14 февраля 1970 года я получил странное письмо. Заведующий сектором фельетонов газеты «Вечерняя Москва» А. Руссовский писал:

«Александр Давидович!

Мне хотелось бы встретиться с Вами и побеседовать по некоторым вопросам…»

Меня удивило и то, что ко мне обращается фельетонист (я в этом жанре никогда не работал), и сама форма обращения без общепринятого «уважаемый». Почему-то в голову не пришло, что это и есть возмездие за все мои грехи — выставки, квартиру-музей, новоселье-вернисаж и передачу за границу статьи о художниках. С легкой душой 17-го февраля отправляюсь в редакцию «Вечерней Москвы». Руссовский, средних лет упитанный товарищ, с наигранным радушием здоровается со мной:

— Заходите, заходите, садитесь напротив меня. Сейчас кое-какие дела закончу, и мы начнем.

Смотрю, в углу за столиком пристроилась стенографистка. Но все равно ни о чем не догадываюсь. И лишь когда, пробежав глазами несколько лежащих перед ним бумаг, Руссовский заговаривает, я понимаю, что вот оно, началось! Три года торопился, собирал коллекцию, ждал, что грянет гром и — он грянул! этим серым пасмурным февральским днем. Я много рассказывал о почти трехчасовом рандеву в «Вечерке», и вскоре наша с Руссовским «дружеская беседа» попала ко мне в виде «материалов Самиздата». Все там было изложено точно, подробней мне сейчас и не вспомнить. Поэтому целиком привожу самиздатский текст.

РУССОВСКИЙ: У меня на вас лежит материал. Я, как заведующий, обязан проверить факты. Поэтому и решил с вами поговорить. Я задам некоторые щепетильные вопросы; если не захотите, можете не отвечать.

ГЛЕЗЕР: Мне нечего скрывать ни в личной жизни, ни в общественной деятельности. Я готов откровенно разговаривать.

РУССОВСКИЙ: У вас было три жены?

ГЛЕЗЕР: Да.

РУССОВСКИЙ: У вас есть коллекция картин?

ГЛЕЗЕР: Да.

Р. Вы устраивали три выставки?

Г. Не три, а семь, и, наверное, даже больше.

Р. Как так?

Г. К примеру, выставка грузинской керамики и чеканки в Музее искусств народов Востока, выставка Д. Хуцишвили в журналах «Юность», «Смена», «Сельская молодежь» и вновь выставка керамики и чеканки в Доме Литераторов…

Р. (обрывает Глезера). Меня не эти выставки интересуют!

Г. А какие?

Р. Выставку на шоссе Энтузиастов в клубе «Дружба» организовывали?

Г. Да.

Р. На этой выставке, кстати, наших дружинников «советскими хунвейбинами» называли?

Г. Напомните, при каких обстоятельствах. Прошло уже три года.

Р. Позже напомню. А вы скажите, почему вы не согласовали выставку с МОСХом?

Г. Знаете, за работу в этом клубе, будучи еще инженером и внештатным инструктором райкома комсомола, я был награжден грамотой райкома ВЛКСМ. Почетными председателями клуба были Эренбург и Хикмет. В те годы, то есть в шестьдесят первом-шестьдесят втором, я организовал там как председатель правления молодежного клуба «Наш календарь» выставку Эрнста Неизвестного, Бориса Кыштымова, Владимира Яковлева, репродукций с картин Пикассо и Модильяни. На эти выставки приезжало много народа, но никто не говорил, что надо разрешение МОСХа. Я об этом понятия не имел.

Р. А почему на выставку приехали в первую очередь иностранные корреспонденты?

Г. У вас неточная информация. Первым на выставку в три часа, то есть за два часа до открытия, приехал поэт Борис Слуцкий, вслед за ним переводчица, бывший секретарь Эренбурга Столярова, а потом уже пришло столько народа, что и разобраться было трудно. Я вам скажу только, что на тридцать или сорок иностранцев (такое число мне назвали в горкоме партии) было около двух тысяч советских граждан: инженеры, писатели, например, Евтушенко, художники, академики, например, академик Мигдал, ведущие критики МОСХа — Каменский, Саробьянов, Мурина. Кстати, последние поздравили директора с замечательной выставкой.

Р. А как же все-таки иностранцы попали?

Г. Знаете, в отделе культуры горкома партии заведующая сказала, что знает, что приглашал не я, и знает, кто именно приглашал.

Р. И кто же именно?

Г. Мне об этом в горкоме не доложили. Скажу только, что представительница группы по делу о выставке, созданной при горкоме партии, сказала мне, что послать пригласительные билеты иностранцам могли как художники, участвующие в выставке, так и враги этих художников, с целью скомпрометировать первых.

Р. Теперь о хунвейбинах. Это вы сказали, когда дружинники хотели вынести работы из клуба «Дружба». Вы назвали их хунвейбинами и сказали, что об этом напишет вся мировая печать. Откуда такая осведомленность?

Г. Дружинники и секретарь парторганизации, некая Злата Владимировна, находились в кабинете директора клуба. А художники с картинами сидели в соседней комнате. Один из дружинников воинственно заявил: «Злата Владимировна! Раз не хотят они уходить, то мы сейчас пойдем, картины сломаем и выкинем на улицу». Тут я и вмешался, спокойно сказав парторгу завода: «Что ж, Злата Владимировна, если вы хотите, чтобы вся мировая печать писала о бесчинствах советских хунвейбинов, то благословите этот акт». И надо вам сказать, Злата Владимировна остановила их, ибо каждому дураку было понятно, что если в первый день были представители зарубежной прессы, то о «сломанных» картинах, валяющихся на снегу, они напишут! По-моему, здесь я действовал разумно. И вообще, я говорил в райкоме партии, чтобы выставку не закрывали, что председательствовать на обсуждении будет Борис Слуцкий, выступать — Каменский, Саробьянов, Мурина (все они дали согласие). Шум получается тогда, когда выставки закрывают. Если бы их не закрывали, не было бы и шума.

Р. Ну хорошо. Скажите, как была организована выставка в Грузии?

Г. По предложению Союза художников Грузии.

Р. И вы говорили там, что вам разрешил показывать свою коллекцию Союз художников СССР?

Г. А вот это — ложь и клевета. К тому же абсурд. Почему Союз художников СССР должен разрешать Союзу художников Грузии выставлять частную коллекцию? И если бы Союз художников Грузии интересовался разрешением, то не меня бы слушал, а запросил Москву.

Р. Кто же захотел в Грузии организовывать эту выставку? Вы можете назвать фамилии?

Г. Первый секретарь правления Союза художников Грузии, заслуженный художник республики Зураб Лежава, его заместитель Мадзмереашвили, другие члены правления. Они заранее видели фотографии работ и даже выпустили официальный каталог.

Р. Ничего они не выпускали.

Г. Да этот каталог есть у меня, я могу вам его показать!

Р. Это вы сами напечатали.

Г. Простите, но вы работаете в печати и знаете, — что без цензуры ничего опубликовано быть не может, тем более с таким грифом: «Союз художников Грузии».

Р. Ну, хорошо. А выставка в Институте мировой экономики?

Г. К этой выставке я не имею никакого отношения. Единственно, что некоторые художники взяли у меня из коллекции свои работы для выставки.

Р. Да, но ведь у вас были представители месткома института?

Г. Они у меня были: согласитесь, что проще поехать к одному человеку и из тридцати художников выбрать пять, чем ездить ко всем тридцати. Так что, как видите, я облегчаю работу советским людям. А как травили Фалька и Неизвестного, а потом устроили выставку Фалька и повесили его картины в Третьяковской галерее, а Неизвестный принял участие в конкурсе в честь арабо-советской дружбы и завоевал там Гран при. Времена меняются, из всех художников, представленных у меня, только человек пять не выставлялись на официальных выставках.

Р. Но именно этих вы выставили на шоссе Энтузиастов!

