Я причесывалась перед зеркалом, когда в спальню вошла Хильда и говорит:
— Дженни, он мне нравится, ей-ей нравится, ты таких симпатичных давно не приводила.
А я ей:
— Я так рада; правда, он ужас до чего интересный?
А она:
— Еще бы, а он еврей?
А я ей:
— Между прочим, да, но, правда же, ни чуточки не похож?
А Хильда мне:
— Нисколько.
А потом и говорит:
— Ты сегодня тоже ужас до чего интересная.
Я ее расцеловала, впрочем я и сама знала, что тафтяное зеленое платье и бриллиантовые серьги, папин подарок ко дню рождения, мне идут и выгляжу я хорошо.
Мы с Хильдой отлично ладим и всегда ладили с тех пор еще, когда она совсем малышка была; кстати говоря, я и отношусь к ней не как к племяннице, а как к ровеснице. Потому, наверное, что мы ужас до чего похожи и не так лицом, — хотя глаза у нее те же, да и нос тоже загибается книзу, правда, она, понятное дело, пока еще совсем тоненькая, — как повадкой. Она порывистая точь-в-точь, как я, вечно порет горячку, говорит все, что на ум взбредет, а потом раскаивается. Соображает она быстро, слишком даже быстро и оттого не очень и хорошо, и временами мне ее ужас до чего жалко, и я думаю: она наделает тех же ошибок, что и я; если б только я могла ее от них уберечь, да где там, никто никого ни от чего уберечь не может.
Чарльз разговаривал с Джеком — они, похоже, сошлись, потому что, если Джеку кто не по нраву, он или вовсе разговаривать не станет, сидит себе и молчит, или слова не дает сказать, затыкает рот. И я подумала: а ведь оба всем взяли, хоть они и совсем разные. Джек мужественный, спортивного склада и выглядит так, точно он не на Уордор-стрит день провел, а на площадке для гольфа. Чарльз — тот куда более лощеный, нос у него длинный, прямой, волосы вьющиеся, совсем светлые. Разговор они, по-моему, вели об общем рынке.
Когда я вошла в гостиную, Айрин в безрукавном платье от Бальмэна, привезенном из Парижа, зажигала свечи, и я подумала: сколько она ни ест, а ни чуточки, ну ни на полкило, не потолстеет, где тут справедливость? Она вскинула на меня глаза и говорит:
— А он не голубой, нет?
А я ей:
— Г-сподь с тобой, с чего ты взяла?
А она:
— Говорит он так.
А я ей:
— Так, лапуля, образованные люди говорят.
А она:
— Вот оно что.
Тут я как взовьюсь:
— А тебе бы только придраться, — говорю. — Он — само обаяние. И зачем только я его к вам привела?
И вышла: не хотела до скандала доводить, знала — она так говорит только чтобы меня позлить. У них с Джеком на редкость узкий кругозор. Они то и дело ездят за границу, знакомства у них сплошь среди киношников, и они с них обезьянничают, Айрин, та в особенности, но в душе они ужас до чего буржуазные.
По правде говоря, мне иногда кажется: не будь мы с Айрин сестрами, мы бы с ней и вовсе не встречались, но с сестрой столько всего вместе пережито прежде, столько вместе прожито, что, если даже жизнь у нас сейчас совсем разная, каких гадостей ни наговори, а друг другу прощаешь. Бывает, мы по месяцу не видимся, ну а потом я беру трубку или она берет трубку, или мы сходимся у папы, и ведем себя так, будто ничего плохого между нами и не было.
Правда, и тут есть исключение, потому что не о мелочи речь: я их слушала, когда они на Сидни наговаривали, смотрела на него их глазами и, в конце концов, разошлась с ним. С виду Сидни еврей-евреем, прямо с карикатуры, и ужас до чего скучный да и вышла я за него, пожалуй что, с перепугу после той истории, и семейка его — кошмар что такое. Зато он был добрый и… словом, все лучше, чем одной куковать.
И вот ведь какая странность: они с евреями больше общаются, чем я; я что хочу сказать — и среди моих знакомых много евреев, таких, как Чарльз, но мои знакомые занимаются искусством, а не деньги заколачивают. Сколько раз я себе слово давала: никогда никого больше к ним в гости не приводить, но обещание никогда не держала — отчасти и потому, что, как ни крути, они мне родные, а отчасти потому, что мне хотелось сказать им, в особенности Айрин: «Съели?», чтоб она не очень-то задирала нос.
