Пасека деда Ануфрия, у которого Генка Мишин учился секретам пчеловодческого мастерства и, можно сказать, жил, находилась в часе езды по пыльным просёлочным дорогам от Уткино.

Его шестьсот пятьдесят ульев с пчелиными семьями стояли прямо на границе с соседней областью. В семи километрах от точно такой же пасеки деда Пономаря. Конкурентами они себя не считали, потому что сбывали свой продукт в разных местах и частенько ходили друг к другу в гости. И это были единственные «гости», в которые «ходил» Генкин учитель.

Ануфрия на самом деле звали не Ануфрием. Просто никто в Уткино настоящего его имени не знал, а сам он никому в друзья не набивался. Точный возраст его тоже известен не был. Понятно было, что ему за семьдесят. А может, и все восемьдесят. Но старикан он был крепкий и мог пару километров запросто нести на своих плечах мешок с пшеницей.

Ануфрием его прозвали двадцать лет назад. Когда он появился в этих местах, приобрёл участок под свою пасеку и стал там обитать в одиночестве, изредка наведываясь в деревню по делам.

— Ну чисто старец Ануфрий, — сказала как-то продавщица единственного уткинского магазина Лида. Ещё до революции жил в этих местах, в пещере у дальнего озера некий отшельник, давший обет безбрачия и удалившийся от мира, дабы быть ближе к Творцу. Звали его старец Ануфрий. А после революции люди в фуражках с красными звёздами усадили седобородого отшельника в телегу и увезли куда-то.

Прозвище, данное Лидой, приклеилось, а затем стало и именем. Так и жил новый Ануфрий, разводя своих пчёл и собирая мёд. Хлеб он пёк сам. К невестам окрестным интереса не имел. Но одинокие бабульки к нему присматривались. Мужчина, вроде, справный, хозяйственный, сурьёзный. Хотя молчаливый больно уж. Слова лишнего не услышишь. Говорит немного и по делу только. Потому не знал никто, как к нему относиться. В магазин — за спичками, батарейками и вообще по мелочи — приезжал раз в месяц, на тарахтящей двухместной «инвалидке». Летом выпивал из бочки у почты кружку пива, заходил в аптеку, в парикмахерскую, потом в свою тарахтелку — и до первого воскресенья следующего месяца.

На почту он никогда не заходил. Да и незачем было: сам Ануфрий писем никому не отправлял, да и ему (в чём могла поклясться любая из трёх почтальонш деревни Уткино) ни одного за пятнадцать лет жизни в этих местах никто не присылал.

Генка попал на пасеку случайно, приехал с дедой купить мёда, и был заворожен видом сотен ульев, тяжёлым жужжанием и плотным запахом. Он выпросил у Ануфрия книгу «Азбука пчеловода» и пытался завести пчелиную семью сам. Приезжал советоваться. Помогал по мелочам, с удовольствием надевая на голову шляпу с защитной сеткой.

И в конце концов Ануфрий, которому понравился этот напористый чёрный пацанёнок, предложил, так сказать, пройти практику. Теперь, четыре года спустя, Генка был равноправным партнёром Ануфрия, имел долю от проданного мёда и знал всё, что знал его учитель.

Совсем недавно Ануфрий позвал Генку и сообщил, что «если вдруг чего», — пасека перейдёт в наследство ему, Геннадию Мишину.

— Если вдруг чего? — переспросил ученик.

— Всякое бывает… — ответил Ануфрий. — А мне уже не пятьдесят и даже не шестьдесят, Генок…

Так Генка узнал, что у него есть наследство. Да ещё и какое.

За время пути на пасеку я успел выкурить шесть сигарет и три раза стукнуться башкой о боковое стекло: дорога такая, будто её специально готовили для мотокросса в классе «эндуро». Ухаб на ухабе. После дождя тут только на Тольчиной «Кадживе» проедешь.

Но дождя не было. Не было с начала мая. Что могло серьёзно повлиять на урожай мёда в этом году. Ибо вся растительность выгорала. Поэтому маленьким полосатым сборщицам приходилось летать дальше обычного: в болотистые сырые низины…

Мы подъехали и почти сразу заметили Генку. Он, одетый в одни красные спортивные трусы, таскал вёдрами воду и поливал небольшой огород, разбитый перед небольшим же бревенчатым домом. В тени ковырялись несколько кур и лежала, высунув язык, здоровенная немецкая овчарка. Она, заметив нас, пару раз гавкнула: мол, Ахтунг, хозяин, смотри, кто это там?

