История первая. Крах привратника
22 апреля 1980 года — в честь сто десятого юбилея со дня рождения В. И. Ленина — доктор Кузнецов отрезал мне половину желудка. Предоперационные обстоятельства носили более комический, чем трагический характер. Пару раз я неожиданно для себя и окружающей среды терял сознание и падал оземь, как куль с дерьмом. После чего это сознание возвращалось как ни в чем не бывало, и жизнь продолжалась. Но третий раз — а это было наутро после большого застолья — сей казус имел место в собственном сортире. Отключился я в момент вынимания из пижамы того универсального инструмента, который позволяет настоящему мужчине получать неодновременно два удовольствия. На этот раз я собирался пописать. Грохнулся я так, что, ломая двери, в сортир ворвалась с грудным ребенком на руках жена — в уверенности, что обвалились бетонные потолочные перекрытия. Как она привела меня в чувство, я, конечно, не знаю. Но поразило меня поведение вышенедоописанного органа — без моего хотенья, по щучьему веленью он сам по себе профонтанировал похмельной струей! Такое разделение функций мозга и мочевого пузыря заставило меня обратиться к ученому соседу доктору Боровскому, хотя меня и попугивало явное пренебрежение знаменитого в городе хирурга к терапевтическим методам лечения, и одна из его услуг чуть не кончилась летальным исходом.
В тот раз он лечил мне ангину.
— Вовка, — сказал доктор Боровский, — что ты маешься со своим тонзиллитом? Пойди к нам в клинику и удали гланды. Детишки после такой операции съедают порцию мороженого и бегут домой!
Про детишек Айболит не врал, а что касается взрослых тридцатилетних здоровяков, поведаю.
Субтильная операторша, заглянув мне в пасть, с укоризной сказала:
— Ну, как же, больной, можно доводить миндалины до величины голубиного яйца? Придется применить петлю.
Я из непонимания и вежливости кивнул, и ее применили. Заправив в держалку кусок стальной каленой проволоки, докторша в сделанный скальпелем надрез зацепила первое голубиное яйцо, дернула изо всех сил, проволока вылетела из держалки и распрямилась, продырявив мне оба нёба. Пока кусачками и плоскогубцами злополучную петлю вынимали изо рта по частям, из меня вылился первый литр крови.
Удалять вторую миндалину мне уже не хотелось, но гиппократша дала клятву, что второй блин не будет комом. Он им и не был и кончился комой, так как история повторилась не фарсом, а трагедией. Было не до мороженого, и с почти полной потерей крови меня на носилках в беспамятстве оттащили в палату. Прямой укол адреналина в сердце и многодневное переливание в меня чужой крови спасли мне жизнь.
Доктор Боровский, однако, слово джентльмена сдержал — ангин у меня больше не было. Сколько я сэкономил на фурацилине, никто не считал.
И вот, не корысти ради, а только волею пославшей мя жены, я попадаю на обследование к этому антитерапевту. Товарищ ученого соседа по хирургической работе доктор Никитин заправил мне через рот метровый шланг с лампочкой, покрутил его вместе с телом испытуемого по часовой стрелке и вынес вердикт: опухоль какого-то «привратника». Немедленно на операцию! Трясущаяся от страха жена, не без участия с намеком поднятых домиком густых бровей ученого благодетеля, вскричала: «Допился — рак!» — о чем оповестила лучшую подругу, а с ней — весь город.
Жители этого города привыкли любить меня при жизни и стали стайками по два-три человека приходить со мной прощаться по старинному русскому обычаю — с бутылкой. От умиления и без уныния я никому не отказывал. Через две поминальных недели я спиртом спалил все кишки и десять дней проходил курс противопожарной терапии. Состояла она в том, что в вену мне вливали полведра кипятку, а в попу засаживали лошадиный шприц витамина В-12. По большому кругу кровообращения дикая боль из вены мчалась навстречу дикой боли из задницы до полного взаимопоглощения в районе живота. После курса такой суперинтенсивной терапии я на всю жизнь перестал бояться боли и мог идти на любую операцию практически без наркоза.
По протекции непререкаемого городского авторитета доктора Боровского меня поместили в блатную палату на два койкоместа «Для ветеранов ВОВ». Аббревиатура означала — Великой Отечественной войны. В свои тридцать шесть на участника даже непобедоносной войны в Корее я не тянул, поэтому сразу подписал в табличку союз «и». Получилось честнее — «Для ветеранов и Вов». Однако на второй койке возлежал тоже не защитник Родины, а старый нападающий нашей литрбольной команды психиатр Вольвич, которого звали вовсе не Вова, а Коля. Доктор Коля специализировался в родном психдиспансере на лечении алкоголизма, о котором знал всё, так как им и страдал почти с детства. В данный момент ветеран любимого порока допился до язвы желудка и ожидал дальнейшей участи, глотая за койкодень, параллельно со спасительными таблетками, пять бутылок магазинного плодово-ягодного пойла в режиме самосозерцания. Меня, стойкого водочника, соблазнять таким суррогатом было бесполезно.
