитать народ перед боем поплотнее. Вокруг него грудилось все больше и больше людей — мало кто из-за пищи, просто на огонек пришли: поговорить да послушать, авось что новое известно о треклятой татарве.

— Можа, нынче уже и сложим кости, — вроде беспечно сказал Губорван, а сам глядел вопрошающе, с надеждой, что ему станут возражать, мол, такого никак и никогда не случится.

Но мраморщик холодно подтвердил:

— Беспременно так. Уйдем на ниву Божию.

— Полно мыслить-то! Делай, что велят, и все! — вмешался Леонтий. — Теперича мыслить ни к чему, себя только ослаблять. Поел побольше, подпоясался потуже и сполняй, что приказано, доле от тебя сейчас ничего не требуется. Теперича твое дело татаров поболе уложить и самому уцелеть.

— Хоть бы остатний разок жену повидать, — выдал себя Губорван.

Мраморщик помягчел:

— Что и говорить, неохота на тот свет уходить, не попрощавшись с женой да с сыночком.

Их слушали молча, сумрачно. Есть никто не хотел, жевали красный лук да чеснок, о своем думали. Каждый знал, что смертный, что он только странник на земле, но одно дело, если это когда-то еще случится, другое — если прямо нынче.

— Жизнь наша земная по законам небесным, Господним течет. Только Спасителю одному ведом предел наш, — сказал монашек, бесшумно подойдя к костру, и трижды перекрестился в ту сторону, где виднелась за бором часовня с крестом.

— Иди к нам, чернец, — позвал Леонтий, — расскажи что-нито, ты ведь ближе нашего к Богу.

— Не-е, я тут постою.

— Каши моей не хочешь? Иль ты и в лесу молишься, как во храме?

— Везде молюсь. И ты тоже, коли христианин, должен находиться в постоянном стремлении к молитвенному общению с Господом.

— Цельный день молиться? И больше ни о чем, кроме Бога, не помышлять? Рази можно так — обо всем остальном забыть?

— Отчего же нельзя? — насмешливо сказал Губорван. — Вон, глянь, Лугота наш… Цельный день о своей поповне думает, но и о делах не забывает.

Все оглянулись на сидевшего на корточках под елью Луготу. Сбросив овчинную рукавицу, он голой ладонью очищал лезо только что полученного меча, снег таял в его ладони, хотя ночной мороз еще не отпустил. Поднял светящееся лицо:

— У меня и лук есть. Со стрелами. Шестнадцать штук, и все переные.

Леонтий помолчал в раздумье, качнул головой:

— Молись, молись, монах. Молись за всех нас, грешных.

— А как же! Монахи в обители за весь мир болеют, не только о своей душе пекутся.

— А я, чай, и сам могу перекреститься! — задиристо бросил Губорван, подставляя Леонтию оловянную чашку. Получив свою долю каши, он торопливо осенился. — Вишь, монах, могу я и сам за себя попросить Господа, и, чай, понадежнее выйдет, чем тебе доверять.

Монашек покосился на Губорвана без осуждения и обиды, ответил терпеливо:

— Братия моя молится за весь мир, а мир не видит и не знает, как милостиво Господь принимает их молитвы.

— Отчего же не знает? — продолжал дерзить Губорван, облизывая ложку.

— Оттого, что за всех людей мы молимся. И за тех, которых уж на земле нет.

Задумчивая тишина настоялась у костра после этих слов монашка. Ее нарушил Леонтий:

— Кашки-то все же плеснуть тебе, а?

— Не-е, я уже вкушал.

— Это когда еще было? А впереди дельный день, и не знай, до еды ли будет. Просить станешь, скажешь: дай, Леонтий, хоть малость, хоть котел полизать.

— Не стану. Мы вкушаем единожды в день, — отвечал монашек необидчиво. — Притом пищу малоценную и не до сытости.

— Погоди, монах, о пище малоценной, — опять раздражился Губорван. — Что пользы в твоей молитве тем, кого уж нет? Для них все кончилось, и суду предстоят иному, не человеческому. Человеческий суд злой и неправедный, а нам предстоит милостивый, отеческий. Так чего тебе утруждаться-то?

— Тебя как звать? — кротко взглянул на него монашек.

Губорван запнулся, изменившись в лице.

— Н-ну, Мироном, — сказал грубо. — А что?

— Чтоб знать, как помянуть тебя, если что… в живых али в мертвых. Ведь некому, поди, помянуть-то?

Губорван опустил голову:

— Ты это… не забудь… Мирон, мол.

— Да не забуду, — примирительно оказал монашек. — Как забыть? Помолюсь о здравии твоем аль за упокой. Как придется. Ты не печалься и не бойся, Мирон. Землю мы все покидаем. Но не мир. Видимая глазами смерть разлучает душу от тела, а человек попадает после земного странствования в вечный мир духов.

