Мятежники

Глезарова Юлия

Часть первая

Дети войны

 

 

1

Эта необыкновенная дружба началась в тот день, когда мсье Дюмурье, бывший революционный генерал, а ныне – эмигрант, прибыл на обед к русскому посланнику в Гамбурге Ивану-Матвеевичу Муравьеву-Апостолу, для того, чтобы узнать – будет ли к нему благосклонен император Павел?

Обед подходил к концу. Мсье Дюмурье отдал дань роскошному столу посланника и наговорил витиеватых комплиментов его прелестной супруге. Когда гость встал из-за стола, чтобы перейти в гостиную, где мужчин ждали трубки, портвейн и серьезная беседа, в комнату привели пятилетнего Матвея – старшего сына Ивана Матвеевича. Дюмурье решил, приличия ради приласкать мальчика. Но когда он протянул холеную руку к кудрям Матюши, тот отшатнулся:

– Не трогайте меня, сударь, я вас ненавижу! – воскликнул мальчик по-французски.

– За что же, дитя мое? – с искренним недоумением спросил мсье Дюмурье.

– Вы предали своего короля… и свое отечество… – пробормотал Матюша, с ужасом заметив, как исказилось лицо папеньки. В следующее мгновение он почувствовал, как тонкие, сильные пальцы ухватили его за ухо. Отец поволок его прочь из комнаты.

– Я прикажу тебя выпороть, мерзавец, дрянь! – шипел отец, выкручивая ухо Матвея, – ты у меня узнаешь, что такое розга!

– Жан, ради Бога… – попыталась вмешаться мать.

– Это все плоды вашего воспитания! – не сдержавшись, закричал отец, – вы слишком откровенны с ними, они знают то, что детям знать не положено!

– Но, мой друг…

– Вернись в гостиную, Аннет, – произнес отец по-русски, – Не стоит оставлять гостя одного.

Как только мать – очень нарядная, красивая и добрая – скрылась за дверью, Иван Матвеевич, не стесняясь, дал полную волю своему гневу. Он влепил первенцу такой подзатыльник, что тот отлетел к стене. Посланник подскочил к рыдающему сыну и отвесил ему пару оплеух. Матвей уже не плакал – он задыхался, втягивая в себя воздух неровными короткими вздохами, закрыл лицо руками, чтобы не видеть искаженного гневом лица папеньки.

Схватив сына за ухо, Иван Матвеевич затолкал его в детскую, захлопнул дверь, и, поправив перед зеркалом сбившийся галстух, вернулся в гостиную, чтобы загладить неловкость.

В детской Матюша сел на пол и завыл… Нянька бросилась за водой. Старшая сестра продолжала играть: она была обижена на Матюшу за то, что тот оторвал ногу у куклы, и решила, что брату досталось из-за нее. И только Сережа, эта жалкая малявка, подошел к брату и, обняв его за шею, горько расплакался…

До сего случая Матвей ненавидел младшего брата. Он любил мать и сестру Лизу (хотя часто ссорился с ней), а это писклявое, глупое создание, с коим так носятся и сюсюкают маменька и нянька, вызывало в нем приступы раздражения… Но в тот, страшный для него день, когда он впервые понял, что мир несовершенен, раз уж даже такой человек, как папенька не может сказать подлецу в лицо, что он подлец, брат Сережа был единственным, кто разделил его боль и горе. Матюша был искренне благодарен ему за это. Он даже подарил брату самого красивого из своих игрушечных солдатиков – кавалериста с поднятой вверх обнаженной саблей.

Папенька любил дразнить пятилетнего Матюшу звуками «Марсельезы». От этой мелодии у Матюши бегали мурашки по телу. Он начинал плакать, топать ногами – и, наконец, с громким ревом убегал в детскую. Вслед ему несся веселый смех отца. Матвей не понимал, как папенька может любить эту музыку – ведь под нее убивали людей, отрубали им головы страшной машиной под названием «гильотина». Маменька ему об этом рассказала – у нее не было привычки скрывать что-либо от детей. Революция, террор и война были основным содержанием эпохи…

Когда они жили в Гамбурге, нянька рассказывала им страшную сказку о злой мачехе. Она отрубила голову пасынку острой крышкой сундука. Матюша думал, что гильотина похожа на этот сундук… Окровавленный ящик, набитый отрубленными головами, стал его первым детским кошмаром. Вероятно, если бы маменька была более разумна – она бы не торопилась открыть детям страшную правду. Но Анна Семеновна не умела лгать. У нее было доброе и сострадательное сердце – ей было жалко всех, кто погиб насильственной смертью. Она сожалела даже о гибели Марата – смерть от удара кинжала в ванной казалась ей слишком жестокой. Впрочем, спустя несколько дней она оплакала казнь бедной Шарлоты Корде, сожалея о том, что женщина была вынуждена стать убийцей. Жестокость времени терзала сердце Анны Семеновны. Глядя на детей, она молилась о том, чтобы мир стал добрее. На ее счастье, она не увидела как ее сыновья стали «детьми 12-го года…»

 

2

Наполеон Бонапарт, маленький капрал, император созданный революцией, завоевал не только половину Европы, но и сердца современников – его жизнь казалась многим волшебной сказкой. История Наполеона заставляла миллионы маленьких людей поверить в то, что если они захотят, то добьются того же, что и сей ничтожный корсиканец – следует только верить в свою судьбу, и быть готовым переступить через обычные, человеческие привязанности ради того, чтобы достичь всемирной славы.

В отличие от очень многих людей своего времени, Сергей и Матвей не любили Наполеона. Неприязнь братьев к тирану и узурпатору зародилась еще в Париже. Император был тогда в зените славы.

Братья учились в частном пансионе Хикса – одном их лучших учебных заведений Парижа. Маменька и папенька не жалели средств на их образование, к тому же пансион был закрытым учебным заведением, мальчики там находились под круглосуточным присмотром. Папенька в то время уже был отозван в Россию, маменька осталась в Париже, чтобы сыновья могли завершить курс наук.

Оставшись одна, Анна Семеновна скучала по своему ветреному, эгоистичному, но такому яркому и талантливому супругу. Она понимала, что возвращение в Россию не сулит ничего приятного. Скорее всего, его ждет отставка. Иван Матвеевич не участвовал в заговоре против императора Павла, но многих заговорщиков знал близко. Таких людей молодой император Александр не любил – возможно, за то, что они походили на него самого. Не замарав рук в крови, они, тем не менее, были причастны к злодейству, молчанием своим оправдывали убийство несчастного безумца – императора Павла.

Пока супруг на родине сражался с превратностями фортуны, Анна Семеновна в Париже всеми силами пыталась внушить детям любовь к отцу. При каждом удобном случае она рассказывала о том, как он умен, благороден, красив, как любит их всех и как страдает в разлуке. Редкий семейный обед обходился без ее историй – весьма ярких и красочных, приправленных изрядной долей фантазии – ибо Анна Семеновна была дамой с литературными способностями, писательницей и переводчицей. Возможно, не будь она матерью семерых детей – написала бы больше, но, как это часто бывает, сыновья и дочери заменили ей книги – каждый из них был для нее ненаписанным – а от того гораздо более интересным – романом.

Элиза была ее подругой, зеркалом, воплощением ее несбывшихся надежд.

Матвей – старшим сыном, хранителем их странной двойной фамилии, защитником и опорой для младших братьев и сестер.

Сергей – сердечным другом, самым добрым, милым и ласковым из детей.

Катя – простушкой, доброй красавицей, не очень умной – зато преданной семье.

Анна – красавицей, недовольной всем, что она видит – даже собственным отражением в зеркале.

Элен – самой некрасивой из дочерей, ее счастье мог составить только отзывчивый и умный человек, ценящий в женщине не внешность, а душевные качества.

Ипполит – вечным беспокойством и тревогой, младшим, любимым – и от этого излишне избалованным мальчиком.

Жизнь семейства в Париже была трудной: Анне Семеновне вечно не хватало денег. Она не умела правильно рассчитать свои расходы, должала слугам, лавочникам – даже плату за пансион вносила неисправно. Впрочем, она была хороша собой, обаятельна, вхожа в высший парижский свет – ей стоило пригласить мосье Хикса на обед, побеседовать с ним час-другой – и очарованный профессор был готов ждать, сколько потребуется, пока мадам Муравьевой не пришлют денег из далекой варварской страны, что находится на другом краю Европы. Анна Семеновна настолько нравилась мсье Хиксу, что он оказывал особое покровительство ее сыновьям – брал их с собой в Оперу, закрывал глаза на их шалости и нерадение к наукам – почему-то Сергей и Матвей испытывали приступы трудолюбия попеременно – когда один учился, второй бездельничал – и наоборот. Из-за этого их прозвали Кастором и Поллуксом – как известно, сии мифологические братья пребывали в вечной разлуке – когда один находился в царстве Аида, другой пребывал на Олимпе, лишь спустя какое-то время, братья, по приговору богов, менялись местами.

В тот день, когда Матвей и Сергей увидели живого императора, старший брат пребывал в царстве Аида – его перевод с латыни оказался настолько нелеп, что учитель подверг его всеобщему осмеянию перед классом. Сергея в этот же день похвалили за ловкое доказательство теоремы. Впрочем, возможно, что и то, и другое стало лишь следствием раздражения нервов у педагогов пансиона – утром директор собрал их в своем кабинете и сообщил, что император собирается посетить их учебное заведение.

Вскоре после обеда, кавалькада карет в сопровождении всадников остановилась у здания пансиона. Ученики и педагоги уже собрались в общей зале.

Великий человек в сером сюртуке и треуголке походил на грязное пятно на фоне мундиров, лосин и золота эполет своей свиты. Настроение у него было дурным. Он вовсе не желал ехать куда-то, было бы разумнее отдохнуть после обеда, тем более, что он слегка переел и выпил лишний бокал вина. Но звание императора требовало отречения от простых человеческих чувств. Следовало сказать детям что-нибудь любезное и возвышенное – тем более, что большинство из них через несколько лет пойдут за него умирать.

В первом ряду стоял мальчик лет десяти. Ростом уже почти перегнал низкорослого Бонапарта. Щеки у него были румяными, глаза – голубыми, пухлые губы слегка подрагивали от волнения – он видел перед собой императора Франции и покорителя Европы. Ямочка на детском подбородке внезапно напомнила Наполеону его самого. Каждое утро, когда его брили, он старался смотреть в зеркало именно на подбородок – потому что сия часть лица меньше всего изменилась с того момента, когда император был молод – и полон надежд. Старые надежды сбылись, а новые не появлялись – или были столь несбыточны, что император сам пугался своих мечтаний.

Наполеон подошел к мальчику:

– Как вас зовут, дитя мое?

– Серж, сир, – Сергею очень хотелось уклониться от короткопалой руки, затянутой в лайковую перчатку, не чувствовать на своей щеке несвежего дыхания взрослого чужого человека, хотя это был не просто человек – а император.

Наполеон погладил Сергея по голове, приподнял за подбородок с приятной ямочкой, дружески похлопал по румяной щеке.

– Как похож, – задумчиво произнес он, – я в детстве был таким же… Кто скажет, что это не мой сын?

Свита и педагоги почтительно рассмеялись. Сергей покраснел. Император принял сие за восторг. На самом деле мальчик не испытывал ничего, кроме смущения и физического отвращения к этому низкорослому человеку. Впрочем, император тоже лукавил – в детстве он нисколько не походил на Сергея. Он был маленьким, хилым мальчишкой и его вечно обижали более сильные и крупные сверстники. В душе его тогда было одно желание – вырастить и отомстить им всем.

Он отомстил. Но так и не вырос. 10-летний Сергей был всего на вершок ниже императора Франции.

Император произнес краткую речь, вызвавшую слезы восторга на глазах некоторых учеников и уехал, мечтая лишь об отдыхе и стакане зельцерской воды.

Возбуждение, вызванное визитом, улеглось нескоро. Соученики окружили Сергея и дразнили его «сыном императора», на что он только пожимал плечами и терпеливо объяснял, что он прекрасно знает кто его отец.

– Чей ты сын – никому неизвестно, – издевательски произнес старший ученик пансиона, лоботряс и насмешник Анри, – наш император любит женщин, а твоя матушка – очаровательна…

Анри сделал гнусный жест и засмеялся: остальные мальчишки дружно подхватили его смех.

Не дожидаясь пока стихнет издевательский гогот, Сергей бросился на Анри, собираясь дать ему пощечину. Ему не удалось ударить обидчика: остальные мальчики удержали его, и насмешник понял, что зашел слишком далеко.

– Прости, Серж, – Анри дружески потрепал Сергея по плечу, – я был неправ. Конечно, ты сын своего отца. Хотя, согласись, что быть сыном императора Франции – совсем неплохо. Лично я бы не стал отказываться от такой чести.

Матвей наблюдал за всем этим со стороны. Он сидел за столом, переделывая свой злосчастный перевод, и мысленно проклинал невысокого человека в сером сюртуке, понимая, что его неосторожные слова могут превратить брата в объект насмешек. Увидев, что Сергей готов броситься на Анри, он вскочил – несмотря на то, что братья были Кастором и Поллуксом в учебе, в случае каких-либо мальчишеских ссор они всегда выступали, как одно целое. Мальчишки внезапно расступились, Анри похлопал Сергея по плечу, казалось, что конфликт исчерпан.

– Что он тебе сказал? Повтори! – властно потребовал Матвей, подходя к брату.

– Ничего, Матюша. Он пошутил просто.

– Я сказал, мсье Муравьев, что быть сыном императора – большая честь, – надменно произнес Анри, – а ваш брат от нее отказывается.

Матвей молчал: Анри был старше его на три года, у него уже пробивались усы, по ночам он тайком удирал из пансиона, а потом развлекал остальных учеников рассказами о своих любовных похождениях. Сии истории Матвей и сам часто слушал с жадным интересом и тайным стыдом. Анри был не только опытнее и старше – он был остроумнее других мальчишек – поэтому ответ следовало хорошо обдумать…

– Быть сыном императора, несомненно, большая честь, – Матвей поклонился Анри, прижал руку к сердцу, – но только император должен быть настоящий – как у нас в России… Вы же законного короля казнили…

Анри покраснел – он обожал Наполеона.

– Наполеон – настоящий император!

– Не может быть… Я слышал, что его матушка коров пасла, – Матвей ничего не знал о матери Наполеона, но ему очень хотелось вывести Анри из терпения.

– Вы, русские, – Анри фыркнул презрительно, – рабы от рождения. Вы согласны покориться любому, лишь бы он принадлежал к знатному роду. Мы, французы, – он оглянулся на обступивших их мальчишек, – ценим человека не за титул, а за дела его… Наш император – победитель. Он победил не только всех врагов Франции, но и сердца ее граждан. Мы все его обожаем. Вряд ли русские так сильно любят своего императора. Говорят, что предыдущий был так плох, что его пришлось убить…тайно. Мы же своего короля судили за преступления против народа и приговорили к смерти открытым судом. Тайные убийства – привилегия варваров. Россия – страна дикая и варварская, мсье Муравьев, вам очень повезло, что вы живете во Франции.

– Вы лжете, Анри, – Матвей сжал кулаки, набычился, – император Павел умер от удара.

– Императора Павла задушили: об этом писали в газетах – вы не верите нашим газетам? Впрочем, простите, возможно, что вы их просто не читаете. Ведь вы – варвар, а они, как известно, не читают газет…

Анри насмешливо поклонился Матвею.

– Вы, подлец, сударь, – зло прошипел сквозь зубы старший сын российского дипломата, – вы мое отечество оскорбили. Извольте извиниться.

– За правду извиняться не следует. Если вы сего не знали – не я в этом виноват, – надменно ответил Анри, отвернувшись от странного русского мальчика, говорящего на французском ничуть не хуже его самого.

Матвей понял, что словесный спор исчерпан – сказать ему было нечего. Надо было действовать. Он был на голову ниже Анри и младше его на три года. К тому же за драку в пансионе Хикса сажали в карцер и оставляли без ужина.

Но любезное, далекое отечество, мирно почивавшее на другом краю Европы, настойчиво требовало от него подвига.

Матвей сжал кулак, размахнулся – и ударил Анри в лицо, целясь в переносицу. Противник отпрыгнул, удар пришелся в плечо. Анри молниеносно перехватил и вывернул руку Матвею: тот вскрикнул от боли. Сергей бросился на помощь брату – вдвоем им удалось повалить Анри на пол. Остальные мальчики в испуге отступили, кто-то бросился за гувернером.

Профессор оказался весьма снисходительным к сыновьям очаровательной мадам Муравьевой-Апостол – он сделал им строгий выговор и оставил без ужина. Анри отправился в карцер, как зачинщик драки – профессор Хикс хорошо знал своих учеников.

Случай этот, казалось, переполнил терпение маменьки. Она написала десятое по счету письмо папеньке с просьбой о деньгах на дорогу домой, в Москву…

 

3

Ипполиту Ивановичу было скучно. Он сидел на диване в детской, болтал ногами и думал: если башмак соскочит с ноги – долетит он до комода или нет?

Комод был открыт, горничная еще не закончила разбирать корзину с бельем. Из гостиной доносились голоса взрослых. Они не желали замечать Ипполита Ивановича, не хотели играть с ним и читать ему книжки с картинками. У всех у них были свои, важные и скучные дела – семейство Муравьевых-Апостолов устраивалось на новом месте после переезда в Москву.

Дворовые люди кряхтели, двигали мебель, вешали шторы – но маленькому мальчику не было места и занятия среди сей суеты. Игрушки его были еще не распакованы, взрослые заняты, даже нянька и та убежала из комнаты по зову барыни.

Ипполит понял, что крепко зашнурованный башмак ни за что сам по себе с ноги не свалится, тяжело вздохнул, слез с дивана и подошел к окну.

День был весенний, солнечный, яркий. Остатки снега исчезали на глазах. Голые ветви деревьев ожили, порозовели под солнцем, затрепетали.

Ипполиту Ивановичу очень хотелось туда – на свежий, весенний воздух, к ручьям, по которым можно пускать кораблики, к облакам, что несутся по голубому небу… Но маменька и нянька запретили ему выходить из комнаты.

Во дворе Ипполит увидел дворового человека Никиту, державшего в поводу двух оседланных лошадей – старшие братья собирались на прогулку.

Ипполит не стал долго раздумывать – в пять лет решение неотделимо от действия. Он подбежал к двери, распахнул ее. В коридоре и сенях было пусто… Никто и не заметил, как он выскользнул из дома…

На улице было очень хорошо и тепло, под голубым куполом неба летали и кричали какие-то птицы, ласковый ветер гладил щеки, ерошил волосы. Из-под почерневшей снеговой кучи бежал бойкий ручеек, Ипполит бросил туда щепку – огромный корабль с пушками и парусами. Корабль быстро миновал двор, нырнул под приоткрытые ворота усадьбы Муравьевых, понесся вниз, по переулку. Не помня ни о чем, кроме радости свободного движения, Ипполит вприпрыжку побежал вслед за ним. Шагов через двадцать горка кончилась, ручей расплылся в неопрятную мутную лужу, щепка бессмысленно закружилась по ней…

– Полька, что ты здесь делаешь? Почему один? Кто отпустил?!

Ипполит поднял голову. Восседающие на лошадях старшие братья – Матвей и Сергей показались ему гигантами.

– Меня… меня… маменька отпустила. С вами, – моментально соврал он, не чувствуя, впрочем, никаких угрызений совести – в детской было так скучно и душно, а тут на улице – так привольно.

– Что, раздетого отпустила? Нам почему не сказала? – допытывался суровый брат Матвей, но добрый и ласковый брат Сережа, рассмеялся, протянул руку, помог младшему взобраться в седло, усадил перед собой, обнял.

– Там такой беспорядок, Матюша. Могла и не сказать. Поехали, пусть с нами покатается…

Прогулка, впрочем, получилась более долгой, чем они думали. Весеннее солнце грело, как летом, последний снег таял, ручьи бежали по улицам и переулкам Первопрестольной. Но самый лучший ручей они обнаружили возле Новодевичьего монастыря. Он резво бежал вниз по крутой горке. Сергей отломил ветку от дерева, смастерил из прошлогоднего листка парус – и настоящий корабль понеся по ручью. Ипполит, смеясь от радости, побежал вслед за ним.

Братья стояли у пруда, сторожа кораблик. Когда он приблизился, Сергей наклонился, выловил его из ледяной мартовской воды и отдал младшему брату:

– Иди, Поля, еще раз запусти…

Ипполит молча кивнул и начал карабкаться вверх по склону. Его ботинки и курточка были перепачканы в весенней грязи, но он чувствовал себя абсолютно счастливым. Как все детям на свете ему казалось, что счастье – навсегда…

Старшие братья следили за ним, заражаясь детской радостью при виде кораблика, бегущего по ручью. Сами они были лишены сего удовольствия – в Париже, где прошло их детство, снег, как известно, выпадает редко, ручьи по улицам бегут только после сильных дождей, а кораблики запускают только уличные мальчишки – детям российского дипломата не пристало сие вульгарное занятие.