В стране победившего подхалимажа отношение к блатным устойчиво находилось на самом высоком уровне, поэтому нам обоим было хорошо — и сестры, и нянечки, и сами врачи, лучезарно улыбаясь, прекрасно выполняли свою работу, что впоследствии сыграло со мной злую шутку.
День, предшествующий операции, удался на славу. По результатам двух «пулек», сыгранных в ординаторской с травматологом доктором Арановичем и хирургом-дежурантом доктором Иммаевым, я выиграл семьдесят четыре рубля, из которых девятнадцать мне отдал хирург, а пятьдесят пять остался должен травматолог. В десять часов вечера, сразу по окончании преферансного матча, я явился в палату, где пьяно невменяемый психиатр, размахивая руками, кричал, что он просто не смог выговорить фамилию! И поэтому ему вместо меня вежливая, но настойчивая сестра сделала премедикацию, от которой он может заснуть и не проснуться, так как алкоголь и введенные ему в musculis gluteus препараты несовместимы. Через минуту подопытный действительно крепко заснул, сладко чмокая, как грудной младенец, что убедило меня в безопасности произведенного эксперимента, а через десять минут отошел в объятия Морфея и я.
Когда та же сестра рано утром попыталась сделать Лжеглейзеру очистительную клизму, выяснилось, что препараты и плодово-ягодное пойло вполне совместимы. По-видимому, за отсутствием в этом vini даже признаков spiritusa. Расстроенная столь грубой ошибкой сестра, во-первых, объяснила мне, что премедикация — это введение больному всяческих снотворных и успокоительных средств, чтобы он не дергался перед операцией, а во-вторых, узнав, что я проспал крепким сном всю ночь, впендюрила мне куда положено две кружки Эсмарха теплой воды, очистив операционное поле до бессорнякового состояния. Через некоторое время подъехала высокая скрипучая телега, меня раздели донага, прикрыли простынкой и отвезли на экзекуцию. Там надо мной поколдовали анестезиологи, я отключился и пришел в себя только в реанимации.
По отсутствию радости на лице навестившего меня первым доктора Арановича я понял, что операция прошла успешно и ему придется отдавать мне джентльменский карточный долг.
Доктор Кузнецов на самом деле был отличным хирургом, но вместе с тем принципиальным теоретиком. Когда на глазах расстроенного доктора Арановича я капризно потребовал закурить в реанимационной палате, доктор Кузнецов передал мне тотчас пачку «Ту-134» со словами:
— Отличный механизм для восстановления дыхательных функций!
Три дня с мешком песка на свежезаштопанном животе и трубками, торчащими из всех дыр, я кадил табачным дымом в стерильной палате, ужасая своим и доктора Кузнецова поведением сменяющих друг друга накрахмаленных медсестер.
На девятый день после моих несостоявшихся похорон доктор Кузнецов вызвал меня в свой кабинет.
— А не хотите-ка спиртику выпить, уважаемый? — неожиданно предложил он.
Отказываться было неловко, но я все эти дни как бы ничего и не ел. Спирт на голодный желудок не был моей привычкой.
— Без закуски не буду, окосею, — честно предупредил я.
— Что вы, что вы, — всполошился змей-искуситель в белохалатной коже. — Вот ломтик московской полукопченой по четыре девяносто. Дефицит. Пососете с удовольствием. Только не глотайте, вам еще некуда!
Выпили медицинского чистогона граммов по пятьдесят. Корчмарь заел, я отсосал. Повторили. Я, выполняя обещание, начал валиться на бок.
— Отлично! Значит, заработала перистальтика! — вскричал новатор реабилитации и отволок меня к доктору Вольвичу по совпадающему с ним интересу.
На следующий, праздничный день — в честь Дня международной солидарности 1 мая — я проснулся здоровым человеком.
Не буду скрывать, что до своей окончательной выписки — в честь Дня Победы 9 мая — я неоднократно проверял с доктором Кузнецовым мою перистальтику и с нескрываемым удовольствием слушал простые сентенции:
— Никогда не надо отказываться от привычек, даже если в миру они считаются вредными. Настоящий вред здоровью приносит резкий отказ от предыдущей жизни. Она, жизнь, дается человеку единожды, а начинать ее заново — первый признак глупости, — мешал он в кучу крылатые слова Павки Корчагина и маркиза де Ларошфуко. После чего выписал меня на дробное шестиразовое питание с официальной рекомендацией — пить перед едой спирт или водку.