Опять стало тихо. К монашествующим у людей отношение особенное. Жизнь монахов таинственна: души их будто и настежь распахнуты, а заглянешь — непостижимы для ума простого, житейского. Даже спросить о чем-то не решишься сразу-то: боязно обидеть иль душевно ранить грубостию своею.

— Э-э, глянь-ка, снежинки кружатся над костром, — задрал голову мраморщик и покосился на монашка с едва уловимым упреком в голосе. — И скажи ты, ведь не с земли на небо летят, а наоборот, на землю.

— Однако они как бы раздумывают либо в сумлении. — Леонтий тоже покосился на монашка.

— Охота ли в костер падать на гибель неминучую? — не смолчал и Оборван. — А может, это души человеческие, а? Что скажешь, монах? Возможно ли, что душа уйдет из тела, а потом как снежинка вернется на землю опять?

— Возможно, — уверенно подтвердил монашек.

— Ка-а-ак? — выдохнули единым вздохом все, сидевшие у костра.

— Святой Андрей, юродивый ради Христа, в течение целых двух седмиц пребывал в созерцании невидимого мира, а затем вернулся на землю. Вернулся и рассказал своему сотаиннику иерею Никифору о своем дивном видении. Рассказал, что видел себя в раю прекрасном и удивительном. Восхищаясь духом, размышлял: что это? Знал, что живет в Царьграде, а как очутился там, не может понять. Видел он себя облаченным в светлое одеяние, как бы сотканное из молний, венец был на голове его, сплетенный из великих цветов, и был он опоясан поясом царским. Радуясь этой красоте, дивясь умом и сердцем несказанному благолепию, он ходил и веселился. Там были многие сады с высокими деревьями, они колебались вершинами и ублажали зрение, от ветвей же исходило сладкое благоухание, сладкое и тонкое… Одни из деревьев непрестанно цвели. Другие были украшены златовидными листьями. Иные имели на себе различные плоды редкостной красоты и приятности. Невозможно те дерева уподобить никакому дереву земному, потому как Божья рука, а не человеческая насадила их. Птиц в этих садах было бесчисленное множество. Иные со златовидными крыльями, другие белые, как снег, а иные разнообразно изукрашенные. Они сидели на ветвях, и от пения их Андрей не помнил себя, так радовалось его сердце, казалось, гласы их достигают до самой высоты небес. Стояли те прекрасные сады рядами, как бы полк напротив полка. В то время когда Андрей ходил между ними в веселии сердца, увидел он реку великую, текущую посреди них и напояющую их. На другом берегу реки был виноградник, у которого листья украшены златыми листьями и златыми гроздьями. Дышали там со всех сторон ветры тихие и благоуханные. От их дыхания колебались сады и производили дивный шум листьями своими…

Бледное узкое лицо монашка порозовело то ли от близости костра, то ли от душевного воспламенения. Он говорил столь увлеченно и самозабвенно, что не заметил, как оказался в плотном кольце слушателей.

Кто-то сзади из-за темных кустов крикнул:

— Громче сказывай, нам не слыхать!

Монашек прокашлялся:

— Святой Андрей был восхищен не только в рай, но, как апостол Павел, даже и до третьего неба поднялся, превыше небесной тверди. И захотелось ему увидеть Госпожу Пресвятую Богородицу. Но только помыслил он об этом, некий муж светлый, как облако и носящий крест, сказал: «Не время! Должно тебе возвращаться, откуда пришел!» — и святой Андрей очутился снова на земле. Он был как бы без плоти, потому что не чувствовал ее. А еще он говорил иерею Никифору, что видел устроение горних обителей и жителей их бесплотных, чего не может представить себе человек, пригвожденный к земле, не обновленный и не воспитанный Духом Святым, а потому неспособный проникнуть в таинство будущего века.

Монашек обвел слушающих взглядом, в котором угадывался требовательный, взыскующий вопрос: веришь ли, что это истина?

— Значит, правда? — нарушил тишину громким вскриком молодой кашевар Бровач. Усовестившись своей горячности, попросил монашка: — Слышь, рассказать тебе про отца моего? Как умирал он? Мы думали, он умер, а хвать, не умер он вовсе… Отец у меня бортником был, древолазцем. Один раз сорвался, сучок под ним обломился. Бездыханным домой привезли. Уж мы и попа позвали, он отпевать начал, а отец-то и поднимается! Мы сами все так и обмерли!.. А он и спрашивает, серчая: чего это, мол, вы делаете со мной, пошто тут поп? Уж опосля, когда все успокоилось, он и сказывает, что пока он мертв был, несли его бесы, духи лукавые и приговаривали: наш он, наш! Ангел-хранитель, юнош светоносный, хотел отнять его у бесов, как отец мой благочестив и боголюбив был, да не успел. Раздались в это время с неба слова громогласные, такие же, как святой Андрей слыхал: не время! — тут же отец и сверзился с высоты небесной и оказался на лавке в нашей избе лежащим. Но только ведь мы все время были с ним, никуда он не отлучался! Значит, что же выходит: это одна лишь душа его возносилась?

