2. Рождение в силу
И в этот лиловый вечер она рассказала Глебу о своих злоключениях, о том, как она научилась бороться, как нашла свою дорогу к счастью.
…Отлежался Глеб от побоев на чердаке, у мышей и пауков, и ушел однажды ночью в горы: там, в ущельях и лесах, засели красно-зеленые.
Знала Даша, что уходит от нее Глеб, может быть, навсегда, и отрывалась от него, как от мертвого. Рыдала у него на груди без стонов и крика и долго не отпускала его от себя. И когда он ушел в глухую ночь, не зажгла она огня и прометалась с Нюркой на руках до утренних проталин в окне. С тех пор дни и ночи стали жуткими, как кошмар.
Очнулась она от этой полужизни так же внезапно, как и замерла.
С грохотом, с армейским гиканьем, с винтовками и револьверами вломились к ней офицеры с солдатами, окружили ее и сразу из нескольких глоток:
— Где муж?..
Задрожала она впервые, потому что впервые сковал ее ужас. Корчилась и ревела на руках Нюрка, но она, как глухая, не слышала ее криков.
— Говори, где твой муж… Мы знаем, что он был здесь. Ты не строй, пожалуйста, невинных глаз и не изображай цацу…
— А почем я знаю, где муж? Вы лучше знаете… Вы же его утащили…
И не плакала Даша, только синяя была, и глаза светились насквозь, как стекляшки.
Один из офицеров, молодой, почти мальчик, остренький и злой, вставал и садился, курил беспрестанно, не сводил с нее глаз и орал:
— Ну, ты не ври так нахально… Ты — знаешь!.. Очень хорошо знаешь!.. Ты от меня не отвертишься…
И сразу оборвал ударом кулака о стол.
— Ты сейчас будешь арестована, и мы тебя немедленно расстреляем за мужа. Говори, а очков не втирай!
А она стояла, застывшая и тупая, и едва шевелила губами:
— Да откуда ж я знаю? Ваша власть — убивайте. Вы же видите: я — одна. Зачем вы меня мучаете?
Офицер помолчал и опять пристально взглянул на Дашу, Увидел ли он муку в ее глазах или в Нюркиных криках услышал укор, — быстро встал со стула.
— Произвести тщательный обыск! Обращать внимание на всякую мелочь.
Он посадил ее между двумя бородатыми солдатами, и до утра рылись другие солдаты во всех углах, щелках и тряпках.
— Утек вовремя, сволочь…
Утром потные и измятые напрасной работой солдаты потащили ее с Нюркой на завод, на дачи. И там, в подвале, в грудах людей, чужих, угарных и всклоченных предсмертной горячкой, просидела она нелюдимо до полудня. Кто-то из этих людей — не один, а много — говорил с ней, а о чем говорил — ни слова не помнит.
А в полдень вывели ее из подвала, и тот же офицер посмотрел на нее остренько, вприщурку.
— Ну, так где же твой муж, молодка? Ты не отпирайся — все равно не выпустим отсюда до тех пор, пока не скажешь. Если он и надежном месте, так зачем же ты страдаешь? Не запирайся! Ведь бесполезно же, черт возьми.
А она, готовая упасть от изнеможения и тоски, лепетала:
— Как я могу знать, где он? Это вы мне скажите, куда его дели…
Кто-то позади брезгливо промямлил:
— Да брось ты ее к черту, полковник!.. Разве не видишь, что она очумела от страха?
А полковник, постукивая папиросой о портсигар, вдруг улыбнулся.
— Я тебя расстреляю за упрямство… Это у нас быстро. Не удастся тебе разыграть дурочку…
— Ну и стреляйте… Ну и что ж… ну и что ж…
И впервые заплакала надрывно и визгливо.
— Вы же его растерзали!.. Вы же!.. Растерзайте и меня… И меня и Нюрку… и меня и Нюрку… заодно уж.
Очнулась она на улице от солнца. Шла она по ослепительному шоссе. Впереди — завод, а вон дальше, на взгорье, — рабочий поселок, и видна издали красная крыша, где осталась пустой ее комната.
Ну и опять зажила одна. Сдружилась с Мотей Савчук и проводила с ней целые дни.
Часто сидела она на своем крылечке, слушала, как звенели ручьи в ущелье, и думала о Глебе: где он? жив ли? придет ли к ней когда-нибудь из безвестности?
Однажды днем, когда таяли в мареве горы, сидела Даша на приступочке и штопала тряпки, а Нюрка играла с котенком рядом, на цементной площадке дворика. Кричали цикады, и далеко, над морем, за аркадами завода, вспыхивали в воздухе чайки.
