Когда мы вбежали в казарму, меня обдало душным теплом, и я вдруг почувствовал усталость и приятную лень. Тётя Мотя, как обычно, возилась у плиты, а больная бредила и судорожно искала что-то на себе жёлтыми костлявыми руками. Молчаливая и, казалось, безучастная ко всему, тётя Мотя обернулась к нам и неожиданно кинулась ко мне с ужасом в обожжённом лице:

— Матушки мои! Вот так рыбак!.. Без бахил рыбу ловил да штанами неводил. Лезь скорее на нары-то да переменись — окоченел весь. Я чаем вас с Гаврюшей напою. Морячки вы мои несолёные, балберочки лёгонькие!..

Гаврюшка смеялся:

— Это он с моряной вольничал, а она его отшлёпала и кувырком бросила.

Тётя Мотя наставительно предупредила меня:

— Ты нашей моряне-то, рыбачок, поклонился бы: она наша кормилица. Глупый ты ещё — весь земляной.

Гаврюшка залез вместе со мною в тёмное и тесное наше гнездо и оторопело застыл озираясь.

— Ну, и живёте вы! Чай, тут задохнёшься. В этом логове и повернуться негде: сиди по-карсачьи — ноги калачиком, или лежи да в потолок плюй. И темнота — не видать ничего.

Больная женщина застонала и стала сбрасывать с себя одеялку. Она металась, раскидывала руки, бормотала что-то непонятное, вскрикивала и мычала задыхаясь. Тётя Мотя подошла к ней с кружкой в руке, влезла на нары и осторожно подняла её голову. Она поднесла кружку к её рту, а потом положила на лоб больной мокрую тряпку.

— И пожалеть-то некому бессчастную… — вздыхая, жаловалась она. — Так наша сестра и гибнет… и сгорает, не доживя веку… Не тоскуй, Маланьюшка! Муки-то наши — облачки наши. Владычица знает, кого приголубить да радостью обрадовать.

Я переоделся, и мне стало так тепло, что запылало всё тело. Гаврюшка слушал тётю Мотю, следил за нею, и я видел, что его угнетала и душная, смрадная казарма, загромождённая нарами с постельным тряпьём, и больная, которая металась в горячке, и тётя Мотя, похожая на тронувшуюся.

— Пойдём отсюда… — с жалкой улыбкой прошептал он и спрыгнул на боров. — Я больше не могу… Узнает мамаша, что я был здесь, и заскулит. Как это ты живёшь здесь? Я дня бы не выжил.

Он растерянно и беспомощно озирался, словно нечаянно попал в западню и не знал, как выбраться из неё.

А я вдруг почувствовал, что я — опытнее и сильнее его: ведь я жил в этой казарме не один день и буду жить много дней, потому что это наше логово — наш приют, куда загнал нас хозяин и где сторожат нас его надсмотрщики — приказчик и подрядчица.

— А где бы ты посоветовал мне жить-то? — насмешливо спросил я его. — Аль у себя меня приветишь?

— Ежели бы папаша разрешил, я к себе перетащил бы тебя, — горячо ответил Гаврюшка, но сразу же виновато оговорился: — Может, папаша-то не прочь бы, да мамаша на глаза себе из ваших никого не пускает. Она не велит мне даже близко к казармам подходить. А на плот и папаша не разрешает.

— Ну, так сам суди, — внушительно заключил я. — Ты живёшь в горнице, а я вот на нарах в казарме, ты в школу ходишь, а мне нельзя, у тебя отец — распорядитель, а моя мать — резалка. Какой я тебе товарищ? Узнает отец, что ты со мной связался, лупцовку тебе задаст. Ты лучше со мной не водись, а то моя мать кулаков не оберётся.

Гаврюшка густо покраснел и бурно запротестовал:

— Ну, да, как же! Так я и поддался… Мы с тобой дружить будем сами. Приключения будем делать. А папаша говорит, что смелых любит.

Я положил «Робинзона» на горячий боров печи, чтобы он просох, и спрыгнул на пол. Гаврюшка, бледный, с блуждающими глазами, уже стоял у двери, ожидая меня. Тётя Мотя возилась с больной женщиной и забыла о нас. Но когда я был уже на пороге, она повелительно позвала к себе меня и Гаврюшку и потащила свои больные ноги к печи. Гаврюшка нетерпеливо подмигивал мне из-за порога и настойчиво махал рукой: удирай, мол, скорее, да и мне невтерпёж!