— А муринов он там не встречал? Слышь, Бровач, муринов? — влез мраморщик, к неудовольствию других слушателей.

— Муринов, нет, не видал, токмо духов лукавых, сиречь бесов.

— А может, видал, да забыл? У нас в Еремкине баба одна утром померла, а к вечеру ожила, так сказывала, что у нее душа тоже с телом разлучалась, лица видала, каких никогда не видывала, глаголы слыхала, каких никогда не слыхивала. И много муринов, эфиопов с лицами темными, будто сажа али смола, а глаза стреляют, как уголья из костра каленые.

— Нет, отец ничего эдакого не видел, одни бесы толклись, хотели его в тартарары унесть.

— Но ты все-таки порасспроси его, может, вспомнит про муринов-то?

Бровач, уже не слушая надоедливого мраморщика, закончил приглушенным голосом:

— Летошний год батюшка мой вдругорядь расшибся, когда колодец рыли. Я ждал, опять вернется, но пришла его смерть уже окончательная.

— Успенье, — обронил монашек.

Бровач задумчиво помолчал и согласился:

— Ну да, это так, успение.

И все, сидевшие у костра, шевельнулись. Животворный дух веры каждому из них помогал облегчить истому трудного ожидания и неизвестности. Успение — это не смерть, а засыпание. Матерь Божия, умершая не добровольно, как Ее Сын, но по естеству Своей смертной человеческой природы, неотделимой от нашего падшего мира, не осталась во власти смерти, была восхищена Богом в Небесное Царство в полноте ее духовного и плотского бытия. С той поры и поныне каждый верующий слышит на всенощной слова Ее благодарения Богу:

— Величит душа Моя Господа, и возрадовался дух Мой о Бозе Спасе Моем.

Владыка Кирилл появился в праздничной нарядной епитрахили, низанной жемчугом по вишневому бархату. Воздев руки к небу, исторгнул из самого сердца:

— Осанна! Спаси и сохрани, Господи!

Подходивших под благословение оделял просфорами, кои прислал с Луготою поп из Городка Холопьего.

— Надлежит спрятать себя, — говорил владыка, — приготовить к смерти внезапной, ратной кончине. Да не оставит вас бодрость и мужество. Обиды друг другу простите немедля, грехи исповедуйте, — повторял, торопливо крестя воинов. — Сказано Господом: в чем застану, в том и сужу.

— Вдадыко, я в Григорьевском монастыре небрежением книгу исчернил, — признался Лугота. — Книгохранитель: кто, мол, это? А я смолчал. Он за меня руган был настоятелем премного.

— Небоязнью нынче на битве исправишь проступок свой, — чуть заметно улыбнувшись, сказал Кирилл. — А хранитель тебя, поди, уж давно простил. Думаешь, он не догадался тогда, кто это напроказил? Но ты ведь раскаялся, правда? — Он положил руку на голову Луготе. — Пощади, Боже, наследие Твое! Прегрешения наши все прости! Аще не имаши греха, аще и тьмами меч острится на тебя, но избавит тя Бог.

Иные молча истово крестились, иные молились громко, во весь голос взывая к небу:

— Избави нас видимых и невидимых враг!

— Скончав число настоящих мирских лет, позволено человеку отойти в обетованную землю живых, там все красно, благо, все добро, ничего нет супротивного, нет труда телесного или мысленного, но всегда и без конца тихий покой. С нами Бог, и Он призывает! — закончил епископ. — Уповаем на Попечительницу душ восходящих сраженных.

Лекарь тут же, на снегу, перебирал и укладывал в короб свои снадобья: длинные полосы из старых выношенных рубах, чтоб перевязывать раны, мешочки с порошком из сухой медуницы, чтоб засыпать их, яичное масло — кашицу из растертых и прокаленных желтков, чтоб мазать ожоги.

Губорван мрачно наблюдал за всем этим.

— Брови нависли, дума на мысли? — пошутил, проходя мимо, владыка. — Что хмуришься? Как звать-то тебя?

— Мироном, — удивленно помолчав, откликнулся тот.

— Ну-тка, Мирон, повторяй за мной!.. Ангел Божий, хранителю мой святый, данный мне от Господа с небеси для сохранения меня, прилежно молю тебя, ты меня сегодня просвети и от всякого зла сохрани, настави на добрые дела и на путь спасения направь. Аминь!

Мирон, исказив, как от боли, лицо, с трудом перекрестился.

— Рука будто пудовая, владыка. Не помню уж, когда крестное знамение на себя клал. — И добавил тихо, полуотвернувшись: — Из самых глубин грехов моих к Тебе, Господи, взываю.

Владыка благословил его:

— Молись всегда. Да воскреснет Бог и расточатся врази Его. Знаешь?