Они сами не заметили, как солнце начало склоняться к закату. Но когда холодный, предвечерний ветер пронесся по глади пруда, Сергей почувствовав внезапную тревогу.

– Поехали домой, Матюша, – произнес он.

Запущенный Ипполитом кораблик проскользнул мимо него и низвергнулся в пруд.

– Все, Поля, домой пора, – строго сказал Матвей, садясь в седло.

– Сережа, а корабль не утонет? – с тревогой спросил Ипполит у старшего брата, когда копыта их лошадей застучали по торцам Пречистенской улицы.

– Не утонет, милый. Он оттуда дальше поплывет, к морю, – успокаивающе сказал Сергей.

Они уже подъезжали к Никитским воротам, когда мимо них пронесся один из дворовых, с зажатой в кулаке бумажкой. Сергей обернулся, хотел окликнуть, но беспокойство его вдруг усилилось, захотелось быстрее попасть домой. Он крепче прижал к себе Ипполита, и пустил лошадь в галоп. Ничего не понимая, Матвей понесся следом.

Дверь флигеля была приоткрыта. Маменькина шаль лежала на полу в гостиной, чувствовался резкий запах нашатырного спирта и еще каких-то снадобий…

Дверь спальной распахнулась, оттуда вышел папенька, лицо его было белым, как бумага. Увидев сыновей, он вздрогнул, сдвинул брови, его обычно радушное и довольное жизнью лицо приобрело страдальческий вид:

– С маменькой вашей… обморок. Поля пропал…

– Он с нами был, – объяснил Сергей, и, чтобы успокоить отца вытолкнул вперед спрятавшегося за него Ипполита.

Увидев младшего сына, Иван Матвеевич не выказал не малейшей радости. Его лицо исказилось от гнева, отвращения и ярости.

– Гнусный мальчишка! – прошипел он сквозь зубы, схватил сына за испачканную в веселой весенней грязи ручку и поволок в детскую.

– Папенька! Не надо! – бросился на защиту брата Сергей.

Иван Матвеевич протащил младшего сына по коридору, втолкнул его в детскую, закрыл дверь.

– Он сказал, что маменька ему разрешила с нами поехать, не гневайтесь на него, – Сергей просительно улыбнулся, но отец не ответил на его улыбку. Сергею вдруг стало страшно.

– Никто ему… ничего не разрешал… – запинаясь, произнес Иван Матвеевич. Он чувствовал, что его ему изменяет речь, язык цепляется о зубы, звуки застревают в сжавшемся горле, – его два часа… по все округе искали… боялись, что в колодец провалился… маменька так тревожилась, что в обморок упала…

– Так скажите ей, что он здесь! – воскликнул Матвей, готовый сейчас бежать в спальню матери, чтобы доложить о возвращении блудного младшего сына.

Иван Матвеевич с отчаянием покачал головой.

– Боюсь, что сие бесполезно… ее… ее нет больше… Ваш неразумный брат… убил свою мать…

Через несколько дней после похорон сенатор позвал к себе старших сыновей.

– Детство ваше кончилось, дети мои, – сказал он просто. – В службу вступите. Я договорился уже, вас в инженерный корпус примут. Ты, Матюша, учиться пойдешь, ну а ты, Сережа – сразу в полк, ты умный у нас.

– Папенька, – Матвей чуть не заплакал. – Сереже тринадцать лет всего. Может быть рано еще?

– Самое время, – отрезал отец, – отечество будете защищать от изверга Буонапарте.

 

4

С самого начала войны Сергей занимался делом скучным: чертил планы, строил дороги и мосты, по которым затем двигалась армия. Иногда мосты приходилось наводить под градом пуль. Но все же, такая опасность не шла ни в какое сравнение с настоящими сражениями, в коих офицеры инженерных частей не участвовали.

После того, как Наполеон взял Москву, Сергей Муравьев-Апостол попросился к партизанский отряд графа Адама Ожаровского, и генерал не отказал, ибо приходился подпоручику родственником. Брат графа Адама, Франсуа, был женат на старшей сестре Сергея. Партизанский отряд графа был немалым: шесть егерских, гусарских и казачьих полков, при шести артиллерийских орудиях.

В тот день с утра отряд, преследуя Бонапарта оставившего Смоленск, занял город Красный. Это было несложно, ибо защищал его всего один батальон французов. Не ожидавшие нападения враги мирно обедали, когда граф Адам отдал приказ обстреливать город из пушек. В плен попало несколько офицеров и девять сотен нижних чинов; был захвачен большой обоз.

Но в Красном удержаться не удалось: подоспевшая французская дивизия выбила графа из города, отбила пленных и обоз. Пришлось ретироваться в соседнюю деревню Кутьково, в трех верстах от города.

Император Наполеон Бонапарт прибыл в Красный, когда уже стемнело.

Позвав к себе генерала Роге, император приказал немедля выбить противника из Кутькова. Найти русских труда не составляло: беспечный граф Адам окружил лагерь кострами.

Командир авангарда был человеком военным, в боях закаленным и привыкший ко всему. Приказ был ясен: следовало напасть на русский лагерь внезапно и убивать по возможности бесшумно – чтобы противник как можно позже понял, что происходит. Поэтому лейтенант распорядился действовать только холодным оружием.

Французскому отряду удалось скрытно проникнуть в Кутьково: деревню, ставшую в эту ночь военным лагерем, никто не охранял.

Около крайней избы, офицер остановился и подал сигнал сержанту. Солдаты окружили избу. Сержант толкнул дверь. Она казалась открыта. Часовой храпел в сенях. Сержант зажал ему рот рукой, рванул голову назад и ловко перерезал глотку. Аккуратно уложил булькающий полутруп на земляной пол и осторожно приоткрыл дверь в избу. Оттуда вырвался клуб пара, донеслось дыхание спящих. Сержант молча, жестом позвал солдат. Те уже держали оружие наготове.

Сергей спал на печке: так крепко может спать только 15-летний мальчишка после наполненного событиями дня. Его не тревожили ни храп и сонное бормотание его товарищей, ни шорох тараканов, расплодившихся в неопрятной избе до безобразия, ни духота, что сгустилась от того, что туда набилось не менее двадцати человек. Он спал. Он пребывал в ином мире.

В том мире тоже была война, но какая-то странная, ни на что не похожая… Люди воевали друг с другом исключительно силой духа и во сне Сергей должен был сразится со страшным злодеем, хуже Бонапарта, хладнокровным чудовищем, виновным в гибели многих невинных людей. Убивал он их не своими руками. Под его началом была армия подлецов и мерзавцев. Он отдавал им приказы. Изверг был мал ростом, лицом сер и невзрачен, у него не хватало пальцев на руке, скорее он был жалок, а не страшен. Но жалеть его было нельзя: кровь миллионов невинных взывала к отмщению и возмездию…

Сергей стоял перед злодеем и знал – у него есть всего одна попытка: ответный удар изверга может уничтожить его. Или он отдаст приказ охране, или склонит его на свою сторону… Нет, этому не бывать. «Служить я ему не буду, потому что просто не смогу. Значит – он меня убьет, – думал Сергей, глядя на изверга. Они стояли друг против друга…

– Как вам не стыдно? – спросил Сергей у злодея и тот вдруг стал съеживаться, дрожать – и исчез со звуком лопнувшего мыльного пузыря… И Сергей понял, что он победил, победил! Огромная радость и ликование охватила его, и он проснулся.

Что-то было не так. В темноте шла какая-то возня, раздавались звуки ударов, сверкала сталь. Сергей, не задумываясь, спрыгнул с печи.

Споткнулся и упал кому-то под ноги. Вскрикнул. От неожиданности – по-французски. Чья-то рука схватила его за воротник, рванула, вытолкнула в сени. Закутанный в плащ офицер поднес к его лицу потайной фонарь.

– Щенка – вон, – произнес человек, крепко держащий его за воротник, – я с детьми не воюю.

– Приказано – всех, сержант! Он может поднять тревогу, – прошипел офицер.

– Тогда убивайте его сами…

Сергей изо всех сил рванулся – ткань затрещала, он отскочил к стене, выхватил из-за пояса казацкий подарок – заточенный, как бритва нож. Сергей, правда, до этого использовал его больше для того, чтобы чинить карандаши или резать хлеб.

– Тревога! – закричал он во всю силу своего голоса.

Ему показалось, что он отбросил врагов звуком. Он успел крикнуть еще раз по-русски, а потом – по-французски.

– Что ты стоишь! Убей щенка! – нервно крикнул офицер.

Сержант покачал головой.

– У меня сын его возраста. Хватит кричать, парень. Успокойся. Император не воюет с детьми…

В сенях было темно, офицер поднял потайной фонарь, сержант осторожно сделал шаг вперед. Сергей понял, что ему надо атаковать, а не оборонятся. И вдруг обрадовался темноте в сенях: она скрывала от него противника, он видел только неясную тень, непонятно было – куда бить?

«Только бы не убить, Господи, только бы не убить!» – подумал вдруг он и ударил ножом наугад, снизу вверх.

Тень оказалась мягкой и податливой: нож почти не встретил сопротивления. Вторая тень тоже кинулась к нему, но Сергей отмахнулся вслепую, оттолкнул противника, ахнувшего от внезапной боли и выскочил из избы.

Ожаровский выбежал из палатки навстречу Сергею, на ходу пристегивая шпагу.

– Спасайся! – воскликнул он, увидев родственника. – В усадьбу беги…

Господский дом, давно, впрочем, оставленный хозяевами, стояла на краю деревни. Наглухо забитые досками оконные проемы, изрешеченные пулями стены, взорванные колонны фронтона. Мебель внутри была изломана, повсюду валялись сломанные стулья, разорванные французские мундиры, исподнее.

Сюда набежало, скрываясь от французского огня, немало народу. Солдаты все прибывали и прибывали, ища спасения. Сколько их было, Сергей сосчитать не мог – ибо они разбегались по комнатам, не зная, что делать дальше.

Сергей подошел к разбитому окну. Из щелей между досками тянуло холодом. Тьму за окном то и дело освещали вспышки выстрелов. Где-то вдали охнула пушка, и вспышка от снаряда на миг осветила все вокруг.

Выстрелы зазвучали ритмично, громко: французы, окружив дом плотным кольцом, стреляли по окнам. Солдаты, чертыхаясь, отвечали им беспорядочным огнем.

– Отойдите от окна, подпоручик! Убьют!

Сергей не успел ответить. Чьи-то сильные руки оттащили его от окна, бросили, как ненужную игрушку, на пол. Над собою Сергей увидел майора с перевязанной головою. Глаза офицера глубоко посаженные, едва виднелись через бинты, большой, как показалось Сергею, некрасивый рот кривился от боли.

– Не подходите к окнам, Подстрелят…

Выпрямившись, майор обратился к солдатам.

– В западне мы, прорываться надобно!.. Дом подожгут – никто не спасется!

Французы словно услышали его слова: за забитыми окнами замелькал свет факелов, запахло гарью.

Люди в ужасе кинулись к двери.

Французы оказались предусмотрительны: наружная дверь оказалась запертой и заваленной снаружи. Солдаты толкались в нее, били кулаками и обломками мебели; все было напрасно.

Бородатый казак с ожесточением бил прикладом ружья по уже горящим доскам, загораживающим окно. К нему присоединились еще несколько солдат. Прогоревшие сухие доски рухнули, в дом влетел рой огненных искр.

– Горим! – раздался крик.

Французы подожгли дверь.

Обезумевшая толпа бросилась к окну, потащив за собою Сергея. Первым через подоконник перевалился бородатый казак, за ним ринулись остальные. Из темноты раздался дружный залп – искавшие спасения повалились на снег.

– Сдаваться надобно! – молоденький корнет, в гусарском мундире, надел белый платок на шпагу и выпрыгнул в окно. – Не стреляйте, мы сдаемся!

Крик корнета был громким, Сергей хорошо слышал его. Несмотря на запрещение, он выглянул в окно: корнет упал, сраженный пулею.

Оставался еще один выход – во двор. Работая локтями, Сергей стал пробираться к единственному шансу на спасение. Отовсюду раздавались крики и стоны: обезумевшие люди топтали друг друга, те, кто слабее, падали под ноги сильнейшим. Солдаты шли по телам свои раненых и слабых товарищей, и чувство сострадания, казалось, навсегда ушло из их сердец.

Возле двери во двор собралась немалая толпа. Сергей увидел: дверь была открыта, но дверной проем завален всяким старым хламом, обломками мебели, снятыми с петель дверьми. Путь к спасению преграждала и раненая белая лошадь. Лошадь лежала на боку, и отчаянно била копытами.

За мебелью, хламом и раненой лошадью тоже были французы, человек пятнадцать, во главе с офицером. Французы держали ружья наготове, и когда первые русские перелезли через завал, раздались выстрелы.

Сергей оглянулся назад: дом горел почти весь. Все, кто был в комнатах и мог еще двигаться, сгрудились у двери. Все также идя по телам друзей, люди рвались на верную смерть.

Сергей прижался к стене; ноги отказывались слушаться, стали будто ватными. Ужас вдруг ушел, осталось лишь чувство обреченности. «Сейчас убьют меня», – думал он, мысленно прощаясь с Матвеем, с папенькой, с сестрами. Стало не столько страшно, сколько любопытно: что там, за гробовою доскою?

…Очнулся он уже во дворе усадьбы. Яркие языки пламени вырывались из-под крыши дома. Майор с перевязанной головою, лежа на земле, выстрелил из солдатского ружья куда-то вбок. Впрочем, французов не было видно.

– Очухался, слава Богу, – сказал он, когда Сергей пошевелился. – Тяжелый вы, подпоручик, даром что мальчишка. Поди, впервые в бою?

Сергей кивнул.

– Как зовут вас, сударь? – спросил он своего избавителя.

Майор ответил что-то, но звук рухнувшей крыши заглушил его слова. Из-под крыши раздались крики, но через несколько секунд смолкли.

– Все, – сказал майор, отбрасывая ружье. – Кто не успел выбраться – покойник. Уходить нам с вами надобно, пока французы не заметили. Идти сами можете?

Сергей, опираясь на руку майора, встал на ноги, сделал несколько неверных шагов. Но ноги по-прежнему не слушались его.

– Ладно, – сказал майор, – держитесь за меня, подпоручик.

Сергей обхватил его за плечи.

Однако уйти далеко они не успели. Из-за груды обгоревших бревен – того, что осталось от усадьбы – раздался ружейный выстрел, и майор грузно осел на землю.

– Идите сами, туда… – он неопределенно махнул рукою. – Должно быть, граф оставшихся там дожидается.

– А вы как же?

– Найдете наших, скажите, чтобы пришли за мною… Идите! – прикрикнул он строго.

Русские патриоты в Нижнем Новгороде Петербурге и Твери, сидя в теплых гостиных за сытным обедом могли с удовольствием иронизировать над французами, но тем, кто преследовал их было не до смеха: мороз не различает своих жертв по цвету мундиров. Русская армия страдала от холода ничуть не меньше французской и двигалась она все по той же, разоренной еще летом, земле. Несмотря на то, что земля была своя, родная, от сего на ней мало что прибавлялось. Ожесточение преследователей было равно отчаянию преследуемых: и та, и другая сторона были одинаково далеки от всего человеческого, ими владели простейшие инстинкты. Это была уже не война, а схватка двух первобытных стад за еду, тепло и территорию.

Сергею довелось побывать на острие этой схватки. Отряд графа Ожаровского взял Могилев, успев подраться не только с французами, но и с партизанами Дениса Давыдова за продовольственные склады и магазины. Сергей мог остаться в Могилеве, но все говорили, что Наполеон совсем близко: по данным разведки он собирался воспользоваться переправой через Березину возле деревни Студянка.

Сергей сам напросился в дело – ему страстно хотелось принять участие в пленении изверга. Ему казалось, что если император Франции окажется в их руках – война тут же закончится. Причем не только в России, но и во всей Европе. Наполеон был воплощением войны, именно его воля отправляла на смерть тысячи людей.

Командир летучего казачьего отряда граф Адам Ожаровский не хотел отпускать 15-летнего мальчишку, но Сергей сумел каким-то, неведомым для себя образом, уговорить его. Много лет спустя он понял, что Адам был в тот момент смертельно уставшим от войны, холода, разлуки с близкими, схваток не только с чужими, но и со своими… И когда Ожаровский устало махнул рукой, словно говоря ему – «делай, что хочешь!» он радостно понесся собирать команду из самых верных и надежных казаков. Его юношеский задор и уверенность в том, что именно ему суждено взять в плен Наполеона, были так велики, что спустя несколько часов к отряду присоединилось несколько офицеров.

К Березине они подошли ночью, резкий северо-западный ветер заставил их остановиться и разбить бивак возле батареи. У артиллеристов была еда и водка, Сергей выпил, согрелся и заявил, что готов хоть сейчас пробраться в расположение противника – только бы раздобыть французский мундир.

Командир батареи – небритый, маленький, кривоногий капитан, устало усмехнулся и сказал, что французских мундиров у него – полно, и, ежели господину подпоручику угодно рискнуть, то он может предоставить сей гардероб в его распоряжение…

Сергей кивнул. Капитан подозвал унтера, велел ему отвести подпоручика в сарай и выбрать там подходящее по размеру обмундирование.

В сарае кучей лежали мертвецы. Унтер начал деловито ворочать трупы, раздевать их. Сергей отвернулся, вышел из сарая, чтобы отдышаться, но пронзительный ледяной ветер быстро загнал его обратно. Унтер бросил к его ногам рваный и грязный мундир и такую же шинель.

– Вот, ваше благородие… Портков чистых нету на них, вы уж лучше в своих останьтесь… кто там разбирать будет?

Сергей переоделся, проверил карманы шинели – в одном из них лежало письмо. Не читая, он смял листок, отбросил в сторону.

Батарея стояла в полуверсте от берега реки, загроможденного повозками, каретами, телегами и толпами измученных людей. Резкий ветер и метель все усиливались. Сергею с большим трудом удалось пробраться в середину лагеря, где горело несколько костров. Толпа вокруг этого жалкого тепла была столь густой, что он уже отчаялся пробиться поближе к огню. Именно там он рассчитывал узнать о том, когда на переправе ждут императора… Наконец, какой-то рослый заросший бородой офицер пожалел его и пустил погреться. Сергей протянул руки к костру, прислушался к разговорам. Но, к его разочарованию, солдаты и офицеры ничего не знали об императоре. Всех занимало одно – сумеют ли они перейти через мост, раньше, чем на переправу ворвутся казаки?

– Если не казаки, то мороз нас точно прикончит…

– Не вешай носа, Люсьен! Иди сюда – тут теплее…

– В такую погоду русские не станут атаковать… Думаете им теплее, чем нам?

– Я ног не чувствую…

– Если бы хоть кусок хлеба… я согрелся бы, если бы съел кусок хлеба…

– Эй, оттащите его, он горит!

Обезумевший от холода гренадер сунул в костер босые ноги, уже почерневшие от гангрены. Он не чувствовал боли от ожогов и принялся яростно отбиваться от тех, кто оттаскивал его от огня.

– Что за дерьмо!

– Тащите его отсюда!

– У него дубинка, мне с ним не сладить!

– А ну-ка, ребята, все разом!

Сразу несколько человек навалились на безумца и оттащили его от костра. Запахло горелым мясом. Сосед Сергея жалобно вздохнул:

– Моя Полина прекрасно готовит свиные ребрышки под чесночным соусом…

– Вы из Парижа? – спросил Сергей.

– Оттуда. Вот не повезло, – сосед сокрушенно покачал головой, – а ты откуда, приятель?

– Тоже из Парижа.

– Где ты живешь?

Сергей назвал улицу, где располагался пансион Хикса. Оказалось, что его сосед жил всего в трех кварталах оттуда. Сосед обрадовался.

– Надо же! – воскликнул он, – встретить земляка в таких обстоятельствах! – он наклонился к Сергею и прошептал ему на ухо, – есть хочешь, земляк?

– Да, – вполне искренне ответил Сергей.

– Тогда пошли отсюда. Здесь слишком много голодных ртов…

Они отошли от костра, парижанин быстро нашел укрытие под какой-то разбитой телегой, забрался туда, поманил за собой Сергея. Порылся в лохмотьях, что заменяли ему одежду, вытащил кусок хлеба, разломил пополам.