Генка обернулся и направился к нам.

— Чё такое? Медку хапнуть захотелось? — спросил он, улыбаясь и пожимая нам руки.

— Не-е… — ответил я. — Сначала покажь шишки с кулак размером.

— Легко, — сказал он, — полью помидоры и покажу… Квасу хочешь?

Он вручил нам с Тольчей холодную трёхлитровку прямо из погреба, усадил за стол под навесом и продолжил работу. Я выкурил пару сигарет, выпил квасу. Глаза начали потихоньку слипаться — спал я ночью всего-то часа три. Я положил руки на стол, голову пристроил сверху и, слыша жужжание пчёл, уже видел начальные титры сна, когда

(Бз-з-з!!! Бз-з-з!!! Бз-з-з!!!)

подскочил, словно меня ударило током.

В правом боковом кармане шорт что-то вибрировало, низко гудя и весьма ощутимо стучась в моё бедро. Спросонья и перепугу я подумал, что туда забралось несколько злобных пчёл, и вскочил с колотящимся сердцем. Увидел Тольчу — он, задрав ноги на стол и скрестив руки на груди, смотрел на меня. Дёрнул головой, в смысле «что случилось?». Я пожал плечами и посмотрел на шевелящийся карман. Потом…

Тьфу!.. Там же мой мобильник с позавчерашнего дня валяется… Блин… Мы от Уткино километров на двадцать пять отъехали… Может, в зону приёма попали?..

Я успокоительно киваю Тольче — «всё ОК» — и, зевая, лезу за телефоном. Достаю. Зевота моментально пропадает:

— Fuck!

(Бз-з-з!!! Бз-з-з!!! Бз-з-з!!!)

Телефон настойчиво вибрирует в руке. Я быстро оглядываюсь по сторонам:

Fuck! На звонок с этого номера я должен ответить по любому.

Быстро иду за длинный сарай неподалёку. Прохожу вдоль глухой задней стены, сбивая лопухи. Останавливаюсь. Пытаюсь выровнять дыхание.

Бз-з-з!!! Бз-з-з!!! Бз-з-з!!!

Три, два, один…

Трубку — к уху:

— Да, мам?

Голос на том конце знакомее всех знакомых голосов:

— Сына, ты, где пропал?

Оглядываюсь назад: никого. Стараюсь говорить беспечно:

— Да сейчас же сезон, мам… Все на моря едут и новые тату себе бьют. Заработался совсем, извини…

Вот, блин, я мутант, а…

— А сам на море не собираешься? Может, и к нам по дороге заедешь? А то с прошлого лета обещаешь… У тебя там всё нормально?

Я, прижимая телефон плечом к уху, наклоняюсь и отрываю пятилистник от маленького кустика конопли. Растираю пальцами. Нюхаю. Говорю в трубку:

— А чё со мной будет?.. Конечно, всё нормуль, мам… Как папан?

— Хорошо… Привет тебе вон передаёт…

Слышу отдалённый мужской голос. Голос, который знакомее всех голосов на планете, что-то говорит.

— Папа спрашивает, жениться не надумал?

— Не, мам… — я оглядываюсь. — Ну ладно, мамуль… Батарейка садится… Я вам на днях сам позвоню… хорошо? Ну… папе привет… целую…

Вот, блин, я мутант, а…

Смотрю на экран: батарейка действительно садится.

Хоть в этом не соврал.

Я медленно огибаю строение, на ходу пряча телефон в карман, и вижу дедугана в белой кепке и с короткой седой бородой. Понимаю, что это и есть Ануфрий. Он выходит из сарая с доской под мышкой и видит меня.

— Здрасьте… — я присаживаюсь рядом с Тольчей. Дед какое-то время рассматривает меня прозрачными глазами:

— Здорова… Ты, что ль, Генкин дядька? Евгена племяш?

— Ага… — я киваю.