Через полтора месяца — в честь дня открытия Московской Олимпиады-80, злонамеренно усеченной международными пацифистами по случаю победоносной афганской войны — я поехал с друзьями, женами, детьми и собаками в длительное автомобильное путешествие на Кольский полуостров. Жена, испугавшись предстоящих тягот шестиразового питания консервированной тушенкой, побежала на консультацию к доктору Кузнецову.
— Отличное противоспаечное мероприятие! — не изменил теории практический хирург.
История вторая. Советская — значит, отличная!
Однажды в студеную зимнюю пору…
Да ничего поэтического в том, что, поскользнувшись на крошечной льдинке, я сломал себе ногу, на самом деле не было! Просто лет десять назад в то же время и на том же месте, в тех же «Волжских далях», оздоровительном пансионате под Саратовом, я сломал руку. И эпизод тот больше имел отношение к ученым-физикам, чем к ученым-медикам. Но под небесами все взаимоувязано.
Мы, группа членов оргкомитета «Диминой школы по электронике», полностью подготовившись к ее завтрашнему открытию, уже было перешли к открытию алкотары, когда я, оступившись на этой неотмерзающей миргородской луже, неловко приземлился на левую руку. Будучи от роду человеком немногословным, я не заорал, а только чертыхнулся. Ассистент кафедры электроники Фишер, оглядев конечность, поставил диагноз: подвернул — и назначил лечение: дернуть! Уверенность в своей правоте ассистент Фишер подкрепил убедительной ссылкой на свое нерабоче-крестьянское происхождение: оба его родителя были профессорами медицины.
— Я и сам бы стал династийным врачом, если бы в детстве слушал папу и маму, — сожалел ассистент Фишер. — Но так как с детсада я такой же балбес, как и вы, десять лет голодаю в физиках.
Другой балбес и физик, бывший моряк и будущий личный резчик икон местного владыки Пимена (в миру — доктора искусствоведения Дмитрия Евгеньевича Хмелевского), ассистент Полотнягин цепко захватил мой локоть, потенциальный наследник бывших врачей-вредителей от души дернул, и конечность повисла как плеть.
На следующее утро, еще находясь под пиво-водочной анестезией, я приехал в травмпункт. Вместо ладони из-под двух ящичных дощечек, перетянутых бечевкой, выпирал во все стороны сверкающий синевой мешок с ногтями. Разглядывая мокрый рентгеновский снимок, дежуривший врач только и сказал:
— Такого продольного смещения в переломе запястья я еще не видел. У вас, больной, очень крепкая кожа — если бы не она, ваши друзья-алкаши ручонку бы вам на хер оторвали!
Так вот: именно на этой злобнопамятной луже я и сломал ногу. Слева меня подхватил под руку новый друг — доцент Левин, а под правую — друг старый, уже старший преподаватель Фишер. Ах, как много мы прощаем в жизни старым друзьям!
— Кажется, я ногу сломал, — поделился я с товарищами своими несложными наблюдениями.
— Легко проверяется, — сказал прервавший медицинскую династию потомок, — ты на нее наступи: будет больно — перелом, терпимо — вывих.
Я безо всякой страховки пошел на физиологический эксперимент. И тут же от болевого шока грохнулся лицом на пористый грязный асфальт. В результате моя физиономия, как в фильме ужасов, покрылась кроваво-земляной коростой. Не поддержавшие в беде падшего товарища коллеги Левин и Фишер, укладывая меня — обратите внимание! — абсолютного трезвого, в попутную машину, оправдывались:
— А мы решили, что у тебя на ботинке шнурок развязался!
Доставили меня в Первую Советскую больницу уже после окончания рабочего дня. В приемном отделении больше осматривали не причину — сломанную ногу, а следствие — то, что осталось от лица, взяв подряд две пробы на содержание во мне алкоголя и наркотиков. Две — потому, что в первую, отрицательную, поверить было невозможно.
Два веселых доктора-дежуранта, с которыми все было ясно и без пробы, загипсовали мне конечность аж до мужских достоинств, грубо отвечая на мое остроумное замечание про яйца в скорлупе:
— Молчи, пьянь, а то и елду загипсуем!
Переведя все мое состояние в недвижимость, меня сбросили, как бревно на лесоповале, на грязную койку общей палаты.
