4 июня 1972 года самолет с Иосифом Бродским на борту приземлился в Вене. В аэропорту его встретил Карл Проффер — известный ученый-славист, основатель американского издательства "Ардис". Бродский вспоминает об этом в интервью, данном Свену Биркертсу в декабре 1979 года: "Как только я к нему подошел, он спросил: "Ну, Иосиф, куда ты хотел бы поехать?" Я сказал: "О Господи, понятия не имею". И это была истинная правда. <.> И тогда он спросил: "А как ты смотришь на то, чтобы поработать в Мичиганском университете?" У меня были уже другие предложения — из Лондона, кажется, из Сорбонны. Но я подумал: "В моей жизни наступила перемена, так уж пусть это будет большая перемена!"".
Так Бродский оказался в Америке. К 1972 году относятся "Бабочка", "Набросок", "Одиссей Телемаку", "Песня невинности, она же опыта", "Похороны Бобо" и другие стихотворения. Наверное, самым загадочным в этом списке является стихотворение Бродского "Похороны Бобо".
В переводе Карла Проффера на английский язык "Похороны Бобо" датированы январем. мартом 1972 года, то есть закончил его Бродский за два месяца до отъезда. Кто же такая Бобо, с которой он прощается в стихотворении? Ее образ — веселый, легкомысленный и прекрасный, как у Пушкина в "Евгении Онегине": "За ним строй рюмок узких, длинных, Подобно талии твоей, Зизи, кристалл души моей, Предмет стихов моих невинных, Любви приманчивый фиал, Ты, от кого я пьян бывал!". Зизи, Бобо, Кики или Заза — имена, которыми в прошлом веке на французский лад называли подружек юности. Можно предположить, что Бродский прощается с одной из них. Но в стихотворении не чувствуется тех переживаний, которые обычно сопровождают смерть, даже если это смерть не очень близкого человека: "Бобо мертва. Кончается среда"; "Бобо мертва, и в этой строчке грусть"; "Бобо мертва. Вот чувство, дележу / доступное, но скользкое, как мыло". Трудно представить, что Бобо в стихотвоернии Бродского — это реальная женщина. Скорее всего, этот образ соотносится с Музой поэта, вдохновительницей его юношеских стихов.
На неодушевленность Бобо указывает тот факт, что нет необходимости снимать шапку, узнав о ее смерти, и то, что, в представлении поэта, этот образ может быть содержимым жестянки — этаким своеобразным творческим капиталом. Бобо мертва, но шапки недолой. Чем объяснить, что утешаться нечем. Мы не проколем бабочку иглой Адмиралтейства — только изувечим. Квадраты окон, сколько ни смотри по сторонам. И в качестве ответа на "Что стряслось?" пустую изнутри открой жестянку: "Видимо, вот это".
Бобо мертва, но автор не видит в этом особой трагедии: "шапки недолой". Второе предложение формально является вопросительным с вопросительным словом "чем". Но отсутствие вопросительного знака в конце в то же время соотносит его с утвердительным сложноподчиненным предложением: "Нечем объяснить то, что утешаться нечем… Ничего не осталось в жизни, что могло бы вдохновить поэта: после смерти Бобо образовалась пустота, которая пока ничем не заполнена.
Однако и попытки сохранить этот образ неизменным в течение всей жизни ("проколоть бабочку иглой Адмиралтейства" — Адмиралтейская игла, кстати, это тоже перекличка с Пушкиным) обречены на провал, потому что в этом случае можно "только изувечить" его. Сознание неизбежности разрыва с юношескими иллюзиями смягчает боль от потери.
В работе Кеннета Филдса высказывается предположение о том, что в образе "бабочки", которую, по мнению Бродского, не удастся проколоть иглой Адмиралтейства, присутствует намек на Владимира Набокова — известного своей страстью к коллекционированию насекомых. Учитывая то обстоятельство, что поэту предстояло разделить судьбу многих русских писателей-изгнанников, и в частности Владимира Набокова, данное предположение представляется весьма правдоподобным.