А тётя Мотя уже шла к нам и протягивала две ржаные лепёшки. Лицо её было попрежнему неподвижно и угрюмо покорно.

— Нате-ка, орлятки, поешьте моё печенье, — прогудела она ворчливо, но я уже знал, что этой своей ворчливостью она выражает сердечность и ласку. — Где он там, Гаврюша-то? Поди-ка, поди-ка, паренёчек! Не побрезгуй моей стряпнёй-то. Угощенье от души — слаще мёда-сахара.

Гаврюшка стоял в сенцах и со страхом глядел на неё: должно быть, она казалась ему зловещей колдуньей или бабой-ягой. Меня забавлял и злил его страх. Я засмеялся и потянул его за руку.

— Ну, чего ты трусишь? Чай, не кулак тебе суёт тётя Мотя-то, а горячую лепёшку. Я и то твоего отца не боюсь.

— Я сказал тебе: отца не тронь! — враждебно крикнул он и рванул свою руку. — Тронешь ещё раз — насовсем раздружимся. Мой папаша хороший. Это ничего, что он пьёт. А когда пьёт, он всех жалеет. Лучше пойдём, а то все лодки цепями прикуют.

Тётя Мотя вышла в сени и хотела погладить по голове Гаврюшку, но он в ужасе отскочил в сторону. Я засмеялся.

— Ах вы, дети боговы! — проворчала она и сунула лепёшки мне и Гаврюшке. Он молча и послушно взял лепёшку, похожую на подошву, и растерянно улыбнулся. — Все дети боговы, да отцы-матери убогие. У меня вот тоже был такой же, как вы, паренёчек, да утонул… здесь и утонул… в моряну… Не углядела, не порадела, вот и несу скорбь свою в наказанье.

Лицо её попрежнему было неподвижно и безучастно. Говорила она о своём сынишке, как о чужом мальчике, и мне казалось странным, что она никак не выразила своего горя — не взволновалась и не всплакнула.

Гаврюшка не вытерпел и сердито крикнул:

— Ну, я ждать тебя не хочу. Для меня каждая минута дорога. Лодки-то вытащат — всё пропало.

А тётя Мотя, как нарочно, обняла его одной рукой, а другой погладила по волосам.

— Я папашу твоего, Гаврюшенька, давно знаю: вместе на ватагу приехали. Молодой-то он был весёлый, лёгкий, всем был защитник и никого не боялся. А вот сломился и запил. У него тоже печаль на сердце. — И вдруг схватила и меня, и Гаврюшку за плечи и строго спросила: — Это вы куда собрались? Про какие такие лодки толкуете? Уж не кататься ли норовите на лодке-то? Нет, Гаврюшенька, не пущу… Разве мысленно, в моряну-то? Да вас так же море похитит, как моего Костю. Не пущу и не пущу!

Мы перемигнулись с Гаврюшкой и рванулись из сеней на двор. За воротами мы пробежали улицу и, прижимаясь к забору плотового двора, юркнули в узенький проход между забором и копнами камыша, который привезли сюда для крыши нового сарая. Потом завернули за угол забора и очутились на маленьком дворике с землянкой, похожей на деревенский «выход». На нас кубарем налетела пёстрая собачонка и залилась тоненьким голоском, но узнала Гаврюшку и сконфуженно завиляла хвостом. Мы выбежали на берег с другой стороны прибрежного плота. Здесь лодок было очень много на берегу, и они плотно прижимались бортами одна к другой. Море уже кипело всюду, и волны с прибойным шумом обливали прибрежный песок.

Гаврюшка вскочил в лодку и выбросил вёсла.

— Бери! Мы сейчас её столкнём. Поддевай под киль!..

Вёслами, как рычагами, мы сдвинули лодку с места и толчками стали спускать её по сыпучему песку. Так как песок сам осыпался с крутого спуска, лодка послушно скользнула вниз и поползла к воде, поворачиваясь с боку на бок, когда волны били в её корму. А когда бударка начала покачиваться на волнах, Гаврюшка бросил в лодку своё весло и победоносно крикнул:

— Есть! Весло давай в лодку и прыгай!

Он вскочил на нос и, как фокусник, перелетел на середину, схватил весло и, упираясь им в песчаное дно, быстро оттолкнул наше судно от берега.

— Садись рядом со мной и берись за весло! — приказал Гаврюшка, всунув весло в развилку уключины.

Я сел рядом с ним и хотел так же устроить своё весло в развилке, как он, но в уключину оно почему-то не вошло. Гаврюшка засмеялся.

