Море так и не ушло от берега и блестело зеркальным льдом до самого горизонта. Солнце, оранжевое, мутное, окружённое огненно радужными венцами, пылало низко и казалось очень далёким и чужим.
По улицам проходили караваны длинноногих верблюдов, запряжённых в розвальни. Гордо вскидывая головы на изогнутых шеях, они дышали паром и брезгливо поглядывали на глиняные стены казарм и лабазов. На тяжёлых возах сидели безбородые карсаки в колпаках и овчинных балахонах. Из труб казарм и домов поднимался кудрявый дым и расплывался рыжей мутью над посельем.
Я брал в сенях чунки и рогатину, которую мне сделал Степан-молотобоец, и убегал на прибрежный лёд. Море замёрзло после того как ударили жгучие морозы. Лёд, прозрачно-синий, был гладкий, как стекло, и расцветал в трещинках колючими цветочками инея. По всему простору льда катались на коньках и на чунках ребятишки в аккуратненьких шубейках и шапочках. Это были парнишки из «хороших семей» — дети управляющих и плотовых, лавочников и кабатчиков. Ребятишки рабочих и нахаловцев держались отдельно. Одеты они были кое-как: на одних желтели деревенские старенькие шубы, на других болтались отцовские стёганые пиджаки, подпоясанные верёвкой. Так как коньков у них не было, ребятишки с разбегу скользили на валенках или катались на чунках. Я долго любовался, как некоторые из ребятишек ловко подталкивали себя рогатинками и носились по льду легко и быстролётно. Лёд был такой блестяще-гладкий, что ребятишки отражались в нём, как в зеркале.
Я много раз пытался кататься стоя на чунках, но неудачно: как только я становился на дощечки чунок и упирался в лёд рогатинкой, чунки вылетали из-под ног вперёд, и я падал навзничь. Раза два я очень больно ушибал голову. Потом понемногу приноровился: изучая издали, как держатся на чунках ребятишки, я понял, что нужно наклоняться вперёд, а ноги сгибать в коленках. Но и этого было мало: надо было самому находить точку опоры и уметь сохранять равновесие.
К толпе чужих ребятишек я пристать не решался: не было охоты драться, да и нарываться на насмешки не хотелось. Там было много озорников, которые могли отнять у меня и чунки, и рогатину. Понемногу я наловчился подталкивать себя рогатиной, но ездил сначала тихо и робко.
Однажды в воскресенье я отважился пойти в мужскую казарму — к Балберке. Все трое рыбаков уже давно сюда переехали с Эмбы. На зимний лов снаряжали рыболовные команды с главного промысла. Они уже ездили караваном вскоре после ледостава. Я редко их видел, и только издали, когда они снаряжались на ловлю и хлопотали около саней.
Когда я захлопнул за собою дверь, меня ошарашил многолюдный гул голосов, ругань и смех. В казарме стоял густой махорочный дым, и я сразу задохнулся от едучего, отвратительного чада. Я хотел было сейчас же удрать обратно, но меня оглушил громовой хохот. Почудилось, что кто-то огромный схватил меня за горло и больно ударил по голове. В первое мгновение я одурел, ослеп и потерял способность двигаться. Недалеко от меня зычный голос закричал:
— О! гляди, ребята! Парнишка к нам забрался… Держи крысёнка, а то выскочит!
Какой-то хриплый бас рявкнул:
— Ну, рыбаки, пошли в трактир кровь разогревать после ледяной недели!
Ко мне подошёл Балберка и взял меня под руку.
— Это мой дружок, ребята. Мы вместе с ним сюда на промысел прибежали. Корней! Дядя Карп! Федярка к нам в гости пришёл.
А я задыхался и кашлял.
Навстречу шёл Карп Ильич, суровый, коренастый, с сизым лицом, обожжённым морозом. Он без улыбки подал мне широкую толстопалую руку и сказал, как взрослому:
— Верно говорится: старый друг милей новых двух. Человек растёт доброй памятью. Так нам и не пришлось с тобой книги читать. Ну-ка, Корней, встречай дорогого гостя.
Корней сидел на краю нар и штопал какую-то овчинную одёжину. Он подмигнул мне, приветливо тряхнул всклокоченной головой и засмеялся глазами.
— Нашпиртовано по-моряцки. Это брат, не бабья казарма. Что, горло-то пилой режет? Привыкай! Моряк и в аду не чихает: он такой прокурат, что ему ад не рад.
И он засмеялся, довольный своей шуткой.
— Как поживаешь, добрый молодец? Нам с тобой и встречаться не приходится: осенью мы — в море да на Эмбе, а сейчас — на далёком льду. Может, с нами поедешь? Будешь книжки читать на приманку: рыба косяком прихлынет из интересу, а мы её — за жабры.