Вполне ожиданно появилась жена. Взглянув на свитое докторами между моих ног гнездо с перепелиными яйцами в крапинку, она тихо заплакала. Бывший орел и красавец-мужчина жалко и жалостливо просил то, что она не забыла, — водочки. Лекарств — ни снотворных, ни успокоительных — в отличие от блатной палаты незабвенного доктора Кузнецова, в Первой Советской отродясь не водилось. Но протежерство было и здесь!
Наутро птицей-счастьем солнечного дня в палату влетела родная мама моего собрата по путешествиям и пьянкам Вити Хасина доктор Львовская — чистейшей души человек. Она же — завотделением грязной гинекологии и секретарь первосоветской парторганизации.
Взглянув на меня, она, не поздоровавшись, стала орать пятиэтажным матом, отчего остальные увечные сопалатники вжались в свои красно-бурые матрасы без простынок, решив, что нагрянул министерский обход.
Густая матерщина еще эхом гуляла по сводчатым коридорам, когда птица-секретарь, как ядовитого червяка, вбросила в палату малюсенького человечка со слоновьими ушами, гигантской бабочкой торчащими из-под полуметрового накрахмаленного колпака.
— Тебе писсец, Иосиф! — визжала грязный гинеколог. — Это университетский доцент, а не уличная пьянь! Здесь, клянусь парткомом, он будет пить, курить, жрать и срать по первому желанию и под моим личным контролем. Так и будет, Володенька, помяни мое слово!
Это не в контекст нежное воркование относилось уже ко мне.
Столь достойная речь бывшего боевого капитана медицинской службы и нынешнего мирного больничного политрука глубоко запала в душу убогих калик, но не задела проказника Иосифа. Он убежденно не верил в красоту и силу партийного матерного слова в нищем пристанище бесплатной медпомощи. Однако простынки нам все же принесли.
В шестиместной палате нас было четверо. Как шутил старейшина обители с цирковой фамилией Бенгальский:
— Двое уже умерли.
Больной Кукушкин был только ходячим. Обе сломанные в разных местах руки были прочно приделаны к проволочному кресту, и если бы немыто-небрито-нечесаный крестоносец молчал, он напоминал бы Спасителя. Но то, что оратор Кукушкин нес в массы про врачей и их близких родственников, не вписывалось даже в устно-рукописный словарь великорусской ненормативной лексики. Причиной столь редкой по виду травмы было падение пьяного монтажника со строительных лесов с высоты третьего этажа с мягким приземлением на обе руки.
— Если бы был трезвым, — рассуждал в сослагательном наклонении грубиян Кукушкин, — обязательно ноги бы в жопу вогнал!
— Пойдем поссым, сестричка, — тряся недостижимыми мужскими достоинствами, просился в туалет распятый Кукушкин.
— Что, мужиков, что ли, нет, охальник? — слабо сопротивлялась уже немолодая нянечка, но с Кукушкиным шла, и выходил, маша крылами, извращенец из сортира с доброй довольной улыбкой и аккуратно подтянутой к пупу пижаме.
Старикан же Бенгальский был нашим человеком в Гаване — однорукий и двуногий, он был легок на подъем и знал расположение и часы работы всех близлежащих шинков. На воле Бенгальский был квартирным маклером. И даже в палате пытался поссорить меня с женой. Дабы разменять нашу трехкомнатную квартиру в центре города на однокомнатную и угол в коммуналке с доплатой. Сломал руку в двух местах Бенгальский в погоне за клиентом, так же как и я, поскользнувшись на тонком льду.
Четвертый больной в общественной жизни лепрозория не участвовал. Закованный в гипс с головы до пят, он был связан с внешним миром лишь двумя отверстиями: дыркой в районе рта и дыркой между ног. Надеюсь, все понимают их сантехническое назначение. Это был Герой Советского Союза майор Ватрушкин, попавший в ДТП — грузовик сначала его сбил, а потом переехал. Круглосуточно он стонал, так как колоть лекарства в гипс было бессмысленно, а от оральных порошков легче не становилось. Из глубины оков доносилось лишь одно слово: «Фашисты!» Относилось оно к трогательным фронтовым воспоминаниям или к паскудной действительости, мы так и не узнали.