А когда вернулась в гостиную, где Чарльз разговаривал с Джеком, я еще вот что подумала: это нечестно — я же помню, сколько слез она пролила из-за Джека, она его любила, но боялась, что он на ней ни за что не женится, я тогда очень ее жалела, а теперь, глядя на нее, никогда ничего такого и не подумаешь — до того она самодовольная.
Когда я вошла, Чарльз говорил:
— Не знаю, я так думаю, в киноиндустрии самая завидная доля у экспериментаторов.
А Джек ему:
— Завидная — то она завидная, но на их фильмы зритель валом не валит.
А я и говорю:
— Послушайте, что же это такое: не успела я выйти из комнаты, а вы уже затеяли спор.
А Чарльз и говорит:
— Никак нет, на мой взгляд, понять, почему фильмы выпускают на экран и какие фильмы выпускают, захватывающе интересно.
Я поняла, что он имел в виду, а до Джека не дошло.
Особенно хорошо в Чарльзе то, что он чувствует себя, как рыба в воде, в любом обществе, а уж сколько всего знает. Я что хочу сказать: он ведь издает ноты, а говорить может о чем угодно — о литературе, машинах, живописи, кино и даже о тряпках. Я сразу поняла: Айрин, хоть она поначалу и вредничала, он понравился, потому что за обедом она подстраивалась под него, говорила: «Это так, но правда же, Ингмар Бергман ужас до чего устарел?» или: «Быть бы ему лучшим оператором Англии, если б его дружок то и дело не бросал его».
А Хильда и спроси:
— Чей дружок, мам?
А Айрин ей:
— Фредди Познера, детка, но ты нас не слушай.
А на мой взгляд, такие разговоры не для детских ушей.
Чарльз замечательно держался с Хильдой, сразу нашел верный тон: с детьми ведь разговаривать очень трудно — с ними нельзя вести себя покровительственно и в то же время нельзя говорить так, как с взрослыми.
Тут Хильда его и спроси:
— Какую музыку вы издаете?
А он ей:
— Всякую, но, по преимуществу, классическую.
А она ему:
— А Брамса вы издаете? На меня он наводит скуку смертную. Мы его проходили на уроках музыкальной культуры.
Джек попытался было ее одернуть, говорит:
— Хильда, Брамс — великий композитор.
А Хильда ему:
— Ну а на меня он все равно наводит скуку.
Сейчас, думаю, они сцепятся, но тут Чарльз — он ужас до чего находчивый — и говорит:
— Великие художники часто наводят скуку, на меня, к примеру, наводит скуку Достоевский.
Тут Айрин обнаружила, что у них с Чарльзом много общих знакомых в киношных кругах. Айрин хлебом не корми, только дай посплетничать: знает ли Чарльз, что у того-этого роман с тем-этим, и знает ли он, почему на самом деле та-эта прекратила сниматься в том-этом фильме, и, в конце концов, у меня лопнуло терпение, и я и говорю:
— А что, разве это так уж важно? Я что хочу сказать: разве не важно только одно — хороший фильм снимут или нет?
А Айрин мне:
— Извини, лапуля, я понимаю, тебе скучно: ведь мы говорим о людях, которых ты не знаешь.
Только их австрийская горничная принесла кофе, как в дверь позвонили. Айрин вскакивает и говорит: «Я сама открою», чего она обычно никогда не делает, а я гадаю, кого же это она ждет. И тут — Б-г ты мой! — слышу папин голос и говорю Чарльзу: «Мой папа пришел». — Он мне потом сказал, что я стала белая как мел, а Хильда и говорит: «Это что, дедушка пришел? А я и не знала, что он должен прийти». Ох и обозлилась же я на Айрин: она-то не могла не знать, что папа придет, кому это надо, чтобы он — вот те на — явился посреди обеда, да еще когда приглашен гость, с ним незнакомый. Я что хочу сказать: не то чтобы я папы стеснялась или что, только… словом, когда знакомятся с Хильдой или, скажем, со мной, никому и в голову прийти не может, что у нас такой родственник.
По папе сразу видно, что он с «прежней родины», внешность, акцент — все его выдает, и говорить он может только о деньгах: оно и понятно, бедный папа, он с четырнадцати лет работает; его надо знать по-настоящему, иначе он производит не то впечатление. Я что хочу сказать: он и впрямь хочет для меня всего самого лучшего и впрямь чего только и для меня, да и для Айрин и даже для Джека, когда тот был помоложе, ни делал, но до чего же некстати он сейчас пришел.