— Знаю… Яко исчезает дым да исчезнут…

— Молись, — повторил епископ, отходя от него.

— А ты, Лугота, что унылый, по подобию моему? — обратился к юноше Мирон. — Не обижайся на злоязычие мое, что над Ульяницею твоей посмеивался, мол, она маленька да морглива. Это у меня самого сердце похотию было уязвлено, смолоду обуян ею. Простишь?

— Сон тяжкий мне привиделся, — сказал Лугота.

— Ну-ка?

— Будто сидит с нею некий дивный собою муж, и пьет она с ним, а он начинает играть с нею бесстыдно. Ульяница же, по ланите его игриво ударив, встала и, обняв его, в шею лобызать начала.

— Пустое! — убежденно воскликнул Губорван. — Пустой сон! Уж я-то во снах понимаю. Это пустой сон ты сбредил. Дух мрачен гони, а яростию ратной укрепляйся! Не до поросят свинье, когда самое палят.

— Уж скорей бы! — тоскливо оглянулся Лугота.

— Поспеем! Чай, не к обедне опаздываем!

— Да и то! Говорю одно, а думаю иное: хоть бы еще часок не начиналось!

— А мерина моего звали Катай, — скорбно сообщил Леонтий монашку. — Забыть его никак не могу. Собою сер, а грива налево с отметом.

— Мне великий князь Константин Всеволодович в восемнадцатом году икону заказал Богоматери для Успенского собора в Ярославле, — задумчиво говорил монашек о своем. — Не знаю, уцелела иль нет? Великая панагия называется. Цвета я взял одинаковы: золото и киноварь, серебро и киноварь, охра, белый, — все цвета величия. А синий и зеленый — символы смирения — покрыл я золотыми проблесками, умалил их обширностию алых оттенков. Даже епископу Симону тогда понравилось. И в том же году написал я еще Оранту Ярославскую в память победы на Липице.

— Так ты такой же старый, как я? — поразился Леонтий.

— А ты думал, младень? — посмеялся монашек. — При каше скорее старишься. А когда постишься много, время медленно идет. Ну, что, Леонтий?.. Зрю меч и Небу себя поручаю. Чаю смерть и бессмертие помышляю? Так ли? Храни тебя Господь!

— И тебя тоже, — вмале прослезился Леонтий. — Люди-то кругом как и хороши кажутся перед смертью. Как мы могли злобиться и взыскивать друг на друге? Ты скажи, отчего монахи светлы и не вздорны?

— А мы о смерти кажин день помышляем. Ну, брат, не страшись. Может, еще уцелеем?

Обнялись.

Оружие все еще продолжали раздавать с возов: бронь, сулицы, ножи — засапожники пятивершковые, рогатины. Знаменосцы разбирали стяги и знамена, трубачи — сурны, рога и трубы.

Ратники еще и еще затачивали наконечники стрел и копий, десятники выдавали железные булавы и кистени, бляхами утяжеленные, литые булавы с шипами, а ино булавы — шестоперы.

Святослав с сыном надели шлемы с личинами — железными забралами, для защиты щек и затылка к шлемам прикрепили, помогая друг другу, кольчужные сетки, застегнутые пряжками у шеи.

— Митрий, у тебя подковы ледоходные?

— Так, батюшка.

Был Дмитрий все утро замкнут и сумрачен.

Святослав жалел его: не отдохнувши, сразу опять в бой.

— Шпоры-то шипастые надел? — заботился как отец.

— Да, тяжелые. — Дмитрий был краток и не разговорчив.

— Нож у тебя есть?

— Наваренный. Хороший.

— Митя, а что ж ты не сказал дяде, как сын-то его младший погиб? — несмело напомнил Святослав.

— А зачем? Ему легше, что ль, станет? Живы будем, после битвы скажу.

— Помолиться бы о нем. Сорока-то ден нет еще?

— Кто остался жив после пожара, тот помолится обо всех.

— А остался ли кто?

— Откуль мне знать! — равнодушно ответил Дмитрий.

Досада распирала его, но приходилось это скрывать.

Так получилось, не хватило времени с батюшкой сговориться, чтоб утечь отсюда подалее. Теперь лишь бы уцелеть и в плен не попасть. Эта мысль только и занимала. Он ее не высказывал, но про себя знал: всю хитрость приложу, чтоб из боя невредиму вырваться. Неуж мое сильное, хотя и усталое тело того достойно, чтоб вран его расклевал, как труп молодого Владимира? Никогда не забыть, как татары, хекая, его на куски разрубали.

Как не считал себя Дмитрий предателем, убегая из осажденного города, так теперь он не ощущал себя трусом: просто непреодолимо велико было его отвращение к смерти, к тому безобразному, стылому, бесчувственному, что остается после нее. Быль, как смола, а небыль, как вода. Но кто разберется в были и небыли после той битвы, какая сегодня начнется? Все смешается, переплетется, и некому будет расплетать.