Встречающиеся в тексте стихотворения слова из молодежного жаргона и метафорические образы, например плачущего сыра ("Прощай, Бобо, прекрасная Бобо. / Слеза к лицу разрезанному сыру"), указывают на ироническое восприятие этой смерти. Смерть Бобо не имеет серьезного значения, потому что жизнь продолжается: "Ты всем была. Но, потому что ты / теперь мертва, Бобо моя, ты стала / ничем — точнее, сгустком пустоты"; "Нам за тобой последовать слабо, / но и стоять на месте не под силу".
Все, что было связано с юностью, оставалось в Ленинграде, вероятно, поэтому образ Бобо рисуется поэту на фоне классической перспективы улицы Зодчего Росси: Твой образ будет, знаю наперед, в жару и при морозе-ломоносе не уменьшаться, но наоборот в неповторимой перспективе Росси.
В начале 1972 года, когда Бродский написал это стихотворение, ему был тридцать один год. Закончился определенный этап жизни. Но в "Похоронах Бобо" не чувствуется той беспечности, с которой прощался с юностью Пушкин. Сравните в "Евгении Онегине":
Бродский же с новым этапом не связывал особых надежд.
Вспоминая о его отъезде, Виктор Топоров пишет:
"В семидесятые-восьмидесятые, прощаясь с уезжающими друзьями, мы прощались с ними навсегда (если, конечно, сами не сидели на чемоданах), проводы становились поминками, да и сами отъезжающие испытывали своего рода "малую смерть", прерывая (казалось, навеки) многолетние связи и отбывая словно бы не в другую страну, а в иной мир".
Читаем в "Похоронах Бобо": "Сорви листок, но дату переправь: / нуль открывает перечень утратам". Для поэзии Бродского характерно обилие усеченных синтаксических конструкций. Сравните: "Сорви листок, но дату переправь (на нуль): нуль открывает перечень утратам". То есть вместо даты следующего дня поставь цифру "0": с этого момента начинается новый период — период утрат, жизнь, в которой все выглядит по-другому, и даже воздух не врывается, а "входит в комнату квадратом".
Образы геометрических фигур в поэзии Бродского часто приобретают негативное значение. В интервью Свену Биркертсу поэт объясняет это обстоятельствами своей жизни: "На любовный треугольник наложился квадрат тюремной камеры, да? Такая вот получилась геометрия, где каждый круг порочный…".
Последние две строчки стихотворения "И новый Дант склоняется к листу / и на пустое место ставит слово" звучат обнадеживающе. Пустое место, образовавшееся после смерти Бобо, заполняется новыми стихами. Сравнение с Данте в этом отрывке продиктовано не манией величия Бродского, а сходством его биографии с биографией итальянского поэта*, и возможно, теми кругами ада, которые он видит перед собой.
По тематике и настроению к "Похоронам Бобо" примыкает стихотворение "Песня невинности, она же — опыта". Несоответствие между юношескими грезами и реальной действительностью выражено в стихотворении через противопоставление взглядов тех, кто только начинает свой жизненный путь, и тех, кто находится в середине или в конце его.
Бродский является мастером эффектных концовок. "Песня невинности" состоит из утвердительных предложений и заканчивается мажорно с оттенками иронического восторга: Потому что душа существует в теле, жизнь будет лучше, чем мы хотели. Мы пирог свой зажарим на чистом сале, ибо так вкуснее; нам так сказали.
В "Песне опыта" преобладают отрицательные конструкции, а последняя строфа начинается с типично "русского вопроса", на который автор дает свой вариант ответа:
Мы сами отвечаем за все наши поступки, и внешние обстоятельства не могут повлиять на нашу судьбу. Вопрос "Разве должно было быть иначе?" со значением свойственного риторическим вопросам утверждения указывает на уверенность в том, что все, что происходит в этой жизни, происходит по воле человека; а если так, то не имеет смысла требовать от судьбы снисходительности ("сдачи") как компенсации за потери. "Мы платили за всех" соотносится с фразой из предыдущей песни "Песни невинности": "Если кто без денег, то мы заплатим" и сделаем это добровольно, потому что считаем, что именно так нужно делать. В 1302 году за участие в политической жизни Флоренции Данте был лишен гражданских прав и приговорен к изгнанию, откуда он больше не вернулся на родину. "Божественная комедия" была написана им в эмиграции.