Шел мимо усатый солдат в обмотках (разве мало ходит солдат мимо ее ограды?). Он подошел к заборчику и облокотился о столбик.
— Даша, сиди, не пужайся!.. Вести — от Глеба… Мигом подбери бумажку… вот! Ожидай меня сегодня вечером.
И ушел. Только приметила: шматками пакли — усы, шматками пакли — брови.
Хотела она слететь с крылечка к забору, но солдат обернулся, и шматки пакли упали на глаза. Поняла — надо было ждать, когда он уйдет развалистым шагом под гору. Но она ласково приказала Нюрке:
— Иди сюда, к маме, Нюселька!.. Скорее, скорее!.. Подними вон ту бумажку, принеси ее маме. Вот так… Иди к маме на ручки с бумажкой…. Скорее, скорее!..
И Нюрка заковыляла к бумажке, зажала ее в кулачок и, довольная, побежала к матери.
— Мама, на!.. на!..
Даша с оглядкой развернула бумажку и прочла (разве так может писать кто-нибудь, кроме Глеба?):
«Голубушка, я жив и здоров. Береги себя и дочку… Это сейчас сожги, а Ефим расскажет тебе все, что надо».
…Глеб, милый, родной! Если ты жив, здоров и благополучен — о ней беспокоиться нечего: она, Даша, тоже бодра и радостна.
А ночью пришел Ефим, пахнущий горами и лесом, и Даше чудилось, что не лесом он пахнет — а Глебом. Во тьме комнаты, у окна (только с неба капали звезды), сидела Даша рядом с Ефимом и дрожала от радости и любви к Глебу. А Ефим хриплым махорочным шепотом, с револьвером в руках, сразу же начал о деле:
— Ты помогай нам, Даша. Скажу прямо: Глеб пошел через белые силы до Красной Армии. Не болей сердцем: дойдет обязательно. Но не о нем разговор…
Даша дрожала и бормотала косноязычно:
— А может быть… скажи мне, товарищ Ефим!.. Вдруг он сгибнет… вдруг попадет в капкан?.. Ведь он же — один… а кругом — звери…
— Не о нем разговор, повторяю. Глеб наказал тебе: держися и помогай нам. Такое зыбучее время… Я буду всегда у тебя на виду. Ты же будешь наша зеленая баба. Вникай. Будут заданья для всей зеленой братвы. Значит, и для Глеба. Пущай наша братва будет тебе в течение время — за мужа. Помни. Гарнизуй зеленых всех вдов в хорошую силу. Иди сама по продовольственной части в заводской кооператив. Мы это устроим разом.
— А как же… а как же дочка моя?.. Нюрочка как же?..
— Сдай на руки доброй бабе. Нюрка от тебя воробцом не уфыркнет. Говори, что еще хочешь сказать…
Даша дрожала и только с трудом смогла вымолвить нужное слово:
— Товарищ Ефим, может быть, Глеб сейчас идет один… один меж зверей… и каждый час его караулит смерть… Ежели Глеб сам выбрал эту дорогу — я тоже, за ним, по этой же дороге…
Ефим усмехнулся во мраке, и рука его ласково потрепала ее по коленке.
— Хорошая баба… знаю… Заранее говорю: опасно. Но ты — не одна: ты — наша. У нас тоже дюжие руки…
И ушел так же неслышно и невидно, как и явился.
Нюрку сдала она на руки Моте за паек, и Мотя с охотой взяла к себе девочку. Хорошая баба Мотя, хорошая подруга, и Нюрка жила у нее, как у матери.
Стала Даша работать в кооперативной пекарне. Часто приходили к ней каменоломы и по бумажкам брали хлеб для «рабочих на горных стройках».
Каждый день захаживала она в гости к «зеленым вдовам». Половина из них были мешочницы. Одни проклинали бежавших мужей, сходились с другими и скоро забывали о прежних. Другие кормились стиркой белья на офицеров. Сбила она их около себя и дала им работу: в горы ходить на передачу зеленым одежды, обуви и всяких бумаг от разных нужных людей.
Особенно сдружилась Даша с тремя женщинами. Самая молодая из них была Фимка (девка-невеста, а брат Петро — в зеленых), нежным видом под барышню. Самая пожилая — Домаха, широкая костью, рыжая, с тремя ревущими детишками. Лизавета была бездетная молодка, с высокой грудью и жарким румянцем. Фимка была покорна и ласкова: она не отказывала ни мужику по бабьему делу, ни бабе по части продуктов. Домаха была сварлива и ненавидела всех за свои лишения. А Лизавета была гордой с людьми, молчаливой и недоступной. Вот кого сбила в кулак Даша: только с ними она и проводила свободные часы.
