Когда мой гениальный брат Юра наконец-то сделал окончательный матримониальный выбор, его избранницей оказалась юная учительница музыки Беба Гренадер.
Гренадер — это не прозвище (Беба по меркам пятидесятых годов могла бы числиться в миниатюрных), а далеко не случайная фамилия ее двухметрового папаши Самуила Менахемовича, начальника отдела труда и зарплаты станкостроительного завода и, по совместительству, старосты саратовской синагоги. Папаша Гренадер не курил, не пил и вел талмудово-показательный образ жизни.
Большим позором этого большого человека была старшая дочь — восточная красавица Лия, в юности сбежавшая из дома с цыганским табором и вернувшаяся в семью с русским мужем Сашкой Маштаковым — бабником, художником и пьяницей, что для ортодоксального Гренадера было во сто крат хуже табора.
Сашке было лет тридцать пять. Он прошел огни и воды Отечественной войны и после всего этого с воодушевлением откликался на зов всех труб мирного времени. Прохожим, шедшим по улице навстречу улыбчивому Сашке, он казался неуловимо знакомым. Это было неудивительно: если его густые русые волосы не стричь месяца два, это был бы вылитый киноактер Жан Маре из трофейного фильма «Рюи Блаз» (ну, может быть, на голову пониже). В саратовской богеме, из которой Сашка не вылезал как с женой, так и без нее, так его и звали: Сашка-Маре, уменьшительно — Самара.
Я уже пару лет как выполнял у старшего брата обязанности «разводящего» не в том блатном смысле, которое имеет это слово сейчас, а в прямом — бракоразводящем. Мой гениальный брат всем девушкам, с которыми у него были «отношения», предлагал жениться. И когда наша мама в отчаянии заламывала руки и говорила со слезами: «Вова, твой брат опять сошел с ума, ты же видишь, что Лида (Оля, Стелла и т. д.) — шлюха!» — я не без половозрелого интереса шел разводить брата с очередной невестой при молчаливом непротивлении жениха. Поэтому с девушками Юры я традиционно и ненадолго знакомился почти одновременно с женихом.
Аналогичный случай и свел меня последовательно с Бебой, Лией и Самарой еще до неожиданного подписания брато-бебского брачного контракта.
Сашке, старше меня на целое (и непростое!) поколение, я, веселый и смазливый, уже потихонечку пьющий и совершенно не пьянеющий (до поры до времени, а казалось — навсегда!), страшно понравился. Что касается взаимного чувства, то разве могло быть иначе? На вид мне было значительно больше, чем шестнадцать, а Сашке значительно меньше своих лет, так что в компании мы легко выдавали себя почти за ровесников, а молотить языком, веселя публику, я научился давно — от гениальных приятелей гениального брата.
До дружбы с Самарой я никогда не ходил в рестораны — и по возрасту, и, конечно, по отсутствию денег. Сашка, профессиональный художник-халтурщик, денег никогда не считал, даже когда их у него вовсе не было. В питейно-развлекательных заведениях его знали, любили, верили в долг, и это отношение вскоре распространилось и на меня. Кроме того, Сашка привлекал меня оплачиваемым подмалевщиком на все мыслимые халтуры, и я прилично наштыркался оформлять при помощи эпидиаскопа Новые годы, Первые мая и Седьмые ноября. Вы понимаете, когда у школьника девятого-десятого класса в кармане честно заработанные деньги, которые он может потратить на ресторан или на все, что угодно, какие песни поет его не по годам окрепшая душа?
Итак, шла стремительная подготовка к свадьбе, которую решено было играть на поле невесты. У Гренадеров был свой собственный дом, маленький, но явно больше двух наших комнат в коммуналке. О снятии ресторана или столовой перед кошерноедом Гренадером никто и не заикался. Мне было поручено достать два ящика нарзана.
Где родина нарзана? Конечно же, в одноименном магазине, расположенном на саратовском Бродвее — Кировском проспекте. Туда я и отправился перед закрытием, чтобы заговорить продавщицу, неограниченные возможности которой я предварительно оценил через витрину с улицы. Соблазнение прошло на редкость удачно, через пять минут мы были на «ты», и моложавая хохотушка Катя отвела меня в бендежку, где я и переложил в свои авоськи прямо из пыльных ящиков сорок бутылок нарзана по двадцать две копейки за штуку без переплаты под туманные обещания интимной встречи под сенью ночи.