– Держи. Как тебя зовут?

– Серж.

– А меня Жан-Жак. Мой папаша – поклонник Руссо, хоть и мясник.

– Мясник?

– Ну да, у него мясная лавка. Я ее унаследую…если выберусь отсюда живым, – Жан-Жак печально улыбнулся и Сергей увидел, что он очень молод – может быть всего на несколько лет старше его.

– Сколько тебе лет? – спросил он.

– Двадцать два. А тебе?

– Двадцать, – соврал Сергей.

– Ты женат?

– Нет.

– А я женат. Уже год. Когда я ушел в армию, Полин была беременна… Сейчас, наверное, уже родила. А я даже не знаю – кого… Эх, не повезло нам, Серж. К утру мы все тут сдохнем от мороза. А если не сдохнем – нас прикончат казаки. Бог против нас. Императору не стоило лезть в эту проклятую страну…

– Пожалуй…

Хлеб был съеден.

– Пошли к костру? – предложил Сергей, – здесь мы точно замерзнем.

Жан-Жак покачал головой.

– Иди. Я посижу. Спать хочется…

– Спать нельзя, – Сергей потянул его за рукав, – пошли к костру.

– Отстань, – вяло оттолкнул его парижанин, – иди один. У тебя ни жены, ни ребенка… Тебе еще рано умирать… А я уже все… С меня…хватит… Надоело… Иди… Если доберешься до Парижа… зайди к моему отцу… у него мясная лавка… на улице… улице…

Он прислонился спиной к колесу телеги, закрыл глаза.

– Эй! – окликнул его Сергей, схватил за плечи, встряхнул, – эй, приятель!

Но сын мясника уже не реагировал ни на что. Он спал.

Сонное оцепенение начинало овладевать лагерем. Люди искали укрытия от пронзительного ветра, забирались в любую, даже самую жалкую щель, забивались туда и засыпали, чтобы уже никогда не проснуться. Только самые стойкие продолжали толпиться вокруг костров, понимая, что огонь – их единственный шанс пережить эту страшную ночь. Но пронзительный норд-ост заставлял их жаться все ближе к огню. Пламя надо было поддерживать, кормить его обломками телег и повозок… Постепенно люди теряли силы, костры угасали. Снег заметал угли. Велика была ярость ветра и метели, унесшей в эту ночь тысячи жизней…

Сергей тряс сына парижского мясника, бил по щекам, кричал ему на ухо имя жены: «Полин ждет тебя! Ты должен жить!» Он попытался развести рядом с телегой костер, но ветер сдувал огонь – за полчаса возле их укрытия намело приличный сугроб. Сергей с ужасом понял, что смерть – везде. Умереть было легче, чем жить. Для того, чтобы жить нельзя было спать, надо было что-то делать, двигаться, шевелится. Для того, чтобы умереть надо было всего лишь уснуть…

Из-за возвышенности изредка гремели артиллерийские залпы. Засыпающие от холода люди почти не реагировали на ядра, что падали иногда в самую середину толпы. Сергей вдруг подумал, что те, кто стреляет, тоже делают сие только для того, чтобы согреться, потому что пять минут без движения в эту ночь убивали человека куда успешнее ядер и пуль. Когда он понял, что Жан-Жака уже не разбудишь, он принялся тормошить других; несколько человек проснулись, он перетащил их к почти погасшему костру, набросал туда обломков, кто-то грязный и страшный, но пока еще живой помог ему развести огонь. У разломанной кареты сидела женщина с двумя маленькими детьми: она еще не спала, но уже была равнодушна к окружающему – Сергей силой поднял ее с земли, потащил к огню. Она застонала, попыталась оттолкнуть его, потом очнулась и подхватила детей:

– Благодарю вас, сударь, – сказала женщина, когда он устроил ее возле костра, попыталась улыбнутся ему, и Сергею вдруг показалось, что эта женщина – дама из высшего парижского света, из числа подруг его матери, образованная, остроумная, привыкшая к легкой, беспечной и богатой жизни. Сейчас же она напоминала нищенку – закутанная в грязные лохмотья, с огрубевшей от мороза кожей, грязными руками. В ее глазах не было ничего, кроме голода и страха за детей. Он пожалел, что поторопился съесть свой хлеб.

Несколько часов подряд он метался по лагерю, собирая топливо для костра, подтаскивая к огню засыпающих людей. Это было почти бесполезно – но он двигался, не спал – а значит, жил. Но после полуночи силы начали изменять ему. Закатив в костер колесо от разбитой кареты, он присел на корточки. Уже не было сил тянуть руки к теплу… Хотелось просто сидеть – и смотреть на языки пламени, чувствуя как оттаивает лицо и замерзает спина…

Рядом с ним было еще несколько человек, таких же как он – грязных, полузамерзших, полубезумных. У некоторых еще хватало сил разговаривать…

– Нам надо на ту сторону….

– Утром… когда будет светло и стихнет этот чертов ветер…

– Я мог уйти отсюда еще вчера… когда проезжал император… Не повезло… была такая давка, что я не решился…

Сергей прислушался.

– Император небось, уже в Вильно, я видел, как он проехал…

– Главное – чтобы стих этот чертов ветер… Вы кто?

– Я? Учитель. Школьный учитель.

– Откуда вы?

– Верьер. Это во Франш-Конте. А вы?

– Из Лиона. Вряд ли мы доживем до утра…

– Кто знает? Лично я не хочу умирать… У меня мать во Франции. Я у нее один.

– У меня жена и дети… Какого полка?

– Третьего стрелкового… А вы?

– Я кавалерист. У вас нет еды?

– Ни крошки.

– У меня тоже. Как насчет того, чтобы увести у русских лошадь, пока у нас еще есть силы? Если мы это сделаем, то продержимся…

Учитель из Верьера покачал головой.

– Я не смогу, приятель. Хорошо, если у меня хватит сил еще пару раз сходить за дровами… Возьмите парнишку… Эй! – учитель окликнул Сергея, – молодой человек! Прекратите пялится на огонь и посмотрите на меня!

Сергей вздрогнул и развернулся к своему соседу. С почерневшего на морозе лица, на него глядели ясные карие глаза, под их взглядом Сергею почему-то стало неуютно – казалось, что замерзающий человек видел его насквозь.

– Эти люди не только замерзли, – властно сказал учитель из Верьера, – они голодны. Ты можешь помочь увести у русских лошадь? Тогда они доживут до утра. Я вижу – ты добрый мальчик… Сколько тебе лет?

– Пят… пятнадцать… – пробормотал Сергей.

– Ты можешь идти? – Сергей кивнул, – Тогда иди с этим человеком, он скажет тебе, что делать, – учитель указал на лионца, – а я займусь костром. Даю вам слово, что вашего возвращения он не погаснет…

Сергей послушно встал, чувствуя, как неверное тепло согревает уже не лицо, а окоченевшие ноги.

– Пошли, приятель! – лионец хлопнул его по плечу и, решительно повернувшись спиной к огню, побрел прочь, схватившись за воротник шинели и натянув его как можно выше, чтобы защитить лицо от ветра.

Сергей покорно шел за ним, стараясь ступать по его следам. Метель не давала поднять головы. Несколько раз он чуть не наступал на чьи-то окоченевшие руки или ноги, ему приходилось перешагивать через тела уснувших навеки людей …

Они почти дошли до границы лагеря, когда навстречу им из метели показались всадники, а вслед за ними – воинская колонна, еще сохранявшая порядок. Это был арьергард французской армии, решившийся этой ночью переправиться на западный берег Березины. Генерал, командующий арьергардом, решил, что он должен спасти хотя бы кого-нибудь из тех, кто заживо замерзал сейчас около переправы, и единственное, что может помочь ему в этом деле – огонь.

Сергей слышал, как генерал хриплым сорванным голосом отдал приказ поджечь лагерь. Снег валил настолько густо, что он мог легко ускользнуть. Русские батареи были совсем близко – надо было только вскарабкаться по берегу вверх – там были свои. Он знал главное – Наполеон уже миновал Березину. Но он, почему-то не мог уйти… Его тревожила судьба оставленных у костра людей… Он обернулся. Окраины лагеря уже пылали – ветер быстро раздувал огонь.

Те, у кого не было сил двигаться, предпочли сгореть. Но остальные, вскочив на ноги, поспешили к мосту. Тут же началась давка. Тысячеголосый крик взлетел над толпой, заглушив вой ветра.

Лионец выругался и рванулся к мосту, забыв обо всем, кроме собственной жизни. Русская батарея, словно проснувшись, усилила огонь – ядра в толпу стали падать вдвое чаще.

Колонна арьергарда с криками и ругательствами начала расчищать себе дорогу. Офицеры действовали саблями и шпагами, солдаты – тесаками и штыками. Наконец, колонна пробилась к мосту. Хлипкие сваи колебались под ударами льдин, летящих по черной воде, льда с каждой минутой становилось все больше.

Когда колонна арьергарда оказалась на западном берегу реки, генерал отдал приказ поджечь мост.

Люди толпились на шатком настиле, наскоро сколоченном из досок и бревен, а с той стороны, куда день назад удалился Наполеон солдаты поджигали сваи. У оставшихся в лагере впереди был горящий мост – позади русская артиллерия и казаки. У оставшихся на мосту впереди была только смерть – от огня или от ледяной воды. Те, кто был ближе к западному берегу, успели проскочить сквозь огонь и дым, но таких было мало. Сваи прогорели быстро, настил моста рухнул, люди начали падать в воду.

Сергей отвернулся и бросился по берегу вверх. Он не чувствовал ни рук, ни ног, ни сердца, ни души своей – все заледенело.

На батарее ему влили в рот водки – только после этого он смог говорить, хотя сказать было особо нечего – его шпионская миссия завершилась полным провалом: «маленький капрал» уже подъезжал к Вильно, кутаясь в меховую шубу, насупившись, упрямо глядя на покрытое густым слоем инея стекло кареты.

Правда, он не стал ночевать в городе, где все гошпитали были заполнены ранеными и обмороженными, и свирепствовала моровая язва… Русские шли за ним по пятам.

 

5

Улочки Вильно были завалены грязным снегом, лошадиным навозом, соломой и трупами.

У генерал-губернаторского дворца горели костры. Около них грелись часовые. Холод стоял такой, что у Матвея перехватило дыхание, когда он вышел из натопленного здания штаба. Пока он нашел дом, пальцы ног разболелись так, что он чуть не упал на обледенелом крыльце.

На его стук долго никто не подходил, он почти отчаялся. Наконец, дверь распахнулась. Офицер моментально впустил его внутрь, где было чуть теплее и можно было дышать. В тесной прихожей, дыхание выходило с паром. Когда Матвей размотал обледеневший шарф, офицер радостно воскликнул: «Матвей Апостол! Какими судьбами?»

– Сегодня пришли, – произнес Матвей, расстегивая шинель непослушными пальцами, – где брат?

– Только с дежурства сменился. Спит.

– Не будите его, поручик. Я не на час. Успеем еще наговориться. Где его комната?

– На втором этаже, от лестницы третья. Позвольте, провожу.

– Благодарю вас.

Поднимаясь по скрипучим ступеням, Матвей поймал себя на том, что ему все еще трудно разговаривать по-русски с «образованными» людьми. Только что с его языка чуть не сорвалось предательское «мерси»… «Неужели и с Сережей по-русски говорить придется? Ведь невыносимо, ничего на этом языке толком не скажешь…»

Комната была крошечная – кровать, стул, умывальник, заиндевевшее окно, белые стены, католическое распятие на стене. Осторожно прикрыв дверь, Матвей склонился над братом. Тот спал глубоко, дыхание еле слышалось… Присев на кровать, Матвей с болезненной гримасой принялся стаскивать с ног сапоги. Спать вдруг захотелось страшно: за последние дни почти не пришлось отдыхать. Расстегнув ворот мундира, он примостился рядом с братом и укрылся шинелью. «Сейчас засну – как провалюсь, – подумал не без удовольствия, – утром поговорим». Но прошла минута, другая – сон не торопился успокоить его смятенную душу, хотя почти невыносимая в последние дни тревога внезапно оставила его. Исчезновение ее было приятным – словно кто-то неведомый вытащил из сердца тупую иглу. «Как хорошо!» – мелькнула мысль – «Почему же не сплю?» Надо было заснуть, но хотелось полнее насладиться блаженным состоянием покоя, которое заслонило боль в ногах.

Сергей повернулся во сне, вздохнул, причмокнул губами. Чуть ли не впервые с оставления Москвы они были вместе. Несколько мимолетных встреч на бивуаках – и все. «Неужели я за него так тревожился? Вот он рядом – и где моя тревога? Ушла, растворилась, сгинула… проклятая…» Матвей улыбнулся в темноте, чувствуя, что размякает все больше…а боль становится все сильнее… «Не расплакаться бы…Спать, спать!»

Но усталый мозг не давал погрузиться в сонное небытие, крутил перед внутренним взором кровавый калейдоскоп последних месяцев, воскрешая в нем войну, тоску, ужас. И даже Сергей был не в силах защитить его от этих видений. Он сам был хрупок и беспомощен пред волей рока, в него тоже целились ружья, пистолеты, пушки… Визг картечи наполнял уши, пороховой дым ел глаза…

Матвей все-таки заплакал – тихо, боясь разбудить брата. Отвернулся, накрыл голову шинелью и затрясся, уткнувшись лицом в тощую подушку. Слезы не вытирал, только всхлипывал, да кусал до крови губы… В последние недели с ним уже случалось такое, но сейчас слезливость разыгралась не на шутку, Матвей вдруг понял, что не в силах совладать с собой, судорожные вздохи и рыдания рвались из груди почти против воли. «Господи, да что же это со мной! Как стыдно! Баба, тряпка!..» – уговаривал себя Матвей, но сердце упорно не желало прислушаться к доводам разума. Слезы душили: выплакать их было необходимо.

Сергей зашевелился рядом, откинул одеяло. Открыл слипающиеся глаза. Прислушался к странным звукам, доносящимся из-под шинели, бросил взгляд на сапоги, валяющиеся рядом с кроватью.

– Матюша, брат, ты?

Матвей откинул с лица шинель, попытался улыбнуться – Прости, разбудил…

– Что плачешь-то? Случилось что?

Матвей покачал головой, протянул руки к Сергею, обнял за шею.

– Все пустяки, дорогой мой, просто нервы не в порядке… Разбудил тебя, прости… Я ведь надолго … сам спать хочу… только сегодня в Вильню пришли, – Я так рад, Сережа, так рад…

– Что, тяжко пришлось?

Матвей кивнул.

– Нам тоже досталось, – сказал Сергей, – Ты бы разделся, как следует… что ты, как на бивуаке… Хочешь выпить? У меня есть.

– Да, надо, наверное…

Сергей встал, зажег свечу, накинул шинель и принялся что-то отыскивать на подоконнике замерзшего окна. Протянул брату солдатскую манерку с водкой.

– Пей. Только осторожно – крепкая очень.

Матвей сделал жадный глоток, задохнулся, закашлялся. Сергей сунул ему кружку с водой.

– Запей, запей…

Водка помогла. Тепло растеклось по груди и животу, поднялось вверх, мягкой кошачьей лапой ударило в перенапряженный мозг, затушив разом страшный, безостановочный калейдоскоп. Сергей тоже хлебнул из манерки, закрыл ее, и, наклонившись над Матвеем, принялся расстегивать на нем мундир.

– Тут тепло, Матюша… Пусти, помогу…

Он дернул за рукав, стянул с плеч брата мундир, бросил на стул. Широко и сладко зевнул. Он делал все, словно сквозь сон, ничему не удивляясь, действуя почти машинально. Иначе было нельзя – после Березины Сергей запрещал себе удивляться, ужасаться и вспоминать. Он слишком хорошо понимал, что происходит с Матвеем, чтобы потакать ему.

– Панталоны сам снимай, – сказал он, хлопнув брата по спине, – я тебе не денщик.

Матвей кивнул и покорно продолжил раздеваться.

– В баню тебе надо, прапорщик, – критически оглядев брата, произнес Сергей.

– Полк на походе, какая баня?! – проворчал Матвей.

– Так ты что – сразу ко мне?!

– Разумеется.

Матвей подумал секунду – стоит ли снимать тряпье, намотанное вокруг тупо ноющих ступней. Было страшно. Сергей присел на корточки, поставил на пол жестяной подсвечник:

– Разворачивай! – коротко приказал он брату, – Ведь болят?

– Болят, – жалобно согласился Матвей.

– Так снимай, что ты! А вдруг поморозил? Ведь гангрена может сделаться! – Сергей наклонился вперед и преодолевая вялое сопротивление Матвея размотал вонючие тряпки… Поднял поближе свечу и принялся тщательно осматривать ноги.

– Подожди, подожди, Матюша… Слава, Богу, вроде ничего… От тепла, должно быть, разболелись… На, возьми мои чулки надень.

– Точно не поморозил? Вот так чудо! Серж, прошу тебя, говори по-французски.

– Почему? – искренне удивился Сергей, выбрасывая тряпье за дверь.

– Дорогой мой, мне так многое надо сказать тебе, – шепотом забормотал Матвей, смакуя каждый слог первого и родного языка, – Я просто не найду столько русских слов, хотя за последние месяцы я их узнал больше, чем за три последних года… Но, друг мой, сам понимаешь – это не те слова, которые я хотел бы сказать тебе… Этими словами можно только командовать и браниться… А не говорить о том, что волнует…

– А что тебя волнует? – Сергей ответил громко, по-русски, – Все хорошо. Бонапарта мы из России выгнали… Теперь, говорят, пойдем его из Европы выгонять… Мы живы и даже не ранены – ни ты, ни я… Вон ты даже ног не поморозил… а у нас в отряде человек сто помороженных, пятеро, говорят, умерло уже…

Сергей поднял с постели шинель брата. Нащупал в кармане книгу.

– Что читаешь?

Вытащил из кармана потрепанный томик, перелистнул обсыпанные табаком и хлебными крошками страницы, прочитал титул.

– Стерн? Хорош англичанин, и пишет не про войну…

– Знаешь, Серж, не могу я больше про войну читать. И про сгоревшую Москву тоже не могу слышать… Уж лучше Стерн… Он добрый. Как ты.

Сергей усмехнулся устало, залез на кровать, укрыл брата толстым пуховым одеялом.

– Неплохо ваш отряд устроился… – завистливо прошептал Матвей, – вон – и комната у тебя своя…

– Просись к нам. Что тебе мешает?

– Вот еще выдумал! Лучше ты к нам! Чем тебе плох Лейб-гвардии Семеновский полк? Боишься, что Ожаровский тебя не отпустит?

– Ладно, об этом и завтра успеем поговорить. Спи. Разбудил, сон перебил, а теперь болтаешь… Спи, ради Бога, Матюша, спи… Хочешь, я тебе на сон грядущий почитаю?

– Хочу.

Сергей осторожно сел на кровати, зажег свечу и взглянул на брата. Его заплаканное лицо вдруг показалось ему почти детским, невинным, только в искусанных губах было что-то страдальческое, тяжелое, даже не взрослое, а стариковское. «Господи милосердный, – подумал Сергей, – ведь он в одной шинели, в этакий-то мороз! И не только он – весь полк!»

Сергей стиснул зубы, отгоняя свои видения: горящий мост, обезумевшая толпа, озверевшие от голода и холода люди, трупы на снегу… Придвинул свечу и открыл томик Стерна:

« – Этого юношу, – сказал хозяин, – любит весь город, и едва ли в Монтрее есть уголок, где не почувствуют его отсутствия. Единственное его несчастье в том, – продолжал хозяин, – что «он всегда влюблен». – От души этому рад, – сказал я, – это избавит меня от хлопот класть каждую ночь под подушку свои штаны. – Я сказал это в похвалу не столько Ла Флеру, сколько самому себе…

Оторвал глаза от книги, искоса взглянул на брата. Тот, казалось засыпал под успокаивающие звуки родного голоса. Глаза его были закрыты…

– … потому что почти всю свою жизнь был влюблен то в одну, то в другую принцессу, – продолжил Сергей, – и, надеюсь, так будет продолжаться до самой моей смерти, ибо твердо убежден в том, что если я сделаю когда-нибудь подлость, то это непременно случится в промежуток между моими увлечениями; пока продолжается такое междуцарствие, сердце мое, как я заметил, всегда заперто на ключ, – я едва нахожу у себя шестипенсовик, чтобы подать нищему, и потому стараюсь как можно скорее выйти из этого состояния; когда же я снова воспламеняюсь, я снова – весь великодушие и доброта и охотно сделаю все на свете для кого-нибудь или с кем-нибудь, если только мне поручатся, что в этом не будет греха. «Однако, говоря так, – я, понятно, восхваляю любовь, – а вовсе не себя».