Приходил глухими ночами Ефим, бил револьвером по коленке.
— Знайте, товарищи-бабы, один верный закон: молчи, убей в себе всякую память. Прищеми язык свой зубами. Язык — самое проклятое мясо — человечий хвост. Накрыли, примером, и схапали — язык откуси и выплюнь. Вникай! Язык не поднимет горы, а слизнуть может целую крепость.
Вот кто был первый их учитель и друг.
Так прожила она около года. И за этот год она как будто родилась заново. Старая домашняя жизнь казалась ей уже обидно ничтожной и унизительной: к ней бы она никогда уж не возвратилась. А работа с женщинами и связь с зелеными вооружили ее и опытом и новыми мыслями.
Однажды утром, когда Даша была за прилавком, — а утро было ядреное, солнечное, — растолкали толпу офицеры с ружьями и ворвались в пекарню. Люди в страхе разбежались в разные стороны. А ее посадили на грузовик, в кучу офицеров, умчали на дачу — туда, где она была когда-то с Нюркой — и бросили в тот же подвал. И опять грудами лежали и сидели там люди, и опять все были ей чужие, — все — измученные и полубезумные от ожидания смерти.
Много думала она, как держаться, как не допустить себя до слабости. Через все могла пройти — через муки и, может быть, через смерть, — но переступить через Нюрку, вырвать ее из сердца не могла.
В плесенной мгле увидела она усы и брови, как шматки пакли. Ефим не узнавал ее, и она поняла: нельзя и виду показывать, что знает его. Недалеко, в куче людей, рыдала Фимка, а рядом с нею сидел ее братишка Петро, с мальчишечьими щеками, покрытыми пухом. Он гладил ее по волосам, по спине и что-то шептал. Лицо у него было как у отравленного.
И тут впервые узнала Даша ужас человеческих мук.
Потащили сначала Ефима, а вслед за ним — её. Тот же молодой полковник посмотрел на нее — сразу признал.
— А, опять ты угодила к нам в гости?.. Ну, теперь не уйдешь отсюда. Ну-ка, как ты кормила зеленых? Что ж ты врала, что не знаешь, где твой муж?
Даша притворилась дурочкой.
— Почем я знаю, где мой муж? Сами же его угробили, а теперь приплетаете мне зеленых…
— Это мы сейчас проверим. Отвести ее в кухню и покормить хорошенько!
Уволокли ее в другой, малый подвал. На полу было какое-то грозное месиво и смердело труппой гнилью. Голый, весь в крови, лежал на полу человек. Двое дюжих казаков, хрипя и рыча, молотили его шомполами.
Кто-то обжег ее огнем по спине.
— Рраз, рраз!.. Вот тебе, сволочь!.. Покажи этой стерве красавца…
Ей стало дурно, и она едва не свалилась с ног. Кое-как взяла себя в руки и простонала:
— Зачем вы меня мучаете?.. За что?..
— Покруче жарьте этого гуся!..
Опять замолотили Ефима шомполами, а он лежал пластом, крутил головою и молчал. И почуяла Даша великую силу и муку в этом его молчании. Только теперь поняла она, что значит выдержка: свое молчание она обязана нести как долг. Вот Ефим весь истерзан пытками, но они для него — ничто в сравнении с той великой тайной, которая защищает кровное дело революции и его самого возвышает как могучего борца.
— А ну, говори, чертова кукла, какие ты шашни имела с этим прохвостом? Скажешь — и мы его больше не тронем, а ты будешь свободна.
— Ничего я не знаю… Мне самой до себя… Что вы издеваетесь, звери?..
И опять насквозь прожег ее невыносимый огонь. Запеклось у ней сердце, и она закричала пронзительно:
— Да что же я вам сделала? За что же вы меня бьете?
— Говори!.. Иначе с тобой будет то же… Выбирай!..
И тут догадалась она: эти люди ничего не знают про нее — нет у них фактов. Взяли же ее так, по подозрению или по наговорам. Ни Домахи, ни Лизаветы здесь нет. А Фимка? Фимка — другое: за брата. Должно быть, накрыли его в ее комнате: он ведь часто заходил к ней по ночам.
— Мне нечего говорить… Что я скажу?.. Я живу одна и никому не мешаю…
— Еще поддай дяде лапши, так его, этак… Бей!.. Сильней! чтоб захрюкал и поел киселя…
Тело Ефима уже мертво лежало в грязи и вздрагивало остывающей судорогой. А казаки утомленно шлепали по кровавому мясу, и от шомполов отлетали тягучие брызги.