Г. Это неправда. Выставленные там Штейнберг и Воробьев участвовали в молодежных выставках, семидесятипятилетний Евгений Кропивницкий также принимал участие в выставках; в институте гигиены и охраны труда выставлялся Лев Кропивницкий; на официальной выставке были представлены офорты Плавинского. Что же касается Рабина и Немухина, то они члены Горкома художников Москвы, а Рабин даже рекомендован живописной секцией МОСХа в Союз художников.

Р. Не может этого быть!

Г. Тем не менее это так.

Р. Знаете ли, от приема до принятия — дистанция огромного размера. Вас ведь тоже рекомендовали в Союз писателей.

Г. Конечно, но рекомендовала-то Рабина не секция портных, а художники, бюро живописной секции.

Р. А вот есть такая картина у Рабина: на ней — желтая «Правда» и тухлая вспученная рыба.

Г. Я же вас приглашал приехать ко мне. Фельетон надо писать со знанием дела. «Правда» — не желтая, а белая, и рыба написана так мастерски, что голодным людям хочется ее съесть.

Р. Я видел фотографию. Разве не все равно — картину или фотографию?

Г. Нет, не все равно. На фотографии многое пропадает.

Р. Но Рабин вклеивает в «Правду» заголовки из других газет. А вклеивая, можно придать антисоветское содержание, всякие ассоциации…

Г. Рабин — мой ближайший друг. Это человек редкостно честный, прямой и правдивый. Безусловно, вклеивая заголовки, можно придать разный смысл, но сколько я видел его картин — антисоветского содержания не усмотрел. Это кто как смотрит.

Р. Ладно. А за границу статьи вы писали? Вот рядитесь в тогу защитника русского искусства, а защищаете его почему-то с той стороны. Писали или нет?!

Г. Писал. Одна статья, например, у Марка Шагала.

P. Кто это?

Г. Выдающийся русский художник, который, к сожалению, живет за границей.

Р. А с кем вы передавали статьи?

Г. Та статья написана очень давно, я не помню.

Р. А еще вы писали?

Г. Да, писал.

Р. И с кем передавали?

Г. Мне нужно припомнить…

Р. Эта статья у меня, я вам сейчас напомню.

Достает из сейфа статью Глезера с приклеенной к ней оборванной бумажкой, на которой что-то написано от руки печатными буквами.

P. Вы передали материал на квартире Оскара Рабина француженке Паскаль Гато.

Г. Никакой Паскаль Гато я не знаю, хотя у меня бывает много народа, может приходила и она, но статьи я ей не передавал, тем более, на квартире Рабина. У меня есть своя квартира. А статью, которую вы держите в руках, я передал редактору голландского журнала «Музеум журнал», выходящего в Амстердаме. Это — не политический журнал, и я писал об искусстве.

Р. Разве вы не знаете, что все материалы надо передавать через АПН? И вообще, почему бы не потребовать у нас статью напечатать, а не сразу же посылать статью за границу?

Г. Я пишу и для АПН, но шестнадцать голландских художников и редактор журнала были в Москве всего два дня. Меня попросили написать статью о коллекции, и я не видел причин для отказа.

Р. Но что вы пишете в своей статье? Вот о картине Олега Целкова: (зачитывает): На переднем плане — медаль с изображением бабочки и безобразные, можно сказать, человекоподобные морды четырех идиотов. Рты у них широко открыты. То ли они пьют, то ли что-то восторженно кричат. Полубеззубые пасти, именно пасти, а не рты, маленькие глаза фанатиков… Страшно, что такими видит художник людей. И это ведь не случайная картина. Разуверился ли он в человеке или просто на окраине Москвы, где он живет, попадается ему много таких бессмысленных, отупевших от пьянства лиц?» Не искажаете ли вы облик советского человека?

Г. Я пишу о пьяницах. Сейчас часто о них пишут. Больше ничего я в этом тексте не вижу.

Р. Ну а дальше? Вы пишете о письме Замятина к Сталину и сравниваете положение современных художников с положением Замятина, которого не печатали. Разве этим вы не порочите наш строй?

Г. Дальше у меня написано, почему их не выставляют, и я ссылаюсь на группу художников — Вучетича, Кербеля, Кацмана и Томского, которые, как и в сталинские времена, руководят Союзом.

Р. А вам не кажется, что раз им доверили такие посты, то надо их слушать?

Г. Не кажется. Фалька не давали выставлять именно они. Эренбурга с трибуны Кацман назвал сволочью. С ними боролся и академик Шмаринов, который пытался открыть выставку Штеренберга, будучи руководителем МОСХа. Но со Штеренбергом можно и подождать, а мне ждать некогда. Предположим, сменят этих товарищей. И решат делать выставку Немухина. А в СССР всего четыре зрелых его полотна, и все у меня. Я бы не купил — ушли бы за границу.

Р. Так вы считаете, что делаете полезное дело?

Г. Да.

Р. А вот что вам пишет Гато: «Александр! Как вы могли дать мне такой материал? Он носит явно пропагандистский характер против вашей страны, которая оказала мне временное гостеприимство. Возвращаю его вам».

Г. Во-первых, это не похоже на стиль иностранки, а походит на стиль фельетонистов. Во-вторых, почему письмо, адресованное мне, попало к вам?

Р. Так уж получилось. А вы скажите мне, ведь вы не специалист в живописи, откуда вы знаете, что картины, собранные вами, действительно хороши?

Г. О них высоко отзывались и зарубежные, и наши искусствоведы, картины этих художников выставлялись в крупнейших мировых музеях. Кроме того, ко мне непрерывно ездит много народу, чтобы посмотреть эти картины. Это говорит само за себя.

Р. Понимаете ли, у нас есть люди, которые настроены не антисоветски, нет, но фрондируют. Запретный плод сладок. Они с ухмылкой и едут к вам.

Г. Я не думаю, что дело обстоит так. Ко мне приезжают достаточно серьезные люди, приезжают по несколько раз. Например, репродукции с моих картин были напечатаны в журнале общества Итало-советской дружбы, в номере, посвященном пятидесятилетию советской власти, а я думаю, что итальянские коммунисты знают, что полезно для нас.

Р. Мы сами знаем, что полезно для нас.

Г. Кто это «мы»?

Р. Те, кто руководит нашим искусством.

Г. Простите, я уже приводил пример с Фальком и Неизвестным.

Р. А чем вас так уж не устраивает скульптура Кербеля «Карл Маркс»?

Г. По-моему, Карл Маркс достоин лучшей скульптуры. И почему-то на последние международные выставки посылают работы не Вучетича и других, а Неизвестного и Попкова, например?

Р. Но, по-моему, Вучетич тоже получал первые призы!

Г. Да, при Сталине, и на каких выставках!

Р. Хорошо. А если на одну чашу весов положить всех, кому нравятся эти картины, а на другую тех, кому не нравятся? Какая чаша перетянет?

Г. Во-первых, для этого надо сначала показывать картины на больших выставках, а, во-вторых, вопросы искусства никогда не решались большинством голосов.

Р. Но ведь искусство делается для народа!

Г. Конечно, но народ приобщается к высокому искусству постепенно, а на сегодня, уверяю вас, гораздо большее число людей слушает «Мишку-Мишку», чем симфонии Шостаковича, и гораздо больше людей читало Эдуарда Асадова, чем Велемира Хлебникова.

Р. А что, Хлебников такой уж большой поэт?

Г. Представьте себе, что очень большой. Его даже называют «поэтом для поэтов».

Р. Это еще не звание. Вот если бы он был народным поэтом.

Г. Так у вас один Исаковский останется, ибо и Пастернак, и Марина Цветаева, и Ахматова званий не имели.

Руссовский достает из сейфа конверт, в котором оказываются фотографии работ Бориса Свешникова.

Р. Вы можете объяснить, например, эту картину?

Глезер объясняет.

Р. (Указывая на снимок с картины «Ателье Гробовщика»). А это что?

Г. А такие картины Свешников имеет право писать. Он отсидел восемь лет в сталинских лагерях по обвинению в заговоре с целью убийства Сталина! Как вы сами понимаете, чушь.