Он победоносно поглядел на Карпа Ильича и Балберку.
Карп Ильич не знал, что со мной делать, и теребил свою бороду.
— Чем же угощать-то тебя?
Я живо успокоил его:
— Чай, я не за угощеньем пришёл, а с докукой: мне нужно на чунках ездить, а никак совладать с ними не могу. Балберка-то мастер на них летать.
Балберка, польщённый, засмеялся, а Карп Ильич спохватился, хлопнул себя ладонями по бёдрам и вытащил из-под нар свой сундук.
— Ну, а я всё-таки тебя ублажу. Видал у меня книжки-то на барже? Таскаю вот их с собой, как свои грехи.
Балберка тоже юркнул под нары и вытянул свой, знакомый мне, окованный блестящей жестью сундучок. Пока оба они искали ключи и возились с сундучками, Корней любопытствовал:
— А тут вы без нас бунтовали, говорят? Смелое дело. Гляди, как ватага-то людями вертит! Потешились мы, как вы подрядчицу на тачке прокатили. Эх, нас тут не было! Охотник я с начальством драться.
— Подрядчица-то грозилась полицейских с арапниками пригнать, — живо сообщил я. — Пригнать-то пригнала, а полицейский первую её своим арапником отпорол: думал, что бунтарка.
Корней захохотал и закрутил головой от удовольствия.
— Слыхали, слыхали, как с ней чинно обошлись… Это вот наш Макар её потешил.
Рослый человек с чёрной бородой сморщился от цыгарки и скучно проговорил:
— Только полицейским она не понравилась: подрядчица должна грозной тумбой стоять, а тут — свинья под тачкой. Ох, и похохотали же мы!
Балберка смеялся визгливо, схватившись за живот и приседая. Лицо у него всё сморщилось и глаза пропали. Он задохнулся и едва выговорил:
— А ты бы сел на тачку-то… Пускай бы она там… понежилась…
— А кому бы тогда арапник-то достался? — ехидно спросил тачковоз. — Тебя — арапником, а она бы праведницей была. Думать надо!
В казарме смеялись.
Карп Ильич вынимал из сундука старенькие, разбитые книжки с кудрявыми уголками и хмурился.
— Баловство — не слава. И хвастаться этим непригоже, Макар. Ты ведь не скоморохом был, не на потеху — на подвиг шёл для народа.
Макар ухмыльнулся и сплюнул через зубы. Он в последний раз затянулся дымом, бросил цыгарку на пол, с сожалением посмотрел на неё и растёр сапогом.
— Чего толкуешь, рыбак! — с досадой отмахнулся он от Карпа Ильича. — Подвиг… потеха… В таком разе без раздумья душа играет. И подвиг бывает потехой красен. Для вражины и потеха — в наказанье. Потеха-то, может, ещё сильней бьёт, чем угроза да суд.
И он крикнул, как атаман:
— Ну, ребята, проворней! Пошли! Гармонист!
Он быстро накинул полушубок, нахлобучил на голову шапку и пошёл к двери. От нар оторвались человек десять и, одеваясь на ходу, потянулись за ним. Молодой парень с русым пухом на щеках вскинул гармошку к уху и лихо заиграл переборы.
Я кашлял не переставая: едучий дым рвал горло, глаза слезились. Мне было нехорошо. Если наша казарма смердила духотой и я всегда чувствовал себя отравленным, то в этой, мужской, казарме дышать было просто невмоготу. Несколько бородатых мужиков сидели за столом и играли в просаленные карты.
Корней дружески подмигивал мне и улыбался.
— Ну, как, паренёк? Нашпиртовано, говоришь, у нас? Привыкай! Народ здесь лабазный, а рыбаки, как бакланы, морской воздух любят. Балберка! Бери свою рогатину и поучи дружка-то с чунками обращаться. Видишь, разомлел он… Да и тебе размяться надо: не миновать кульером быть. В Гурьев аль в Астрахань побежишь.
Как мне ни тяжко было в этом их табачном аду, но книжки манили меня к себе своей волшебной силой: они были живые и, казалось, дышали.
— Читать читай, да на веру не бери, — поучительно ворчал Карп Ильич. К каждой книжке он относился по-разному: то с суровым благоговением, то с насмешливым негодованием, то с добродушной снисходительностью. — Всякая книжка человеком писана, а человек человеку — рознь. Макар вон — потешник, а Корней своему слову хозяин и глупости враг. Балберка — чудодей-выдумщик, а жизни не пожалеет за товарища. Какой человек, такая и книга его. Вот гляди: «Похождения пошехонцев». Потерянный человек писал, бессовестный зубоскал, шут. За рюмку водки отца и брата продаст. Весь народ русский оплевал, дураком сделал. Любопытствовал я в Астрахани, у образованных людей спрашивал, кто эту дурость написал. Хотел найти его да проучить, а никто ничего не знает. Спрятался, подлец: чуял, что не сдобровать.