Ануфрий вытирает лоб своей кепкой:

— По нужде, что ль, за сарай бегал?

— Ага… — там, за сараем, я видел деревянный туалет выкрашенный зелёной

Краской. — …По нужде… Придавило чё-то…

Ануфрий кивает:

— Ну обожди пока… щас Генка освободится…

Жду. Потом Генка ведёт нас на свой плантарь, сокрытый от лишних глаз в высокой кукурузе. Шишки, конечно, не с кулак, но работа селекционера впечатляет. Растираем листья в ладонях. Трогаем шишки. Нюхаем клейкие пальцы. Шуршим папиросной бумагой. Отведываем продукт, прямо с грядки, и с покрасневшими глазами топаем обратно под навес. Там уже раскладывает ложки дед Ануфрий. Я на всякий случай опускаю Ray Ban со лба на переносицу.

— Так, Жиган-Изюм! — говорит он, обращаясь к Генке. — Дуй в погреб за окрошкой… а Тольча пусть хлеба нарежет… Гостя обедом угостим…

Оба, не спеша, направляются в сторону дома. Гость — я — присаживается на лавку. Ануфрий сидит через стол от меня, локти положил на клеёнчатую скатерть. Указательным пальцем левой руки аккуратно двигает солонку: (ширк) пара сантиметров влево, (ширк) пара сантиметров вправо, (ширк) влево, (ширк) обратно.

Он улыбается, едва-едва, уголками губ. И смотрит на меня. Глаза у него голубые, как у Тольчи. Но у Тольчи — это синь июльского утреннего неба, у Ануфрия — арктический лёд, примёрзший к перископу затонувшей подлодки.

ширк… ширк… ширк… ширк…

Над костяшками левой руки — старая татуировка. Намеченные контуром полсолнца с косыми лучами. Буквы УТРО.

Хм… Дедок не так уж и прост…

Дедок вдруг поворачивается в сторону дома и кричит:

— Генок! Захвати там пол-литру нашего продукту!

Генок что-то кричит в ответ из погреба. Понял вроде…

— Дык, значит, нашёл своего дядьку? — говорит вдруг дед мне. — …Или это он тебя нашёл?

Мне уже надоело смотреть, как солонка тусуется, словно шайба под клюшкой. Поэтому с готовностью отвечаю:

— Да, в поезде случайно встретились… Сначала подумали, что однофамильцы… ну а потом уж поняли, кто есть кто…

— Вона как!.. — покачал головой Ануфрий. — Бывает же!..

— Да… — я тоже качаю головой. — Пути Господни неисповедимы…

— Неисповедимы, ага… Всё в его руках… — он добродушно кивает седой бородёнкой. — …А тебя, значит, Сашкой кличут?

ширк… ширк… ширк… ширк…

— Да, Сашкой…

— А ты крещёный-то, Сашка?..

— Нет… — говорю я. Он всё покачивает седой бородой:

— Угу… угу… да тебе это и не надо, наверное.

— Почему это? — улыбаюсь я.

Он пожимает плечами:

— Тебя Господь и так, видно, любит…

— Да? — улыбаюсь я.

Он смотрит мне в глаза:

— Да… А то стал бы он тебе звонить по прямому номеру, прям в нужник… да ещё звать к телефону твою мамку покойную, царствие ей небесное…

ШИРК! ШИРК! ШИРК! ШИРК!

Улыбка медленно сползает с моих онемевших враз губ.

Вот теперь его глаза, точно два куска голубого льда. Елей испарился. И морщинки у глаз я бы не решился назвать сейчас добродушными.

ШИРК! ШИРК! ШИРК! ШИРК! — словно грозовые раскаты.

— У меня в сарае щели с мизинец, — говорит он.

Кажется, я краснею.

— Сними стекляшки, — говорит он. И я не сразу понимаю, что он про очки.

Снимаю Ray Ban и кладу на стол. Из погреба, держа обеими руками кастрюлю и зажав под мышкой пол-литру, появляется Генка.

Ануфрий наклоняется ко мне:

— Глаза у тебя хорошие… честные…

Он оставляет в покое солонку, берёт мои очки и крутит их, рассматривая:

— У пчёл, знаешь, вредителей разных много… Моль восковая… муравьи… бабочки всякие…

Я молчу, наблюдая за татуированным солнцем на его руке.