— Эх ты, чучело! Тоже в Робинзоны лезет, а не знает, как веслом распорядиться…

Он мгновенно вложил моё весло в уключину и сразу же показал, как надо держать его и грести. Я виновато молчал, сознавая его превосходство, но совсем не хотел, чтобы он проявлял на мне свою власть. Если я никогда не плавал на лодке и не держал в руках весла, это ещё не значит, что я не могу быть моряком: ведь я сразу же понял, как укреплять весло и как им работать. Правда, сначала я махал веслом вразнобой с Гаврюшкой, и лодка виляла в разные стороны. Он заорал и вытаращил на меня злые глаза.

— Враз надо! Деревня, лапотник!

— Я не лапотник: у нас лаптей не носят. А ты не ори, а лучше показывай!

— Показывай! — передразнил он меня успокаиваясь. — Я — не учитель, а моряк и должен приказывать, а не показывать. Ну, начинай: раз! Не черпай воду веслом: выше поднимай! Раз!

Лодка поплыла, поднимаясь и опускаясь на волнах, а они плескались о борта, и брызги били мне в затылок и шею, как горох. Берег уползал от нас всё дальше и дальше, и барашки волн убегали позади очень быстро и весело, словно играли и смеялись.

Я наблюдал, как действует веслом Гаврюшка, и старался в точности повторять его движения. Заметил я, что он, вцепившись в ручку весла, делал правильный круг, словно вертел своими руками невидимый обод колеса — к себе изо всех сил, а от себя по низу легко и быстро. Сначала у меня это невидимое колесо вертелось толчками и рывками, лопатка весла бороздила воду и сталкивалась с волнами. Я скоро утомился и перестал грести. Лодка от взмахов Гаврюшки круто повернула в сторону и боком взлетела на волну.

Он рассвирепел:

— Какого чорта! Греби! Ежели не можешь, давай мне весло: я сам буду грести.

Но я оттолкнул его и с ожесточением закрутил своё колесо. Мне было завидно, что Гаврюшка размеренно и, казалось, свободно орудовал своим веслом. Он посматривал на мои руки с сердитой насмешкой.

— Ровнее! Не торопись! Вместе! — командовал он со строгостью бывалого моряка.

Но весло было длинное и тяжёлое, и как он ни старался щеголять своим мастерством, ему тоже было очень трудно. Когда тянул к себе ручку весла, он привскакивал, лицо его искажалось от напряжения. Мне он нравился этим своим упорством, и я чувствовал, что ему по душе моя храбрость и готовность разделить все трудности и невзгоды плавания.

Мы уже были далеко от берега, песок мерцал на солнце, а плот будто плавал вместе со сваями и колыхался в разные стороны. Да и весь промысел и посёлок сдвинулись с места и качались, как огромная качель. Волны били в нос лодки, подбрасывая её, толкали из стороны в сторону, корма взлетала вверх и падала вниз. Зелёные волны весело убегали назад, играя пеной и кипящими гребешками. Гаврюшка оглядывался на нос и озабоченно вскрикивал:

— Уж почесть полпути проплыли! Не робей! Не горячись, не надсаживайся! Береги силёнки-то, а то заштопорим и не доберёмся. Можно бы и отдохнуть, да боюсь, как бы за нами погони не было. Надо доплыть до баржи, пока рабочие к лодкам не нагрянули.

Я тоже оглядывался на баржу, и мне казалось, что она очень далеко, на самом горизонте. Над нами и около нас носились чайки на своих тяжёлых крыльях.

— Ну, мы уже далеко уплыли, — задыхаясь, заявил Гаврюшка. — Чорта с два нас поймаешь… Отдыхай! Волны нестрашны. Это не буря, а свежая моряна. Покачаемся, как в зыбке, передохнём — и опять за вёсла.

Я с удовольствием бросил весло и сразу почувствовал, как я устал и как гудели мои руки. Пот заливал глаза и солёными каплями смачивал губы. Мне вдруг стало жутко: мы одни среди моря, волны толпами бежали на нас и бултыхали нашу бударку. Ветер налетал порывами и отгонял лодку назад вместе с волнами. Они уже не хлестали в борта, а мягко журчали, плавно покачивая нас. Воздух ослепительно горел солнцем, и море пылало вихрями искр. Баржа, огромная, облезлая, с полуразвалившимся домиком на палубе, туго натягивала толстую ржавую цепь и медленно поводила своей кормой с рулём, похожим на ворота. В проломе с разорванными краями, между бурыми рёбрами, чернела глубокая тьма.