Матвей заворочался под одеялом и вдруг жалобно позвал сквозь сон: «Сережа!» В его голосе звучало такое отчаяние, что у Сергея сердце сжалось: он отложил книгу, потушил свечу и лег рядом с братом. «Всегда влюблен», – подумал он, – а я вот ни в кого не влюблен… Кого тут можно любить, как тут можно любить? Да и что такое любовь? Человеку свойственно любить больше всех самого себя, а потом – остальных. Он может быть влюблен без памяти, но если нужда заставит – предаст и любовь, и дружбу, ради того, чтобы жизнь свою презренную сохранить… И я предам, наверное. Человек – животное, он в сущности хочет одного – быть сытым и довольным, так чем я лучше остальных, тех, кто там, на Березине давил друг друга? Тем, что я русский, а они французы? Нелепость… Матюша, бедный, до сих пор по-русски думать не умеет, для него и для меня французский – язык мысли, чувства, даже сны нам до сих пор французские снятся. Мы русские только по рождению, мы об этой стране ничего не знали, когда сюда ехали… Она у нас маменьку забрала, а потом воевать послала. Франция для меня – родной дом, до последней щели в полу известный, а Россию я люблю, как незнакомку таинственную… Ради тайны этой умру, если надо будет…Умереть – умру, а тайны не разгадаю…»

Матвей опять всхлипнул, забормотал что-то на невнятном языке спящих: Сергей прижал его к себе, дунул в лицо, успокаивая, тихо и нежно прикоснулся пальцем к трещине на истерзанных морозом губах. «Бедный мой, бедный…» Безмерная, горькая, отчаянная жалость хлынула в сердце.

Матвей вздрогнул, застонал, открыл глаза.

– Сережа, ты…вы французов раненых пристреливали? – тихим, охрипшим голосом спросил он.

– Казаки пристреливали, – кивнул Сергей.

Матвей закрыл глаза рукой.

– Мой унтер…Никитин Иван… двоих пристрелил… Один – совсем мальчишка, а второй – почти старик, лет тридцати, наверное… Их солдаты до…догола раздели… Я приказал…чтобы не мучились… всех не спасешь… только все равно… жалко очень… они мне снятся теперь… сколько времени прошло, а забыть не могу…

– Бедный, мой бедный… ничего, Бог простит…

– Бог, может и простит, да я сам себе не прощу… Я пьян был, Сережа… Старик уже холодный был…

– Так он, может быть, сам умер… Не казнись, Матюша, от мороза смерть легкая…

– Может и так… А мальчишка еще дышал, у него глаза открыты были… Это у него в кармане я Стерна нашел… Думал в костер бросить… рука не поднялась. Сережа, что же это такое – получается, что книгу сжечь, труднее, чем человека убить?! – истерически выкрикнул Матвей, приподнявшись на постели.

– Не знаю, Матюша… Ты молись: Бог простит, облегчит твою душу… Ведь сам понимаешь – война… Видел, что на дороге в Вильню творится? Мы сюда по трупам ехали, кости под копытами трещали. – Сергей зябко передернул плечами, – и тут в городе то же самое, только что с улиц убрали, да во дворы занесли… я видел: штабелями лежат…

– Знаю… только понимаешь, Сережа, я после того случая совсем другим стал, я знаю, я чувствую… Мне все равно: жить или умереть… И нечего мне про милосердие Божье говорить: нет мне прощения, нет, нет, нет! – Матвей отвернулся к стене, засопел.

Сергей укрыл брата, погладил плечо, обтянутое грязной рубахой.

– Матюша, друг мой, я ведь тоже убивал… Мы же под Красным в такую переделку попали… в рукопашную биться пришлось… Конечно, когда в бою – вроде как легче… только я ведь тоже всех-всех помню… и кошмары, как тебя мучают… А ты помнишь тех, кого в бою?…

Матвей, не поворачиваясь, покачал головой.

– Нет. Бой – это совсем другое дело, этих не помню, хотя знаю, что были такие. Это ты у нас – ангел, чистая душа, всех жалеешь…

Матвей оглянулся через плечо. Брат сидел на постели, подтянув колени к подбородку со смешной и милой ямочкой, в точности, как у их покойной матери, да и поза была любимая, материнская, и отчаяние в глазах было материнское тоже…

– Господи, ты же еще совсем дитя!.. Зачем ты здесь, что ты здесь делаешь?! – вырвалось у Матвея.

– То же, что и все – отечество спасаю…

Матвей сжал руку брата, зашептал горько, отчаянно…

– Сережа, душа моя, сердце мое, жизнь моя… только не умирай. Пусть все погибнут – только ты живи, живи, брат! Я прошу тебя, заклинаю, памятью маменьки заклинаю …береги себя живи-живи-живи…

– На все воля Божья, Матюша.

Сергей ласково, по-домашнему, чмокнул Матвея в лоб.

…Матвей заснул внезапно, сон навалился на него, как теплая шуба, пахнущая дымом и сырым теплом… А Сергей лежал рядом.

– Господи милосердный, мать Пресвятая Богородица, спаси и сохрани брата, отведи от него боль и смерть, а если кому-нибудь из нас суждено погибнуть, то пусть это буду я… Не хочу, как те, у моста, других давить, за жизнь свою жалкую цепляться…Не хочу!

 

6

Войну Сергей закончил в немалом чине – в 17 лет он был уже капитаном. Матвей, хоть и старший годами, был только прапорщиком. Сия неравномерность в воинской карьере как не странно только больше сблизила их. Неравенство в чинах скрадывала разницу в возрасте. К тому же Сергей был крупнее и сильнее старшего брата – Матвей так и не смог перерасти Наполеона. Он проделал компанию 1812-14 годов вместе с Семеновским полком – и без него себя не мыслил. Сергей же за время компании служил под началом графа Ожаровского, потом – в батальоне великой княгини Екатерины Павловны.

Любимая сестра императора Александра, вообразившая себе русской Жанной д’Арк, желала принять участие в войне против Бонапарта. Но в отличие от легендарной Жанны, она не стремилась на поля сражений. Ей достаточно было бросить клич. Откликнулись множество русских патриотов Тверской губернии, и крепостных крестьян, принадлежащих великой княгине. Батальон прибыл в действующую армию накануне очередной генеральной битвы. В его составе, кроме крестьян, были совсем необученные люди, непривыкшие к войне. В патриотическом порыве даже несколько десятков семинаристов сменили подрясники на мундиры. Будущие сельские попики готовились стать воинами во славу любезного отечества. Сергею, как более опытному, пришлось учить новобранцев. Некоторые из них были моложе его на пару лет.

Он пытался, как мог, объяснить этим восторженным детям, что на войне важно не только победить, но и выжить под огнем, но, вероятно, из него вышел дурной учитель… Во время сражения, новобранцы отважно бросались в бой, не страшась ничего, и погибали у него на глазах. Из батальона осталась половина – обстрелянные, настоящие солдаты, понимающие суть войны. С ними он проделал поход до Парижа.

В Париже его тоже ждали испытания. Несмотря на то, что он довольно чисто говорил по-русски и умел грамотно (хотя и не без некоторого напряжения) составить письмо на родном языке, воспоминания детства обступили его, как только русская армия вошла в родной для него город.

Он побывал в пансион Хикса, показавшийся ему вдруг маленьким и жалким, нашел мясную лавку, узнал, что хозяин умер прошлой зимой, а его невестка с маленьким ребенком уехала к родственникам в провинцию. Конница стояла бивуаком на Елисейских полях, кони и люди вытаптывали нежную зелень любовно возделанных газонов – он смотрел на это и молчал: а что можно было сказать? Втайне он радовался тому, что парижане не сожгли Париж, как русские – Москву.

В парижских кофейнях в те дни шампанское лилось рекой, девки Пале-Руяля не знали отбою от клиентов, всеобщее веселье охватило город – казалось, горожане радовались тому, что их победили. Радость сия была не без горечи – но все-таки лучше, чем обугленные развалины Москвы.

В один из вечеров, после обильной попойки, Сергей поддался на уговоры товарищей, решивших поближе познакомиться с парижским развратом. Тесной и нетрезвой гурьбой они ввалились в первый, попавшийся им на пути «веселый дом». В гостиной, оклеенной поблекшими обоями в античном стиле, их встретила «мадам», набеленная и раскрашенная, как кукла. Ее пышные телеса колыхались под легким газовым платьем. Сергей взглянул на не стянутые корсетом прелести, похожие на полусгнившие апельсины и ощутил приступ тошноты. Он уже жалел, что пришел сюда.

«Мадам» не стесняясь, расспрашивала его товарищей – кого им угодно: брюнетку, блондинку, худенькую или пухленькую, страстную или скромную? Сергей прятался за чужими спинами и уже собирался сбежать, когда владелица борделя обратила на него свой проницательный взгляд:

– Ну а вам что угодно, мсье?

Сергей уже открыл рот, чтобы объявить, что он передумал, когда старая шлюха щелкнула морщинистыми пальцами унизанными перстнями.

– Вуаля! Молчите! Я знаю, кто вам нужен! – «Мадам» обернулась к своей помощнице – тощей, бесцветной женщине с фальшивыми локонами и столь же неестественной улыбкой, – проводи мосье в комнату к мадмуазель Фифине!

В комнате был полумрак, на столе стояла откупоренная бутылка шампанского. Когда помощница «мадам», прошелестев «приятного отдыха, мсье», закрыла за собой дверь, Сергей решил, что теперь уже поздно жалеть о том, что он собирался сделать. Он решился. Подошел к столу, налил вина в один из бокалов…

– А меня вы не хотите угостить?

Тихий, хрипловатый и очень чувственный голос заставил его обернуться.

У двери стояла женщина в наряде куда более причудливом, чем было принято в те дни. Ее платье с высоким корсажем, шелковой косынкой, скрывающей шею и пышными фижмами, напоминало о временах Марии-Антуанетты. Лицо было набелено и нарумянено так же, как у «мадам», но Сергею показалось, что дама молода… может быть моложе его самого. Она была невысока, и даже складки косынки не могли скрыть отсутствия груди.

– Прошу вас, мадмуазель, – любезно ответил Сергей, наклоняя бутылку над вторым бокалом.

Дама тихо засмеялась, пригубила вина, манерно оттопырив мизинец, поставила бокал на стол.

– Не хотите ли вы поцеловать меня, мсье? Если вы настолько робки – я сделаю это сама…

Кружевные рукава упали, обнажая руки прелестницы, Сергей почувствовал, что голова у него кружится. Вкус помады и запах духов опять вызвал у него приступ тошноты, но поцелуй мадмуазель Фифины ему понравился – он был крепким, нежным и возбуждающим. Сердце его растаяло. Он обнял Фифину и начал распутывать косынку, прикрывающую ее длинную шею.

– Ах, мсье, как вы нетерпеливы, – хрипловатый шепот прошелестел теплом мимо его щеки, Фифина мимолетно поцеловала мочку уха, ее длинные пальцы начали быстро расстегивать пуговицы мундира.

Сергей сдернул косынку и вздрогнул: на шее Фифины красовалось внушительное «адамово яблоко». Он провел рукой по щеке своей «дамы» – его пальцы укололи волоски щетины – даже густой слой белил не мог скрыть их.

«Мадмуазель Фифина» нежно и настойчиво перехватил его руку, припал губами к ладони. Сергей замер, не зная, что ему делать дальше, но в этот момент из соседней комнаты донесся визгливый женский смех и громкий, пьяный голос одного из его спутников.

Он оттолкнул Фифину. Отскочил к двери, начал судорожно застегивать пуговицы. Пальцы его дрожали.

– Подожди, не уходи! – уже без всякого манерничанья в голосе воскликнула «Фифина», – ты еще об этом пожалеешь! Тебе будет хорошо со мной! Я не возьму с тебя денег! Ты такой молодой и невинный… Ты сам не знаешь, что тебе надо… Тебе не нужна женщина… Тебе нужен я…

Приведя в порядок мундир, Сергей дернул за медную ручку – дверь была заперта.

– Ключ! – только и сумел выговорить он, повернувшись к «Фифине». Несчастное создание молча подняло на него глаза. В них была тоска и безмолвная мольба, на накрашенных ресницах сверкали неподдельные слезы. На какое-то мгновение Сергею вдруг захотелось забыть обо всем и остаться… но тут из-за тонкой перегородки опять донеслись чьи-то пьяные голоса, смех, женские стоны полные притворной страсти.

– Дайте ключ, прошу вас… мсье…

Тонкий палец выскользнул из-под кружев, указывая на ключ, лежавший на полу, возле двери. Услышав щелчок замка, он еще раз обернулся. Нарисованные брови сдвинулись к переносице, крупная слеза катилась по набеленной щеке, смывая пудру и румяна…

– Не уходи, – почти беззвучно произнес тот, кто носил имя «Фифина».

Сергей распахнул дверь, проскользнул по коридору, сделал вид, что не заметил насмешливого взора «мадам», кубарем скатился по грязной узкой лестнице, и только оказавшись на улице, вздохнул с облегчением, а потом – рассмеялся… Последнее время, он заметил, что смеется тогда, когда ему хочется плакать.

 

7

Даже смерть любимой старшей сестры Лизы в 1814-м году не исторгла у него слез. Он был потрясен – но спокоен внешне. Он мог утешать других, но сам слез не проливал – не плакалось как-то.

Сергей чувствовал неловкость своего бесчувствия, пытался искупить его хлопотами и разговорами – его сочли за человека сострадательного и доброго. Хотя на самом деле он просто был смущен своим безразличием.

Состояние Матвея волновало его гораздо больше, чем смерть Лизы.

Лиза ушла вслед за маменькой, так и должно было быть. Она была ее любимая дочь, помощница и подруга – они и не выглядели как мать с дочерью – обе были молоды и красивы и обе ушли рано. И о чем тут было плакать?

Но Матвей убивался так, что Сергей всерьез опасался за его рассудок. Известие о смерти сестры пришло в тот момент, когда победители Наполеона вернулись в Москву: возможно, переход от торжества к похоронам был слишком быстрым. Сергей не отходил от брата, да и остальные братья и сестры жались к нему – он был самым спокойным из всех, он не плакал, заботился о тех, кто рядом, делал то, что положено делать…

Через три дня после похорон он пел в гостях у графа Т****.

Матвей отказался ему аккомпанировать, стоял в дальнем углу залы, отвернувшись к окну. Сергей пел что-то любимое, Лизино и Матвея – и увлекся всерьез: забыл о том, что его слушают, забыл об умершей сестре, о Матвее, матери, войне, о своем тесном мундире и помнил только о звуках, нотах, дыхании, музыке.

Спел прекрасно, зала разразилась аплодисментами. Сергей перевел дыхание, оглядел публику и обмер – Матвея не было! Он спел еще романс – Матвей не вернулся.

«Братец-с наняли извозчика и изволили уехать-с», – сказал ему швейцар.

Сергей торопил сонного кучера, потом махнул рукой, попросил у графа верховую лошадь и пулей понесся по темной, холмистой и ухабистой Москве. Чудом не угодил в канаву, ударился головой о ветку вяза – содрал кожу на лбу и потерял фуражку.

Бросил лошадь у крыльца, взлетел по лестнице.

– Матюша! Открой, это я!

– Сейчас, – недовольно и торопливо отозвался Матвей, – подожди! Не входи, я занят!

– Матюша, открой, прошу!

Молчание.

Сергей не стал ждать: ударил плечом в резную филенку – дверь распахнулась.

На столе лежало несколько запечатанных писем. Матвей стоял около дивана. Пистолет был прижат дулом к груди, палец уже лег на спусковой крючок.

Сергей одним прыжком оказался возле Матвея, вырвал оружие из холодных и влажных пальцев. Толкнул брата на диван. Тот сел, уныло и покорно, сложил руки на коленях.

– Зачем ты, Матюша? Зачем?

– Мне так больно, Сережа. Мне так больно и скучно, – тоскливо произнес Матвей, – не говори ничего, сам знаю, что глупости… Только не говори ничего… Лучше спой. Только не то, что пел у графа… То не пой при мне более, никогда. Ни-ког-да…

Матвей зевнул.

– Зря ты мне помешал. Мне бы уже было хорошо… С ними… Там…

Сергей торопливо разряжал пистолет.

– А нам, здесь, без тебя – как жить? Матюша, опомнись…

– Не хочу, – тоскливо произнес Матвей, лег на диван, отвернулся к стене, – зря ты мне помешал…

У него и раньше случались приступы хандры, но так плохо, как сейчас не было еще никогда. Он ругал себя за непредусмотрительность: мог бы и на ключ запереться, не успел, всего мгновения не хватило. Можно было еще успеть выстрелить, когда Сережа вломился в комнату, но при виде его у Матвея руки отказали, слабость подкатила к горлу – стреляться на глазах брата было немыслимым делом.

Сергей опустился рядом с братом на диван, попытался обнять – Матвей сердито дернул плечом:

– Оставь меня.

Сергей опустился на колени возле дивана, закрыл лицо руками. И заговорил – тихо и ровно.

– Мне тоже, Матюша, мне тоже ничего не хочется. Сам не знаю, зачем живу, если не ради всех вас. Иногда очень хочется… вот также, как тебе… только не от страха или боли, а из безразличия какого-то… бесчувствия…словно на плечах – груз невыносимый… За три года – столько потерь, столько любимых умерло… Москва сгорела… война эта немыслимая… Я только музыкой и утешаюсь, а то совсем бы худо было… А самое главное – что нас героями считают! Героями! Смешно даже: что они понимают? Если бы им, то что нам выпало – может быть и поняли, да только где им… Папенька все понимает, но молчит. Знаешь, Матюша, я ведь смерти совсем не боюсь: так что если хочешь, то сперва меня убей: я все равно это сделаю, если ты раньше меня уйдешь: я так давно решил.

– Ты же говорил, что самоубийство – грех?

– Бог простит. Без тебя мне жизнь – ноша невыносимая. Ты ведь старший…

Матвей глубоко и прерывисто вздохнул.

– Надо жить, Матюша, – тихо произнес Сергей, – или меня убей – или живи.

– Хорош выбор.

– Хорош, не хорош, а иного нет…

Матвей повернулся к брату.

– Думаешь – у меня духу не хватит?

Сергей пожал плечами.

– Не знаю, Матюша. Только я тебя одного туда не отпущу, так и знай!

Внизу хлопнула дверь, раздались голоса: приехали сестры и Ипполит. Сергей вскочил, торопливо спрятал пистолет, бросил в огонь прощальные письма. Отошел к окну, поправил занавеску.

– Спой, Сережа, – тихо попросил Матвей.

– Рад бы, да не могу. Извини.

– Почему?

– Как увидел тебя… с пистолетом… горло перехватило. Уже с полчаса не отпускает…

– Это ничего: пройдет. Спой – и пройдет.

– Не могу! Не прости, брат, не могу. Боюсь совсем голос сорву, если сейчас петь… Говорю-то с трудом, сам что ли не слышишь… Как я так забыться мог, что ту самую арию при тебе петь стал? Ведь знал, знал…Все забыл, эгоист ничтожный! Прости!

– И ты меня прости… Спой.

Сергей опустил голову.

– И мог бы – не стал, – тихо с отчаянием произнес он, – в ушах, в сердце – везде! Та ария… Чтобы не начал – на нее собьюсь…

После возвращения в Россию, Сергей подал рапорт с просьбой о переводе в Семеновский полк. При переходе в гвардию он стал из капитанов – поручиком. Правда, гвардии поручиком, да еще Семеновского полка…

Полк сей был весьма необычен не только для армии, но и для гвардии. В нем не били солдат. Офицеры часто предпочитали чтение книг и разговоры о философии и политике, балам, обедам и театру. В полку не было принято куролесить и открыто развратничать, как это делали кавалергарды. Службу семеновцы несли исправно, но в свободное от разводов, парадов и караулов время позволяли себя всякие вольности – как по форме, так и в мыслях. Разговоры же у них были такие же, как и мысли, потому что тон в полку задавали те, кто прошел последнюю военную компанию – и особенно Бородинское дело. У тех, кто провел день под огнем артиллерии, не было секретов друг от друга.

Гвардейский полк на Бородинском поле потерял половину людей, не сделав не единого выстрела. У генералов не нашлось времени и места, для того, чтобы перевести полк в более безопасное место. Солдаты и офицеры молча ждали приказа – и гибли под огнем французской артиллерии. Жизнь их зависела от чистой случайности – ядра били из-за пригорка, вслепую. Невозможно было угадать – кто будет следующим. Невозможно было понять – зачем и кому все это надо – бессмысленная гибель хорошо обученных солдат и опытных офицеров, а еще – нескольких мальчишек, вступивших в службу накануне компании и еще не нюхавших пороху.