Что дело плохо кончится, Дмитрий был уверен до глубины души. Раздражало, что отец не понимает сей неотвратимости, заботится о шпорах, о подковах. Будто это спасти может!

«Прощай, батюшка, вряд ли еще свидимся», — мысленно сказал Дмитрий, улыбкой отвечая на ободряющую улыбку отца.

— Мечи голы брать! — велели сотники.

И десятники подхватывали:

— Мечи наги!

Мечники молча выхватывали оружие, бросали ножны наземь: больше не понадобятся — иль убиту быть, иль победить! — тогда и меч заново точить, и ножны ему ладить.

Кажется, единственный человек, который незаметно наблюдал за Дмитрием и понимал его состояние, был епископ Кирилл. Не мужская та душа, ежели расслаблена бывает печальными сиими напастями, думал он. Пожалуй, еще опять уцелеет, пожалуй, еще и схиму примет, но знал бы, на какие муки совести тайные себя обречет! Вот и говори, что воля человеческая с умыслом Божиим борется. Она, конечно, борется часто, только всегда к невыгоде человеческой.

Воины все продолжали подходить под благословение. Кладя на них крестные знамения, Кирилл говорил им словами Христа, усиливая свой и без того звонкий голос, чтоб слышно было всем:

— Кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек, но вода, которую Я дам ему, соделается в нем источником, текущим в жизнь вечную.

Он обнимал глазами в последний раз леса в осыпающихся снегах, предутреннее небо, лица людей в выстраивающихся рядах и думал, почему на его веку самые кровавые битвы происходили на реках: Липица, Калка, теперь вот Сить?.. Не каждая ли речка, ручей, всякая вода текущая суть сила живая, съединение могутства земного и небесного? Земля рождает, ложе в себе дает, небо питает, одухотворяет, как отец и мать единствуют в своем дитяти.

Кони все вдруг взоржали. Их тревожный и жалобный глас полился по рядам, по полкам.

— Не меня ль приветствуют? — пошутил Жирослав Михайлович, выезжая рядом с великим князем на караковом нарядном жеребце. Станом жеребец был вороной, а пахи и ноги с гнедым просветом.

Сразу же к ним бросился лекарь:

— Боярину ростовскому от застарелых кровоточных причин на лошади сидеть немочно.

— Это который вчера у Василька пьянствовал? — глянул искоса и насмешливо Юрий Всеволодович. — А брашно обильное, меды крепкие ему не во вред?

— Князь, до тебя дружинник один добивается с самого вечера, — перебил воевода.

— Кто таков?

— Иван Спячей зовут. Коломенский. Слово хочет сказать заветное.

— Про что слово? — рассеянно переспросил Юрий Всеволодович, оглядывая гудящий, весь в движении стан. Ведь вчера лишь сидели, укрывшись, мерзлы, недвижны! Сейчас же стройно и деловито каждый к своему месту гнездится. В лицах — решимость и незаметно смятения.

— Слово про Коломну и Владимир, — гудел возле уха воевода.

— После. Я уже все знаю.

— Когда после-то? — с досадой брякнул Жирослав Михайлович.

— После битвы скажет.

— Н-ну… если жив будет, то скажет, — согласился воевода.

— Как наш Дорофей Федорович?

— Дорож-то? Лежит, в однодышку дышит, — с горькой надсадой сказал Жирослав.

— Отправить бы его в Городок иль в Рыбаньск.

— Как я его отправлю? Он же сказал, татаре всюду!

Подъехал князь Святослав с бледным, воротящим лицо Дмитрием, открыл было рот что-то сказать, но, словно догадавшись, о чем он хочет говорить, Юрий Всеволодович опередил его, прошептал ему на ухо угрожающе:

— Если побежишь, как тогда, на Липице, я тебя собственноручно придушу, хоть ты и брат мне, а я не Глеб Рязанский.

Отец с сыном молча, оскорбленно поворотили коней.

Больше всего тревожило Юрия Всеволодовича то, что не вернулись лазутчики воеводы Дорожа. Дорофей Федорович и сам беспокоился безмерно, но подняться у него не было сил.

Жирослав Михайлович полез на сторожевую вышку, сооруженную на высоченной сосне и невидимую в густой кроне, долго молча всматривался в даль, наконец сообщил вниз с облегчением:

— Слава Тебе, Господи, идут! — И тут же голос его стал тревожным: — И татарове, никак, за ними? Верно!.. Догоняют! Но не застали врасплох наших ратничков… Разворачиваются… Счас…

Юрий Всеволодович, хоть и был чреват, по лестнице взобрался проворно и безнатужно. Глянул сверху на стан — словно разворошенный муравейник. Копошатся, двигаются друг за другом и навстречу друг другу без всякого видимого смысла и порядка. Однако прямо на глазах образуются ровные и слегка колышущиеся квадраты — десятки, сотни. Живых квадратов все больше, они сгущаются, становятся все чернее и все подвижнее. Вдоль реки перед полками носятся всадники.