Р. Ну, если у него надломлена психика, то пусть пишет картины для себя.

Г. А он для вас и не пишет.

Р. Еще один вопрос. Вы построили трехкомнатную квартиру, устроили новоселье для двухсот гостей, а деньги откуда? Вы, кажется, даже внесли в кооператив сразу сто процентов?

Г. Нет, я внес только первоначальный пай и заплатил за год вперед. Что касается денег, то только за одну переведенную мной книгу Алио Адамия я получил три тысячи рублей, а у меня вышло восемь книг с шестьдесят пятого года.

Р. Не может быть!

Г. Перечислить?

Р. Да.

Глезер перечисляет.

Р. Но после выставки на Шоссе вас в периодике стали меньше печатать?

Г. В какой-то степени меньше, но печатался в двух номерах альманаха «Поэзия», в «Литгазете», в «Смене», «Известиях», «Неделе», и даже, в «Правде», без подписи, правда. А кроме того, в республиканских журналах.

Р. Но все же многих возможностей вы лишились? Можно лишиться и остальных.

Г. Все можно, только я не пойму, причем тут три жены?

Р. А вы представьте себе, мы смотрим на вас со всех сторон: в быту — неустойчив, провокационные выставки — устраиваете, дом в музей — превратили, и еще статьи передаете. Какой, по-вашему, облик получается?

Г. По-моему, получается винегрет. Я сам работал в газете и знаю, что насчет жен и любовниц вы очень любите вспоминать. Но ничего хорошего из этого не получится.

Р. Кстати, я, конечно, не ОБХС, но фининспекторы у вас были?

Г. По-моему, один из них был не фининспектор, слишком уж странные вопросы задавал и странную осведомленность проявлял.

Р. Да нет же, фининспектор был, фининспектор!

Г. Ваша горячность только подтверждает мои предположения.

Р. Вот вы им сказали, что ваша заработная плата в чистом виде вместе с женой — в месяц примерно рублей Триста.

Г. Иногда и больше, жена тоже переводит.

Р. Но будем исходить из трехсот рублей. Я сам столько имею. Но в кооператив вступить не могу, а картины покупать — тем более, и новоселья такие устраивать — тем паче.

Г. Новоселье мое было в стиле а ля фуршет, выпивка вся была прислана друзьями из Грузии, осталось только сделать бутерброды. Так что все обошлось рублей в сто. А я вам уже сказал насчет восьми книг, переведенных мной полностью. Кроме того, еще есть книг пятнадцать, в которых я выступал, как один из переводчиков, иногда довольно широко.

Р. И все-таки мне кажется, что иногда вы картины продаете.

Г. Если вы, как сказали вначале, хотите узнать правду, то не говорите, что вам кажется, а выслушайте собеседника. Картин я никогда не продавал, хотя бы по трем причинам.

Р. По каким?

Г. Во-первых, если картина какого-нибудь художника мне разонравилась, то я (у меня есть такая договоренность с художниками) имею право ее обменять на другую такого же размера, во-вторых, художники продают мне картины немного дешевле, и продавать картины после этого — недостойно. В-третьих, не могу я давать вам в руки столь желанный факт. Так что, слышите, ни одной картины я не продавал.

Р. И все же мне кажется…

Г. Но если вам «кажется», я ничего не могу сделать. Кстати, недавно у меня был парторг министерства культуры РСФСР, а вслед за ним приезжал замминистра культуры РСФСР, и оба одобрительно отозвались о коллекции. Р. Назовите фамилии!

Г. Фамилий замминистров не запоминаю.

Р. Но с кем он приезжал?

Г. С работником министерства культуры.

Позвоните этому работнику и узнайте фамилию! И завтра же сообщите мне!

Г. Завтра не обещаю, у меня дела.

Р. Для вашей же пользы говорю, отложите дела и узнайте!

Г. Я отложить дела не могу, что же касается появления фельетона, скажу: конечно, можно лишить меня работы, но кое-кто прочтет его, по вашему же выражению, с ухмылочкою, с довольной ухмылочкой.

На этом разговор закончился.

А уже 20 февраля «Вечерняя Москва» опубликовала занявший целый подвал фельетон «Человек с двойным дном».

«Полная биография А. Д. Глезера еще не составлена.

В жизнеописании его будем останавливаться на фактах, имеющих, так сказать, этапное значение. Пропустим детство и отрочество, первое увлечение и первые три официальных брака (много, прямо скажем, для тридцатишестилетнего мужчины), среднюю школу и занятия в вузе.

В 1956 году он заканчивает нефтяной институт. Молодой специалист недолго радовал выбранную им промышленность, довольно скоро он усомнился в призвании. И вот инженера-нефтяника Глезера не стало. Появился, как он сам себя именует, литератор Глезер. Он, что ж, бывает, увлекся переводами. С грузинского языка на русский, с узбекского на русский — стихи иногда даже появлялись в газетах, журналах.

Помимо литературной деятельности, предприимчивый переводчик решает вырядиться и в тогу покровителя живописи. Впервые его имя на этой ниве промелькнуло в январе 1967 года, когда Глезер, введя в заблуждение администрацию клуба «Дружба», организовал там выставку картин.

Москвичи любят живопись, охотно посещают выставки, и Союзы художников СССР и РСФСР, Московская организация устраивают их достаточно часто: в выставочных залах, в рабочих клубах, дворцах культуры, домах творческой интеллигенции, в институтах и библиотеках, в музеях и крупнейшем демонстрационном зале страны — Манеже. Но выставка, которую самолично придумал Глезер, была особого рода. Экспонировались «произведения» О. Рабина, Л. Кропивницкого, Б. Немухина, Д. Плавинского, и других, то есть оказались представленными работы только тех авторов (кстати, не членов Союза художников), кои неоднократно подвергались критике со стороны своих коллег — людей бесспорно компетентных в живописи.

Первыми до открытия «выставки» к клубу прибыли некоторые иностранные корреспонденты. Сработала личная служба оповещения организатора экспозиции. Разумеется, пришли и москвичи — истинные любители живописи. Они-то с чувством глубокого возмущения и задали администрации клуба вопросы: «А зачем это? А для кого это?» И по их требованию выставку закрыли. Представьте, это входило в расчеты Глезера. Как истинный купец, он точно оценил, чего стоит выставленный им товар. Ему надо было прослыть покровителем творчества «непризнанных». Тактика была верной: выставку закроют, это получит огласку в некоторых странах (не зря же приглашались корреспонденты) и вот уже Глезер — герой, эдакий борец за свободу творчества. Правда, особенной сенсации за рубежом не было. Вопреки прогнозам Глезера «все радиостанции мира» не прекратили своих передач. Из-под нечистых заборов тявкнули какие-то бульварные газетки, как всегда, обрадованно откликнулись «Голос Америки» и «Би-би-си», и все. Собственно, те же и Глезер.

Тогда он вновь без ведома и согласия Московской организации художников организовал очередную выставку. На этот раз в другом клубе. Результат тот же. Видя, что деятельность его не находит успеха в Москве, Глезер упаковывает чемодан и уезжает в Грузию. Делец-авантюрист организует якобы с согласия Союза художников Грузии выставку в Тбилиси. Для местного колорита он приобщает к своей коллекции картины нескольких грузинских художников, того же, своего «непризнанного» плана. И невооруженным взглядом было видно, что картины эти ничего общего не имеют с грузинским национальным искусством, да и весьма далеки от искусства вообще. Тенденциозный характер выставленных полотен и здесь вызвал возмущение посетителей. В письме на имя секретаря Союза художников СССР они писали: «Гидом на этой выставке был какой-то поэт из Москвы, любезно поясняющий «содержание» (ибо они непонятны) картин. Он заявил, что сам не художник, но коллекционирует подобные произведения и показывает их с согласия Союза художников СССР. Подобная версия неправдоподобна, так как Союз художников не будет пропагандировать формализм и трюкачество».