Сцена расстрела Семеновского полка навсегда запечатлелась в памяти Матвея. Позже он нередко рассказывал о том, как это происходило – и потом находил свои рассказы в книгах писателей, вошедших в моду спустя полвека после войны 12-го года. Граф Лев Толстой, отставной артиллерийский поручик, прошедший позорную для России Севастопольскую компанию, весьма подробно расспрашивал Матвея о Бородинском деле. Но даже с ним Матвей не стал делиться своими размышлениями о причинах столь бессмысленного и нелепого расстрела гвардейского полка. Хватит с того, что отцы намучались, зачем еще детям знать?

Те, кто были на Бородино выжили чудом – и, казалось, сроднились навеки… Одна, тайная мысль объединяла их: все они чувствовали себя не сынами, но пасынками отечества. Невозможно было представить, чтобы маменька и папенька так обращались с детьми, как отчизна и государь император обошлись с Семеновским полком.

Существовало одно-единственное объяснение для этого безумия.

Семеновский полк был в карауле в Михайловском замке в ночь убийства Павла Первого. Среди его солдат и унтер-офицеров были те, кто знал убийц не только по имени, но и в лицо. Смерть Павла была главной тайной России – то, что его убили, знали многие, но верховная власть и послушные ей газеты писали только об «апоплексическом ударе». Другая версия считалась изменой и каралась строго. Сами цареубийцы были живы, здоровы, хоть и отправлены в полнейшую отставку. Причиною того, что Александр Павлович так ревниво оберегал тайну гибели Павла Петровича, вполне очевидна – хоть он и не участвовал в заговоре, но мог предотвратить гибель отца. Его бездействие было равно отцеубийству. Освободителю России и Европы, победителю Наполеона, благодетелю Польши, всеобщему и всеми обожаемому Ангелу, не хотелось вспоминать о том, как страшно погиб его папенька. А раз государь не желает о сем помнить – то к чему империи лишняя память?

То, что в бойне под Бородино Александр руками противников уничтожает свидетелей своего преступления, стало ясно Матвею именно там, на Бородинском поле.

Они были абсолютно беспомощны, не имели права двигаться с места, оставалось только ждать – куда ударит в следующий раз и пытаться чем-то занять себя, чтобы не сойти с ума. Матвей пытался понять – за что? И не смог найти иного ответа. Он выжил в тот день и даже не был ранен. И понял, что догадка его – странная, но, возможно верная. Позже, он думал, что она, верно, пришла в голову не ему одному – всех офицеров полка словно бы объединяла некая тайна – то, о чем можно говорить только в узком кругу посвященных.

Впрочем, младший брат Сережа тоже знал правду об убийстве Павла. Еще тогда, в Париже, во время очередного отпуска из пансиона, он рассказал маменьке о словах Анри. Та уже знала от господина профессора, что сыновья были наказаны. Когда же Сережа рассказал ей, из-за чего он подрался, она сделалась очень грустна, и тем же вечером, перед сном сказала старшим сыновьям, что французские газеты писали чистую правду – император Павел был задушен офицерским шарфом и сокрушен табакеркой в висок. Сие, по словам маменьки, было ужасным преступлением, о коем ведает весь мир – кроме их любезного отечества. Посему Анна Семеновна попросила сыновей не касаться печальной темы в разговорах с секретарем русского посольства, который учил их русскому языку.

Они послушно дали ей слово молчать – и сдержали его.

После войны у Сергея были мысли оставить службу и уехать за границу, но папенька решительно отказал ему в деньгах на сии прожекты. Пришлось решать, где именно продолжать служить, Сергей недолго раздумывал – он хотел быть рядом с братом. После того случая в Москве Сергей тревожился за него. Хандра находила на Матвея все чаще – сперва, начинала ныть и болеть раненая нога, потом – душа, все вокруг становилось серым, неинтересным, ненужным. Только Сережино пение лечило и успокаивало, да друзья-сослуживцы теребили, втягивали в какие-то разговоры и заговоры – иногда опасные.

Впрочем, после войны и смерти Лизы, Матвей мало чего страшился. Иногда ему казалось, что на свете нет ничего, что способно его удивить или испугать. Он ко всему относился спокойно, а в минуты хандры – равнодушно. Даже к смерти.

Единственное чувство, которое осталось в нем неизменным с довоенных времен – любовь к брату. Остальные чувства и ощущения были столь эфемерны, что он сам поражался: он влюблялся каждый месяц в разных барышень, но проходило несколько недель – и он решительно охладевал к предмету страсти нежной, смотрел и сам удивлялся – отчего я так страдал, отчего я только ее одну хотел видеть – месяц назад? Отчего другая барышня сегодня занимает мои мысли? Причины охлаждения каждый раз были разные – одну барышню он разлюбил за то, что она не знала хорошо по-французски, вторую – за то, то знала по-французски слишком хорошо и прочла несколько романов, кои ей читать не следовало; третью – за то, то она предпочла ему гусарского полковника сорока лет от роду, четвертую – за то, что она была слишком увлечена им и даже написала ему письмо с признанием в любви. К несчастью, письмо было написано слишком поздно – на третьей неделе знакомства: чувства Матвея уже угасали и он прочел барышне мягкую отповедь, призвав ее не делать так больше, ибо далеко не все мужчины могут поступить с ней благородно…

Барышня поплакала и, спустя полгода, вышла замуж за генерала. Узнав о свадьбе, Матвей захандрил было, но тут заболел Сережа и все остальные заботы отодвинулись – Сергей болел редко, но тяжело и главное – молча. Он стоически терпел любую боль и неудобства, боясь обеспокоить Матвея своими жалобами, в результате запускал болезнь, пока она не принимала опасный характер. Стоило Сергею заболеть – Матвей забывал о своей хандре. Лекарское искусство весьма интересовало его: он читал книги по медицине и любил беседовать с докторами. Сам он привык лечиться с юных лет: маменька считала, что у него больные ноги, хотя на самом деле вся его хворь заключалась в двух сросшихся пальцах на правой ноге. Но Сергей в детстве не страдал ничем, кроме насморка – поэтому любое его недомогание настораживало Матвея. Зная, что брат скорее умрет, чем станет жаловаться, он взял за правило подробно расспрашивать о здоровье, по десять раз на дню щупать его лоб, проверяя – нет ли жара, пожимая руку, быстро проверять пульс и вызнавать о болезни не по жалобам, а иным признакам. Это стало для него почти манией – наблюдая за братом, он словно бы учился на лекаря – и сие было ему весьма интересно. Пожалуй, гораздо интереснее всего остального, чем ему пришлось заниматься после войны.

Главным делом, занимавшим его мысли, после службы, заговоров, влюбленностей и прочего, была их семейная тяжба. Судебный спор Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола с дальними родственниками Данилы Апостола за наследство покойного, наделала немало шуму в Киеве, Москве и Санкт-Петербурге.

Стоило начаться тяжбе, как у Ивана Матвеевича появились доброжелатели и недруги. Первые предрекали победу, вторые шипели вслед о том, что не дело это для дипломата, писателя и дворянина – отбирать у наследников имение Хомутец. Наследство сие досталось Ивану Матвеевичу по завещанию полубезумного старца Данилы Апостола. В благодарность за мелкую услугу, старик завещал Ивану Матвееву родовое имение, накрепко забыв о многочисленной бедной родне, что ютилась по пыльным углам барского дома. Попытались родственники и приживалы тягаться с Иваном Матвеевичем – да только куда им, без знакомств, без протекции, без знания законов Российской Империи.

Возможно, именно из-за этого имения со странным названием и начались все беды и несчастия семьи. Уж больно много мелкого люда обидел Иван Матвеевич. Его резоны понятны: на жалование не проживешь, семью за границей содержать надо, потом – война, разоренная Москва, сыновья служат в гвардии, дочери-невесты – и самому тоже жить хочется!

Иван Матвеевич привык жить вкусно – с вином, хорошим обедом, с друзьями и беседами, с музыкой, пением, балами и разговорами. А на все это надобны деньги. И коли их не хватает – почему бы и не отсудить Хомутец у дальней родни? Тем более, что вот оно – безусловное завещание Данилы Апостола в его пользу. Закон – на его стороне. Друзья и знакомые одобряют намерения Ивана Матвеевича. Потому что и так понятно – такие имения, как Хомутец на дороге не валяются. Особенно во времена всеобщего оскудения, разорения и обнищания.

И что им – московским и петербургским друзьям Ивана Матвеевича, что пииту Косте Батюшкову какая-то госпожа Синельникова, племянница покойного Апостола! Ухаживала за стариком до смертного часа, терпела его чудачества, молила дядюшку «не оставить ее» – и все-таки в последний момент попыталась схитрить: за пять минут до кончины дядюшка расписался на фальшивой духовной: рукой агонизирующего старика водил один из свидетелей. Иван Матвеевич потратил немало сил и денег, чтобы распутать это дело. Данила Апостол умер в 1816 году, но окончательное решение суда вышло только в 1821-м. Хомутец достался Ивану Матвеевичу, а госпоже Синельниковой – 160 тысяч рублей. Тоже, конечно, неплохо. Но, если учесть, что Хомутец госпоже Синельниковой был дом родной…

У нее были все причины для того, чтобы проклясть Муравьевых-Апостолов. Может быть, она сделала это сама, или кто-нибудь из домочадцев постарался – потому что у госпожи Синельниковой тоже была семья, и все они лишались дома – старого, надежного, знакомого до последнего уголка, до самой маленькой скрипучей лестницы. Уходя, они предпочли его сжечь, но не отдать на поругание врагу – Ивану Матвеевичу достался лишь флигель, на месте барского дома дымились развалины, липовая аллея была вырублена – разорение, оскудение, обнищание.

Но все-таки приобретение Хомутца поправило дела Ивана Матвеевича и он предпочел закрыть глаза на остальное – тем более, что госпожа Синельникова была для него преступницей и мошенницей. Он еще не знал, что она виновна не только в подделке завещания и поджоге, но и в том, что прокляла его род, приговорила их всех своим проклятием – и до конца своих дней не пожалела об этом!

Впрочем, Иван Матвеевич был просвещенным человеком – в духов, ведьм, проклятия и прочие сказки не верил. Он верил в медицину, литературу, Бога, Государя Императора, в свой талант и славу – словом во все, что на самом деле существует. Еще он верил в Римскую Империю, всех ее героев и злодеев, обожал античность (в те времена, человек, не умеющий отличить Цицерона от Цезаря, не мог считаться образованным). Словом, папенька был человеком умным, талантливым, красивым, удачливым. Все сыновья меркли рядом с ним. Пожалуй, только у Сергея был голос получше, чем у папеньки. В свое время Иван Матвеевич славился своим голосом, но сын явно превзошел отца своего: сильный, густой, невыразимо нежный, а если надо – звонкий баритон Муравьева-Апостола-второго славился и в отстраивающейся после пожара Москве, и в заиндевевшем от близости Двора Петербурге.

 

8

На рождественских балах в Москве 1817-го года, братья Муравьевы-Апостолы часто являлись не снимая шпаг, – сие означало, что они на службе и танцевать не могут. По зале проходил легкий вздох разочарования – Сергей славился как ловкий танцор. Но другая часть общества втайне ликовало: шпага не мешала Сергею Ивановичу петь, что он обычно и делал в таких случаях, словно бы извиняясь перед дамами за неучастие в танцах…

Штабс-капитану Лейб-гвардии Семеновского полка Муравьеву-Апостолу-2-му не было еще и двадцати, а талант его уже был известен в обеих столицах.

Сергей с насмешливой ясностью относился к своей «гостиной» славе, петь было наслаждением, и он иногда искренне не мог понять, что такого находят люди в его голосе? Чистейшую радость от пения становилась еще больше, если Матвей ему аккомпанировал. Но, в последнее время это случалось редко… Среди гостей всегда оказывалась какая-нибудь барышня. Ее усаживали за фортепьяно, она смущалась, брала не те ноты, он с улыбкой поправлял ее и пел, стараясь забыть о фортепьянной партии. Если барышне удавалось пристроиться к нему, последние ноты тонули в жарких рукоплесканиях.

Братья ехали по бульварам на Пречистенку на легких, открытых санках. Погода была хороша: безветрие, легкий мороз. Впрочем, через час или два должна была разыграться метель: у Матвея ныла нога, он был в дурном настроении – по этим признакам Сергей умел предсказывать перемену погоды лучше любого барометра.

Сани слегка накренились, заворачивая на бульвар. Сергей нашарил под волчьей полостью руку брата.

– Будешь играть сегодня? – спросил он.

– Нет, – тусклым голосом произнес Матвей, – Сережа, я тебе много раз говорил: дома – Бога ради, а на балах этих, перед дамами – не могу. Стыдно.

– Чего тебе стыдиться? Ты прекрасно аккомпанируешь..

– Так уж и прекрасно! Софи куда лучше меня играет… И княжна тоже весьма недурная музыкантша… Что за охота тебе меня на люди тащить – не понимаю! Не уговаривай, хватит! И зачем я на этот глупый бал еду?

Матвею Ивановичу было прекрасно известно, зачем он едет. Чтобы еще раз взглянуть на Натали. Если, конечно, она там будет. «Бу-дет! – встревожено стучало сердце, а разум огорченно вздыхал: «Ду-рак!»

Скользили вниз, по упоительно-крутому спуску к Трубной, или, как всегда хотелось сказать Матвею – «в Трубную» площадь.

Трогательное и величественное зрелище возрождающегося города развернулось перед их глазами. Заборы, строительные леса, свежие опилки на снегу, штабеля досок, запах штукатурки и краски, перебивающий запах гари, новые дома среди пустырей, на которых еще торчат заваленные снегом обгоревшие печные трубы. Отливающие синевой сугробы укрыли все послепожарные язвы, оставив исключительно приятное для глаза: свеженькие особняки, выросшие на месте пепелищ, белые колонны, желтые стены, полукруглые окна. Скоро из голубых сугробов наползут темно-синие сумерки, окна затеплятся колеблющимся светом, музыка грянет за новенькими вышитыми шторами, загремит мазурка и по непросохшему еще дубовому паркету засеменят бальные туфли и туфельки.

Когда санки ухнули вниз, в Трубную, Матвей, наконец решился:

– Да, Сергей, знаешь, приказ уже подписан. Первым числом будет.

Сергей вздрогнул, нахмурил брови, словно не расслышал.

– Что?

– Да о переводе моем в адъютанты к Репнину. – чуть громче повторил Матвей, – после нового года получаю подъемные, плачу долги – и в Полтаву!

– Зачем?

– Сережа, я же тебе говорил… Служба в гвардии – удовольствие не из дешевых. У батюшки нет денег, чтобы нас двоих в столице содержать…

– У него просто денег нет. Ты же знаешь – сия тяжба…

– Да и тяжба тоже. Репнин может повлиять… В Полтаве жизнь дешевле… Отец мне только об этом и пишет.

– А…

Санки на полном ходу проскочили Трубную площадь.

И взлетели на бульвар, носившей, по странному обычаю Москвы, иное имя…

Матвей вдруг забыл – какое…

– Петровский, Матюша, – тихо подсказал ему брат. Он сидел отворотясь, убрав руки, мгновенно присмирев, сникнув, – Петровский, а следующий за ним – Страстной…

Больше ничего между ними сказано не было. Только на Тверском, уже в конце его, у Большого Вознесения, Сергей спросил:

– Значит, едешь?

– Еду, брат, – вздохнул Матвей, и, улыбнувшись, добавил: – Бог с тобой, проаккомпанирую тебе сегодня, а то когда еще придется…

Рождество 1817-го года в Москве было особенное. В Первопрестольной гостили гвардия и Двор. Было это для недавно сгоревшего города с одной стороны – почетно, с другой – обременительно, но в целом, как обычно в России близость высшей власти пролилась на Москву золотым дождем – достаточно мелким, потому что после войны дела хозяйственные шли все хуже и хуже.

Не разорялись сейчас только самые богатые. Орденами да чинами сыт не будешь: если ты не полковой командир и не столоначальник в департаменте: а имения разорены, старики не припомнят такого неурожая и недостатка… Младшие сестры не замужем, им необходимо приданое. А на офицерское жалование дай Бог себя прокормить… И слетаются господа офицеры на балы в поисках выгодной партии. Герои Бородина и победители Парижа сражаются за руку и сердца богатых невест. Бои идут нешуточные: дуэли запрещены, но кто на это смотрит?! Летит жизнь по балам, свадьбам, разводам, парадам… Чего еще? Ничего не происходит – парады, обеды, балы, приятели женятся, некоторые – счастливо, другие – выгодно… Война закончена, поручики, забудьте про войну, настало время свадеб, обедов и политических разговоров.

Они и говорят, говорят, говорят… А в Москве, древней столице, так непохожей на столицу новую, составили Тайный союз… В целях противодействия… Нет, уничтожения… нет, учреждения…

Сани мотало по колее, надвигался на них желтый дом с белыми колоннами, за скромной оградой в стиле «антик». Будет ли Натали? Пусть уж лучше ее не будет – играть перед ней – мука, она музыку чувствует, как никто другой и сама играет прекрасно… Да и настроено ли у графа фортепьяно?

Она была здесь, Матвей сразу почувствовал это, когда взошел в тесные сени. Как и везде в Москве, пахло лаком, краской, свежим деревом, воском, вкусной и обильной едой…

Братья сбросили свои шинели лакею и вошли в гостиную. Бал был не из богатых. Только что отстроившийся граф Т*** давал Рождественский бал ради своей дочери Софи и ее кузины княжны Натали И***, круглой сироты, оставшейся после смерти родителей на попечении ближайших родственников. Братья не считались тут особо выгодными соискателями: многие знали, что дела Ивана Матвеевича неважны, но обаяние и голос Сергея и благородство и остроумие Матвея, сделало их вхожими в этот дом. Ну и конечно, любовь к гвардии, гостеприимство, что у москвичей в крови и прочие милые московские особенности! Ах, как бы это все было прекрасно, если бы не проклятая тяжба, и не предстоящий отъезд в Полтаву!

Но больше всего Матвей боялся сейчас Сергея – и их совместного выступления. Он ненавидел играть перед публикой. Брат прекрасно знал об этом. Однако, дело сделано, слово дано. Матвею оставалось надеяться на счастливый случай, или на то, что за фортепьянами окажется Натали…

От непросохших стен пахло известкой и краской.

У Матвея болела нога, на душе было тяжко, как всегда перед публичным выступлением. Даже мысли о Натали вдруг потускнели и растворились где-то. «И зачем я согласился?!», – думал Матвей, раскланиваясь со знакомыми, привычно улыбаясь, отпуская остроты, уже опробованные в других домах, целуя чьи-то ручки… по-моему даже ручку Натали, но даже это не развеяло тревоги. Он видел, что брата уже окружило несколько дам, они уговаривали его петь, уже появились ноты, и крышка фортепьяно поднята… о, Боже! Сергей улыбнулся и кивнул ему. Матвей вспомнил поле боя: на секунду показалось, что там проще было: все-таки не один… Ладони покрылись холодным потом.

– Может быть вы, мадмуазель?

– О нет, что вы! Я давеча на коньках каталась: упала и руку ушибла: не могу играть!

С кривой улыбкой Матвей сел за фортепьяно, искренне желая оказаться где угодно – но только не здесь.

Натали взялась переворачивать ноты: Матвей вытер руки платком, размял пальцы, опустил на клавиши. И заиграл, не глядя на Сергея – пусть себе что хочет делает!

Но после первых же тактов страх исчез: Сергей со своей партией вступил так звучно, и стройно, ровно там где и надо было, хотя Матвей ему даже знака никакого не успел подать – Сергей чувствовал когда надо начинать не заглядывая в ноты – Матвей знал за ним эту особенность и крепко ругал за редкие ошибки. Но на этот раз никакой ошибки не было, да и быть не могло, Сережин голос, как всегда разбудил в душе Матвея все самые лучшие и святые чувства – Натали тоже казалась взволнованной, хотя ноты переворачивала исправно…

Голос брата волновал Матвея до слез – невольных, сладких, стыдных. Именно поэтому он не любил аккомпанировать на публике. Дома, наедине, можно было поплакать вдоволь – сие помогало ему заснуть. После войны его мучили кошмары и приступы бессонницы. Если перед сном он слушал Сережино пение и плакал – сон приходил быстро, кошмары не снились, все было хорошо.

Но на публике следовало удерживаться от слез – что было почти невыносимо: голос Сергея проникал в душу, Матвей угадывал в нем то, чего не слышали другие…

Нынче вечером брат был настроен печально. Он сам выбрал ноты нескольких романсов, один меланхоличнее другого.