Гаврюшка дышал запалённо, лицо его тоже обливалось потом. Он захлёбывался слюною, но улыбался радостно. Рубашки у нас были мокрые и прилипали к телу. Ветер, хоть и тёплый, дул мне в спину и в бока ледяными струями.

Я охотно признал Гаврюшкину доблесть, но утешал себя тем, что научусь так же уверенно плавать на лодке и встречать на ней моряну, как настоящий рыбак. Вспомнились Карп Ильич, Корней, Балберка — природные моряки, вспомнилось, как лоцман предсказывал, что я обязательно буду моряком.

— Побегу с работниками в море, — ошарашил я Гаврюшку. — Они меня возьмут с собой на посуде. С Карпом Ильичом, с Балберкой…

Гаврюшка насмешливо выпятил губы.

— Эка невидаль! У нас и бабы бегают с рыбаками в море. Нет, ты попробуй-ка побежать на бударке под парусом… да чтоб так — для приключения…

— Это зачем? — заспорил я. — Для какой надобности? Там — дело: рыбу ловят. А ты чего будешь добывать? У рыбаков-то приключения самые страшные: у них и посуду буря разбивает, и на льдинах их уносит… А Балберка такой выдумщик, что диву даёшься: он и птицу делает, которая летает, у него и плясуны есть, которые сами пляшут… А на чунках носится по тысяче вёрст.

— На чунках и я летаю. Вот придёт зима — сам увидишь. А кто это — Балберка?

Я торжествовал. Гаврюшка хоть и делал вид, что его нельзя удивить, но слова мои произвели на него впечатление: то, что знал я, для него было новостью.

Вдруг он спохватился и заволновался.

— Берись за весло! Гребём! Нас здорово отнесло…

Но сразу же побледнел, вскочил на ноги и чуть не упал. Лодка так закачалась, что волна хлестнула через борт и окатила нас обоих. Я очень испугался и крикнул:

— Садись! Ещё утонешь с тобой, дураком…

— Погоня за нами! — заорал он в отчаянии. — Видишь, люди на берегу… и лодка отчалила. Гребём изо всей силы! Чорта они нас догонят!

Я тоже хотел встать, но лодку так ударило волной, что я упал на Гаврюшку. Он отшвырнул меня, ткнул кулаком и свирепо скомандовал:

— Бери весло, греби! Чуть лодку не перевернул, курдюк. Тебе не в море плавать, а на верблюде качаться.

За нами действительно плыла бударка. В ней сидели два человека: один махал вёслами, а другой был на корме. В длинный нос лодки хлестали волны, разбрасывая брызги, и она взлетала и падала. Мы нажали на вёсла и, подпрыгивая на сиденье, гребли изо всей силы. Потому ли, что я очень испугался этой погони, или потому, что меня заразила озорная дерзость Гаврюшки — переспорить тех, кто догонял нас, — я с бурной надсадой загребал своим веслом и не замечал, как весло ладно взмахивало и погружалось в воду одновременно с веслом Гаврюшки. Он часто вскрикивал, смеялся, и эти его вскрики и смех подстёгивали меня. Я никогда ещё не испытывал такого злого восторга, как в эти минуты. Мне уже не страшно было людей, которые гнались за нами: они были далеко, и мне казалось, что мы плывём быстрее их. Человек, сидящий на корме, угрожающе махал нам рукой.

— Ага, пардону запросили! — торжествовал Гаврюшка. — Нажимай, Федяха! Не рвись, а качайся. Маятник не устаёт, и качель легко качается, только подталкивай…

Он оглядывался на нос и, задыхаясь от изнурения, подбодрял и меня, и себя:

— И баржа близко… вон она! Нам бы скорее к пролому успеть, а там мы спрячемся.

Но лодка неумолимо приближалась к нам. Там на вёслах сидел один человек и взмахивал ими сильно, уверенно и неторопливо. А я уже натёр мозоли на своих ладонях, и руки мои без привычки ослабели: весло казалось огромным и очень тяжёлым. Я с отчаянием чувствовал, что теряю последние силы и слёзы судорогой перехватывают горло. Волны хлестали в нос и борт сильнее, и каждый их удар подбрасывал лодку высоко вверх и отшибал назад. Гаврюшка тоже изнемогал и задыхался. Его лицо искажалось плаксивой злобой. Но он всё ещё храбрился и надсадно покрикивал:

— Гони вовсю! Не робей! Докажем им, что без боя не сдаёмся…

Вдруг он перестал грести, и от моих взмахов веслом лодка повернулась боком к волнам. Её так сильно качнуло, что я упал на Гаврюшку, а весло вырвалось у меня из рук и выскочило из уключины. Гаврюшка оттолкнул меня и упавшим голосом сообщил:

— Это папаша на лодке-то. А всё из-за тебя, верблюд: и в казарме пыхтел, и со старухой лясы точил.