Глезеру пришлось убраться восвояси. Но он не успокаивается. 10-го марта прошлого года в одном из московских институтов он снова принимает участие в открытии очередной «выставки». На представленных полотнах было все, что угодно, кроме того, что называется искусством. На одном изображена рваная и грязная газета, на которой лежит вздувшаяся рыба. Копируя шрифт газеты, «художник» вписал в нее несколько фраз явно антисоветского содержания. На других так называемых картинах — мертвые, искаженные маски вместо лиц, гипертрофированные, дистрофичные тела, болезненно-похотливые и уродливые женщины, помойные ямы, задворки грязных дворов и тому подобное. «Это злонамеренная идеологическая диверсия», — так справедливо характеризовали выставку посетители. По требованию посетителей и эта выставка была закрыта. Но вот что показательно — уже на следующий день лондонская газета «Таймс» опубликовала статью об этом. По всей видимости, не без чьей-то помощи была проявлена подобная Оперативность».

Спрашивается, зачем понадобилась Глезеру и эта выставка? Из любви к искусству? Если это можно назвать искусством. Нет. Задача его иная: прослыть покровителем непризнанных талантов, привлечь к своей «смелой» и «инакомыслящей» персоне внимание падких на всякую грязную провокацию нечистоплотных людишек, корреспондентов иных зарубежных газет, а затем повыгоднее распродать доставшиеся ему по дешевке картины из собственной коллекции. Бывший нефтяник создал для себя весьма красноречивую формулу: «Нефть пахнет, деньги-нет». А деньги Глезеру нужны позарез. Без них же не построишь трехкомнатную кооперативную квартиру, не приобретешь мебель, не создашь коллекции из двухсот картин, не изготовишь для них передвижных стендов, не устроишь, как это он сделал, новоселье, пригласив 200 с лишним гостей (!). А ведь он сам говорит, что месячный доход его семьи, включая заработную плату жены и исключая алименты, составляет немногим более 300 рублей.

После новоселья делец от живописи решил несколько расширить сферу своей коммерческой деятельности. А для этого, естественно, нужна реклама. Кто же, спрашивается, как не сам Глезер, может рекламировать Глезера? И он пишет опус в защиту подопечных, эдакую «исследовательскую» статью о творчестве «непризнанных» об атмосфере недружелюбия, которая, якобы, окружает их. Этот свой труд он дает обучающейся в Москве на курсах русского языка француженке Паскаль Гато, чтобы та, по возвращении домой, передала его дальше, по назначению. Тут уже, кроме желания повыгоднее себя преподнести, ожидается и гонорар в валюте.

Знаний русского языка Паскаль вполне хватило на то, чтобы разглядеть в этой статье злобную клевету на Советский Союз. Французская девушка оказалась дружелюбнее к стране, предложившей ей гостеприимство, нежели Глезер к той же стране, в которой он родился и вырос. Возмущенная Гато возвратила статью автору. Такие, как Глезер, не находят поддержки у честных людей, они по душе только нашим идеологическим противникам. Они им дороги, как пятнышко на солнце.

Вот так и живет Александр Давидович Глезер. Живет, перебиваясь сделками и антисоветчиной, живет не чисто, живет, забыв о чести и достоинстве советского человека. Кстати, А. Д. Глезер является членом группкома литераторов при издательстве «Советский писатель».Членство это служит ему ширмой, за которой он пытается спрятать свои весьма нечистоплотные коммерческие дела, свои дурно пахнущие настроения. Но ведь за ширмой можно прятаться день-два, не отсидишься же за ней всю жизнь…»

* * *

Читатели, я надеюсь, вы не забыли, какая «общественность» — майор КГБ и два работника горкома партии — закрывали выставку в Москве в 1967 году, и как армейский полковник посылал из Тбилиси на Лубянку телеграмму, чтобы прикрыли экспозицию в столице Грузии. А вы заметили, что фельетонист почему-то не осмелился написать, что я торгую картинами. На встрече с Руссовским я опроверг все обвинения, но Р. Строков на это начхал. Что велели, то и сочинил. Даже изобрел и вложил в мои уста новый афоризм: «Нефть пахнет, деньги — нет». Насчет же продажи картин напустили тумана. Глезер — делец, ибо думает впоследствии «повыгоднее распродать доставшиеся ему по дешевке картины». Ну почему же не назвать меня и убийцей, к примеру, на том основании, что я думаю впоследствии кого-нибудь убить.

А вы обратили внимание, как много строк фельетонист посвятил глезеровской жажде наживы? Это не случайность, а опробованный прием. Как еще объяснить широким массам побудительные мотивы деятельности инакомыслящих, да так, чтобы удобнее втоптать их в грязь?! За истину они? За искусство? За свободу? Нет — лужеными глотками орет пропагандистский аппарат. — Продались! Продались за большие деньги! За валюту! Простое, привычное, затверженное обывателем понятие.

Оскар закупил пятьдесят экземпляров «Вечерки» с фельетоном и принялся меня поздравлять. Я ему:

— Ты что, с ума сошел? Теперь не то что картины покупать, — жрать не на что будет!

Аскетическое лицо Оскара освещается улыбкой:

— Умереть с голоду не дадим. Но зато от тебя все сплетни отхлынут. — И рассказывает, что ему осточертело выслушивать бесчисленные соображения о том, что Глезер наверняка сотрудничает с КГБ. Как же иначе — выставки устраивает, к иностранцам в гости ходит, они к нему таскаются — и как с гуся вода. Его не только не трогают, а еще позволяют печататься в газетах и журналах. Как пить дать, сотрудничает! И так рассуждали не одни злонамеренные стукачи-слухачи, сознательно сеющие в нашей среде подозрительность и недоверие, но и искренние доброжелатели, особенно из старшего, прошедшего сталинскую науку, поколения. Ведь и впрямь странно! Человек общается с зарубежными дипломатами и журналистами и не получает по заслугам. А то, что государственная машина порою медленно ворочает маховиками, что на согласования по инстанциям уходят годы, они в расчет не брали. Лишь боялись за доверчивых художников, которые угодят с этим Глезером в западню.

— Теперь так тебя расписали, — радостно потирал руки Оскар, — что волей-неволей заткнутся все говоруны!

Вот какая у нас удивительная страна! Ее пресса для общественности, как кривое зеркало. Окатила меня грязью с головы до ног, обвинила в антисоветской деятельности — и тем самым выдала свидетельство о честности и порядочности. О своем, о сексоте, такого ведь не напишут. Жил я в счастливом неведении об опутывавших меня сплетнях, а если б знал, то даже страшно подумать, каково бы пришлось? Чем, действительно, докажешь, что не замаран? Ну, ладно, спасибо «Вечерке», с этой проблемой покончено. А дальше-то что? Как мне все-таки реагировать на фельетон? Неужто проглотить? Загорелось: подам за клевету на газету в суд! Друзья высмеяли:

— Спятил, что ли? Какой-растакой судья примет твой иск? Раз печатный орган горкома КПСС утверждает, что ты авантюрист, спекулянт и антисоветчик, стало быть так и есть. Не оспоришь. И редактор газеты, и судья получают указания от одних и тех же организаций — партийных и карательных.

— Не прожектерствуй, не мудри, а ложись-ка ты лучше в больницу и лечись от бессонницы. Принимаешь по пятнадцати таблеток на ночь… Докатишься до наркомании! — наседал Марат. Он уже давно склонял меня к этому. Ныне же, по его мнению, скрыться на месяцок — сразу двух зайцев убить: и подремонтироваться, и переждать, посмотреть, как развернутся события.

В общем, 23 февраля Марат и Майя привезли меня в больницу, и не в простую, а в психиатрическую, ибо лишь там имеются чудодейственные аппараты электросна. Кстати, попасть в психушку (если только насильно тебя здорового не доставляют туда по приказу КГБ) в СССР нелегко. Больные самые разнообразные — от тихих шизофреников до запойных пьяниц — месяцами ждут очереди. Не хватает мест. Но у Марата в этом мире профессиональные связи, потому-то и удалось столь быстро меня пристроить. И как удачно — в двух шагах от дома.