Матвей послушно сыграл все, слыша, как публика с каждым номером становится все печальнее… все покорнее…

Срок разлуки был назначен, две-три недели… и они будут врозь: распадется их странный союз, где слова ничего не значат. Последние два месяца отдалили их друг от друга: Сережа жил у кузена Никиты Муравьева, Матвей – на казенной квартире в казармах. Виделись часто, но все время на людях, в суете, по службе… потом Сережа заболел, Матвей как мог, лечил его, но дело приняло опасный оборот и пришлось звать лекаря. Слава Богу, сделали операцию, вскрыли гнойник, Матвей каждый день делал Сергею перевязки, заставлял глотать лекарства по часам: Никита тоже суетился вокруг, хлопотал, вздыхал, писал письма к родне. После того, как Сергей поправился, Матвей почувствовал, что разбередил рану – нога немела, тупая боль сделалась практически непрерывной. Несколько раз были такие боли, что пришлось обратиться к заветной склянке, что всегда стояла в аптечке.

Папенька гневался: слал письмо за письмом, настаивал на переводе в Полтаву. Матвей возражал, просил средств для поездки на Кавказские воды – лекаря говорили, что там рана заживет окончательно. Папенька отказал: лишних средств у него не было, только на жизнь – скромную настолько, то бессарабское вино приходится пить – французское и гишпанское не по карману стало! Матвей, прочитав горькую жалобу отца на оскудение жизни, рассмеялся – Сергей подхватил его смех.

«С кем рассмеюсь теперь? С кем заплачу?», – подумал Матвей, внимательно следя глазами за нотами: он не хотел смотреть в лицо брата, и голоса одного довольно, чтобы до слез довести. Наступил на педаль – и вдруг почувствовал, как резкая боль пронзила ногу. Мысли все тут же ушли: стало дурно и теперь он думал только о том, чтобы доиграть романс до конца. В глазах почернело. Голос Сережи отдалился, кровь застучала в висках. Матвею все-таки удалось закончить свою партию, хотя финал вышел, пожалуй, слишком резким. Но голос Сергея сегодня звучал прекрасно: дамы аплодировали ему с чувством. Освеженный этими рукоплесканиями, Сергей обернулся к брату: самое время спеть что-нибудь другое, веселое.

– Матюша! Сыграй из «Свадьбы» Моцарта! Ту арию…

Сергей звонко напел первые такты. Публика отозвалась радостным вздохом – она уже устала от меланхолии.

Лицо Сергея светилось восторгом: он не замечал, что брат побледнел: не видел капель пота на его висках, он весь был там – в ином мире, полном не слов и боли, а звуков и блаженства. Матвей умоляюще заглянул в его глаза, надеясь, что брат поймет, почувствует, не станет уговаривать. Но в глазах Сергея была только радость, воодушевление, счастье. Матвей всего на секунду встретился взглядом с братом – и боль в тот же миг ушла, голова стала ясной, руки окрепли. Он кивнул Сергею и уронил пальцы на клавиши:

«Мальчик нежный, кудрявый, влюбленный!

Не пора ли мужчиною стать?…»

Сергей пел, не зная еще, что мальчишка, похожий на Керубино только что получил разрешение отца на то, чтобы учиться в Москве.

Маменька тихо всхлипывает в своей комнате, папенька сердито курит трубку в кабинете, а он спит в своей комнате под жаркой периной и видит во сне бальную залу, певца в гвардейском мундире, божественный голос, музыку, славу, любовь – etс.

 

9

Юноша, похожий на Керубино, вырос в уездном городе Горбатове, где папенька его служил городничим. Три тысячи жителей, собор на главной площади. Заросшие лопухами улицы, одноэтажные домишки, осенью и весной – грязь непролазная, зимой – сугробы под самые окна, а кое-где – по крышу.

Красивейшим местом в городе был обрыв, откуда открывался вид на широкую, извилистую реку. Она петляла по холмистой равнине, прозрачная, быстрая, с отмелями из белого песка. Благодатная и опасная, каждый день – новая, меняющая иногда русло, но никогда – нрав. Мишель страстно обожал реку, но в ней ему купаться не дозволялось. Для купания предназначался пруд с купальней, один из пяти прудов усадьбы Кудрешки, имении Бестужевых-Рюминых.

Папенька Мишеля был человек уважаемый, но со странностями. Представитель дворянского рода Бестужевых-Рюминых, что появились на Руси благодаря потомкам англицкого подданного Якова Рюма, был крепчайше уверен в том, что город Горбатов есть наиглавнейший град государства Российского. Вроде бы самой Гисторией ему предназначено такое место. Дело в том, что еще до рождения папеньки, в Горбатове прожил несколько лет его дальний родич: могущественный вельможа времен Екатерины, впавший в опалу. Когда Знатному Родичу вновь улыбнулась фортуна, он умчался в Санкт-Петербурх, оставив в память о себе несколько ящиков с книгами. Папенька по юности сунул было в оные нос, но прочитать не сумел за незнанием языков: а потом и новые заботы подоспели – женитьба, дети, охота, соседи, балы, служба, взятки, интриги, чудачества, ром и наливка… Дети подрастали и исчезали из виду – некоторые навсегда, но папеньку сие не особо тревожило. Впрочем, книги он хранил аккуратно и был уверен, что в томах сих великая мудрость сокрыта.

В раннем детстве Мишель любил рассматривать картинки. Он очень быстро понял, как надо перелистывать страницы – осторожно и бережно, с благоговением, так же как папенька.

В одной из книг его поразило изображение Тайной Вечери. Юный Иоанн плакал, припав к груди Иисуса, обвив руками шею Учителя. Увидев гравюру, Мишелю ощутил трепет, – и подумал, что это любовь к Христу.

Каждый раз, оказываясь в храме, Мишель жалел, что тут нет той гравюры Тайной Вечери: именно она, а не иконы вызывали в нем чувство, похожее на молитвенный восторг. Часто прикладываясь к потемневшему лику в серебряном окладе, он представлял себе эту гравюру, и светлая трепещущая радость наполняла его, хотелось стать хорошим и никогда не грешить.

Кроме книг папеньки, Мишеля привлекали маменькины клавикорды, на которых она иногда разыгрывала немудреные музыкальные пиесы. Мишель легко со слуха перенял их все, маменька гордилась его успехами, тем более, что учить сына музыке было некому.

Музыку Мишель обожал страстно. Любую – хоть звон колоколов местной церквушки, хоть медное громыхание полкового оркестра. Любые гармонические звуки завораживали его настолько, что он погружался в иной мир, переставая воспринимать мир действительный. Можно было звать его, соблазнять любимыми лакомствами, но мальчик не видел их: он слушал. Когда музыка прекращалась, Мишель с самым веселым и довольным видом хватал яблоко или леденец, словно позабыв о музыке…

На самом деле, любой гармонический звук, услышанный им, никогда не забываясь, оставался в памяти. Он мог вызывать их усилием воли… В детстве это получалось само собой, в юности стало труднее, но он не утратил этот дар до самого смертного часа, так и не поняв, зачем ему это – помнить все – от дребезжания колокола сельского храма до звона курантов в Петропавловской крепости…

Когда Мишелю исполнилось шестнадцать лет, маменька выразила надежду, что он станет опорой их старости и останется в Кудрешках. Но любезный сыночек твердил одно: хочу учиться! Маменька плакала, учеба означала разлуку, а папеньке становилось кисло при мысли о предстоящих расходах. В конце концов, Мишель переупрямил, батюшка со слезами на глазах продал заливной лужок, старый возок выкатили из сарая, привели в порядок, и так как маменька не за что не пожелала расставаться с Мишелем, все семейство отправилось в неближний путь до Москвы. Ехали на «долгих», маменька по дороге беспокоилась – как и что там будет в Москве? Уповала на помощь сестрицы, второй супруги сенатора Муравьева-Апостола… У них был дом на Басманной, знакомства, протекции.

Милый Мишенька собирался поступить в университет и слушать лекции профессоров, чтобы понять, наконец, – кто он, для чего живет и что должен делать. Ибо делать после победы над Наполеоном было решительно нечего.

Его поколение находилось в дурацком положении – не хватало двух-трех-четырех лет до тех, кто успел побывать в деле: на их же долю, похоже, выдались не подвиги, но обыденность – сие было обидно и несправедливо.

В Первопрестольной семья остановилась в доме у старшего брата. В ближайшие дни маменька и Мишель нанесли визит тетушке. Она пригласила их к обеду.

В доме Муравьвых-Апостолов на Басманной жило более 30 человек. Сенатор, его супруга, дети сенатора от первого, несчастного брака, и от второго – счастливого и покойного, родственники – дальние и ближние, слуги, гувернантки, гувернеры, компаньонки, приживалки, друзья родственников, парочка просто знакомых и семья соседей-погорельцев. Сенатор был человеком гостеприимным, единственное, чего он не любил – когда его беспокоили в его рабочем кабинете.

Матвей и Сергей наутро уезжали: Сергей – в Петербург, Матвей – в Полтаву, адъютантом в штаб генерал-губернатора Репнина. Последний вечер в Москве братья решили провести в лоне родной фамилии. В преддверии разлуки Сергей был печален, а Матвей – рассеян и раздражен. Впрочем, во время таких вот полуобязательных семейных обедов он почти всегда чувствовал раздражение и скуку. Он любил своих, но раздражали мелочи – искусство заштопанная парадная скатерть, начищенные до блеска медные подсвечники с сальными свечами, бросающие тусклый свет на новенькое столовое серебро, и гастрономические шедевры. Матвей подсчитал, во сколько обошлась вся эта роскошь, доставлявшая столь быстрое и преходящее удовольствие и понял, что есть абсолютно не хочется. Налил себе вина, взглянул на брата, поднял бокал:

– Твое здоровье, Сережа…

Когда на пороге гостиной, появился молодой человек, слишком взволнованный, чтобы понять, что его тут не очень-то и ждут, дурно одетый с всклокоченными рыжими волосами, Сергей вздрогнул, как от громкого звука или вспышки света: ему показалось, что он его уже знает – очень хорошо и давно, знает настолько, что может предсказать его будущие слова и действия.

Сенатор дернул щекой и мило улыбнулся Мишелю, шутливо погрозив ему пальцем.

– Ну-с, молодой человек, с какой целию припожаловали в Москву?

– Приехал учиться, – отрапортовал Мишель, – брать лекции в Университете. С целью держать испытания….

– Похвально, похвально…

«Откуда я его знаю? – думал Сергей, – где я мог раньше видеть это лицо… Необычное, весьма необычное… Скулы татарские, глаза раскосые, подбородок как у греческой статуи, а нос – курносый, как у Прошки. Где я его видел? Манеры провинциальные – кланяется слишком низко, тетушке ручку не поцеловал, а чмокнул на всю комнату, так звонко, что стекла задребезжали…» – Сергей тихо засмеялся, повернулся к Матвею. Брат, закусив губу и побледнев, смотрел куда-то вниз, застывшим взором.

– Что с тобой? Нога?

– Нет. Руки.

– Что?

– На руки его посмотри…

Рука провинциального гостя не лежала на подлокотнике кресла спокойно: длинные пальцы, словно разделенные по прихоти природы не на три, а на четыре сустава плясали по отполированному дереву странный танец, отстукивали некий ритм, вели неведомую партию в невидимом оркестре.

– Забавный юнец, – тихо произнес Сергей.

– Мне кажется… – начал Матвей.

– Что?

– Ничего, пустяки…

Странные пальцы гостя напомнили Матвею о других таких же худых и длинных и худых, но мертвых, неподвижных. Он с трудом вытащил из них томик Стерна в потертом переплете со страницами, пересыпанными табаком…

Матвей вздрогнул, нога на самом деле заболела, заныла пронзительной и острой болью, словно иглой проткнули. Побледнел, встал из-за стола и, не говоря ни слова, вышел из комнаты. Сергей бросился следом. Матвей обернулся, улыбнулся самой непринужденно-вымученной из своих улыбок, махнул рукой: «Не волнуйся, пройдет!» Но Сергей, не обращая внимания на его успокоительный жест, взял его за плечи, подвел к окну. Полная луна озаряла заваленный снегом двор: из-под сугробов торчала какая-то домашняя рухлядь. Света здесь было больше, чем в освещенной свечами гостиной.

– Болит? Да? – настойчиво спросил Сергей, заглядывая брату в глаза, – я же вижу, вижу…

– Что ты видишь? – раздраженно произнес Матвей, отводя взгляд, проклиная каприз природы – он, старший, был почти на голову ниже младшего брата. Он знал, что если будет упорствовать – Сергей просто-напросто возьмет его за подбородок и заглянет в глаза, – Что ты там можешь видеть?

– Боль твою вижу, Матюша, – просто сказал Сергей, – хочешь – заберу?

Он повернулся лицом к окну, откинул тяжелую портьеру.

– Смотри мне в глаза, не бойся – не укушу.

Матвей послушно поднял голову, заглянул в глаза брата. От дурно законопаченного на зиму окна дуло, но ему вдруг стало жарко. Боль ушла в одно мгновение, словно и не было ее. Сергей тотчас заметил это, отпустил брата, рассмеялся.

– Что, легче?

– И как это у тебя выходит? – пробурчал Матвей, растирая то место, где еще мгновение назад гнездилась боль.

Сергей пожал плечами, улыбнулся.

– Сам не знаю, Матюша.

Что Сережа умеет облегчать боль взглядом, Матвей понял еще в детскую пору разбитых локтей и коленок. Иногда он думал, что маменька ведала о Сережином даре – потому что звала его всякий раз, когда у нее разыгрывалась мигрень. Сестры знали – и пользовались тоже, особенно если случалось уколоть палец иголкой… На большее брат не был способен, но и сие, согласитесь, немало.

В гошпитале после ранения Сергей буквально спас брата: лечение ран в пору наполеоновских войн причиняло больше страданий, чем само ранение. Матвей мог умереть от боли, пока лекарь штопал ему ногу, если бы не значительная доза шнапса и Сережины глаза. «Ты не смотри что он делает, не смотри, – бормотал Матвей, – ты на меня смотри…», хватался за руку брата до боли, до синяков – и помогло: выжил, ногу сохранил, ходил почти не хромая… Ну, а постоянные боли – что поделаешь: война. Многие из их ровесников страдали от последствий куда более тяжелых ранений…

Рассеянно наблюдая, как Никита раскладывает на диване постель, Матвей слушал французскую болтовню Сергея, пропуская половину его рассуждений мимо ушей, но сердцем чувствуя тайную печаль брата, его тревогу и возбуждение.

– Слава Богу, завтра уедем, брат. До Петровской заставы вместе, а там – ты на север, я – на юг! Когда еще увидимся? Что с тобой?

– Ничего, Матюша.

– Ты нервен, нервен…

– Вовсе нет: с чего ты взял?

– Пальцы дрожат.

– Ну и что с того? Холодно…

– Натоплено изрядно, впору окно открывать…

– Не знаю: меня озноб бьет. Лихорадка. Простыл должно быть в Новодевичьем: на сквозняке стоял…

Матвей поймал в свою ладонь тонкие пальцы брата, сжал крепко.

– Нервы, нервы… успокойся, брат. Сейчас не война, единственная опасность что меня в Малороссии подстерегает – это тамошние девицы. Говорят, они вельми прекрасны собой и поют отменно. Потеряю голову от любви, женюсь сдуру… Тебя рядом нет, никто не упредит, не удержит от эдакой-то глупости…

– Помилуй, отчего же глупость? Если жена добрая, то это счастье всей жизни…

– А если недобрая? Нет, Серж, брак есть величайшая глупость: всю жизнь около чужого человека жить… Не понимаю, как на такое решиться можно! Если только по великой любви или из большого расчета…

 

10

Мишель мечтал о дипломатической карьере, но папенька заявил, что он должен поступить в гвардию, надеть мундир и выслужить себе чины не перебирая пыльные бумажки в канцелярии, а командуя и подчиняясь. Сына своего он знал дурно – впрочем, в этом нет ничего удивительного. Горбатовского городничего больше интересовали ром, водка и иные крепкие напитки. Под их влиянием он становился смелым, аки лев, сожалел о неудавшийся военной карьере, и настоятельно требовал, чтобы младший сын продолжил геройское дело старшего брата Владимира, павшего в битве при Фринланде. В такие минуты возражать было опасно – мог и проклясть, и палкой по хребту перетянуть, и в чулан посадить… Словом, Мишель покорился воле родителя, тем более, что в глазах общества даже самые худые гвардейские эполеты весили куда больше, чем статское платье и служба в канцелярии.

Маменька себе все глаза проплакала: ей так не хотелось отпускать сына в столицу. К тому же служба в гвардии требовала немалых денег. Но тут ей удалось весьма выгодно купить подмосковное село Ново-Никольское, – маменька даже решилась на то, чтобы открыть там ткацкую фабрику – доходы с нее должны были обеспечить службу Мишеньки в Питербурге и жизнь семейства в Москве.

Деньги на покупку Ново-Никольского маменьке пришлось частично занять у нового родственника – Саввы Михайловича Мартынова: о богатстве его ходили самые невероятные слухи. Двадцать лет назад он вышел в отставку прапорщиком, владельцем жалких 60 душ, и пять лет спустя приобрел значительный капитал. Составил он его исключительно за игорным столом. Некоторые злые языки шептали о том, что играл господин Мартынов нечисто – но сие было неверным: Мартынову сопутствовала удача, он обладал завидным хладнокровием и умел хорошо считать. Руки у него на самом деле были необычайно ловки, он метал карты с достоинством и изяществом, мог играть всю ночь напролет и на рассвете уносил в кармане долговых расписок на несколько тысяч рублей. «Долги чести», не платить было неприлично, так что господин Мартынов приложил руку к немалому числу бед, злосчастий и самоубийств, зато разбогател сказочно. Был он человек яркий, остроумный, циничный. Нажив к сорока годам немалые средства, и выгодно вложив их в винные откупа, господин Мартынов решил, наконец, обзавестись семейством. В невесты он себе присмотрел девушку красивую, но небогатую, круглую сироту и бесприданницу, воспитанницу Бестужевых-Рюминых – Машу Полосину. Она была всего несколькими годами старше Мишеля, тот считал ее своей кузиною, хотя, происхождение Маши было неясное. Мишель привык к ней, иногда ему даже казалось, что он влюблен в нее.

Когда Савва Михайлович посватался к Маше, маменька не стала долго раздумывать: репутация у него, конечно, была не из лучших, но… милому Мишеньке предстояло служить в гвардии, а на сие были потребны немалые средства… Маша поплакала, но смирилась со своей участью. Она не любила своего будущего супруга, он казался ей стариком, но у него были деньги и связи в Петербурге. Полезные знакомства были приобретены там же, где и капитал – за игорным столом, но ее опекуны предпочли закрыть глаза на сие обстоятельство, тем более, что господин Мартынов помог с деньгами для приобретения Ново-Никольского и твердо пообещал составить Мишелю протекцию в Петербурге.

Накануне свадьбы Мишель тайком сунул Маше листок со стихами, где признавался в любви и клялся умереть в ту минуту, когда она станет женой другого. Стихи были так нелепы, что Маша сперва рассмеялась, и только потом – испугалась… Впрочем, испуг ее был напрасным: Мишель ничего с собой не сотворил, только за свадебном столом сидел мрачный, хмурил брови и воображал себя одновременно Байроном и Вертером. Пока гости и родственники пили за здоровье новобрачных, Мишель мрачно решал, что лучше – хромать, как Байрон или застрелиться, как Вертер? К концу обеда, он подумал, что хромать и писать стихи – все-таки лучше, чем кончать с собой из-за внезапно вспыхнувшей любви к знакомой с детства барышне… Он оказался прав: спустя три дня после того, как господин Мартынов с женой укатили в Петербург, он и думать забыл о Маше.

Хлопот с фабрикой было немало: нужно было закупить станки, нанять рабочих, найти толкового управляющего. Мужики в Ново-Никольском были на нижегородских не похожи: пили меньше, носили не бороды, а усы, на работу были ленивы, зато – прекрасные охотники. Предыдущий хозяин, сын сибирского купца, вывез сих странных людей из Сибири, куда они попали не своей волею. После того, как императрица Екатерина присоединила к России треть Польши, поляки, не захотевшие смирится с этим, подняли восстание. Пролив немало крови, призвав на помощь великого полководца Суворова, империя успешно справилась с поляками. Тем, кто не погиб в бою пришлось отправиться за Урал. И вот теперь бывшие инсургенты заселили подмосковное село. В Сибири они состарились, обрусели, обзавелись местными женами, некоторые женились даже на дикарках с черными глазами и смуглой кожей – словом, население села представляло собой весьма пеструю и необычную для глаз картину.