Свадьба, как и положено, началась первым тостом не пьющего даже по этому случаю папаши Гренадера. Сашка на его глазах откупорил бутылку моего нарзана, налил полный бокал и передал тестю. Гренадер произнес подобающую речь и залпом осушил водичку.
Что было дальше? Дальше Самуил так запророчил по-еврейски, что у русскоговорящей публики не возникло никаких сомнений: свято верующий грязно матерится. Затем он двумя руками взял Самару за ворот и по-богатырски выкинул его из-за стола.
— Самуил Менахемович! Папа! За что?! — возопил впервые ни в чем не повинный Сашка.
— Ты подло подлил мне водку, мерзавец! Вон из моего дома, паршивый гой!
В мгновение я схватил початую бутылку, плеснул в свой стакан и глотнул. Нарзан оказался чистой водкой!
Я вылез из-за стола, прибежал на кухню к униженному и оскорбленному Самаре, вытащил из ведра со снегом еще один нарзан и, уже понимая, что в Катиной бендежке произошло чье-то случайное вмешательство в чужое воровство, разлил бутылку в два стакана.
— Выпей подарочного нарзанчика, Самара, и успокойся.
Сашка отпил и остекленел.
— Вова! Это же «Московская особая»! Черт побери, и сколько же ты ее притащил?
— Два ящика, Сашенька, по двадцать две копейки за поллитра, — потупив счастливый взор удачливого охотника, сказал я.
— Ну, и хрен с ним, расистом, — намекая на тестево антирусское оскорбление, сказал Самара, — с таким запасом у нас с тобой вся жизнь впереди!
Это было правдой. Как я уже говорил, почувствовать себя настоящим мужчиной давали не только деньги в кармане, но и статус завсегдатая в местах, которые моя добропорядочная мама иначе как злачными не называла. Мама с утра до ночи работала в конструкторском бюро оборонного завода и даже брала работу на дом. Дома у стены всегда стояла большая чертежная доска с кульманом, зачастую имевшая и другое применение: когда приезжали с ночевкой иногородние родственники, чертежную доску клали на ванну в огромной коммунальной ванной комнате, на нее стелили матрас, и получалось замечательное спальное место для меня, только там и имевшего возможность спать отдельно. И у добропорядочной мамы было свое мнение о Сашке. Она страшно боялась, что этот разгильдяй и наверняка бывший дезертир, находящийся в розыске под чужой фамилией, когда-нибудь затащит меня в кабак и научит пить, курить и воровать!
Ах, мама-мама, как ты была близка к истине: я уже тогда не хотел стать ни инженером-конструктором, ни физиком-ядерщиком, ни даже простым советским человеком!
Балкон нашей квартиры, расположенной на втором этаже большого дома, выходил в огромный темный двор, где до позднего вечера на лавках лузгали семечки и распивали всякую дрянь и взрослые, и подростки, и блатные парни нашего двора. Блатные жили своей жизнью, «с фраерами не канали», но обеспечивали одним своим присутствием полную безопасность всей мишпохе.
В духе времени мама выходила после наступления темноты на этот балкон и производила контрольный выкрик:
— Вова, ты здесь?
— Здесь, мама, — откликался я.
— Уже поздно, пора домой! И так до победного конца.
Прямо на этот балкон выходило боковое окно бывшей бильярдной ресторана второй категории «Европа», через пятиметровый дворовый проход, и именно у этого окна был МОЙ столик. Мы с Сашкой облюбовали его сразу, а после первого представления, которое я дал, столик освобождался для нас незамедлительно после прихода в «Европу» в любое время.
Представьте себе душный темный летний вечер, все окна кабака открыты, слепой аккордеонист Валька задушевно поет «Танго дер нахт, о синьорина», и вдруг слышится громкое:
— Вова, ты здесь? Я кричу в окно:
— Здесь, мама!
— Уже поздно, пора домой!
И тишина, взрываемая диким хохотом полупьяной бильярдной. Я чопорно раскланиваюсь. Валька играет туш.
Если ты хочешь избавиться от порока, испей его полной чашей до отвращения.
Я уже учился в университете, шла летняя сессия, и со своим закадычным дружком Дядей-Вадей мы готовились к экзамену с ночи до утра у меня дома. В девять пришел Сашка с балеткой (так назывался маленький спортивный чемоданчик, преобразованный временем в кейс), полностью забитой дешевым румынским шампанским «Царея» (три рубля за литр), а именно тремя баллонами.