— А окромя вредителей и враги есть… пчелоед, например… шершень… осы всякие…

Он кладёт очки передо мной:

— Так я в своих ульях им спуску не даю… всех подчистую изничтожаю…

Генка и Тольча движутся в нашу сторону.

— И в Мишинском улье я всех знаю… Кто там матка, кто рабочие… а кто трутни…

Я молчу.

— Смотри… — говорит он. — Не знаю, кто ты и зачем тута появился, но если зло какое задумал, то лучше уезжай сразу…

— Я зла никому не желаю… — нехотя отвечаю я.

— Дай-то Бог… — говорит он и уже громко. — …Ну, Жиган-Изюм! Тебя только за смертью посылать! Гость оголодал уже!

И ласково смотрит на меня. И от этой его ласковости у меня мурашки по спине. Понял я, что порубит такой Ануфрий топором на куски, закопает в лесу, а потом чай пойдёт пить, с бубликами.

Генка зубами вытаскивает пробку из бутылки:

— Ну! По пять капель?

Жил когда-то в Смоленской губернии такой себе Василий Ежов. Нарожал с женой кучу дитёв и крестьянствовал помаленьку. Революцию встретил с пониманием. Но в коммуну идти отказался: работать надо, детей в люди выводить. Некогда на собраниях заседать. Тем более только-только из нищеты выбрались: вон корову смогли, наконец, купить да машинку швейную жене на именины, «Зингер». Так и сказал пришедшей к нему местной партячейке. Партячейка — известный пропойца Петька Гнездилов и его дружки-гультяи, аж сизые от самогона, молча выслушали его. Посмотрели на детей, сидящих на лавке с ложками в руках: ужинали Ежовы как раз, и ушли, топая сапогами, бросив напоследок:

— Ну-ну… смотри, Василь… как знаешь…

Отказался Василий Ежов и от вступления в колхоз. И от участия в продразвёрстке: детей у него было много, ели они тоже не мало.

— Ну-ну, смотри, Василь, — говорили ему несколько раз в течение последующих лет.

— Ой, Васенька, как бы беды не было, — говорила его жена Варвара, качая младшенькую Катеньку. Предпоследний ребёнок, четырёхлетний Яшка, сидел рядом с мамкой.

— Что ж мне корову им отдать в ихний колхоз? — хмуро бурчал Василий. — Да ещё за так… за шиш с маком… итак зерна три четверти забирают…

А однажды забрали у него всё. Самого его назвали «кулаком», а имущество экспроприировали в пользу колхоза.

— …Тарелок оловянных — пять штук… машинка швейная «Зингер» — одна штука… — равнодушно диктовал Петька Гнездилов секретарю, бродя по избе Ежовых. Указанные предметы выносили во двор на телегу, которая тоже была ежовской. Маленькая Катенька надрывалась плачем, Яшка, вцепившись в мамкин подол, блестел глазами.

Когда выводили корову, Василий не вытерпел и кинулся с кулаками. Его сбили с ног, стукнули прикладом по голове:

— На-ка! — и увезли куда-то. Люди говорили, в Сибирь.

Варвара с горя захворала и вскорости померла. Детей её раздали по детдомам, и больше никто их не видал. Да и они друг друга не встречали более… Кто от тифа помер, кто — на войне…

Мелькал в Донбассе прям перед сорок первым некий Ячта Ё ж, с наколкой на левой руке и заточкой в кармане. Фулюганил всяко, да девок портил…

А уже после войны пришёл как-то в ту самую смоленскую деревню моряк — в бескозырке, с орденами. Зашёл к бабе Марфе, соседке Ежовых. Потом оттуда — в сельсовет.

— Говорят, Ежова Василия реабилитировали? — спросил он, широко расставив ноги и заложив большие пальцы за ремень с якорем на бляхе.

— Да, — сказал первый и единственный секретарь деревенской партячейки Сидоренко, глядя на молодца поверх очков, — а вы кто, собственно, будете?

— Я-то? — ухмыльнулся морячок. — Яков Ежов я.