Первый обход доктора Иосифа Горфинкеля напомнил мне не случайную встречу с профессором усей Гольдштейном в зале для иностранцев столичного ресторана «Националь». Бывший советский скрипач-вундеркинд после долгой эмиграции зачем-то приехал в СССР. Узнав об этом от московских родственников, вдова великана Гренадера предложила мне, брату своего зятя, как самому бойкому родственнику, встретиться с Бусей, ее родственником по довоенной жизни, по деликатному, я бы даже сказал, полукриминальному делу. Суть его заключалась в том, что вдовин свекор Менахем Срульевич, пролежав парализованным в кровати сорок лет, царство ему небесное, почил в бозе, оставив после себя прогнивший матрас с тайно зашитыми еще в нашу Гражданскую войну североамериканскими долларами. Эти деньги, конечно, не пахли, но сильно подгнили. И те купюры, на которых сохранились номера, молили о замене. И хоть доллар стоил тогда по официальному курсу шестьдесят копеек, его можно было легко обменять не на кошелек, а на жизнь, что с треском и блеском доказало пятнадцать лет назад поставившее на уши всю страну расстрельное «дело валютчика Яна Рокотова».
С кучкой пожухлых американских купюр в пришитом к трусам кармане я и встретился с пожилым скрипачом. В деловой части он мне отказал с первой минуты, а поболтать о полузабытых советских родственниках пригласил за свой счет. Русская кухня, по которой соскучился эмигрант, была великолепной, и могучий старик через метрдотеля позвал шеф-повара для выражения мастеру личной благодарности. Шеф явился не один, а с целой бригадой накрахмаленных белоснежных поварих и поварят. Богатый гость не очень сильно, по моему мнению, но зачаевал каждого колпаконосителя.
Трухлявые восемьсот долларов я на следующее утро по взаимовыгодному курсу три рубля пятьдесят копеек за бакс обменял на одной из квартир моего друга, фарцовщика Борхеса, где остановился переночевать. Две тысячи я взял себе как плату за страх, а остальные по официальному курсу (за минусом командировочных) передал счастливой вдове-валютчице как лично полученные от музыканта. Для убедительности случившегося я пересказал ей услышанный за столом в «Национале» анекдот о бывшем вундеркинде Бусе. Мальчика, награжденного самим товарищем Сталиным автомашиной ЗИС-110, по всему миру на поездах и самолетах возил менеджер-энкавэдэшник. А на подаренной дитю автомашине чекист зарабатывал немалые бабки на родине, встречаясь в клубах культуры с неискушенными отечественными зрителями. Переодетый сотрудник органов показывал глянцевые фотографии 18x24 со сцены и говорил: «Вот я и Буся в Лондоне, вот я и Буся в Париже» и т. д. И якобы один зритель из зала встал и возмущенно закричал:
— А что еще, кроме блядства, такому справному мужику за границей делать. Но где же Буся?
Доктор Горфинкель вплыл в палату точно в таком же ресторанном сопровождении: две длинноногих ассистентки, строгая старшая сестра и стайка поварят, тьфу, докторят-студентов. Все белоснежные и накрахмаленные, что на фоне облезлых стен, ржавых шконок и жалких пациентов выглядело довольно вызывающе. Кратко описав по тетрадке Бенгальского, Кукушкина и Ватрушкина, доктор подошел к новичку.
— Классический перелом лодыжки правой ноги. Рекомендована операция, — важно произнес колпаконосный гуру. — Жалобы у больного есть? — обратился он ко мне в третьем лице.
— А где расположена эта лодыжка и существует какая-либо имманентная или семантическая связь ее с яйцебедренным суставом? Мне кажется, профессор (пошутил я), что ваши дежуранты переборщили с больничными запасами гипса и марли, и бревно, натирающее мне детородные органы, следует укоротить до полена.
Студенты обмерли от бурного потока интеллигентных терминов, извергающихся из абсолютно помойной рожи. Но доктор Горфинкель был непреклонен в своих кровожадных планах. Думаю, что это была еще и месть политруку Львовской за простынки.
— Принесите медицинскую ножовку, Марьиванна, — обратился он к нарочито чопорной сестре. — В нашей клинике, больной, нет средств на дополнительные услуги слесаря. Поэтому, если желаете, можете выше колена срезать гипс самостоятельно. Слава Богу, рук вы себе, как больной Кукушкин, не переломали.
Я спокойно дождался специнструмента, вынул из-под гипса заначенную пятерку, протянул ее шутнику и сказал:
— Именем партийной организации Первой Советской больницы, ты либо за пять рублей отыщешь слесаря или плотника, либо отпилишь мне полено до колена сам.
— Вот, товарищи студенты, какой нынче больной пошел! — попробовал сыграть на публику доктор Горфинкель и начал нежно проталкивать стайку к двери.
Чутье у провокатора было отменное. Но ножовку, ножовку-то он у меня не взял! Это у пролетариата оружие — булыжник, а у психопата — все остальное!
— Ложись, лепилы! — Вспомнив подходящий синоним слова «медработник» из глосссария доктора Львовской и изображая припадочного, заорал я и запустил бумерангом сверкающее зубастое полотно в бреющий полет над гнездом Кукушкина.