В "Песне невинности" при желании можно усмотреть и черты американского образа жизни. "Нашу старость мы встретим в глубоком кресле, / в окружении внуков и внучек" — эта идиллическая картина не соответствует русской традиции описания взаимоотношений отцов и детей, например у Тургенева или в "Братьях Карамазовых" Достоевского. Возможно, в этом стихотворении, говоря о разном мировосприятии, Бродский противопоставляет свое "советское" прошлое новому образу жизни, с которым он столкнулся в эмиграции.
В декабре 1972 года Бродский пишет стихотворение "1972 год" с посвящением Виктору Голышеву, в котором подводит итог своего полугодового пребывания в Америке: "Все, что я мог потерять, утрачено / начисто. Но и достиг я начерно / все, чего было достичь назначено".
Поэт говорит о своем "старении": "Старение! В теле все больше смертного. / То есть ненужного жизни. С медного / лба исчезает сиянье местного / света. И черный прожектор в полдень / мне заливает глазные впадины. / Силы из мышц у меня украдены", но в начале стихотворения это не воспринимается как трагедия, потому что время от времени между строчками проступает прежний поэт, задиристый и насмешливый:
Слушай, дружина, враги и братие!
Все, что творил я, творил не ради я славы в эпоху кино и радио, но ради речи родной, словесности. За каковое раченье-жречество
(сказано ж доктору: сам пусть лечится) чаши лишившись в пиру Отечества, нынче стою в незнакомой местности.
Пародия на поэта-трибуна, властителя дум поколения, выражается в торжественно-приподнятом стиле и обилии "высоких" слов: "чаша", "пир", "словесность". "Братие и дружина" — так обращались русские князья к войску.
Но уже в следующей строфе торжественный тон сменяется унынием и тревожными ожиданиями:
Ветрено. Сыро, темно. И ветрено.
Полночь швыряет листву и ветви на кровлю. Можно сказать уверенно: здесь и скончаю я дни, теряя волосы, зубы, глаголы, суффиксы, черпая кепкой, что шлемом суздальским, из океана волну, чтоб сузился, хрупая рыбу, пускай сырая.
В стихотворении "1972 год" возникают образы, которые впоследствии прочно войдут в поэтический мир Бродского: "океана", из которого не вычерпать воду, чтобы сблизить два континента, "рыб", "знака минуса" и "вещи" как представления о самом себе:
Вот оно — то, о чем я глаголаю: о превращении тела в голую вещь! Ни горй не гляжу, ни долу я, но в пустоту — чем ее не высветли.
Это и к лучшему.
Разрыв жизненно-важных связей делает человека похожим на "вещь": "Все, что мы звали личным, / что копили, греша, / время, считая лишним, / как прибой с голыша, / стачивает то лаской, / то посредством резца — / чтобы кончить цикладской / вещью без черт лица" ("Строфы", 1978). Можно, конечно, в подобной ситуации стараться не замечать того, что происходит, тешить себя надеждой, что ничего страшного не случилось и все это вопрос привычки и времени. Многим эмигрантам удается забыться, обрести себя в новой жизни. Но для того чтобы забыться, должно быть желание забыть и, если хотите, склонность к "забывчивости". Если бы у Бродского такая склонность была, он не оказался бы за границей: причины его эмиграции были далеки от проблем экономического характера.
Лирический герой Бродского не тешит себя иллюзиями, а испытывает чувство ужаса, сознавая, что происходит непоправимое. Вместе с тем даже в этом состоянии поэт пытается анализировать ситуацию с присущей ему иронией, которая в контексте стихотворения приобретает оттенок "черного юмора": "Чувство ужаса / вещи не свойственно. Так что лужица / подле вещи не обнаружится, / даже если вещица при смерти".
Отстраненный характер описания собственного обезличивания — это попытка сохранить равновесие, удержаться на поверхности, убедить себя в том, что "это и к лучшему". Но за этой попыткой прочитывается сознание неизбежности конца, непоправимости допущенной ошибки, невозможности изменить или предотвратить что-либо в своей жизни. Сравните: "Чем безнадежней, тем как-то / проще. Уже не ждешь / занавеса, антракта, / как пылкая молодежь. / Свет на сцене, в кулисах / меркнет. Выходишь прочь / в рукоплесканье листьев, / в американскую ночь" ("Строфы", 1978).