— Княже, туда погляди! — позвал воевода.

За Ситью, в трех-четырех поприщах между редко разбросанных берез шла конная рубка. Всадники кружились, увертывались от ударов, подставляли щиты. Разобраться, где свои, где чужие, невозможно, только просверки мечей над головами да разноцветные гривы вскидывающихся в испуге на дыбки коней. Потерявшие всадников лошади отбегали в сторону от опасной сечи, трясли головами.

Снежное поле все гуще пятнали тела побитых, бугорки потерянных щитов и шеломов.

— Ур-р-ра-гах! — донесся чуждый гул.

Черная лавина покатилась к Сити.

Юрий Всеволодович прикинул: татары смяли русских. Но это конечно же лишь малая часть сторожевого полка Дорожа.

Поняли это и занимавшие передние ряды владимирские лучники.

Пождав, пока татарская конница приблизилась на один перелет, пустили тучу стрел.

Татары сразу же развернулись и, оставив на берегу нескольких убитых, ускакали.

— Как мы их! — радовался, сияя всем юным конопатым лицом, Лугота.

Вышли из своего шатра Константиновичи.

— Ну, что, за наших детей, братья? — негромко сказал Василько.

— Прости, что вчера речи против твоего смысла говорил, — повинился младший Владимир.

— Прощай? — коротко взглянул старший.

Еще раз все трое посмотрели друг на друга, вскинулись в седла.

Лошади задирали головы, повинуясь всадникам, послушно устанавливались в ряды.

Выдвинулся перед ними великий князь. Челом суров, очи набрякли темными окружьями в морщинах. Шелом держал в руке, волосы слабо шевелил утренний ветер. Посмотрел продолжительно.

— Погибнуть аль живу быти? Но — победить! Лучше живу быти. С Богом! — И надел шелом, сразу засиявший изо всех.

Многие поспешно еще раз перекрестились. Иные шевелили губами, творя молитву.

— Ставьте стяги! — негромко велел Юрий Всеволодович.

Это означало строиться всем конникам и пешцам. Это означало готовиться к бою.

Сразу же завыли рога и трубы.

Меднорудые кроны сосен, пронизанные утренним светом, отливали то голубизной неба, то золотом восходящего солнца. Разгоревшаяся заря окатила розовым светом снега. Само солнце поднималось над бором багровое, воспаленное.

— Зарево! Пожар!

— Ништо! Заря столь жаркая.

— Не там! На закатную сторону погляди, куда светило западает!

Юрий Всеволодович оглянулся. Далекое зарево огня сгустило утреннюю дымку. Верхушки ближних деревьев пропали из виду.

— Никак, Езьск горит?

— Нет, подальше. Рыбаньск, должно.

Кроваво-красный всполох пучился, вздымался над мертвенно-немыми рекой и лесом.

Наконец огненный пузырь прорвался черными вихрями сразу в трех местах.

— Бежичи горят!

— И Городок!

— И Езьск пылает, братцы!

— Надо бечь на помощь, огонь гасить!

— Татаре, что ли, пожар-то вздули?

— Они, они! Везде — они! Все четыре погоста запалили. Вот-вот сюда будут.

— Охолонь! Не нагоняй страху. От погостов до нас десять поприщ. Успеем изготовиться!

Со стороны горящих погостов двигалось живое месиво из людей и лошадей. Шум, скрип, отдельные выкрики, но ни слова нельзя было разобрать…

Но вот долетело отчаянное:

— Татаре! Татаре!

Значит, верно, что это они пожар вздули. Не хотелось верить, что и в окрестных городках оказались татары. Именно в ту сторону Юрий Всеволодович намечал отход в случае поражения, именно для этого велел вырубить широкую просеку в лесу. А теперь ею воспользуются татары. И как они смогли все прознать, как успели обогнуть огромный лес и выйти с тыла? Они пока еще далеко, можно развернуть часть полков в их сторону…

Но нет! Даже если бы удалось вовремя оценить опасность, если бы удалось призвать всех князей, и не только Северо-Восточной Руси, но и Южной — того же Михаила Черниговского, можно было бы нанести больший урон пришельцам, но отбросить их не удалось бы все равно. Это смерч! Что им русские деревянные крепости, что им рвы и частоколы, если они прошли изгоном по Китаю, Средней Азии, Ирану, Кавказу, если перед ними не устояли и каменные, до их прихода казавшиеся неприступными крепости.

— Маячь! Ставить стяги! Уряжать полки! — понеслось тем временем от главного воеводы к тысяцким, сотским, десятским — по всей цепи и в глубь воинства. — Ставить стяги!

Жерди и слеги с воинскими хоругвями вздымались за линией рвов перед стеной соснового бора. Приглушенный шум голосов, переступ конских копыт, звяк мечей и щитов, беготня, окрики тысяцких и сотников. Опытных воинов прохватывал внутренний холодок, каждому уже метилась кровавая сеча.