— Да она не ко мне, а к тебе привязалась, — отразил я его упрёки. — Я тебя с собой не тащил, сам навязался.

— Я думал, что с тобой приключение сделаем. А ты срезался: не гребец ты, а снулый рыбец.

— Да ты первый весло бросил, — озлился я. — Ты и срезался. А сейчас совсем струсил, когда отца увидал.

— Это я струсил? — взъярился он, вскакивая с сиденья. — Вот сейчас увидишь, как я струсил.

Волна опять вздыбила и качнула лодку, но он удержался. Скулы и подбородок его обострились, губы посинели, но глаза были горячие.

Моё весло прыгало на волнах позади лодки, но Гаврюшка как будто не видел его. Его весло, как подбитое крылышко, качалось вдоль борта.

Лодка плотового нагнала нас очень быстро. Плотовой на ходу подхватил моё весло и, когда рабочий, молодой парень, с весёлым смехом в глазах, схватился за наш борт, бросил весло к моим ногам. Парень уже улыбался во весь губастый рот и лукаво подмигивал нам. А плотовой, пристально всматриваясь и в Гаврюшку, и в меня, с угрюмым равнодушием приказал:

— Ну-ка, покажите руки!

Мы послушно подняли ладони, но плотовой, не глядя на них, так же равнодушно сказал:

— Скачите сюда. На вёсла не годитесь. И кожа тонка, и кишки порвали. Сначала прыгай ты, Гаврило, а потом поможешь переползти этому людёнку.

Гаврюшка упрямо сдвинул брови и неторопливо перелез в лодку отца. И я впервые заметил, что лицо его очень похоже на лицо плотового: оно стало таким же угрюмым и замкнутым, как у отца. В глазах плотового вспыхнул насмешливый огонёк, и лицо его, суровое и жёсткое, заросшее чёрными волосами, помолодело и прояснилось. Он вскинул голову и усмехнулся, и в этой усмешке я уловил что-то похожее на благодушное удивление. Я перемахнул в его лодку, опираясь на руки, как обычно я перекидывался в деревне через низкое прясло.

Каким-то внутренним чутьём я почувствовал, что плотовой относится к нашему приключению снисходительно, что наш смелый поход на лодке его забавляет.

Рабочий накинул чалку на нос нашей лодки и сел за вёсла. А плотовой посадил нас перед собою на доску и переводил свои зелёные насмешливые глаза с одного на другого.

— Ну, так кто ж из вас заводило-то?

Гаврюшка угрюмо, но твёрдо ответил:

— Это я, папаша.

— Знаю, что не свалишь на другого и правды не боишься. А зачем улестил этого людёнка?

Мне очень хотелось, чтобы плотовой и на меня взглянул так же одобрительно, как на Гаврюшку, и я с отчаянной готовностью крикнул обиженным голосом:

— Он не улещал меня: я сам с ним сдружился.

Плотовой даже не взглянул на меня и пропустил мимо ушей мои слова. Он пытливо смотрел только на Гаврюшку и задумчиво теребил бороду. Его опухшие глаза и смеялись, и пытливо ощупывали сынишку. За спиной плотового качалась наша лодка, словно сочувствуя нашей неудаче.

— А морячить-то куда вы собрались, воробьи-герои? — совсем уж добродушно спросил он и с живым любопытством наклонился к нам обоим.

Гаврюшка с прежним угрюмым достоинством ответил:

— На разбитый корабль… сокровища искать… Никто ведь не знает, что там находится.

Глаза плотового налились слезой, и он затрясся от хохота.

— Корабль! Сокровища! Ах вы, окаянные!.. Что выдумали! Дурачки вы, меня бы спросили, какие там сокровища. Пустота там и гнилушка — вот и все сокровища. Эх вы, людяты-молодяты! Ну, а если бы бударку-то у вас перевернуло?.. Вот и ручонки отмотали, до крови натёрли… а этот воробей даже весло в воду уронил. Ведь потонули бы.