Одна из исторических достопримечательностей нашей Преображенки психбольница № 3, широко известная в народе под названием «Матросская тишина». В царские, чуть не Петровские времена, ее построили как тюрьму для бунтовавших матросов и солдат. Потому-то угрюмо набычившееся здание окружено почерневшей в полметра толщины кирпичной стеной.

В приемном отделении сестра не церемонится:

— Снимайте все!

Сбрасываю тулуп, пиджак и в нерешительности останавливаюсь. Злится. Устала от психов.

— Скорее!

— Ну, не могу же я при вас…

Она с досадой к. Марату:

— Совсем сумасшедший?

Боже мой, куда меня занесло! С отвращением натягиваю несвежий больничный халат, тоскливо гляжу на пришедшего за мной дежурного врача. Майя протягивает газеты, бумагу, ручку. Сестра категорическим жестом отклоняет:

— Нельзя! Принесете, когда дадут свидание.

Да когда же его дадут! Сейчас из-за вирусного гриппа карантин, и свидания редкость. Без работы, без чтива, среди психов и сам стану психом. Пробую пошутить:

— Это все советские газеты: «Литературка», «Правда»..

Но здесь шутить опасно. Каждое слово воспринимается всерьез. Доктор встрепенулся. И вправду, не сумасшедший ли?

Марат забеспокоился:

— Ты поосторожней остри…

Доктор распорядился, в какое отделение меня доставить, и я побрел вслед за сестрою. Из-за того, что мы явились в неурочный час и какие-то двери уже перекрыли, пришлось идти через женское отделение. Большая полутемная после отбоя комната, скорее зала, полна безумных. Одна, растрепанная, обнаженная до пояса, встает в постели на колени и, простирая руки, плотоядно кричит:

— Дайте мне его сюда!

Невольно ускоряю шаг. В мой правый кулак, в котором зажата пачка сигарет, впиваются чьи-то зубы. Это охотница за сигаретами. Схватила упавшую пачку и метнулась прочь. Наконец мы выбрались и скорее на третий этаж. Сестра сама поеживается, а меня утешает:

— Ты будешь сидеть среди тихих, почти нормальных.

— Заводит в палату и указывает на пустую постель.

Оглядываюсь. Все уже улеглись. Ну да, условия здесь как раз для сна. Двенадцать душ свели воедино. Кто храпит, кто кашляет, кто ворочается с боку на бок — пружины поют. Три кровати справа у стены. Три — слева. По центру, вплотную друг к другу два ряда — шесть штук. На одной из них мое место. Сосед время от времени вскрикивает во сне и опускает на меня тяжелую ногу.

О, бесплатное отечественное медицинское обслуживание! Недаром, все, кто с деньгами, бежит от тебя, как от огня в платные поликлиники, к врачам-частникам. И я бы отсюда удрал, но Марат заранее предупредил, что курс лечения месяц, и раньше не отпустят.

Наутро знакомлюсь с обитателями палаты. В них — ничего от психов. В основном, хронические алкоголики, молодые и старые. Большую часть дня они дремлют. Бодрствуя, треплются о бабах, смакуя пикантные подробности, или пытаются уломать сестер принести четвертинку.

И не только моя палата — все отделение забито пьяницами, которых привозят на принудительное лечение, настоящую филькину грамоту. Полечится алкаш, а на воле опять за старое. Многие из больных тут старожилы, попадают по четвертому, пятому разу. Одутловатый тип — нос в сизых прожилках — развалившись на постели, хвастает:

— Плевал я на их принудиловку! Стращают антабусом… А лимоны на что? Слопал несколько штук — и нет его! Пей опять сколько влезет!

Точно такие же, иногда похожие на красномордых идиотов с картин Целкова, иногда с печатью обреченности, как на некоторых холстах Свешникова, толкутся у двери магазина «Вино-воды», что напротив выхода из метро «Преображенская». Но за водою редко кто сюда заворачивает. За водкой же прут косяком, благо выбор большой — от изысканной «Столичной», на которую алкаш не очень клюет, слишком дорого, до поганого «сучка», который, как говорится, гонят из табуретки. Однако тоже недешевый товар: поллитра — два шестьдесят. Главная задача завсегдатаев магазина, они угадываются сразу (изможденные фигуры, трясущиеся руки, ищущий взгляд — с кем бы сообразить на троих), стоять по возможности прямо, не качаться и, не дай Бог, не свалиться. Не успеешь упасть — подкатывает воронок, и везут бедолагу в вытрезвитель. А там мало того, что изобьют — пятнадцать рублей сдерут за услуги.

Пропаганда твердит, что пьянство — тяжкое наследие царской России, родимое пятно капитализма. Но вот что странно: больно долго, более полувека не могут от этого наследия коммунисты избавиться. Коллективизацию провели, то бишь, миллионы крестьян, державшихся за дарованную революцией землю, уничтожили, а остальных загнали в колхозы. С индустриализацией, закрепостив рабочих, привязав их к заводам и фабрикам (самовольный переход с места на место карался, в соответствии с мудрым сталинским законодательством, лагерными сроками) и использовав на строительстве отдаленных объектов бесчисленную армию заключенных, — справились.

А пьянство — бессмертно. Ничего с ним поделать не могут. Как-то в Литературной газете» проскочила курьезная статья. Автор удивлялся, почему в сибирской деревне нынче столько пьют — намного больше, чем до великого Октября. Раньше понятно: серая жизнь, нищета, бескультурье, отсутствие идеалов толкали на пьянку. Но теперь-то понастроили повсюду домов культуры, у всех телевизоры, всем даровано колхозное счастье — и опять тянутся к водке! Да чего там тянутся, хлещут, как воду. Отчего бы? — недоумевал журналист, однако от ответа воздерживался. Не мог же он написать, что именно в советское время довели деревню до ручки, что полнокровная дореволюционная жизнь сибирского крестьянства обернулась беспросветным бесцельным существованием в насильственно обобществленном хозяйстве и полной бесперспективностью перемен к лучшему. А телевизоры, по которым демонстрируют бесстыжие фильмы о всеобщем благоденствии и повсеместном изобилии, только еще пуще угнетают. А дома культуры, в которых самодеятельный хор поет о прекрасной колхозной доле, только еще сильнее погружают в пучину непролазной тоски. И где оно, спасение от этой безысходности, этой ежедневной, ежечасной лжи? В водке, товарищ журналист, в водке! Упьешься и забудешься.

Нудной чередой текли мои больничные дни. Спозаранок уколы, скудный завтрак, процедуры, прогулка по замкнутому кругу унылого двора, так называемого «психодрома», угнетающее безделье и оторванность от мира. А главное — в сидении здесь не видел я никакой пользы. Разрекламированный электросон ничуть не помогал засыпать в перенаселенной душной палате. Тайком принимал снотворные таблетки, которые Майя ухитрилась мне передать, и раздумывал, как бы поскорее смыться. Нежданно подсобили гебисты. В первых числах марта вызывает к себе старший врач отделения, пожилая сухонькая Маратова знакомая:

— Хочу вас профессору показать, посоветоваться.

А профессор, крупноформатная самоуверенная женщина, притворно улыбается и приглашает присесть:

— На что жалуетесь?

— Бессонница замучила.

— А галлюцинаций у вас не бывает?

— Нет.

— А угнетенного состояния духа?

— Нет.

…а того, а этого?.. И длинный сумбурный разговор. Старший врач, такая не похожая на себя, хмурая, неприступная, отгородившаяся от меня словно невидимой стеной, сидит в сторонке. Выхожу в недоумении. Лишь назавтра, когда Марат примчался на свидание, все разъяснилось.

— Ты знаешь, — спрашивает, — кто тебя вчера смотрел?

— Понятия не имею.

— Помнишь Тимашук?