Белые по-пластунски ретировались под натиском психической атаки краснорожего.
Я понял, что нахожусь далеко не в безоблачном медраю доктора Кузнецова и за жизнь следует бороться ежеминутно. Вечером при помощи шныря Бенгальского мы втроем (без Ватрушкина) надрались на чудом сэкономленную пятерку.
Утром пришел пьяненький слесарь-сантехник и без лишних слов аккуратно отпилил мне ножовкой по металлу лишний гипс. Испанский сапог превратился в модельный. Я умиротворенно почесал крапчатые яйца. До самого вечера на Западном фронте было без перемен.
Доктор Горфинкель пошел в мединститут с твердым убеждением, что познания, вынесенные им из кружка «Умелые руки» городского Дворца пионеров, замешанные на неистребимой страсти к изобретательству трехколесных велосипедов, не могут не стать новым словом и делом в отечественной медицине. Поэтому старинных органолептических способов вправления костей он не признавал, считая, что если что-то сломалось, ЭТО нужно разобрать, отмочить в керосине и собрать заново по соответствующему чертежу. В случае с моей лодыжкой — по картинке в анатомическом атласе. Новодел туго обтягивают кожей, стягивают болтами и хомутами, и будь здоров, Иван Петров!
Я бился с адептом медицинской инженерии отчаянно, пока не использовал четкую формулу доктора Львовской:
— Если ты уложишь меня под себя на операционный стол, тебе писец, Иосиф!
На другой день тихо пришел неизвестный доктор Стариков, закатил глазки к потолку и за пять минут нежными пальчиками поставил все отвалившиеся кусочки внутри лодыжки на место без предварительного вскрытия.
Это надо было отметить! Но как всегда бывает в пьющей компании — не на что.
Мрачный Кукушкин, если бы его не уберег похожий на него Господь-Сын, обломив двойнику вовремя руки, давно бы сидел в тюрьме за вскрытие сейфов. Хотя и в данном эпизоде ему грозила ходка «за паровоза».
— В запертой на амбарный замок тумбочке в углу, — пробурчал орел-стервятник, — сестра-хозяйка прячет краденый спирт.
В три руки мы с Бенгальским отодвинули тяжелую тумбочку, перочинным ножичком отвернули шурупы задней стенки и стали обладателями двух флаконов чистейшего медицинского спирта общей емкостью четыреста граммов. Так я стал «медвежатником».
Напоенный и накормленный с рук «паровоз» Кукушкин уже мирно посапывал, когда остальные члены преступной группы, войдя в раж, ухайдакали остатки, спели майору Ватрушкину боевую колыбельную песню «Темная ночь» и улеглись почивать и скандал ожидать.
Однако заслуженного наказания мерзкое преступление не повлекло. Старшая сестра-хозяйка, понимая прекрасно, что взлом совершили местные полтора вора, приговор вынесла совершенно неповинным жертвам переломов и увечий:
— Пока не соберу добро заново, всему отделению жопы перед уколом ржавой водопроводной водой протирать будут!
Так что вышел я вскорости на свободу с нечистой совестью, но на многие годы вперед лучшим другом доктора Горфинкеля, профессионально победить которого было совершенно невозможно, а общаться вне медицины — вполне, и не без удовольствия. Настоящая мужская дружба, закаленная в боях!
История третья. Чапаевцы и пустота
Руки я ломал, как истеричка, раз пять или шесть: поскользнувшись в новой обувке на паркете в страстном танго с прекрасной дамой, бухнувшись в полнейшей темноте в выгребную яму на своей же даче, не удержав домкрат под падающим на бок автомобилем и т. д., и т. п. А оставшуюся ногу я смертельно ранил в бою.
Мы культурно выпивали с единомышленниками в кооперативном подземном гараже своего дома, когда туда зачем-то спустился наш сосед с третьего этажа литовец Альфред. Он был не один, а с возбужденным винно-водочными парами абреком северокавказской наружности.
Повод для ссоры был крайне убедительным: мы под аккомпанемент барабанного боя на перевернутом ведре в исполнении первой скрипки филармонического оркестра маэстро Кузьмина (тогда еще не народного артиста, а простого «засраку» — заслуженного работника культуры) на два голоса с тогда еще не ректором консерватории, а рядовым профессором по классу фортепьяно маэстро Шугомом орали на весь двор чудесные русские куплеты из «Саратовских страданий»:
Литовец же с эльбрусцем за полбутылки в грубой и неприемлемой форме заказывали «Сулико» на четыре голоса. Сначала мы вежливо указали, что это частный, хотя и кооперативный гараж, а не ресторан «Арагви», потом намекнули на высокие концертные ставки исполнителей. Но все оказалось бессмысленным. Резкое различие в музыкальных вкусах привело сначала к недружественной перепалке, а потом и к драке. Музыканты отбивались ногами: берегли гонорарообразующие конечности.