Мимо Даши кубарем полетел братишка Фимки — Петро. С животным страхом в глазах он вскочил на ноги, поскользнулся, упал, опять вскочил и побежал по кровавой грязи, шлепая босыми ногами. За ним с шомполами бросились два казака. Петре страшно заревел и со всего размаху ударился о стенку.
Безумными глазами глядела Даша на пытку товарищей и, немая, не могла оторвать от них взгляда. Смотрела и не видела ничего, кроме крови.
Пришла она в себя в той светлой комнате, где сидел и курил полковник, морщась от дыма.
— Ну что, молодка, понравилась наша кухня? А теперь давай побеседуем…
— Я ничего не знаю… Лучше не терзайте напрасно.
— И того парня не знаешь, и эту девку?
— Фимку я знаю и Петра… Я их знала еще малыми детьми…
Двое офицеров что-то зашептали ему в ухо. Он сначала нахмурился, а потом дернул щекою.
— Она за нами, полковник.
И, гримасничая, они направились к ней.
Она бросилась в угол комнаты и замахала руками.
— Не надо!.. Не надо!.. Лучше умру… лучше убейте сейчас же.
Полковник поднял руку и усмехнулся.
— Ну, хорошо… Этого не будет, если ты скажешь правду. Подойди сюда и рассказывай.
— Я ничего не знаю… ничего!.. Как вам не стыдно?..
Полковник откинулся на спинку стула и ехидно прищурился.
Оба офицера подхватили ее под мышки и уволокли в другую комнату.
…До полуночи лежала она, полумертвая, в подвале, с голыми ногами и грудью. Как бросили ее, так и осталась. Подползала к ней Фимка, стонала, стукаясь головою об ее грудь, и опять уползала. Два раза мерещилась Нюрка: топочет ножками, визжит, радуется… Даша тянулась к ней, кричала от страха и отвращения:
— Не надо!.. Ой, не надо же, Нюрочка… не надо!..
А потом, до последнего часа, Нюрка совсем не вспоминалась, будто была образом потухшего сна.
После полуночи — тоже помнит, как сквозь сон, — она очнулась от грохота грузовика. Сидела она на полу деревянного короба, а рядом с нею лежали и сидели немые люди. Узнала Фимку, Петра и Ефима. Вокруг стояли казаки с винтовками в руках.
И только одно ярко осталось в памяти — разноцветные искры звезд, и звезды были очень близко — на взмах руки.
Знала, что это — смерть: вот остановится машина, вышвырнут их на землю, отведут к морю на песок, и пулями разорвут ей грудь. Знала это, и сердце таяло у нее, как кусок льда. И не было ужаса. Казалось, что это не явь была, а обычный, скудный движением сон, в который не веришь, когда видишь, и знаешь, что эти образы скоро погаснут. И опять мерещилась Нюрка: бежала к ней с растопыренными ручонками и с одним коротким криком — ай!..
Тряслись мертвецами лежавшие товарищи: и Ефим, и Фимка, и Петро. И не было ей жалко никого, потому что в груди было не сердце, а кусок льда.
Когда остановилась машина, ее столкнули на землю. Около нее стала Фимка. Она дрожала в ознобе, хватала Дашу за платье и прижималась к ней, как ребенок. Ефим лежал мертвецом у их ног. Петро же топтался на месте, исковерканный поркой, крутил головой (лицо было черное от крови), мычал и сплевывал слюну.
Даша торопливо, сердито — точно не она, а кто-то другой — прошептала на ухо Фимке:
— Молчи и молчи… молчи и молчи… слепая, немая… молчи…
Почудилось, будто навалилась на нее большая толпа и отбросила в сторону.
Это четверо казаков толкнули ружьями Фимку и Петра.
И когда отошли немного, Фимка вдруг закричала и забилась птицей. Рванулась назад и замахала руками.
— Даша, моя родненькая Даша!.. Что же они со мною делают, Даша!..
Ее подтолкнули и заматерились, а она завизжала, забилась и упала на песок. Ее дернули за руки и опять поставили на ноги, Она прошла молча еще несколько шагов, потом опять остановилась и озабоченно крикнула:
— Да!.. Что я сделала?.. Я ж забыла шаль на ахтанабиле..
Но ее подхватили под руки и потащили во тьму.
Там, впереди, на песчаной косе, где море черной пашней уходило во мрак, видела Даша только мутные тени, и тени эти будто пьяно плясали на одном месте.
И опять метнулся визгливый крик Фимки:
— Не хочу, не завязывайте!.. Своими глазами хочу взглянуть на мою молодую смерть…
И вплоть до залпа не переставала кричать:
— Хочу… своими глазами хочу!..