Папа вошел со словами:
— Ну, ну, здравствуйте, здравствуйте, что же это получается: у моей дочери не нашлось для меня местечка за столом вечером в пятницу; после обеда — вот когда меня пускают. Хильда, детонька, здравствуй, здравствуй, Джек, здравствуй, Дженни. Здравствуйте, молодой человек, вы — друг Дженни?
Чарльз встал и говорит:
— Да, вы не ошиблись.
А папа ему:
— Как говорите, ваша фамилия? Левертон? Такая фамилия может быть и у еврея и у нееврея, на еврея вы непохожи.
А Чарльз и говорит:
— Да и вы непохожи.
И я подумала: а он дерзит.
Все расположились в креслах пить кофе, и я молила Б-га, чтобы папа не подверг Чарльза допросу, только моли-не моли, иначе и быть не могло. Чем Чарльз занимается? Доходное ли это дело — издавать ноты?
А Чарльз ему:
— Есть много дел и подоходнее.
А у Чарльза «ягуар» и просто изумительная квартира на Портмен-скуэр.
Тут папа и говорит:
— Я что хочу сказать: можно на доход с него прожить? Я так думаю, если дело не приносит пяти тысяч в год, прожить с него нельзя.
А Чарльз ему:
— Прожить, полагаю, можно.
Я услышала, что Айрин говорит на кухне с горничной, прошла на кухню и, когда мы остались одни, говорю ей:
— Могла бы и предупредить.
А она мне:
— Лапуля, с какой стати? Он же не сказал точно, что придет; мне и так стоило большого труда сделать так, чтобы он пришел после обеда. И потом, ты же не стесняешься его, ведь нет? Чарльзу раньше ли, позже ли, все равно пришлось бы с ним познакомиться.
А я ей:
— Ты же знаешь, не о том речь.
Когда я вернулась в гостиную, разговор у них шел об акциях и дивидендах, и я поняла: вечер загублен; а они все говорили и говорили — что поднимается в цене, что падает, и я готова была уже криком кричать. Чарльз включился в разговор — он просто чудо, но я совсем извелась, я же видела: его эти разговоры так же занудили, как и меня.
Ну а Айрин, Хильде и мне ничего не оставалось, как сесть в уголку и завести свой разговор, время от времени я обращалась к Чарльзу — давала ему шанс присоединиться к нам, но папа тут же снова вовлекал его в разговор, и на третий раз Чарльз жалобно посмотрел на меня, давая понять: ну что тут поделаешь? И в конце концов до того дошло, что я даже не слышала, о чем говорят Айрин и Хильда.
В половине десятого я и говорю:
— Айрин, нам и впрямь пора, мы вчера вечером поздно засиделись в гостях.
А папа говорит:
— Я только пришел, а вы уходите, где это видано? Останьтесь на полчаса, ничего с вами не сделается.
И я поняла: если мы сейчас уйдем, он, как водится, устроит сцену — и пиши пропало. Так что я замолчала, а Айрин передернула плечами в смысле: ты же его знаешь, но я все равно думаю — это она подстроила, и она знает, что я знаю.
Я еще раз попыталась помочь Чарльзу.
— Пап, — говорю, — ты завладел Чарльзом, не даешь нам с Айрин и словом с ним перемолвиться.
— Завладел? Зачем мне это? У нас интересный разговор, он деловой человек — голова у него варит.
А Чарльз ему:
— Не так хорошо, как у вас.
Тут завязался общий разговор, только какой разговор можно вести при папе. Кончили тем, что стали рассказывать еврейские анекдоты, чего я не выношу. Папа рассказал один анекдот с бородой — его все знали, Чарльз рассказал несколько уморительно-смешных, и папа очень смеялся, потом перевел взгляд на меня — головой качает, подмигивает: показывает, что Чарльз ему понравился, оставалось только надеяться, что Чарльз этого не заметил.
Тут горничная принесла чай, и папа давай ворчать: почему, мол, к чаю ватрушки не подали, а Айрин и говорит:
— Пап, если бы мы знали точно, что ты придешь.
А он ей:
— Это почему же ты не знала, конечно же, знала.
И то хорошо, что к этому времени мы уже выпили чай, так что можно было и распрощаться.
На обратной дороге, в машине, я и говорю Чарльзу:
— Чарльз, мне очень жаль — ты так скучал.
А он мне:
— Детка, зря ты конфузишься, я что хочу сказать: посмотрела бы ты на моего папу.
Но я-то знала: сорвалось, опять сорвалось.