Карп Ильич уже тряс передо мною другой книжкой.
— А вот — «Епанча, сорочинская шапка». О каких народах книжка — неизвестно. Для какой надобности напечатана — невдомёк. Правда-то — вот жизнь наша. А эта книжка «Вадим» называется. Правильная книжка. Писал человек — об народе думал. Вот её и возьми для поученья.
Он погладил меня по спине и растроганно напутствовал:
— Маманьке поклон передай. Таким, как она, петьпесни хочется, а на деле — слёзы. Ну, и мы пойдём, Корней: надо харчи в лавке забирать. В ночь на лов тронемся. Да! — Он вдруг схватил меня за плечо, и в глазах его вспыхнул гнев. — Григорий-то… человек-то какой был! Вот она, правда-то, как человеком распоряжается! А Харитон — правду под мышку вместе с гармоньей, — и в другие места… Ничего, дружок! Знай: правда с хорошими людями живёт. Видал, какая красота в правде-то? Как Григорий с Харитоном в действе-то своём доблесть показывали да правде служили? Народ правду лучше знает чем эти вот книжники.
Он сгрёб свои книжки в кучу и бросил их под нары, как сор.
Балберка захватил свой сундучок, взял знаменитую свою рогатину, и мы вышли из казармы. «Вадима» я засунул в карман шубёнки. На снежно-солнечном воздухе, ядрёном и морозно-жгучем, я опьянел, и у меня закружилась голова. Балберка засмеялся.
— Что, брат? Без вина стал пьяным? У нас народ, как черти в банном пару.
Балберка шёл важно, по-рыбацки: шагал широко, расчётливо, немного насупившись. Должно быть, он и зимой не расставался со своими сапогами с широкими и высокими голенищами. Он провалился в них до самого паха, и мне казалось, что ему очень трудно тащить их. Пропитанные рыбьим жиром, они, как железные, не сгибались в коленях, но Балберка ловко подбрасывал их в шагу, и как будто не он, а сами сапоги толкали его вперёд, вспахивая снег. А я не сводил глаз с чудодейственного сундучка на чунках, сверкающего серебристой жестью.
На прибрежном льду, сквозь который виден был песок и раковинки, Балберка остановился, с размаху воткнул рогатину в лёд и предупредительно погрозил мне пальцем. Словно боясь растревожить своих болванцев, он на носках подошёл к сундучку, осторожно повернул ключик в замке, и внутри запели глухие звоны. Вполголоса он сообщил с загадочной улыбкой:
— Вот увидишь: чаек зимой не бывает — они все улетают в Персию, — а тут вдруг — на! чайка-то и выпорхнула…
Он откинул крышку сундучка, выхватил из гнезда белую чайку, вскочил с ней на ноги, и она, непостижимо для меня, мгновенно расправила настоящие крылья и задрожала в его руке, порываясь взлететь в морозную высь.
— Гляди! Следи, куда она полетит и где сядет… Хоп!
Он размахнулся и бросил чайку вверх. Она плавно взвилась очень высоко и закружилась над нами, то взлетая ещё выше, то опускаясь, чёрные глазки её зорко всматривались вдаль. Она летала над нами долго, а Балберка следил за нею и беззвучно смеялся. Он взмахивал руками, делал ими круги и покрикивал:
— Ну, ну!.. шире!.. Не бойся, не замёрзнешь!.. Аль разомлела в темноте-то? Погуляй, полетай на воле-то!
А я не мог оторвать глаз от этой чудесной птицы, которая летала в голубом воздухе, вспыхивающем колючими искорками, и дивовался на неё, как на живую. Это не змей, который держится на нитке, взвешенной ветром. Чайка Балберки сама парит над нами, ныряет в воздухе и взмывает в высоту.
И теперь, вспоминая этот незабвенный час, я с гордостью думаю о нашем русском человеке, как он даровит, как его пытливый ум и беспокойная мечта окрыляли его на смелые творческие искания. Рыбак Балберка, неуклюжий, чудаковатый, который старался показать себя перед людьми испытанным моряком, суровым «морским волком», всё время мятежно размышлял над созданием планёра, который плавал бы в воздухе долго и красиво, сохраняя в полёте энергию первого толчка. Сейчас работа авиамоделистов — обычное дело, а тогда это не только мне, но и взрослым казалось чудом. Этот милый Балберка сам наслаждался своим изобретением и следил за своей, чайкой, позабыв всё на свете.