"Старение" — это определенная ступень, на которой человек постигает истину: приобретая, мы одновременно теряем, и наши потери во много раз могут превысить приобретения. И к этому надо относиться как к должному: "Старение! Возраст успеха. Знания / правды. Изнанки ее. Изгнания. / Боли. Ни против нее, ни за нее / я ничего не имею". Не бесконечный горизонт открывается взору поэта, а "знак минуса / к прожитой жизни. Острей, чем меч его, / лезвие это, и им отрезана / лучшая часть".
Заканчивается "1972 год" нарочито-бравурным обращением поэта к самому себе, которое в контексте стихотворения напоминает дурной сон, фарс, театр теней: "Бей в барабан о своем доверии / к ножницам, в коих судьба материи / скрыта. (…) Бей в барабан, пока держишь палочки, / с тенью своей маршируя в ногу!".
Тема "вычитания" возникла в творчестве Бродского еще до отъезда. В "Письмах к римскому другу", написанных в марте 1972 года, есть строки:
Может, в этом и состоял "рационализм" Бродского. В восприятии судьбы как суммы "сложений" и "вычитаний", как неумолимой силы, которая одной рукой дает, а другой отнимает. В 1987 году в эссе "Состояние, которое мы называем изгнанием, или Попутного ретро" Бродский напишет: "Если мы хотим играть большую роль, роль свободных людей, то нам следует научиться — или по крайней мере подражать — тому, как свободный человек терпит поражение. Свободный человек, когда он терпит поражение, никого не винит".
Но одно дело — никого не винить, и совсем другое научиться жить в новом для себя состоянии, создавая на людях образ спокойного и уверенного в себе человека и подсчитывая потери, оставшись наедине с самим собой: "Данная песня не вопль отчаянья. / Это — следствие одичания. / Это точней — первый крик молчания".
В 1973 году в поэзии Бродского появляется новый герой "совершенный никто", "человек в плаще": И восходит в свой номер на борт по трапу постоялец, несущий в кармане граппу, совершенный никто, человек в плаще, потерявший память, отчизну, сына; по горбу его плачет в лесах осина, если кто-то плачет о нем вообще ("Лагуна", 1973).
Глагол "восходить" в контексте стихотворения имеет ироническое значение, выявляя диссонанс между внешней уверенностью и внутренней опустошенностью лирического героя. Наименование "постоялец" в следующей строке можно отнести и к положению пассажира на корабле, и к восприятию поэтом своей судьбы: он уже не хозяин и потому не вправе распоряжаться ничем в этой жизни.
"Тело в плаще" учится обживать "сферы, / где у Софии, Надежды, Веры / и Любви нет грядущего, но всегда / есть настоящее, сколь бы горек / ни был вкус поцелуев эбрй и гоек". Образ ненужных женщин "эбре и гоек" отрицает саму возможность любви.
Какая бы часть ни была отрезана, часть тела или часть жизни, с этим трудно смириться: "Как время ни целебно, но культя, / не видя средств отличия от цели, / саднит. И тем сильней от панацеи" ("Роттердамский дневник", 1973). Ощущение пустоты нельзя заглушить рассуждениями о благих целях, о желании обрести свободу, независимость, возможность спокойно работать. Никакие доводы не могут перевесить боль от потери как неизбежного следствия достижения результата.
Чем эффективнее лекарство ("Америка — палладиум свобод"), тем более безнадежным кажется состояние "больного": если уж панацея бессильна, ничто не поможет. И "амальгама зеркала в ванной прячет / сильно сдобренный милой кириллицей волапюк / и совершенно секретную мысль о смерти" ("Барбизон Террас", 1974).
Размышление о соотношении цели и средств присутствует в другом стихотворении Бродского "Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова": "помесь <.> цели / со средством, / как велел Макроус!". Макроус — шутливое обозначение классиков марксизма-ленинизма: Макр — намек на Маркса и ус — намек на усы Маркса и Сталина.
Говоря о смешении цели и средства, поэт намекает на известный тезис "цель оправдывает средства", который был положен в России в основу марксистской теории достижения всеобщего счастья и оказался несостоятельным во всех отношениях.