По просьбе маменьки Мишель провел в Ново-Никольском месяц перед отъездом в полк. Она, как могла, баловала милого Мишеньку, старалась во всем угодить ему, днем была весела и хлопотлива, а по ночам – тихо плакала и считала дни – ей все казалось, что их осталось так мало! Вот уже привезли от портного мундир, от сапожника – сапоги, дворовому человеку Ваньке сшили новую ливрею, купили рубашки и галстухи, чулки и панталоны. Наконец, настал день отъезда. Маменька сдерживала свое горе до последнего, но когда лошади были поданы, обняла сына и расплакалась, умоляла его писать как можно чаще, беречь себя, помнить, что от его жизни и здоровья ее жизнь зависит… Папенька был спокоен и похмельно хмур.

– К уличным девкам не ходи, в карты не играй, особливо с Саввой Михайловичем, – сказал он, положив руку на плечо Мишеля, – денег зря не трать, служи усердно и пиши почаще. Ну, с Богом! – горбатовский городничий перекрестил сына. Заплаканная маменька опять бросилась обнимать милого Мишеньку, вслед на ней зарыдала вся дворня…

Когда коляска скрылась за поворотом, маменька упала без чувств.

Савва Михайлович принял «кузена» весьма любезно. Вскоре Мишель начал бывать у господина Мартынова при каждом удобном случае: он быстро уставал от казарменной жизни и тягот службы. Ему было непросто привыкнуть к тому, что он уже – не ребенок, а юнкер Кавалергардского полка, что просыпаться надо не когда захочется, а когда зорю играют, что делать надо не то, что в голову взбрело, а что прикажут… Он покорно подчинялся и даже находил иногда удовольствие в службе, но почему-то страшно уставал и его все время тянуло из казармы в дом, в теплую гостиную с круглым столом и удобными креслами, в библиотеку, где за стеклом мерцают непрочитанные книги, в столовую, где кормят долго, вкусно и сытно… Он скучал по Маше – Марии Степановне, превратившийся из провинциальной барышни в столичную барыню. Спустя несколько месяцев после свадьбы она казалась искренне влюбленной в своего немолодого мужа – и Мишеля это не удивляло. Савва Михайлович был человек удивительный.

Самой поразительной чертой господина Мартынова было то, что он нигде не служил, карьеры не сделал, ушел в отставку прапорщиком и не жалел о сем: деньги, по его мнению, были могущественнее чинов. Он был одним из немногих богатых людей скудного времени, он знал, о чем говорил.

Ему самому пришлось подниматься от мелкопоместной полу-нищеты, ловить удачу, верить в свою судьбу и твердый расчет. Он был вольтерьянцем, ему нравился Наполеон. Господин Мартынов искренне рассмеялся над Мишелем, когда тот посетовал, что не смог принять участия в войне:

– Когда-нибудь вы поймете, Мишель, что в 12-м году Россия воевала не против великого человека, а против себя самой и себя сама в бойне сей сокрушила… Да, наша армия в Париже стояла… Но что получили победители?

– Славу! И вечную память отечества!

– Пожалуй, что славу… Но и только. У большинства офицеров, что компанию прошли, только и есть, что чины, ордена да офицерское жалование. Ну, имение еще родовое – заложенное-перезаложенное, в 30 душ… вот и все! Чем жить прикажете «победителям» сим? Да они скоро к дочкам купеческим свататься начнут! Потому что чины, ордена, ранения, слава и прочее не могут жизнь человеческую обеспечить! На сие потребен капитал – и не маленький, потому что жизнь семейная больших расходов требует. Верно, Мари? – господин Мартынов повернулся к юной супруге, ласково взял ее за руку. – Да, кстати, друг мой – отчего же ты тот браслет не купила, что тебе давеча в Гостином дворе понравился? Передумала? – Савва Михайлович заботливо поправил Машенькину шаль.

– Нет, завтра куплю, – только не тот, а другой – с гранатами. Тот изящнее…

– Купи непременно. Браслеты в моде сейчас и тебе хороши…

Господин Мартынов с упоением наряжал Машу: ездил с ней по модным лавкам, выбирал материи, заказывал туалеты. Савва Михайлович любил жить на широкую ногу: дом он снял неподалеку от Невского проспекта, гости у него бывали каждый день, иногда и играли – но Мишель за стол не садился: только приглядывался к игрокам. Впрочем, у Мартынова играли не только в карты…

Господин Мартынов был коллекционером. Страстью его были всевозможные игры. Он досконально знал не только карты и бильярд, но и шахматы, шашки, кости. Игры Востока и игры Запада были ему известны – он скупал все, что попадалось ему – морские офицеры привозили из дальних походов причудливо разграфленные доски, пестрые камешки, странные фигурки – в коллекции господина Мартынова даже было несколько игр с неизвестными ему правилами. Мишель искренне восхитился таким разнообразием: Савва Михайлович начал демонстрировать ему перлы своей коллекции – и вскоре сумел увлечь своего гостя восточной игрой, где надо было бросать кости и двигать фишки. Игра представляла собой странную смесь случая и расчета – именно этим она привлекла Мишеля. Он достаточно быстро запомнил ее простые правила и на третий раз обыграл господина Мартынова – тот сдался, не дожидаясь конца игры. Проиграв, Савва Михайлович нисколько не огорчился и приказал подавать обед.

На следующий день господин Мартынов попытался увлечь Мишеля картами, легко тасуя новенькую колоду перед его равнодушными глазами, выстреливая карты из рук почти незаметным движением легких пальцев. Карты летали в его руках, кружились, шуршали и фыркали, как живые… Но Мишель не соблазнился на одно из главных искушений своего времени: дело тут было не только в отцовских предостережениях – он искренне не понимал, как можно убивать время за картами, когда есть книги, музыка и театр, где юнкерам – увы! было запрещено появляться. Впрочем, запрет можно было легко обойти, если переодеться в статское платье и притаиться где-нибудь наверху, подалее от чинных лож и шумного партера. Именно оттуда, с самого верху, Мишель впервые увидел самых знаменитых актеров и актрис петербургской сцены, услышал голоса, столь непохожие на обычные, иную музыку, другие слова – совсем не такие, как в обыденной жизни.

В жизни царили приличия – на сцене кипели страсти. Мишель завидовал актерам: он был обречен судьбою играть в жизни одну-единственную роль – им же было разрешено каждый вечер надевать на себя другое обличие, превращаться, хоть и временно – в иного человека, испытывать разные судьбы – а в награду получать аплодисменты публики. Когда зала начинала рукоплескать, Мишель был в ладоши так, что кожа лопалась на ладонях. После окончания спектакля он незаметно выскальзывал из театра и терпеливо ждал у выхода Мартынова и Машу – они появлялись не ранее, чем через полчаса, раскланиваясь со знакомыми, иногда задерживаясь для короткой дружеской беседы. Если карета Мартынова уже стояла у подъезда, Мишель залезал в нее и ждал там, осторожно выглядывая из окошка на театральный разъезд. Среди публики было много офицеров Кавалергардского полка, и Мишель отнюдь не желал, чтобы его увидели. То, что юнкера, переодевшись, пролезали тайком в театр, не для кого тайной не было – важно было только не попасть на глаза начальству. Сие было одним из неписанных, но неколебимых правил в жизни. Господин Мартынов также разделял сие мнение:

– Главное – не то, что вы делаете, а то, как вы выглядите в глазах других людей… Особливо тех, от кого зависит карьера ваша, – наставлял он Мишеля, пока карета поворачивала от театра на Невский, – Помните, что люди редко способны проникать глубоко в человеческое сердце: даже если вы раскроете им все ваши тайны, они того не заметят: поэтому и делать сего не надобно. Вы слишком неопытны и у вас есть один страшный недостаток от коего вам следует как можно скорее избавиться…

– Какой же?

– Вы говорите то, что думаете.

– А вы разве нет?

– Из того, что я думаю, – Мартынов улыбнулся, – я говорю только то, что считаю нужным. Вы же даже сего не умеете… Впрочем, вы не виноваты: у столичной жизни свои законы… Тут надобно на самом деле сто, а то и тысячу лиц иметь, чтобы успеха добиться…

– Как на театре?

– Какое! Театральная игра – ничто рядом со сценой жизни, друг мой. В ней иные законы: там никто не кричит и не воздевает рук к небу. Но зато сия игра увлекательна весьма… Похоже на шахматы. Играете в шахматы?

Мишель покраснел и буркнул: «Нет». Господин Мартынов иногда раздражал его своим покровительственным тоном.

– Я вас научу, – Мартынов ласково потрепал Мишеля по плечу, – сие весьма увлекательно.

– Благодарствую, Савва Михайлович, но мне шахматы без надобности… И наставления ваши – тоже… Я с вами играть не буду: мне папенька не велел…

Мартынов удивленно поднял брови: его лицо сразу стало похоже на маску. «Одно из ста лиц», – подумал Мишель. Глубоко вздохнул, задумался на секунду – стоит ли говорить господину Мартынову то, что лежало на сердце – и вдруг решился.

– Вы говорите, что человек перед разными людьми должен под разными личинами представляться, я же считаю, что сие – весьма обременительно. Ролю легко забыть можно: спутаться – конфуз выйдет, – Мартынов улыбнулся, – так не проще ли самим собой быть?

– Вы, мой друг, жизни не знаете, оттого и думаете так. Впрочем, вы вступаете в свет при обстоятельствах куда более благоприятных, чем мои… двадцать лет тому… – голос Мартынова стал печален, – Из сего я могу сделать токмо один вывод: вы ничего не добьетесь…

– Отчего же?! – обиженно воскликнул Мишель.

– Тех, кому жизнь улыбается на заре, ждет печальный закат… Увы, но сие закон жизни… Судьба справедлива: горе и радость в ней в равных долях смешаны: тот, кто с юности узнал лишения, в старости обретает покой и довольство…

– Не нужен мне ваш покой! – Мишель вскочил, дважды стукнул в стенку кареты, кучер послушно остановил лошадей, – все, прощайте!

– Вы собираетесь в штатском в полк явится? – кротко спросил Мартынов. – Ваш мундир у нас дома остался – забыли? Переоденетесь – тогда я велю вас на Шпалерную отвезти: а в таком виде я вас отпустить не могу: не горячитесь, я матушке вашей слово дал, что присмотрю за вами…

Мишель вздохнул тяжело. Замолчал. Украдкой посмотрел на Машу. Она, казалось, не слушала их разговор, смотрела в окно, думала о чем-то своем.

– Мари! – окликнул ее Мартынов, – а как ты думаешь: кто прав – я или твой кузен?

– Конечно ты, Саввушка, ты всегда прав выходишь, – Машенька ласково и рассеянно улыбнулась мужу, – а о чем вы спорили?

Мартынов рассмеялся тихим приличным смехом порядочного воспитанного человека, поцеловал руку молодой жены.

– Спасибо тебе, друг мой, ты наш спор разрешила… Вот видите, Мишель, женщины – самые лучшие судьи: они заранее знают, кто прав… Вы не обиделись на меня? Я сообщил вам несколько неприятных истин; но я сделал сие заботясь о вашем будущем. Вы еще слишком молоды, чтобы пренебрегать советами опытных людей, расположенных к вам…

– Чем же я заслужил расположение ваше? – Мишель на самом деле был обижен на Мартынова: ему казалось, что тот мог бы вести себя деликатнее.

– Вы кузен моей жены, сударь, вы вместе с ней выросли – мне дороги все, к кому расположена она, – Мартынов обернулся к Маше, – правильно, друг мой? Ты ведь обеспокоена судьбой кузена? Помнишь, мы давеча с тобой о нем говорили…

– Да, Саввушка, – тут же откликнулась Маша, – мы говорили, что ты, Миша, не слишком службой увлечен, что тебе она в тягость…

– Ничего подобного! – заспорил Мишель, – а впрочем… Ну да, не увлечен. Так ведь сие общий тон сейчас. Все говорят, что служба нынче стала скучной: одни парады и смотры. Вот если бы снова война …

– Войны, благодарение Богу, закончились, – сухо проговорил господин Мартынов, – наш государь утихомирил Европу. Долгий мир способствует процветанию: я уповаю на то, что в ближайшие десять лет такого бедствия не будет: хватит с нас Кавказа – его еще лет двести усмирять придется. Если хотите славу военную завоевать, да и в чинах побыстрее продвинуться – проситесь на Кавказ, Мишель.

– Саввушка! – укоряющее воскликнула Маша, – о чем ты? Опомнись? Зачем ему на Кавказ? Да он и сам не хочет!

Мартынов пристально взглянул на Мишеля:

– Не хотите?

– Не хочу.

– Почему?

Мишель не ответил.

– Так почему же?

Мишель пожал плечами.

– Не хочу – и все. Велика радость – в крепости сидеть, в окружении диких горцев. Там – их земля, не наша. Ежели двести лет усмирять надо – не проще ли отдать? Ваш Бонапарт любимый тоже чужой земли захотел – за то и получил по носу.

Мартынов в восторге хлопнул в ладоши.

– Браво! И давно вы в таких мыслях?

– Минуты две: с той поры, как вы про Кавказ сказали: я до этого о сем не думал даже.

– При себе такие мысли держите. Вас многие не поймут. О таких вещах говорить неприлично. А если вы хотите достигнуть чего-либо великого или хотя бы приятного в этой жизни, друг мой, помните, что приличное от неприличного отличается единственно тем, что о неприличном не говорят в обществе. Впрочем, в обществе о многом не говорят из страха или по незнанию… О неприличном же все знают – но все молчат. Советую и вам усвоить сие правило. Молчите – и вы не скажете ничего, что могло бы скомпрометировать вас, к тому же молчание вам к лицу, Мишель, – оно делает вас умнее, чем вы есть на самом деле. Не правда ли, Мари?

Машенька тихо засмеялась – она с детства считала своего «кузена» глуповатым, излишне восторженным и болтливым.

Господин Мартынов был афеем, но не высказывал свои взгляды открыто, только близким людям и при доверительной беседе.

– Истину, друг мой, не стоит выкладывать на прилавок, как залежалый товар. Она должна хранится в тайне, под замком, как всякое сокровище… То, что известно всем – не может быть истинно… Взгляните на меня: я богат, возможно, я богаче многих, но где я храню свои деньги? Неужели вы думаете, что я стану держать их дома и выкладывать на окно, дабы моим богатством мог полюбоваться любой прохожий? Ваши убеждения – те же сокровища: таите их от алчности толпы…

– Деньги украсть могут, а афеизм ваш никому не нужен. Что в нем проку? С Богом жить легче.

Они сидели у камина, в гостиной. По стеклам стекал бесконечный петербургский дождь. Синие сумерки незаметно сгустились до темноты. В этот день в доме Мартыновых не было гостей, они коротали вечер в своем кругу.

– Легче – не значит лучше… Вы слишком молоды…

– Да что у вас за присказка, – взорвался Мишель, – если я и молод, то сие пройдет… со временем.

– Молодость, друг мой – как болезнь врожденная – некоторые люди ею до смерти страдают, – Мартынов взглянул на Мишеля, улыбнулся насмешливо, – я и сам таков. Молодость – это болезнь, – повторил он и рассмеялся, – взгляните на меня, Мишель, я еще молод, быть может – не старше вас…

Мишель с сомнением оглядел грузную фигуру Мартынова, его поредевшие волосы, складки на лице, пожелтевшие от табака зубы. Хмыкнул.

– Да, внешне я старик, – Мартынов покорно склонил голову, – но сердце у меня – не старше вашего… Возраст сердца человеческого равен тому, когда в нем впервые зародилась любовь… Вы уже влюблялись, Мишель? Мари не считается: сие не любовь, а дань романтизму модному…

– Вы… знаете?

– Мари мне все давно рассказала. Даже стихи ваши показывала: она их хранит, как сувенир. Я не ревную, поверьте…

– Передайте ей – пусть сожжет! Дурные стихи.

– Согласен с вами: крайне дурные. Ну, так что, Мишель – я спросил вас – вы уже влюблялись всерьез?

– Да, – кивнул Мишель.

– В кого же?

– В Истомину!

Мартынов рассмеялся.

– Сие еще романтичнее, чем влюбленность в кузину! В счет не идет! Вы еще расскажите, мне, что вы в Государя влюблены – это все умозрительность одна, воображение… Послушайте меня, Мишель, – Мартынов наклонился к своему собеседнику, – любовь – это не восторг, не восхищение. Любовь – страдание, мука крестная, готовность стерпеть все и все вынести, все простить, все понять… Настоящей любовью любят не тех, кем свет восхищается – сие тщеславие и только, а тех, кто обществом отвергнут, тех, кого остальные презирают. Я такой любовью Мари люблю. Без меня она была ничем… Вы знаете, что я ее у вашего батюшки в карты выиграл?

– Нет…

– Так знайте: Мари – ваша сестра сводная. У батюшки вашего любовь случилась с одной приятной вдовушкой; только вот беда вышла – померла она родами… Ваш папенька, как человек благородный, сироту не оставил – взял к себе в дом… воспитанницей. Признайтесь, Мишель, вы Мари часто в детстве колотили? Просто так, с досады, оттого, что вам папенька подзатыльник отвесил или маменька лакомства не дала? – Мартынов испытующе взглянул на Мишеля.

– Н-не помню, – только и сумел выдавить из себя Мишель, покраснев.

– А она – помнит прекрасно и все мне рассказала. Как вы ее за столом щипали украдкой, как убегали от нее, а она вас по всему парку искала, как ее секли розгой за ваши шалости… Ваше счастье, что вы тогда ребенком были, – Мартынов улыбнулся любезно и хищно, – я детей не бью. Вы бы у меня за все ее страдания расплатились… А так – мне вашего стыда и смущения довольно будет… Ну, полно вам глаза прятать, взгляните-ка на меня…

Мишель оторвал взгляд из узорного паркета, посмотрел господину Мартынову прямо в глаза. Взор его собеседника сиял торжеством, светился, прожигая Мишеля насквозь. Он вдруг почувствовал себя маленьким, пустым и ничтожным человеком, обреченным на скучную жизнь и полное забвение после смерти. Надо было что-то сказать, ответить хоть чем-то – пусть даже дерзостью…

– Да, мне сейчас стыдно за себя, – наконец вымолвил он, – но я тогда ребенком был, я всего понимать не мог. Но вы-то, Савва Михайлович, вы ведь все понимали, когда таких юнцов, как я в карты обыгрывали, наследство отцовское у них забирали, до самоубийства доводили! Говорите, что вы Машу в карты выиграли у батюшки – так ведь если она о сем узнает, – по лицу господина Мартынова пробежала тень, и Мишель почувствовал, что попал в точку, – если она узнает о сем, вам, пожалуй, еще стыднее, чем мне будет…

Мартынов криво усмехнулся, глаза его заметались, он сжал кулаки так, что кожа на костяшках побелела. Помолчал, овладел собой, только после этого вымолвил глухо и холодно:

– Вы далеко пойдете, молодой человек… Я надеюсь на скромность вашу…

В последующие дни господин Мартынов был холоден с Мишелем, почти не разговаривал с ним, но и наедине с Машей старался не оставлять. Он вдруг осунулся, постарел, как будто его терзала какая-то тайная забота. Улучив момент, когда Маша вышла из комнаты, Мишель решил объясниться.

– Поверьте мне, я вашей тайны не выдам, Савва Михайлович, – произнес он с жаром, схватив господина Мартынова за рукав, – что батюшка мой – охотник до женского пола я с детства знаю: ну а что вы Машу в карты выиграли… сие пустяки. Она за вами счастлива: вы ее любите, я вижу… Я бы давно забыл о разговоре нашем, если бы вы холодностью своею мне о нем не напоминали. Я к вам привязался – у меня здесь, в Петербурге, кроме вас родных людей нет… Я никому ничего не скажу: слово чести.

Господин Мартынов молча кивнул. Взглянул на длинные пальцы Мишеля:

– Музицировать любите?

– Да…

– Подарок вам хочу сделать…

Мартынов вышел из комнаты и спустя минут пять вернулся, держа в руках большой пестрый сверток странной формы. Бережно опустил его на стол, развернул узорчатую ткань.

– Вот. В знак примирения, так сказать… И чтобы вы о слове своем не забывали…

На ярком, варварской расцветки платке, лежала гитара.

Мишель бережно взял ее в руки, провел пальцем по натянутым струнам. Гитара откликнулась меланхолическим аккордом. Звук ее был нежен, но струны – жестки.

– На что она мне? – пожал плечами Мишель, – я и играть-то на ней не умею.

– Научитесь. Займите чем-нибудь руки ваши – может и в голову умные мысли придут. Берите. От чистого сердца дарю.