Ребятишки, которые вдали катались на коньках и носились на чунках, застыли на месте и, поражённые, наблюдали за полётом белой птицы. Некоторые из них подбежали к нам на коньках, но потом остановились, не решаясь приблизиться.
Чайка понемногу стала снижаться, словно устала от полёта, и Балберка, не отрывая от неё глаз, переходил с места на место и уговаривал её:
— Хорошо, милка… Полетала и хватит… Пора в своё гнёздышко. Только помни: спускайся ко мне на руки, а на лёд не смей!.. ушибёшься, крылышки поломаешь.
И чайка будто подчинялась его ласковому голосу: она ныряла всё чаще и трепетала, теряя равновесие. Вдруг она повернула прямо на Балберку, пронеслась мимо него и невесомо села на прибрежный снег. Балберка пожурил её:
— Чего же ты вольничаешь-то? Слушаться надо! Разобьёшься — лечить тебя придётся. Больше не озоруй!
Он осторожно поднял её, незаметно сложил ей крылья, и она в его руках опять показалась мне живой. Мелькнули передо мною знакомые перегородочки в сундучке и те же плясуны, лежащие кучкой друг на друге, сверкнули рыбки-блёсны и какая-то сплетённая из проволок и тоненьких палочек диковина. Я спросил у него, что это за изделие, но он опасливо закрыл его ладонью.
— Не зыркай глазами, куда не нужно. Это — секрет. Сглазишь, спугнёшь думку — всё в голове у меня и разоришь. Добро, что ты ещё шамайка: ребячий глаз без вереды. Только, гляди у меня, никому ни гу-гу!..
Он захлопнул крышку сундучка, и опять в замке раздался певучий звон.
— Ну вот…
Он хлопнул меня по спине, схватил за плечи и легко завертел волчком на льду. Он уже не старался казаться суровым и тяжёлым рыбаком, а превратился в весёлого парня, которому хочется играть и баловаться. Стал он лёгкий, расторопный, как мальчишка, лицо посвежело, и глаза стали лукаво-задорные. Он схватил свою рогатину, отставил сундучок в сторону и вскочил на чунки. Сильным упором рогатины промеж ног он рванул себя вперёд и полетел по льду быстро и легко. Не успел я очухаться, как он уже мчался далеко. Ноги его туго спаяны были с чунками, и он, нагнувшись вперёд, летел, как на крыльях, по сияющему ледяному полю. По солнечной дороге он убегал всё дальше и дальше, стал совсем маленьким и чёрненьким, как один из его болванцев, и похож был на странную птицу, которая летела в огненной полосе и взмахивала коротенькими крыльями.
Я забыл о своих чунках и смотрел на воздушный бег Балберки, как на чудесный полёт его чайки. В этом низкорослом, угловатом парне всё для меня было неожиданно ново и необыкновенно, словно он, всегдашний, неловкий, неразговорчивый, прятал себя, настоящего, в мешковатой одежде, как свои волшебные изделия в сундучке, а подлинный Балберка — вон он, быстролётный парень, который мчится к солнцу по солнечной дороге, радостно смеётся, когда бросает ввысь свою чайку и следит за её полётом. Мальчишки на коньках и на чунках тоже заворожено смотрели на его далёкую фигурку, на плавные взмахи его рук и мельканье рогатины и мысленно скользили за ним, недостижимым кудесником, который вот-вот растает в пылающем блистании льда. Вдруг он широким полукругом промчался в сторону, в небесно-голубой блеск ледяного поля и повернул обратно. Мальчишки сбились в кучу и застыли в завистливом оцепенении. Должно быть, у них так же гулко билось сердце, как и у меня. Балберка летел ко мне, как ветер; низко нагибаясь при каждом упоре рогатины, он как будто нёсся с горы. И когда он сделал широкий круг около меня, тормозя рогатиной по льду и разбрасывая белые брызги позади себя, я неудержимо смеялся от счастья. Он остановился рядом со мною, соскочил с чунок и тоже засмеялся. Дышал он во всю грудь, но совсем не устал, а только разгорячился. Он радовался и весь стал стройным и красивым, словно родился заново, как сказочный недотёпа Иван. С ликующим вопросом в глазах он хвастался:
— Вот как на чунках-то бегают! Я так могу целый день скакать без устали. Ну-ка, я тебя поучу, как на чунках держаться надо.
Так провозился он со мной с час. К своему удивлению, я инстинктивно нашёл какую-то устойчивую точку на чунках, сразу врос в них и поехал уверенно и быстро.
В этот же вечер Балберка с артелью рыбаков уехал на подлёдный лов куда-то очень далеко.