— Ну, что, ратнички, потрудимся? — взывал Жирослав Михайлович, объезжая строй.

— Потрудимся, как Бог есть!

— Готовьтесь, ратнички, труд предстоит славный!

Это уж так: труд для русичей и подвиг ратный, и все, что с работой или ратью связано — заботы и страдания, печаль и горе, боль от ран и язв, недуги и болезни — все-все труд, все, что трудно.

Юрий Всеволодович вместе с главным воеводой объехал всех тысяцких и сотских военачальников. Все на местах, все готовы к битве, один взрачнее и дюжее другого, в полном порядке воинского убранства.

Много ратников бывалых, не раз ходивших с великим князем в походы. Только прежние рати не такими были: победа давала добычу — оружие, дорогие доспехи, пленников-рабов. Уж так велось испокон века повсюду: война — грабительство. А сейчас, даже в случае победы, не будет никакой поживы — ни добра, ни рабов, ни красных женок. Да и татары, надо думать, не рассчитывают на добычу, как рассчитывали, когда брали города, и они пришли в глухую лесную сторону на смерть или на одну лишь славу.

Жирослав Михайлович сразу же распорядился выслать по всей линии обороны — от погоста Бежичи до устья Сити — мелкие отряды лазутчиков. А к оставшимся в живых людям Дорожа выслал подкрепление.

Юрий Всеволодович одобрил это скорое решение и порадовался, что не ошибся в своем главном воеводе. Грузен, не молод, с одутловатым лицом, но стати не утратил. Выше всех ростом, латы облегают его плотно, выглядел Жирослав Михайлович будто бочка, однако подвижности его и сноровке и молодые позавидуют. Ни на кого не подымал начальственного голоса, но замечал все главные упущения и указывал на них строго, взыскивал беспощадно. Помощники и гонцы были у него понятливые и расторопные.

— Подлинно стратег! — похвалил его Юрий Всеволодович.

Не обманул надежд и главный боярин Василька Жидислав, худощавый и подтянутый, что тетива жильная. Он сумел быстро и справедливо, не вызвав ни у кого ни ропота, ни нареканий, раздать пешим ратникам оружие и броню, определить каждому свое место.

Старый дружинник Якум с красным от мороза лицом и черной с редкими серебряными нитями бородой находился при великом князе безотлучно, все распоряжения понимал с полуслова. Еще только собрался Юрий Всеволодович верхоконных дружинников предупредить, чтоб не вздумали гнаться за татарами, а Якум уж вскочил на снежный взлобок берега, перекрыл горячим головам путь:

— Они заманят вас туда, где у них главные силы. Или не слышали про их коварство?

Глеб Рязанский, невыспавшийся и похмельный, ходил хвостом за великим князем и канючил:

— Вели, Гюрги, дать мне меч! Не с укладным же ножиком мне драться?

— Будешь при мне толмачом. Ужо возьмем пленных, станешь их пытать.

Глеб в ответ взглянул вдруг остро и трезво, но смолчал.

Кашевары — старый Леонтий и молодой Бровач — тоже взялись за оружие, хотя Жирослав Михайлович и попенял им, что присмотр за котлами и варевом бросили.

Святослав не находил себе места, забыв обиду, все допытывался у брата, где ему быть да кем предводительствовать. Глядя на своего князя, и слуга его Проня чувствовал себя лишним.

Братаничи, все трое, во главе со старшим Василько и своими боярами быстро заняли отведенное им и их ратникам расположение в междуречье Сити и Мологи, там, где истоки обеих рек близко сходились к поросшему лесом взгорью.

Солнце только-только поднялось над еловым перелеском, как уж все полки заняли назначенные им места обороны.

Юрий Всеволодович на своем вороном Ветре начал смотр воинства.

На левом крыле стояли служилые люди, собранные из разных мест, но все обученные военному делу и почти все имевшие на себе бронь — проволочные кольчуги, пластинчатые латы или хоть самодельные из луба, обтянутого кожей, все это броненосное воинство — железные полки латников находилось под началом Жирослава Михайловича.

В середине располагалась пятитысячная пешая рать — простые вои, а за ней с боков — ударный верхоконный полк владимирцев.

Всю правую сторону прикрывали пешие и конные ратники братаничей — засадный, или затыльный, полк.

Замысел построения был такой: большой полк — чело, или перед, — это воеводы и два крыла, полки правой и левой руки, это княжеские дружины, а еще сторожевой полк, дающий знать главному о месте нахождения и передвижениях неприятеля. Запасная стража из лучших дружин называлась стена, а построение широкой стороной к противнику называлось пяток еще во времена похода Игоря Северского. Пяток очень любили применять новгородцы. Его крылья — княжеские дружины на конях, основание — копейщики, по бокам — лучники.