– Благодарю вас, Савва Михайлович…

Мишель в несколько дней выучился настраивать гитару, зажимать струны, брать то звонкие, то нежные аккорды. Перенял со слуха несколько модных романсов, попробовал петь, но не вышло – голоса у Мишеля не было. Гитара без голоса превратилась в пустую игрушку, и он забыл о ней.

Прошла его первая петербургская зима, наступила весна – блеклая, робкая, почти бессолнечная. Небо было затянуто белой облачной пеленой, по утрам между зданий клубился серый туман, днем в воздухе висел мелкий дождь, все было пропитано влагой, стены казармы пахли плесенью и гнилью. Мишель с тоской вспоминал прошлую весну в Москве – она была совсем иной – дружной и радостной, с ярким голубым небом, свежим ветром, распускающимися за одну ночь деревьями. Московская весна шествовала гордо, торжествуя над зимними холодами, петербургская кралась тихонько, осторожно, словно опасаясь чего-то, пряталась по углам, растапливала снег не теплом, а дождями, и даже солнце тут не приносило радости, а наоборот – тревожило, и беспокоило, высушивало грязь, превращая ее в тонкую, вездесущую пыль. Выстроенные по линейке дома на плоской земле навевали на Мишеля странную апатию – он привык к холмам, горкам и кривым улицам, где за каждым поворотом может встретится что-то неожиданное. Петербург же был прям, предсказуем – все улицы походили одна на другую, только Нева, Мойка да Фонтанка нарушали однообразие сие.

Мишеля в свободные от службы часы неудержимо тянуло прочь, подальше от Шпалерной улицы; у Мартыновых же он бывал все реже – ему наскучили наставления и менторский тон Саввы Михайловича и покровительство Маши – порой, она вела себя с ним так, словно он еще ребенок.

Шумные попойки и бурные выходки кавалергардов тоже не веселили его – Мишель не любил пить: вино не доставляло ему радости, только вгоняло в сон, публичные женщины вызывали у него не вожделение, а брезгливость – ему казалось, что от них пахнет тухлой рыбой и он про себя удивлялся, как другие этого не замечают. Он все дальше отдалялся от своих сослуживцев, и, постепенно, пристрастился к прогулкам в одиночестве.

В один из весенних дней, когда на белесом небе неожиданно показалось бледное солнце, он забрел довольно далеко на улицу с неизвестным ему названием, но такую же скучную, как и Шпалерная, также застроенную казармами, похожую на другие столичные окраины как две капли воды. Ему стало вдруг невыносимо тошно – захотелось очутиться где угодно: в Москве, в Кудрешках, в Горбатове – только не здесь, среди этого грязно-желтых стен. Он остановился возле старого корявого дерева, прислонился к нему спиной, поднял голову. Сквозь молодую листву и старые ветви было видно небо – на нем солнце боролось с облачной пеленой.

Внезапно, откуда-то сверху донеслась музыка. Несколько фортепьянных аккордов сыгранных умело, но без особого чувства – и мужской голос. Мишель замер. Голос неизвестного певца был необыкновенно звучным – и в то же время теплым и гибким, в нем слышалась то меланхолия, то ласковая улыбка, то – невольная слеза, он утешал, манил, завораживал.

Он не помнил, сколько он простоял под деревом, слушая сей необычный концерт. Впрочем, закончилось все весьма прозаически: певец взял слишком высокую ноту, поперхнулся, закашлялся…

– Что такое, Сережа? – взволнованно спросил кто-то.

– Ничего, ничего… Закрой окно, холодно.

Рама на втором этаже скрипнула, окно затворилось, Мишель очнулся от наваждения и поспешил прочь. Солнце скрылось за тучами, начал моросить дождь – но он уже не замечал дурной погоды, грязи, однообразия улиц. Голос жил в его памяти и он знал, что теперь он сможет в любую минуту хотя бы мысленно услышать его.

С этого дня он стал рассеян и задумчив: голос таинственного певца вспоминался ему в самые неподходящие минуты – во время учений и смотров. Он не слышал команд, путался, вызывая на свою голову гнев начальства. Он мечтал хотя бы еще раз услышать голос сей – но, наступило лето, Кавалергардский полк встал лагерем в Новой Деревне – и тут новое музыкальное впечатление смутило и поразило его душу.

Неподалеку от полковых палаток раскинул свои шатры цыганский табор. Мишель сбежал туда в первый же вечер – и всю белую, зыбкую ночь просидел у костра, слушая цыганские песни. Вернувшись в свою палатку, он вытащил гитару и, выламывая пальцы на грифе попытался повторить хоть что-то из услышанного. Выходило худо, но Мишель упорно дергал струны, пока кто-то из проснувшихся юнкеров не запустил в него сапогом. Сапог ударил по гитаре, сухое дерево треснуло, струна порвалась с легким звоном. Мишелю вдруг стало больно, словно ударили его самого. Он рухнул на койку, уложил раненую гитару рядом с собой, погладил ее гриф, чувствуя, как к глазам подступают слезы. Лопнувшая струна кольнула его щеку.

На другой день он отнес гитару в табор. Молодой цыган с серьгой в смуглом ухе, взял гитару, дунул в нее – разбитая дека откликнулась печальным вздохом. Цыган грустно кивнул головой, осторожно снял лопнувшую струну, окликнул другого парня помоложе. Тот подошел, осмотрел гитару, сказал что-то по-цыгански, провел пальцем вдоль уцелевшей струны, дернул ее, прислушался.

– Починить сможешь? – спросил Мишель.

Цыган кивнул.

– Три дня жди – потом приходи, барин. Сделаем…

Когда Мишель вновь увидел свою гитару – он не узнал ее. В руках цыгана она зажила иной жизнью – бережно склеенная дека была покрыта свежим лаком, новые струны звучали куда громче прежних, да и пальцы, перебирающие их, были искуснее, чем его. Цыган с гордой небрежностью хорошего мастера взял несколько аккордов и переборов, гитара запела его голосом…

Рассмеялся, протянул гитару Мишелю.

– Не надо. Себе оставь.

Цыган вопросительно взглянул на него.

– Оставь себе. И… вот тебе еще… За работу. – Мишель сунул цыгану полтинник, махнул ему на прощанье рукой и не оглядываясь пошел обратно к палаткам.

Офицеры Кавалергардского полка были известны своими шалостями. На их счету были не только многочисленные любовные похождения, но и всякие безумные выходки – особенно славился этим ротмистр Михайла Лунин. Он был личностью легендарной и отчасти анекдотической. Рассказы о том, как он на пари проскакал нагишом по Невскому проспекту, пел серенады под окном супруги императора Александра и дерзил великим князьям, были в ходу среди кавалергардов. К сожалению, Лунин после войны подал в отставку и уехал за границу.

«Это что? Вот Мишель Лунин…» – с тоской вспоминали его сослуживцы, когда кто-нибудь из офицеров в очередной раз бахвалился, рассказывая о своих подвигах. И хвастуны замолкали.

Мишель выслушивал сии истории с жадностью: ему страстно хотелось сотворить что-нибудь похожее, ибо по службе у него не было никаких особых успехов, амурными приключениями он тоже похвастаться не мог – визит в бордель закончился для него полным фиаско. Хорошо еще, что девка попалась добрая – поняв, что юнкер ни на что не годен, она не стала поднимать его на смех, а просто тихонько вытолкнула из своей комнаты в общую залу, и пошла искать себе другого кавалера. Деньги, впрочем, взяла. Перед товарищами Мишель принял вид завзятого ловеласа, но в душе решил, что с постылой невинностью надо расстаться, как можно быстрее – пока о сем не узнали. Его терзал стыд: он не влюблялся ни в кого, кроме актрис, и до сих пор не мог преодолеть своего страха перед плотской любовью – сие было недостойно кавалергарда.

Прежде всего, он решил влюбиться – но не в шлюху или актрису, а в порядочную женщину. В мечтах своих он видел ее прекрасной, чувствительной и нежной. Их роман должен был развиваться постепенно и хранится в тайне – чтобы не скомпрометировать честь дамы. Мысленно он сочинял для нее страстные письма, воображал тайные встречи в ночной тишине. Такой любовью хвастаться нельзя, о ней следует молчать загадочно, зато никто уже не станет над ним смеяться и зазывать к девкам.

Стоило ему решиться – и дама сердца тут же возникла перед его взором. Белокурая, с длинной тонкой шеей, точеными плечами, пышной грудью и тонкой талией, в легком, шелковом летнем платье, с кружевным зонтиком. Она походила на ангела – и Мишель влюбился в нее с первого взгляда.

– Кто она?

– Госпожа NN, фрейлина двора. Говорят, что муж ее стар и уродлив…

Мишель решил дерзнуть: три дня сочинял любовное послание, подбирал нужные слова, перемарывал и рвал написанное. Наконец, письмо было готово, переписано отменным почерком, сложено и прикреплено к букету фиалок.

Оставалось только вскочить в седло и догнать коляску прекрасной дамы, когда она будет проезжать мимо. Ловко брошенный букетик упал прямо на колени госпожи NN.

В тот же вечер горничная госпожи NN принесла ответ: ему было назначено свидание в полночь, в уединенной беседке. Мишель возликовал и забеспокоился – страх мешался в его душе со страстью, но он надеялся на то, что в нужный момент страсть победит.

В назначенный час он уже ждал свою возлюбленную. Она появилась с опозданием и не стала тратить времени на разговоры. Мишель попытался заговорить с ней о любви, но она рассмеялась:

– К чему слова, сударь? Ваше письмо чудесно – вы покорили мое сердце. Вы так молоды и страстны – я не могу перед вами устоять…

Шаль соскользнула с ее плеч, когда она подняла руки, чтобы обнять Мишеля. Он решительно поцеловал ее. Поцелуй получился с привкусом шампанского – госпожа NN была не совсем трезва.

Спустя десять минут она уже поправляла платье, а Мишель, отвернувшись, застегивал панталоны. Ему вдруг стало скучно: «И это все? Было бы о чем мечтать. Как папенька с Марфушей… Боже, мерзость какая…» Госпожа NN, напротив, казалось вполне довольной. Она ласково погладила своего мимолетного любовника по щеке, нежно поцеловала его. Шепнула: «Завтра, здесь, в это же время, мон амур…» и исчезла в темноте.

На следующий вечер Мишель никуда не пошел. Он сидел в своей палатке и пытался читать «Эмиля», но мысли его были далеки от книги – он не мог понять, отчего его безумная страсть к госпоже NN исчезла вместе с утраченной невинностью? Он пытался вспомнить облик своей любовницы, что два дня назад казался ему ангельским, запах ее духов, нежность губ и свежесть кожи – но ничто не могло вызвать в нем прежнего пыла. При мысли что ему придется вновь прикоснуться к ней, он не испытывал ничего, кроме скуки и омерзения. Радовало только то, что он, наконец, может с полным правом назвать себя мужчиной, и еще согревала душу мысль о письме, написанном так хорошо, что дама из общества забыла про супружеский долг и женскую честь… «Видимо, у меня неплохой слог», – гордо подумал Мишель, не понимая, что его жалкая любовная записка может стать опасным орудием в руках обиженной женщины…

– Вы писали сие письмо, господин юнкер?!

Незнакомый Мишелю гусарский офицер брезгливым жестом бросил ему в лицо смятый клочок бумаги.

– Как вы посмели, сударь, писать такое замужней даме, преследовать ее своей любовью, играть ея чувствами!

Мишель молча подобрал листок, разгладил, перечитал строчки, написанные в порыве нешуточной страсти, он коей не осталось и следа.

– Вы хотите меня оскорбить, господин ротмистр? Довести дело до дуэли? – спокойно спросил он гусара.

– Я готов сражаться за честь дамы… если, конечно, вы не трус.

– Я не трус, – так же спокойно произнес Мишель, – но драться с вами я не стану. Не из-за чего нам с вами драться…

– Вы… вы оскорбили даму, господин юнкер. Женщину, которая мизинца вашего не стоит! – гусар разгорячился не на шутку, но Мишель вдруг понял, что этот гнев – напускной.

– Вы ее любите? – ротмистр покраснел, – Ну и Бога ради. Мои чувства к ней остыли… Я не соперник вам. Из-за чего же нам драться? Когда я писал сие письмо, я думал, что люблю ее, но сейчас я понял, что ошибался. Такое с каждым произойти может: и с вами, в юности, наверное, подобное случалось… Если вам угодно меня к барьеру вызвать – дело ваше, только зачем мне в вас стрелять?… Я не трус, – дрогнувшим вдруг голосом повторил Мишель, – но я к вам ненависти не чувствую…

– Так почувствуете! – ротмистр поднял руку, собираясь дать ему пощечину, но Мишель отшатнувшись ловко прыгнул за дерево. Ухватился за нижнюю ветку, подтянулся. Спустя мгновение он уже глядел на разъяренного ротмистра сверху. Гусар попытался ухватить его за ногу, но Мишель полез выше, хрустя ветвями.

– Вы трус, юнкер!

– Неправда, господин ротмистр! Хотите – докажу?

Мишель успел долезть до середины ствола. Земля была далеко внизу. Он встал, выпрямился в полный рост, зажмурил глаза и прыгнул. В полете расцарапал себе лицо о сучки, упал на бок, ударившись так, что дух захватило. Ошеломленный ротмистр подошел к нему, наклонился.

– Видите… я не трус, – Мишель с трудом поднялся, стряхнул с мундира листья, потрогал царапину на щеке, – но драться с вами я не буду…

– Да я сам не стану, – с кривой усмешкой пробормотал ротмистр, – Я с безумцами не дерусь.

Через два дня Мишеля вызвал к себе командир эскадрона.

– Вот что, господин юнкер, – сухо сказал он, – просите-ка вы лучше о переводе в другой полк. Сие не совет, а приказ! – воскликнул он, заметив вопрос в ошеломленных глазах Мишеля, – В кавалергардах вы служить не можете. И не будете!

– Слушаюсь, – только и сумел выдавить из себя Мишель. Впервые в жизни его откуда-то прогоняли.

– Хотите мой совет выслушать – проситесь в Семеновский… Там вам лучше будет. Там люди вроде вас – тоже дуэлей не признают…

Так Мишель перебрался со Шпалерной на Фонтанку, в те самые казармы, около которых он услышал неизвестного ему певца. Это обстоятельство, о коем Мишель никому не сказал, несмотря на всю болтливость свою, подсластило горькую пилюлю: перевод из кавалерии в пехоту, пусть даже и в гвардейский полк все-таки трудно было назвать хорошим началом карьеры… Но маменька в Москве только обрадовалась: папенька был не в духе и ворчал, что служба в кавалергардах обходится слишком дорого: она же почитала службу в кавалерии более опасной – старший сын ее служил в кавалерии и сложил голову в бою…

За Мишеньку она страшно тревожилась и в каждом письме умоляла беречь себя – хотя бы ради нее. Войны, благодаря Богу и государю не предвиделось, военных подстерегали иные опасности – дуэли, карты, болезни и немилость начальства. Насчет карт и начальства постоянно напоминал папенька, маменька же пеклась о здоровье и дуелях, умоляя милого Мишеньку не ссорится ни с кем…

Мишель и рад был следовать ее советом, но не всегда получалось. Он был необидчив: оттого часто обижал других. Горбатовский городничий был на язык невоздержен и скор: младшего сына он считал дураком и называл так же. «Дурак» было слово обиходное и даже иногда ласковое: если городничий гневался на сына в ход шли ругательства покрепче: Мишель настолько привык к подобному обращению, что перестал обижаться на крепкое слово: наоборот, умел загнуть в ответ такую забранку, что нижние чины одобрительно ухмылялись. Бранясь, Мишель не испытывал ни гнева, ни раздражения – одну лишь радость от того, что он знает как ответить. И сам удивлялся, когда его называли «грубияном».

В Семеновском полку грубиянство не уважали: офицеры в обращении с солдатами избегали бранных слов. Мишель понял это с первого дня и старался, насколько можно укоротить свой язык хотя бы на службе: но в отношениях со своим человеком Ванькой, он никогда не стеснялся в выражениях, справедливо полагая, то тот по-другому не поймет.

Услышав, как Мишель разговаривает с Иваном, некоторые из гг. офицеров поморщились. Было решено отучить юнца от грубостей раз и навсегда. Способ для этого был избран старый, как мир.

– Скажите мне, господин юнкер, на каком языке вы со своим человеком разговариваете? Ни слова понять не могу.

– На русском, господин поручик.

– Не может быть! Я русский язык знаю: никогда таких слов не слыхал.

– У нас в Нижегородской губернии все так разговаривают…

– Любопытно. Не откажите в любезности, объясните, что сии слова означают?

Мишель густо покраснел и понял, что пойман в ловушку. Разъяснить значение матерных слов без смущения он никак не мог. Выход из ловушки был единственный: следовало идти напролом.

– Не может того быть, что вы этих слов не знаете, господин поручик. Их все знают.

– Уверяю вас, не слыхал никогда…

– Вы смеетесь надо мной?

– Что вы? Просто любопытство разобрало: я к словесности тягу имею, много слов разных знаю, а тут – что-то новое… Так может быть вы мне все-таки разъясните?

– Простите, господин поручик, никак не могу! – буркнул Мишель, – сие наш уездный язык. Ванька у меня других слов не понимает…

В этот же день с просьбой разъяснить значение слов «уездного языка», к Мишелю обратилось еще несколько офицеров: к вечеру его уже так замучили сей немудрящей шуткой, что он не знал, что делать. Хотелось ответить дерзко и прямо, но мешали стыд и обида: он понимал, что все сии вопросы – лживы, что все знают, что слова сии означают, просто смеются над ним. Особенно обидным было, то, что среди шутников оказался тот самый – уже известный ему певец – капитан Муравьев-Апостол 2-й. Он уже несколько раз слышал, как он пел – и это могло примирить его со многим, даже с глупыми шутками и издевательствами со стороны сослуживцев, но когда он тоже, как остальные, подозвал его и начал – очень вежливо: «Господин юнкер, а на каком языке вы со своим Ванькой разговариваете?» Мишель лишь побледнел от обиды и сжал зубы: дерзить капитану он не хотел, а как ответить – не знал. Пришлось ответить так, как он отвечал другим:

– У нас в Горбатовском уезде все так говорят. И батюшка мой на язык остер. Ежели вы, господин капитан, хотите у меня о значении сих слов спросить… то я сразу вам скажу, что ответить не могу: сам не знаю. И Ванька мой не знает! А больше я вам ничего ответить не могу! – Мишель покраснел, отвернулся и бросился прочь. Ему показалось, что капитан смеется ему вслед, но он ошибался…

Сергей пошутил с ним от скуки: ждал уже более двух часов. Матвей, приехал из Полтавы – но не в отпуск, а в командировку. Брат был занят делами, а Сергей – свободен и ждал нетерпеливо – они сговорились ехать обедать к знакомым, он собирался петь там и желал, чтобы за фортепьянами был Матвей. Но дела задерживали брата: они уже опаздывали.

Он скуки и раздражения Сергей уже терял терпение: он не знал, чем себя занять. Мишель попался ему на глаза: Сергей вспомнил вдруг о шутке, связанной с этим мальчишкой, шутке глупой, но не лишенной изящества – ему такие нравились – особенно в чужом исполнении. Сергею хотелось скоротать хотя бы минуту тревожного ожидания… Он позволил себе пошутить, но не успел толком расслышать, что именно ответил ему Мишель: с улицы донесся цокот копыт. У подъезда остановилась коляска Матвея.

– Что ты так долго? – с досадой сказал он брату. – Обещал в пять часов быть, а сейчас семь без четверти. Я уже ждать тебя устал – глупости всякие делать начал.

– Не от себя завишу, сам знаешь. Прости. Что за глупости?

Сергей рассказал. Матвей посмеялся над стыдливым грубияном.

– Как зовут-то его?

– Михайла Бестужев-Рюмин, кажется…

– Подожди, так это же Прасковьи племянник! Помнишь… в Москве его видели, он у нас на Басманной обедал… Не помнишь?

– Как же помню! В мундире не узнал его…

– Зря ты с ним пошутил – он дураком родился: среди ее родни умных людей нет, да и она глупа. Дураки же, как известно, шуток не понимают, – Матвей терпеть не мог вторую жену папеньки и не упускал случая сказать брату о Прасковье что-нибудь желчное.

– Если дураку двадцать раз одну и ту же шутку повторить, то и он поймет… Я его обидел по-моему, Матюша, – огорчился Сергей.

– Забудь о сем. Было бы о чем тревожится. Если дурак – не поймет; если умный – простит…

Анна Муравьева-Апостол с детьми Матвеем и Екатериной

Иван Муравьев-Апостол

Васильков

Сергей Муравьев-Апостол

Михаил Бестужев-Рюмин