Из солидарности я тоже провел носком ботинка прием бесконтактного каратэ по яйцам лица горской национальности. Прием оказался бесконтактным не по определению, а потому, что я просто промазал. Силой инерции я проделал сальто-мортале и угодил ногой в сливную решетку посреди разворотной площадки гаража. Решетка выдержала, толчковая нога — нет.
Так как по правилам подворотнего кулачного боя схватка продолжалась до первого увечья, оскорбленные действием пришельцы практически целыми покинули ристалище. Но еще долго из окна третьего этажа доносились отчаянные вопли абрека:
— Наших обычаев хромой гяур не знает: эльбрусца по паху ударить, что папаху отнять! Завтра кунаки, как снег, с Алтын-горы сойдут, разберутся!
Профессионально гуманные музыканты, с риском для своих прав, на одном из личных «жигулей» доставили поврежденного друга все в ту же Первую Советскую. Памятуя о прошлом, я сразу начал орать, что хочу грязного гинеколога и ветерана ВОВ Львовскую. Но то ли я сильно выпил, то ли сильно вопил, а может, не приведи Господь, меня посчитали насильником-геронтофилом, гаражная песенка оказалась прогнозной — не конную, но пешую милицию в приемный покой медработяги таки вызвали. Пришлось огородами срочно ретироваться. А была бы милиция конной, мы на пяти ногах не ускакали бы.
Обложив распухшую конечность подушками, жена вызвала наутро домашнего травматолога доктора Арановича с походным саквояжем. Через полчаса я был в привычном гипсе, как в доме отдыха. Влажная повязка еще парила, когда раздался звонок в дверь и не предупрежденная жена запустила в квартиру двух наемных кунаков, в соответствии с наскальным сценарием пришедших мстить за бесконтактно поруганную честь земляка. Потея от испуга вместе с гипсом, я начал нагло лгать, утверждая, что мстители опоздали, что до них уже приходили более мобильные киллеры и переломали мне ноги. Солидный доктор Аранович поклялся Гиппократом-оглы и подтвердил навранное, после чего простодушные дети гор вежливо удалились задами к двери.
Закованный в гипс и прикованный костылями к круглосуточной любви и заботе, я пьянствовал, капризничал, скучал, ссорился с женой, не находил себе дела, своих романов еще не писал, а чужие уже вызывали стойкое отвращение. В общем, я понял, чем казематы Первой Советской превосходят домашний уют. Правы старые эльбрусцы: горные орлы в неволе не размножаются. И однажды, неумело растопырив костыли-крылья, я грохнулся спиной во весь рост и, к счастью домочадцев, угомонился.
Залег я капитально — водку и пиво депрессивно забросил, перешел на минеральную воду и пил, пил, пил ее ящиками. Речь моя затруднилась, глаза разбежались, а ученый сосед Боровский изменил родине и скрылся во всем известном направлении, не оставив своего американского адреса. Так что на привычное избавление от недуга вскрытием я ставку делать не мог. Поэтому призвали, конечно, хирурга, но с психическим уклоном — нейрохирурга!
Доктор Файн, не выйдя с мычащим инвалидом на языковой контакт, обстучал меня, где попало, молотком, погонял перед глазами блестящий стальной шарик, обещанный гонорар не взял, сказав, что это не его случай, и предположил, что я крепко нахожусь в диабетической коме.
Доктор Кредер и доктор Анищенко, историк и физик, настоящие друзья, а не какие-то там врачи, на носилках из костылей отволокли убогого в девятую горбольницу, где я после введения стократной дозы свиного инсулина быстро сменил тупое мычание на веселое хрюканье. Глазки тоже начали сходиться.
Нравы не менялись, но времена — да! Мои товарищи по бизнесу, в который я ушел окончательно, бесповоротно покончив с утопиями Песталоцци, просто купили мне у главврача на одного двухместный номер-палату с сортиром и разрешением курить и принимать гостей. Все они, тогда еще живые и дружные, навещали меня постоянно, таскали новую русскую экзотическую еду, подсовывали под подушку невиданные доселе водки, смеялись, дымили и галдели. Мне было хорошо, я шел на поправку.