Еще бы не помнить! Это она в 1953 году давала ложные показания против «врачей-убийц», «врачей-сионистов» и была за столь доблестное поведение награждена орденом и всенародным признанием. Однако не Тимашук же меня навещала. Оказывается, была еще у нее сподвижница, не столь прославленная, но тоже начальством не обойденная. Дослужилась до профессора (к сожалению, фамилия из памяти выскочила) в печально-знаменитом институте судебной психиатрии имени профессора Сербского, пользующегося особым благоволением КГБ. Туда Лубянка отправляет на экспертизу диссидентов, и ни разу еще не случалось так, чтобы не признали продажные эксперты-психиатры, врачи-клятвопреступники нормальным того, кого гебисты мечтают спровадить в гиблую пасть спецпсихлечебницы. Марат взволнован: «Ее к тебе неспроста подослали!..»

Нужно, срочно нужно драпать из «Матросской тишины»! Пока на Лубянке не пришли к выводу, как со мной поступить. Перевести из больницы в больницу все-таки проще, чем гнать санитаров на дом к человеку, который никогда в сумасшедших не числился.

А тут еще у нас в отделении взрыв антисемитизма. После телевизионной передачи. Причем, эмоционально взрыв вполне оправданный. Представьте себе: на экране возникает какой-то председатель колхоза из Биробиджана, потом еврейского происхождения генерал Драгунский, известная киноактриса Быстрицкая и сверхпопулярный Аркадий Райкин. Ему-то тошно, он-то через силу три коротких фразы пробормотал, но все равно некрасиво. Отказался бы выступить, не посадили бы. Остальные же разливались, выслуживались. Разоблачали и проклинали Израиль и сионистов, и поддерживающих эти реакционные силы американских империалистов. Прославляли партию и правительство, которые даровали евреям небывалое счастье жить в дружной и равноправной семье народов СССР.

— Тьфу, жиды поганые! — ругались психи. — Своих же пинают. И все они такие, предатели! За деньги мать родную продадут!

Хоть отвратно слушать антисемитов, но и самого мутило от краснобайства верных холуев. 9-го марта иду к старшему врачу:

— Я себя чувствую значительно лучше. Завтра у меня день рождения. Не отпустите ли досрочно? — И вижу, что она рада-радешенька избавиться от неприятного пациента. Для вида немного поссылалась на незаконченный курс лечения, но уступила.

И вот я на свободе. Больничные бастионы скрылись за поворотом. Бегу по улице и вдыхаю свежий морозный воздух. Вваливаюсь к Рабину. Новостей немало. Сменив кисть на перо, он написал фельетон «Человек не чемодан» (это чемоданы у революционеров бывали с двойным дном для провоза литературы и оружия) и в виде открытого письма отправил его в «Вечернюю Москву». Наверное плевались и чертыхались, когда читали:

«Я никогда не писал фельетонов. И не думал писать. Открою карты. Я художник. Я пишу картины. У меня есть друг — поэт Александр Глезер. Он пишет стихи. И много переводит. Кроме того, Глезер уже давно собирает картины современных художников: московских, ленинградских, грузинских, армянских.

20 февраля в газете «Вечерняя Москва» (в той самой газете, которая по иронии судьбы расположена на бульваре) — появился фельетон «Человек с двойным дном», подписанный Р. Строковым. Кто такой этот Строков, судить трудно, да и существует ли он вообще? А вот заведующий отделом фельетонов Руссовский — существует. И не только существует, но за три дня до появления фельетона два с половиной часа беседовал с А. Глезером для «уточнения фактов»… Правда, уточнил он их своеобразно.

Ну, раз уж Руссовский факты уточнял, то я буду обращаться к высказываниям Руссовского, используя фельетон.

Состязаться с Руссовским в остроумии мне трудно. Он приходит на работу к восьми часам и пишет фельетоны. Каждый день. О пьянстве. Но об одном пьянстве писать скучно. Хочется фельетонисту писать и о духовном. Пишут же другие! Тем более, и причину сообщили. Дескать, дал Глезер француженке Паскаль Гато (кстати, Глезер ее не знает) статью о своей коллекции с просьбой напечатать ее, и эта самая Гато увезла статью за границу и только там разглядела «злобную клевету на Советский Союз». Ну, а разглядев, она написала гневное письмо рукой и стилем Руссовского. И статью потом возвратила.

Все бывает. Бывает и то, что Глезер этого письма не получил. А получил его Руссовский и даже показал его Глезеру издали, достав из сейфа.

Наивный поэт задал вопрос:

— А как попало к вам письмо, адресованное мне?

На что фельетонист, изумившись наивности поэта, ответил:

— Ну, знаете… так получилось…

Меня интересует, почему письма, адресованные Руссовскому, не попадают к Глезеру? Или фельетонист имеет преимущество вскрывать чужую почту, как бы от скуки? Конечно, тайна переписки у нас, как и во всяком обществе, которого коснулась цивилизация, гарантируется… Но вечно фельетонисты любопытствуют…

Кстати, еще о Гато. Руссовский говорит, что разглядела Гато «злобную клевету». А вот сам Руссовский, по-видимому, не разглядел, так как ни строчки не привел из статьи Глезера, и даже сказал Глезеру: «Нам вашу статью цитировать не нужно».

А цитировать нечего. Статья о художниках, о том, что их картины не выставляют, а когда с большим трудом удается выставить, то сразу же выставку закрывают. В таком случае и Руссовского-Строкова-Гато следует обвинить в злобной клевете на Советский Союз.

Да, — пишет Руссовский-Строков, — не выставляют картины, да, закрывают выставки. Это очень злобная клевета.

А выставки закрывают, — пишет Руссовский, — «по требованию публики». «Публики» — это неопределенно. Народ она, что ли? Может и народ. Только получается, что один народ закрывает выставку, чтобы, не дай Бог, не увидел другой народ. Самое удивительное, с какой молниеносностью выполняется «требование публики». В клубе «Дружба» выставку закрыли через два часа после открытия. Выставку в Тбилиси в залах Союза художников с официальным каталогом закрыли, правда, через четыре дня, потому что расстояние большое. А закрывающий народ, по-видимому, находится в основном в Москве.

А в Институте международных отношений был установлен рекорд. Выставку закрыли через 45 минут после открытия, несмотря на то, что ее видел секретарь партийной организации института. И не только закрыл народ выставку, но еще и строгий выговор секретарю объявил! Не хлопай ушами! Будь бдителен! Не подумал, что три жены было!

— А у вас точно три жены было, — завистливо спросил Глезера предводитель фельетонистов. — И коллекция у вас есть?

Теперь Глезеру ничего не поможет. Аморальность доказана. Каждый нормальный фельетонист бросит в него камень. Все-таки три жены и одна коллекция! Ладно. Пускай три жены. А коллекция? Говорят, неплохой парень.

Вышло в советских издательствах восемь книжек переводных стихотворений. Но вдруг только прикрывается коллекцией, а коллекционирует жен? Чтобы отвлечь от преступного коллекционирования картин.

Жены были. Три. Не о чем и фельетон писать. Но опытного фельетониста это не смутит. Он насквозь видит.

И что Глезер думает, и что Глезеру в голову придет — фельетонист заранее знает.

И фельетонист рядится в тогу пророка и говорит: «Конечно, Глезер с большой выгодой для себя распродает картины, купленные по дешевке».

Но ведь Глезер за четыре года не продал ни одной картины! Так от особой хитрости. Провокация. Квартиру трехкомнатную купил, мебель кое-какую (два дивана и один шкаф), и новоселье устроил, двести с лишним гостей!

Рассказывают, что за одну изданную книгу — (из 8) он получил 3000 рублей. А если посчитать стихотворения в газетах и журналах? Хитрит. Это Глезер нарочно книги издавал, чтобы фактов для фельетона не было. Так и фельетонист хитер. Хитрому писателю зачем факты?

А жалко, что не пьет Глезер. Пьют же другие! О пьяницах и писать легче. Или, к примеру, женами бы торговал. Как бы остроумно было написать, что Глезер продал очередную жену, на вырученные деньги купил картину, которую потом пропил. Вот это факт!