И когда грохнули выстрелы, Даше казалось, что крики Фимки еще долго носились над морем. К Даше подошла упругая тень.
— В последний раз: укажи, кто орудует вместе с зелеными. Я даю тебе слово немедленно отпустить тебя домой. Или — вот… видишь? То же будет с тобой.
И так же, как раньше, Даша ответила тупо:
— Я ничего не знаю… ничего… ничего.
— Хорошо… Забирайте этого гуся!
Поволокли Ефима, и слышала Даша не залп, а только один выстрел.
И опять подошел упругий офицер.
— Даю полминуты…
— Ну, стреляйте… стреляйте… только не мучьте…
Чувствовала — пройдет еще мгновение, и она упадет и забьется, как Фимка.
Ее подхватили и бросили куда-то вверх. Она больно ударилась головою о железо.
Опять забарабанила машина, и опять вверху, очень близко, на взмах руки, звенели золотыми каплями звезды, а над горами огненным туманом горело небо.
Потом ввели ее в ту же комнату, где допрашивали, и тот же полковник, не глядя на нее, отчетливо и лениво сказал:
— За тебя поручился инженер Клейст. Мы верим не тебе, а инженеру Клейсту. Можешь идти. Но знай: попадешься — уж домой больше не воротишься. И еще знай: здесь с тобой не было ничего. И твои глаза не видели ничего. А если твой язык сбрехнет что-нибудь не под час, с тобою будет то же, что с этими собаками. Ну, убирай свои ноги — марш!
Никому ничего не рассказывала Даша, а слова научилась говорить кстати и к делу. Дома была только по ночам. Комната зашелудивела, и углы зацвели паутиной и пылью. Повяли и засохли цветочки на оконце, побледнело лицо, глаза стали холодными и прозрачными. Пропадала у Моти, у хорошей подруги, у приветной домашней бабы. Подружилась с Савчуком, подружилась с Громадой и подолгу сидела с горбатым Лошаком. Готовились незаметно к встрече Красной Армии. И Лошака, и Громаду, и Савчука завербовала она в свое тайное дело. Раньше они спали по ночам, а днем смотрели на горы. Теперь по ночам они страдали бессонницей, а днем притворялись слепыми.
С немым вопросом в глазах приходили солдаты. Поглядеть со стороны — дурака валять приходили, поиграть со вдовой молодой приходили. Придут раз-два, потом пропадают, а вместо них — новые. А куда пропадали прежние — ничего не могли сказать людям ясные глаза Даши.
В порту стояли английские корабли — грузили несметные толпы бегущих с севера богатых и знатных.
Откуда-то далеко из-за гор глухим подземным громом рокотала земля, и по ночам от этого необъятного грома огнем капали с неба звезды.
…И в весенне-горячее утро, когда море нельзя было отделить от неба, а воздух — от цветущих деревьев, — по смрадному мусору, между трупами лошадей и людей, сквозь ужас панической смерти, — прошла Даша в красной повязке в город искать коммунистов. Шла одна, когда обыватели и рабочие, еще ошалелые, не решались выходить из конур. Шла Даша, и глаза ее и повязка горели счастьем и гордостью.
Попадались навстречу конные красноармейцы с красными бантами на гимнастерках, и эти банты издали цвели пышными маками. Она смотрела на бойцов и смеялась, а они взмахивали руками, тоже смеялись и кричали:
— Ура — красной повязке!.. Женщине красной — ура!..
…Глеб подавленный, лежал неподвижно на коленях Даши и долго не мог вымолвить слова. Вот она, его Даша… Сидит около него, как родная жена: тот же голос, то же лицо, так же бьется, как раньше, ее сердце. Но нет той Даши, которая была три года назад: та Даша ушла от него навсегда.
И волна невыразимой любви к ней потрясла его болью. Он обхватил ее дрожащими руками и, задыхаясь, борясь со слезами застонал от ярости, бессилия к нежности к ней.
— Даша, голубка!.. Если бы был я здесь в эти дни!.. Если бы я знал!.. Мое сердце лопается, Даша… Зачем ты мне это сказала? Что я могу сделать с собою?.. Сейчас я как раненый, Даша… Как я могу пережить все это?.. Я и ты — ты… и офицеры… Даша! Между нами была смерть… А ты — живая… Ты пошла сама, и у тебя своя дорога борьбы… Но я… Я с ума схожу… Помоги мне понять, Даша…
— Глеб, какой ты хороший!.. Какой ты родной!..
И до ночи сидели они, как не сидели никогда с первых дней женитьбы.