Молодые, красивые, белые докторши Катя, Таня, Ира и их начальница доктор Солун, красавица из предыдущего поколения, убеждали меня вместе и по отдельности, что диабет — это не болезнь, а образ жизни. Так и называлась американская переводная книжка, ксерокопию которой мне подсунули красивые докторши. Книга была глупой и нудной и описывала в подробностях размеренную жизнь простого американского идиота-диабетика, образ которой заключался в ежесекундном подсчете сахара путем изучения своей мочи под микроскопом, подсчета калорий (от переизбытка которых он должен был отказываться путем сравнения взвешиванием принимаемой пищи и говна, ею образуемого). И колоть, и колоть инсулин, величайшее изобретение двадцатого века, спасшее человечество.
Я только было собрался выбросить глупую книжонку, как обратил внимание на отсутствие в ней нескольких страниц подряд. Книга была усечена в том самом месте, где как раз рассказывалось о спасении человечества. Что если бы не нобелевские лауреаты-изобретатели, все диабетики уже давно бы умерли, но… В этом месте повествование разрывалось. От нечего делать я задумался. Диабетом неспасенное человечество болело со времен неандертальцев. Так почему оно не дало дуба с баобабом миллион лет назад? Чем оно лечилось до инсулиновых мессий? Ответа в книге не было, и он в книге был! И какой! Доктор Катя после настойчивого глазкостроительства с моей стороны принесла с риском для карьеры выдранные листы. Умирали добропорядочные люди, а выживали… алкоголики!!!
Водка — вот чем обрело спасение не просвещенное лауреатами человечество!
Но в советской медицине она числилась ядом и стоила существенно дешевле дефицитного инсулина. Факт этот скрывался от состоятельных пациентов, так как докторши уже были аффилированы с западными инсулинопроизводящими фирмами и дилерствовали напропалую.
Так я узнал, какой образ жизни у диабетика, и болезнь мне понравилась. С тех пор я колю инсулин только из глубокого уважения к Нобелевскому комитету, а лечусь от сахарного диабета старинным проверенным способом: пьянством.
Подвергшись за долгое время приятного безделья в дамском заповеднике необходимым стандартным обследованиям, я оказался носителем еще двух анатомических излишеств, требующих оперативного выковыривания. Без доктора Боровского пришлось проделать это в чужом городе Москве с расчетом на кошелек, а не на знакомства. Москва не верила слезам, но цветущим зеленью банкнотам доверяла.
Рекламная пауза: ни Первая Советская с мрачными проплесневелыми казематами, ни девятая горбольница с прекрасными гейшами, ни даже сауны г. Саратова с интимным массажем ни в какое сравнение со столичным платным медицинским обслуживанием не шли. За баксы в столице были готовы пересадить все твои органы в новую кожу, сменив пол, национальность и художественный вкус!
Несколько лет назад, в туманно-альбионный декабрьский день (на улице плюс девять, в доме вовсю шпарит отопление) мы сидели на кухне питерской квартиры и квасили с хозяином — другом с пятидесятилетним стажем, бородатым и смешливым художником Сенечкой Белым. Жена художника Заяц беззлобно заливала постным маслом очередную порцию овощного салата. Зимняя жара уже раздела обоих пьянчуг до пояса, и в ожидании закуски мы любовались потными и немолодыми телами друг друга. Похабных, в хорошем смысле этого слова, чувств они не вызывали.
— Вовка, — задумчиво произнес ваятель, тыча перстом в мой некогда могучий торс, — тебя что, земляки-чапаевцы порубали?
Я аккуратно, чтобы напарника не начало тошнить вареной картошкой с помидорами, описал происхождение каждого из многочисленных шрамов, избороздивших натурщика. Бутылки на анамнез хватило.
Но тут совершенно случайно в дом ввалился Питер, сын художника и сам художник, только не местный, а лондонский. Английский верзила, сияя свежим питерским фонарем под глазом, забежал к фазер-мазер попрощаться после ночной попойки перед творческим путешествием из Лондона через Петербург в Москву и Тбилиси.
— Петя, — умиленный богемным видом веселого чилда, спросил фазер. — Ты узнаешь дядю Вову?
— Ноу, — на чистом языке своей новой родины сказал гуляка. — А что?
— Как же, как же, — запричитал Сенечка, — это же знаменитый дядя Вова Глейзер из Саратова!
Я начал, как индюк, раздувать сопли, рассчитывая на международную рекламу.
— А чем он знаменит, папа? — поинтересовался шестифутовый крошка-сын.
— Как чем? — обнимая мое потное зашрамленное тело, поразился отец Белому-эмигранту, окончательно потерявшему связь с родиной. — У дяди Вовы, Петя, внутри — НИЧЕГО НЕТ!