Но опытный фельетонист может и без фактов. За то и деньги платят; а деньги, признавался фельетонист, не пахнут. Одним проникновенным словом добил Глезера. Лежит теперь Глезер с нервным расстройством. Не зря намекнул Руссовский: «То-то после выставки в клубе «Дружба» вас меньше печатать стали!».

«Мы, — говорит Руссовский, — фельетонисты. Народ серьезный. Захотим — и вовсе печатать вас не будут».

Нервная, тонкая душа у поэта. Легко ранимая. Вот уже и в больнице. По такой немаловажной причине я взялся за фельетон, первый раз в жизни, и, надеюсь, в последний.

Фельетонисту, конечно, премию теперь. За Глезера.

За меня Руссовский скоро премии не дождется. Я — художник, человек мастеровой, нервы у меня — канаты. Гастрит, правда, но воспаления не будет от фельетонов Руссовского. Пусть не надеется.

Но Глезера донял. Одними словами и выражениями. А дать бы фельетонисту ружье, он и стрелять начнет. Сначала, правда, в воздух. А потом и так, по движущимся мишеням.

Было время, в 30–40 годы вопросы русского искусства решали фельетонисты с оружием в руках. И порешили. Ни искусства, ни литературы. Одни фельетоны.

В 60-е годы первые ростки пошли во время оттепели, только фельетонисты тут как тут зелень, извините, поедают. Но стрелять пока стесняются. Вызывают, беседуют.

— Но ведь Марк Шагал… — заметил Глезер на прощанье.

— Шагал Марк? Кто это?

— Ну, всему миру известный…

— Я вашего Марка не читал, — оборвал Руссовский и начал писать фельетон. А мне пора кончать. Мне за фельетоны денег не платят. Я — Художник».

* * *

Использовав цитаты из Оскаровского сочинения, газета «Вашингтон Пост» опубликовала статью своего московского корреспондента Антони Астрахана «Фельетоны о советском искусстве совершенно серьезны». Он сразу же обобщил: «Некоторые из современных московских живописцев оказались мишенями в нынешней кампании подавления советской культурной жизни… Газета «Вечерняя Москва» опубликовала фельетон, напав в сатирической форме на Александра Глезера, поэта и переводчика, чья квартира служит Своего рода галереей для многих лучших художников, не признаваемых в Советском Союзе… Это первая атака в печати на оппозиционно настроенных людей из мира искусства, начиная с 1967 года. Пока она не состоялась, казалось, что культурная кампания обойдет живописцев и сосредоточится вокруг представителей литературы, таких, как писатель Александр Солженицын и редактор Александр Твардовский».

Как всегда, отклик Запада заставлял надеяться, что, остерегаясь огласки, власти не прибегнут к крайним мерам, и уж во всяком случае за свое мужество Рабин не поплатится. Тем не менее Руссовский не преминул пригласить его в редакцию. Обиженно бубнил:

— Что вы, Оскар Яковлевич, нашу газету «бульварной» называете?

Пикантная ситуация. Орган горкома партии окрещен «бульварным». Съесть бы им этого проклятого Рабина с костями за наглый эпитет. Приходится же терпеть, разговаривать на равных. Вот он и распускается:

— Почему вы печатаете сплетни?

Руссовский, игнорируя замечание:

— Мы против вас выступать не будем. Вы поступили эмоционально, защищая друга.

Какое рыцарство! Какое благородство! Прощают врагу колкие, едкие, бьющие не в бровь, а в глаз строки, да еще их передачу за рубеж, потому что вступился за друга. Словно сбылось предсказание пророка и волки стали мирно пастись с ягнятами. Нам подоплека этого преображения ясна. Тронь Рабина — за перо возьмется Немухин, стукни Немухина, не удержится Мастеркова… И начнется… Нет, широкая шумная война с художниками не входит в планы карателей. А расправиться с коллекционером-пропагандистом необходимо. Это и легче. Живописцев много, а он, такой дурак, один. Художники материально от государства не зависят, а он кормится в наших издательствах. Перво-наперво лишим его работы. Для того достаточно всего лишь фельетона (и действительно, едва его опубликовали, как в разных городах сняли с производства пять книг моих переводов). Потом изгоним из Профкома литераторов, и он окажется нигде не работающим, нигде на учете не состоящим паразитом-тунеядцем. Тогда суд насильственно трудоустроит его на службу где-нибудь подальше от Москвы — и конец осиному гнезду модернистского искусства!

Задуманное неукоснительно проводилось в жизнь. Профкомовцы еле-еле дождались, пока я выйду из больницы, и ко мне пожаловала комиссия во главе с председателем Профкома Прибытковым. Ходят они по квартире, глазеют на картины и возмущенно рокочут. Все, дескать, непонятно, все это кривлянье, а не искусство. Рабин же, и спорить нечего, неприкрытый антисоветчик. А ухватистый, расторопный, лицемерный Прибытков разговаривает со мной, как с младшим, любимым, да вдруг нашкодившим братом.

— Картины еще ладно. Нравятся вам, висят у вас в квартире, и пусть висят. Но как вы умудрились передать за границу статью с антисоветским душком?

— Нет в ней никакого душка! Статья о художниках.

У него с собой копия:

— Вы утверждаете, что авангардистов не выставляют на Родине, обрекают на молчание, и цитируете эмигранта Замятина, писавшего в тысяча девятьсот тридцать втором году Сталину, что для творца такое молчание равносильно высшей мере наказания, то есть расстрелу. Вы осмеливаетесь сравнивать положение ваших художников с положением Замятина, которого не печатали и не печатают, потому что он проповедовал чуждые нашему обществу взгляды.

— Замятин — большой русский писатель… Художников же и вправду не выставляют.

Прибытков разочарован моей несговорчивостью. Усаживает всю компанию, зачитывает статью. Общее мнение — крамольная. Только двое среди этой восьмерки — нормальные люди: старик Романовский и Юра Дмитриев. Не то чтобы они одобряли мое поведение. Ни в коем случае! Но они считают, что основное — проверить, соответствуют ли изложенные в фельетоне факты истине. Последовательно и доказательно опровергаю обвинения. Однако ни на кого, кроме тех же Романовского и Дмитриева, мои доводы не производят никакого впечатления. Им и слушать их скучно. Наша газета всегда права. Чего тут еще копаться! Но дипломатичный Прибытков прощается дружелюбно. Обещает, что вскоре соберется большое бюро профкома и актив секций, заслушает меня, все обсудят и вынесут решение. Про себя я отметил «приговор».

Бюро назначили на 25-е марта. Утром того же дня встречаюсь с Прибытковым. Объясняет, что положение сложное, что требуют (кто требует?) немедленного моего исключения из организации. Но не все еще потеряно. Мы вас попробуем спасти. Для этого нужно, чтобы вы раскаялись. И торопливо:

— Перед товарищами на собрании, в узком кругу!

Меня оклеветали, и я еще должен раскаиваться! Протестую, но как-то вяло. До сих пор глотаю таблетки, которые мне дали в больнице, а они, как позже узнал, рассчитаны на подавление активности.

Прибыткову же чудится, что я растерян:

— Проводите меня. По дороге продолжим разговор. — И в метро успокаивает: — Не стоит расстраиваться. Все образуется. Нет ничего зазорного в том, чтобы признать ошибку перед собратьями по перу.

Доезжаем до станции «Дзержинская». Взгляд рассеянно скользит по черному бордюру, окаймляющему мрамор стены. Нарочно ли, нечаянно, безвестный архитектор украсил символичной траурной каймой станцию возле зловещей Лубянки. Прибытков посматривает на часы:

— Начало у нас сегодня в шесть, а вы приходите на полчаса пораньше. — И к выходу. Побежал за распоряжениями. Интересно, куда. Прямо через площадь, на Лубянку, или направо, в горком партии.