И глянул своими голубыми глазами так, что у Сидоренко вспотели ладони.

— Так, значит, вещи изъятые я могу получить, как наследник? — спросил морячок. —

Списочек сохранился?

Сидоренко, который был человеком аккуратным и много лет назад сам корябал этот самый списочек под свечой в избе Ежовых, полез в шкаф и, почему-то обмирая и злясь на себя за это, достал пожелтевшие листы бумаги.

Потом Яков Ежов ушёл из деревни, неся под мышкой громоздкую швейную машинку «Зингер» и ступая так, словно не смоленская земля под его ногами, а палуба балтийского линкора.

Он стал работать на заводе в ближайшем городишке. Пытался искать своих братьев и сестёр, хотя бы младшенькую Катеньку, но так никого и не нашёл. Сгинули Ежовы… Жил он одиноко. Не женился…

Однажды в воскресенье в дверь его квартирки (отдельной: герой всё-таки) постучали. Яков, жуя краюху, пошёл открывать.

— Вам кого? — спросил он пожилого мужчину, стоящего на пороге.

— Ежов? — спросил мужчина со смутно знакомым лицом. — Яшка?

Яков перестал жевать: кусок застрял в горле. Он, услышав голос, сразу узнал гостя.

— Для кого Яшка, а кому и Яков Василич… — сказал медленно и глухо сквозь хлеб во рту, глядя прямо в глаза Петру Гнездилову, первому комиссару его родной деревни. Тот вяло улыбнулся:

— Войти можно, Яков Василич?

Хозяин, проглотив наконец кусок, помедлил и отошёл в сторону. Мотнул головой: входи…

Гнездилов прошёл на кухню. Посмотрел на сделанный от руки рисунок грозного военного корабля на стене, прокашлялся в кулачок:

— Кхм…

Яков сел напротив. Глядел, подняв плечи и спрятав руки под столом: дрожали.

Гнездилов ещё раз прокашлялся и принялся рассказывать о своей жене, детях и разное-подобное. Но не мог понять, слышит его Яшка Ежов или нет. Смотрит — да. Да ещё странно так смотрит… Отвлекаю, наверное, — подумал Пётр, — обедал человек… Лучше сразу к делу перейти…

— Я сейчас валенками занимаюсь, Яков Василич, — сказал он, — хорошие валенки делаю… понизу резиной обшиваю, чтоб не промокали… вот…

Яков молчал.

— Людям мой товар нравится, не жалуются… да только вручную резиной обшивать долго… а на машинках швейных некоторых есть такая штука… ну, прям, для этого сделана… вот…

Яков молчал.

— …Не помню, как уж она называется, но очень удобная штука… так я вспомнил, что когда-то у Ежовых был «Зингер»… как раз с той хреновиной… Я тут недалеко живу… съездил недавно к нам в деревню, а Сидоренко Егор говорит, что ты приезжал и забрал эту машинку себе…

Гнездилов заметил в глазах Якова странное: будто тень набежала. Но продолжил:

— Так это… Яков Василич… Продашь, может, мне этот «Зингер»? Тебе он ни к чему, а мне пригодится… Я заплачу хорошо…

— Мразь, — услышал он и увидел бешенные глаза напротив, — падла.

Вслед за этим мир перед глазами Петра Гнездилова померк. Первым ударом Яков Ежов сломал ему нос.

Мразь. Падла. Тварь.

Он бил этого пенсионера, пока лицо того не превратилось в кровавое месиво. Забрызгивая его протухшей кровью свою холостяцкую кухню.

Бил, пока рот Петра Гнездилова не стал похожим на поломанную расчёску с остатками беловатых искусственных зубьев.

Не чувствуя боли в израненных бугорках и впадинках, по которым некоторые определяют количество дней в месяцах.

Бил, пока красная пелена не спала с его глаз и он не понял: Пётр Гнездилов мёртв.

Потом Яков Ежов пошёл в свою комнату, взял «Зингер» и, помедлив, швырнул в голову лежащего на полу его кухни.

— Дарю… — сказал он и вышел из квартиры.

Труп старого коммуниста Гнездилова нашли на третьи сутки и не сразу смогли опознать.

А о Якове Ежове никто больше ничего не слышал.