Гаврюшка с негодованием запротестовал:

— Это ты, папаша, помешал нам. Если бы вы не бросились в погоню и не напали на нас, мы бы обязательно своё дело сделали. Со штормом-то мы сладили, и лодку держали по курсу. Баржа-то была уж рядом.

Плотовой сделал серьёзное лицо и крикнул парню досадливо:

— Слышишь, Степан? Ведь, пожалуй, мы с тобой ошибнулись: напрасно спасать их побежали. Думали, ребятишки-то, мол, барахтаются по малости лет и лодку у них уносит в море, а они, оказывается, вон на какие подвиги пошли?.. А? Степан?

Парень, ухмыляясь, крикнул сочувственно:

— Народ мозговитый, удалой, Матвей Егорыч, ничего не скажешь. С приключениями.

— Чего ж ты меня не вразумил, ротозей?

— Да ведь Матрёна-то сколь страху нагнала! От неё голову потеряешь. А я уж в море увидал, как они корабль свой вели. Красота!

Мы сидели, как пленники, оба маленькие, жалкие, усталые, с пораненными ладонями, которые горели, как ошпаренные кипятком. Гаврюшка сидел хмурый и смотрел на волны, а они играли на солнце своими барашками и бежали к берегу быстрее нас. Раза два он толкнул меня локтем в бок, и я понял, что он не примирится с нашей неудачей, что своё путешествие мы всё-таки совершим не нынче, так завтра, что падать духом нечего, что нужно верить в свои силы.

— Да, гребцы-воробцы… — бормотал задумчиво плотовой. — Сокровища… корабль… А выходит — прах и пыль в брюхе гнилой баржи. Хороши мечтанья в отрочестве и в молодости! И получается: жива душа во младой юности, а в годах и старости — одна гнилушка, хлам. Но душа-то, выходит, — бессмертна: горит, тлеет, как головешка, и сердце обжигает. — Он закрутил головой и засмеялся. — И людишки этакие беспокойные появились, неуловимые… хоть и догадываюсь об них…

Он опять засмеялся про себя и, напряжённо думая о чём-то, остановил свои глаза на моём лице, но, кажется, не видел меня. Вдруг он сурово спросил:

— А почему ты с плота сбежал и рыбу не считаешь? Я же приказал выдать тебе багор.

Я протестующее и обиженно надулся.

— Меня приказчик за волосы да за ухо схватил, а я его пиннул промеж ног. Он хотел меня багром ударить, а Прасковея заступилась.

Плотовой перевёл глаза на Гаврюшку, кивнул на меня и ткнул пальцем в мою сторону.

— Гляди, с каким ты зверёнком связался. Он и меня, пожалуй, пинать будет.

Гаврюшка неожиданно засмеялся и поощрительно взглянул на меня.

— Курбатову так и надо, папаша: я бы ему тоже дал пинка.

— До тебя он не смеет пальцем дотронуться, а этот щенок — подневольный. Он должен по положению всё сносить и покорствовать.

Гаврюшка совсем осмелел и возмущённо заспорил:

— Чай, он, папаша, не наёмный: это его мать в неволе, а он свободный.

Плотовой исподлобья щупал нас своими пронзительными глазами и теребил толстыми пальцами бороду. Потом вдруг задрал голову и опять затрясся от хохота.

— Пиннул… Это Курбатова-то? Этого пса-то поганого? Ух, уморил, людёнок!

Смеялся и Гаврюшка. Парень тоже скалил зубы и подмигивал.

— Ну, он, этот Курбатов, тебе, герой ненаёмный, житья теперь не даст. Что ты делать-то будешь?

— А я не дамся. У нас, чай, артель. Один Гриша-бондарь чего стоит.

Плотовой потешался надо мною, а мне было тяжело переносить его хохот, словно он безжалостно терзал меня, как беспомощного кутёнка. Но мне было ясно одно: Матвей Егорыч любил Гаврюшку за его удальство и озорные подвиги. Он не только не побил его за опасную нашу проделку, но благодушно с нами разговаривал, словно поощрял нас на новые приключения. Понятным мне был и рассказ Гаврюшки о своей храбрости, когда он в наводнение самолично плавал на лодке в сильный прибой на дворе. Матвей Егорыч любовался им и хвалил его за правдивость. А правду в человеке я уже в деревне оценил, как мужество и бесстрашие, и мне самому всегда хотелось быть сильным правдой, как Руслан, как Калашников, как наш Микитушка или Петруша Стоднев, и быть таким радостным и светлым, как бабушка Наталья, как швец Володимирыч или Гриша-бондарь.