Все это Юрий Всеволодович хорошо знал, но знал также, что победу всегда решает численное превосходство, сила, мужество и умение владеть оружием. Не раз применял он эти военные правила: заманивание противника, обход, охват, окружение и — свежий полк из засады добивает. Все!

Но такого противника у великого князя еще не бывало.

За ночь все обметал пушистый ивень: стяги, копья, лошадиную сбрую.

— К теплу! — говорили вои.

— Знаменщикам развернуть знамена! — раздалось приказание полкам.

Утреннее солнце слепило зрение. Игольчатым строем воздвиглись пики, и тени их отразились на снегу. Другая, живая тень от дыхания множества людей и коней бежала по голубым сугробам.

Великий князь сощурил глаза:

— Твердость, выносливость, суровость — вы этим обладаете, — сказал он. — Отдайте же все это лучшее на последний подвиг ратной жизни. Укрепитесь храбростию и мужеством во имя отечества. С нами Бог и Пресвятая Богородица!

Вместе со служилыми воинами в строю находились городские и сельские ополченцы, которых наскоро научили уже здесь, в стане, стрелять из луков, рубить мечами прибрежный тальник, метать сулицы. Однако вид ополченцы имели прискорбный. Одеты по-разному, смотря по достатку: одни в заплатанных полушубках, другие в медвежьих или волчьих шкурах, но у всех одинаковое вооружение — рогатины, топоры, пики из суковатых жердей и луки, согнутые во время стояния и ожидания врага.

— Не на всех мечей хватило, — оправдывал вчерашних лыкодеров, бортников, смолокуров, земледельцев Жирослав. — А кому достался меч, тот не знает, что делать с ним до рати: то ли из рук не выпускать, то ли на плече носить. Лучше уж пусть с привычными рогатинами и лесными топорами воюют.

Юрий Всеволодович ничего на это не сказал. Да и что скажешь! Люди добровольно пришли к нему защищать свою родную землю и будут делать это, как умеют. А чтобы не оказались они при встрече с врагом уж очень беспомощными, прикрепили к ним опытных, бывалых ратников — лучников и копейщиков.

Бой начинают лучники — застрельный полк, а потом сражаются копейщики и мечники.

— Взять ножи засапожные, — наставлял ополченцев боярин Жидислав. — Бить сначала коня в шею али в глаз, потом татарина упавшего в спину, в подкрыльца. Это когда в рукопашную пойдем.

Конную дружину Василько отвел в засаду, а впереди ощетинилась копьями тысячная пешая рать. Все загодя надежно окопались, у каждого — красный щит, заостренный книзу, чтобы легче устанавливать его на земле или на снегу, все, как один, в металлических шлемах, в кольчатой или пластинчатой броне.

Проезжая вдоль строя, Юрий Всеволодович с облегчением отметил спокойствие и уверенность на обращенных к нему лицах ростовских воинов. Василько уже воздвиг на высоком шесте свой полковой стяг. Покачивались на ветру и стяги его братьев: на одном — лук к земле рогами, на другом — лук стоймя.

— Кня-азь? — позвал вкрадчивый голос.

Юрий Всеволодович оглянулся. Перед ним, покачиваясь, стоял полупьяный еще с ночи Бий-Кем.

— Я тебе не все сказал. Не хотел огорчать щедрого уруса. Мы за февраль попленили четырнадцать городов. Запоминай! — Широкая улыбка раздвинула опачканный засохлой блевотиной рот толмача. — Четырнадцать городов, кроме слобод и погостов: Ростов, Ярославль, Переяславль, Юрьев, Дмитров, Волок, Тверь, Торжок, Городец на Волге и Галич близ Костромы…

Юрий Всеволодович выхватил меч и яростным замахом снес смеющуюся всклокоченную голову в смоляных волосах.

Все близстоящие охнули общим радостно-злым стоном. Впервые на их глазах убили татарина. Вот он дымящийся, изливающийся кровью обрубок.

Начали?

Лучники взяли луки и наложили стрелы.

Конники двинулись втай, однако быстро разогнались, перескочили снежную загороду и вырвались на ровное место уже на рысях, ощетинившись копьями.

Татары стояли вдалеке плотно сбитыми кучами. Косматые лошадки поматывали головами, встряхивали гривами.

Беззвучным настилом, как по воздуху, летели русские отряды. Уже различимы сделались остроконечные шапки неподвижных врагов.

На ровном дыхании несли кони русских ратников.

Запрыгали на месте, вскидывая задами, коротконогие монгольские коняшки.

И вдруг разрезал утро дикий гортанный крик:

— И-и-и-а, ур-ур-ур…

И пошла, потлела тьмущая тьма навстречу.

Каждый из русских уже выбирал, намечал свою жертву, напрягая в руке копье, целил острие в узкий глаз, в разодранный воплем рот.

Лучники выпустили тучи поющих, повизгивающих стрел…