Под плитку шоколада мы честно «позавтракали», и Самара равноправно сбегал в магазин за ленчем. Второй завтрак перешел в третий, четвертый, пятый, шестой. Утилизировав шесть балеток, три товарища пошли подышать свежим воздухом. Жаркое солнышко так подогрело содержимое наших желудков, что нас начало пучить, как воду от карбида кальция. Сначала мы дружно расстегнули ремни, потом ширинки — и все равно нас продолжало раздувать, как стратостат Усыскина. Веселье сменилось ужасом от аналогии с гибелью героя-комсомольца: если мы не взлетим за облака, то наверняка лопнем!
И мы кинулись в первую попавшуюся поликлинику. Медперсонал, наблюдавший столь необычное физическое явление, покатился со смеху. Но скорую бесплатную помощь оказал: каждый получил по горсти таблеток активированного угля. С рыганьем пучина отступила!
Не знаю, какие выводы из этого порока сделал ныне всемирно известный ученый Дядя-Вадя, но вот уже пятьдесят лет я в рот не беру шампанского. С водки такого не бывает!
В день когда сняли Хрущева, я вылетал в Москву по студенческому билету — восемь рублей в один конец и двадцать пять — на расходы. На подходе к кассе я увидел, как из внутренних помещений вытаскивают пять портретов бывшего дорогого Никиты Сергеевича.
Портреты в золоченых рамах, писанные маслом.
— Куда тащим, ребята? — поинтересовался я.
— А на склад, куда он уже на хер нужен! — сказали пьяные ребята. И тут я понял, что могу отплатить Самаре равноценным добром.
— Ребята, продайте мне Хруща! — предложил я как бы нехотя.
— Вождь, даже бывший, хорошей копейки стоит! — вступили в торг ребята.
— Пузырь за физию, — твердо заявил я цену.
За двадцать рублей я через минуту приобрел всю коллекцию. И, позабыв про Москву, на такси привез пыльные опальные парсуны в мастерскую к Сашке.
— Самара, мы — миллионщики! Ты просто об этом не знаешь, — сказал я и залился радостным смехом.
Сашка посмотрел на меня как на идиота. Я продолжил свой высокопарный спич:
— Маэстро, рад представиться, ваш импресарио и благодетель!
Сашка смотрел на меня уже как на клинического идиота.
— Александр, вы гений эпохи возрождения эпидиаскопа! Но только мать родная — советская власть — самим своим бессмысленным существованием духовно и материально обогащает талант. Все лики вождей проходят цензуру — посмотри, пожалуйста, на жирные гербовые печати на задниках шедевров, изваянных суперхалтурщиками со спецразрешениями. Нет с нами глупого Никиты, но есть чудесные болванки под образы вечно не снимаемых вождей пролетариата — Ленина, Маркса, Энгельса. Ты замазываешь позорную звезду Героя на пиджаке героя реабилитации и кукурузы. В творческом порыве подрисовываешь маслом усы и бороды соответствующего фасона. И через час работы получаешь уже утвержденные цензурой портреты усопших вождей революции, свежие лики которых скроют на линялых обоях пятна, оставшиеся от портретов Хруща. Дай мне рублей двести, и я завалю тебя творчеством. А потом поделим приваловские миллионы пополам. Я тоже хочу стать миллионером!
И мы ими стали! Конечно, ненадолго — Самарина школа не позволяла копить богатства.
Постоянным напарником Сашки по «малярии» в подсобке кинотеатра «Победа» был седой и лохматый первородный диссидент-романтик Борис Яковлевич Ямпольский. Гордец принципиально не брал денег от строя, упекшего его в тридцать восьмом на восемнадцать лет лагерей ни за что ни про что с первого курса филфака, и жил только на приработки, не вносимые в платежную ведомость. Этакий «политвор в законе». Привлечение за тунеядство ему не грозило: Ямпольский был полностью реабилитирован, и отбытого срока ему хватило бы на совершение и более тяжких преступлений.
По зэковской закалке он ничего не заносил на бумагу, но помнил наизусть ВСЕ! Когда Борис Яковлевич стал хорошим русским антисоветским писателем, я всерьез подозревал, что свои тексты он кому-то надиктовал, но точно не записывал. Экс-зэк непрерывно курил вонючие папиросы «Беломор», водку с нами не пил. Но просиживал на общих застольях допоздна, участвуя в разговорах неисчислимыми лагерными историями про чекистов и троцкистов, которые по промежуточным итогам классовой борьбы голодали на одном лесоповале. Чем учил меня на сих примерах естественным основам антисоветизма. Потом я их увидел в напечатанной форме. У Варлама Шаламова: «Не верь, не бойся, не проси!»
Однако лично Борису Яковлевичу я верил — и не просил, и не боялся, согласно его завету, в последующей жизни.
Сашка никогда не рассказывал о войне. На все мои вопросы он отсмеивался:
— Мемуары пишут коменданты и интенданты, им было на что посмотреть. А что я — сплю и воюю, воюю и сплю, и так все мемуары — одно и то же. Скукота.
Мне было это странно и даже подозрительно. Сашка был хорошим рассказчиком всякого рода анекдотов и случаев из своей развеселой жизни. Неужто права мама-уберегательница? Ясность внес ряд последующих обстоятельств.
Сашкина жена, восточная красавица и шалава Лия, была концертмейстером в государственной консерватории, поэтому классическую музыку Самара ненавидел. Но знал наизусть тогда еще полуподпольного Булата Окуджаву и, напевая: «Девочка плачет — шарик улетел, ее утешают — а шарик летит», — даже пускал слезу.
Когда в самом начале шестидесятых с выездной редколлегией журнала «Юность» в наш город приехал сам Булат молодой, я впервые увидел и услышал его на концерте в студенческом клубе культуры. Уже знаменитый бард понравился мне всем — поджарый, коротко стриженный брюнет. Залысины только подчеркивали его природную высоколобость.
Поздно ночью после концерта мне позвонил Сашка:
— Вовка, помоги мне из одного места выбраться, рядом с тобой, а то я забурел!
Через десять минут я был в прокуренном до тумана номере гостиницы «Волга», где обнаружил влюбленную парочку — Сашку и Булата. Помятые голубки не пели песен и не читали стихов. А, слюняво обнимаясь на диване перед журнальным столиком, заваленным порожней тарой, утирали по-детски сопли, называли друг друга Булатиком и Талисманчиком и, не чокаясь, пили водку.
Это были не какие-нибудь друзья-однополчане, а родные братья по оружию, которых развело на двадцать лет только тяжелое ранение Булата. Так что музыкальные пристрастия Самары имели еще и глубоко личные исторические корни.
Году в семидесятом, уже после того, как Сашка ушел из семьи и запил капитально, он ломает в автотранспортном происшествии правую руку, и ломает ее серьезно. Срастается она долго и неправильно, работать как художник левой он не может, сидит на страшной и непривычной для него мели и куда-то пропадает почти на полгода. Вдруг мне звонит наш общий знакомец и кричит отчаянно в трубку:
— Вовка, нашелся Самара, он в тюрьме за хищение, в понедельник — суд!
До понедельника меня к Сашке не пустили, и увидел я его только на скамье подсудимых. Он исхудал донельзя, лицо его как бы ссохлось, но зубы сверкали улыбкой — он все равно был Жаном Маре.
Криминальная фабула была простейшей. Друзья, видя, как всерьез бедствует Сашка, человек одной-единственной мирной профессии, устроили его на синекуру — вроде бы экспедитором на какой-то мясокомбинат. Обвинялся Самара в похищении то ли вагона бараньих полутушек, то ли полувагона бараньих тушек, которые, впрочем, найдены не были.
Показания Сашки на суде не отличались от данных на предварительном следствии: запил — может, украл, может, нет, не помню. Ни свидетелей, ни подельников на процессе не было. А был ворох каких-то бумаг, из которых будто и следовал факт хищения в особо крупном размере, за что прокурор потребовал по минимуму — двенадцать лет строгого режима по расстрельной статье.
Но тут появился в какой-то гоголевской шинели адвокат, который по существу уголовного дела ничего не сказал, а вынул горсть медалей и орденских книжек. Он отобрал из этой кучи три, положил их в рядок на свой портфельчик и показал судьям. Это были солдатские ордена Славы. Самара, по-старорежимному, был полным георгиевским кавалером! Официально этот набор равнялся Герою Советского Союза.
Суд удалился на совещание, и Сашку, на всякий случай, амнистировали по случаю двадцатипятилетия Победы.
Из зала суда мы пошли в «Европу», сели за мой столик, заказали водку и закуску, и Сашка сказал «за войну»:
— Я воевал в батальонной разведке, ходил к немцам за «языками», не пил и не курил все эти годы, потому что я из семьи кержаков-староверов. Первый раз, не поверишь, выпил в день победы! Ни разу не был ранен, получил за это от ребят кличку «Талисман». И знаешь, чему я от «языков» научился? Держать язык за зубами! А то бы я, Вовка, до суда и не дожил.
Я все понял и заказал еще бутылку водки: плачет старуха — а шарик улетел!