А в 17.30 он совсем другой. Наверное доложил, куда надо, что Глезер, кажется, нетверд, и получил указание добиться от меня максимума. Сейчас ему недостаточно устного раскаяния. Сейчас Прибытков хочет, чтобы я признал свою вину черным по белому, написал бы заявление в бюро Профкома. И уже тащит лист бумаги и ручку:

— Я вам продиктую. — И тут же, склонившись надо мной, как демон-искуситель:

— А может быть, вы пошлете письмо в «Вечернюю Москву»? Это самое лучшее. Тогда отделаетесь выговором.

Наконец добрались до сути. Начиналось с малого — раскаяния в узком кругу товарищей, заканчивается обычным требованием прилюдно посыпать себе голову пеплом и молить о прощении. Открылись вы, зарвались вы, товарищ Прибытков!

— В газету, меня оклеветавшую, писать не буду!

И он смягчается, отступает, как опытный фехтовальщик:

— Пойдемте, пойдемте на бюро. Время поразмыслить у вас еще есть.

Самая большая комната издательства «Советский писатель» набита битком. Лица братьев-литераторов исполнены значительности. Родина поручила им судить преступника, и нужно оказаться достойными доверия. За минуту до открытия прибегает секретарша:

— Звонили из горкома партии, просили выступления стенографировать.

Это нечто вроде допинга. Теперь-то все поэты и прозаики, и без того находящиеся в состоянии боевой готовности, рванутся в атаку с утроенной энергией. Высокое начальство оценит их рвение. И, опережая карьеристых молодых, поднимается Гейгер. У него славное прошлое. Служил в войсках НКВД. Венгр по национальности, открыто одобрил введение в Будапешт советских танков. Ликовал, когда подавляли Прагу. Ему понукания ни к чему. Он свой партийно-чекистский долг знает. После его исполненной праведного гнева речи и другим полегче выступать в том же ключе. Клеймят и клюют, клеймят и клюют. Заместитель Прибыткова, седенький, маленький, словно навек чем-то пришибленный, Корнблюм сегодня витийствует:

— Видел я, товарищи, эти, с позволения сказать, картины. Если на заводе имени Лихачева Глезер устроил бы выставку, рабочие уничтожили бы их все до единой!

И побили бы авторов!

— А в институте имени Курчатова такую выставку приветствовали бы! — смело парирует Дмитриев. Ему на подмогу спешит Романовский. Покашливая, зачитывает:

— Наша юридическая комиссия проверила факты, изложенные в фельетоне, и считает, что большинство из них не соответствует действительности. Глезер виновен лишь в организации новоселья-вернисажа без предупреждения о том Союза художников, и в передаче в обход АПН статьи за границу. Последнее неэтично.

Милый Романовский! Как хорошо сформулировано-то: «неэтично». Это я еще могу признать. Хоть и противно, но на какие-то уступки ради коллекции пойти придется.

А тут для отхода предложили такой роскошный мостик. Эту вину я за собой признаю и еще признаю, что когда приглашал гостей на новоселье, обязан был заручиться санкцией МОСХа. Я бы порадовался, если бы мое раскаяние по сему поводу напечатали. То-то было бы смеху!

Теперь Дмитриев поддерживает Романовского:

— По поручению бюро я заходил к Руссовскому, сказал, что использованные для фельетона факты ложь. Думаете, он стал меня переубеждать? Ничего подобного. Только спросил: «Ну и что?»

Когда выступали Дмитриев и Романовский, у меня на мгновение мелькнула шальная мысль: «А вдруг ход собрания переломится? А вдруг найдутся новые смельчаки?» Нет, непоколебимы ряды борцов за коммунизм! Упрекают заблудших коллег в близорукости и постыдном либерализме. Да читали ли они статью Глезера? Читали! Так о чем же разговаривать? Это же типичная антисоветчина. Нет, гнать его взашей! Мы не можем дышать с ним одним воздухом. Председатель секции прозы от негодования сотрясается:

— Я три года провел в окопах. Воевал с фашистами. А к нему немецкий посол картинки смотреть приезжает!

Я не утерпел:

— А что бы вы сделали, если б посол к вам приехал?

— Грудью б встал в дверях! Не пропустил!

Собрание длится четыре часа. Двух мнений быть не может — выгонят. Прибытков предлагает высказаться мне. Ох, врезать бы им правду-матку! Но приходится локально выступать. Опровергаю пункт за пунктом фельетон. Шумят, прерывают. Отстаиваю статью — ревут. Такая злоба в их криках, в их словах, в их глазах, будто я оскорбляю лично каждого. Но Прибытков чуть-чуть гасит страсти — дирижер он умелый — и подбрасывает вопросик:

— Александр Давидович, хоть в чем-то вы себя признаете виновным?

Кое в чем? Как робко спрошено. Кое в чем могу и признать:

— Я ведь сказал уже о неэтичности поступка и новоселье-вернисаже без ведома МОСХа…

— Так напишите об этом в «Вечернюю Москву».

Что он, спятил? Кто же это напечатает? Не идиоты же там! Да и сам Прибытков не дурак. А он настаивает. Он апеллирует к своему стаду. И стадо мычит:

— Пусть напишет!

Снова витийствует Прибытков. Все больше об идейном воспитании. О высоких материях. И неожиданно, как бы между прочим:

— Я считаю, что если Александр Давидович в письме чистосердечно признает вину, кое о ком из художников…

— Я не обещал каяться и писать о художниках!

Укоризненно глядит, дескать, я вас не прерывал.

И, словно защищая меня от меня самого и будто спасая меня от вновь расшумевшейся аудитории:

— Если такое письмо появится (и в мою сторону — без художников, без художников!), то можно не исключать Глезера, а временно снять с учета.

Жаждущие крови удивляются, но покоряются. Раз Прибытков занял столь примирительную позицию, значит на то есть основания. Значит, все согласовано с верхами.

И те, кто еще секунду назад предлагали не только гнать меня вон, но и составить коллективное письмо с просьбой передать суду антисоветчика и махинатора, проголосовали за снятие с учета.

Я же, как вареный (чертовы таблетки!), туго соображаю. Но и в этом состоянии сознаю, что теперь-то за кулисами и начнут мне выкручивать руки, выбивать письмо с покаянием на все сто процентов. Подобные послания очень по сердцу нынешним хозяевам страны. Ты подписался в защиту диссидента, ты осмелился выразить собственное мнение, не совпадающее с партийным, ты напечатал свое произведение на Западе — вались на колени! Хочешь жить — покайся на страницах родной прессы! Трудно самому себе в душу плевать?.. А ты плюнь, коль позволил себе своевольничать! Поешь землю, гад, растопчи свою совесть! Не во имя самоуничижения лишь, хотя и ради этого, но и для острастки другим. Поглядите, мол, умники, как кается гордый Булат Окуджава или чудом выживший в сталинских лагерях (двадцать лет на Колыме!) Варлам Шаламов. Уж если сломили их, то вас согнем в два счета. Не хотите потом позориться, так сейчас сидите и молчите.

Так-то, «прогрессивные» западные писатели. Вам нравится роль ваших советских коллег в жизни общества, организованность в СССР издательского дела! А как насчет цены за эти роль и организованность? Может быть, и вы уже готовы отказаться от личных взглядов и пристрастий и слепо повиноваться партфункционерам? Вот и Прибытков выполняет их непреклонную волю.

— Жду от вас письма через два дня.

А через два дня читает мои двадцать строк и только что не плюется. Ему, видите ли, обидно, что он меня выгораживал, а я отвечаю черной неблагодарностью. Все не нравится председателю. И тон, и стиль, и нежелание признать ложь истиной. И главное — о картинах, о художниках — ни слова. Как будто трудно было, к примеру, написать, что будучи в эмоциональном состоянии, заблуждался и собирал работы фрондирующих непрофессионалов, неумелых модернистов.

— Не мог же я четыре года пребывать в эмоциональном состоянии.

Эх! — вздыхает он, — трудно с вами столковаться! Вот товарищ Корнблюм хочет вам помочь. Поезжайте в ближайшие дни к нему домой и спокойно обсудите текст письма.

Старый коммунист Корнблюм встречает меня приветливо, шутками да прибаутками. Жена и взрослая дочь накрывают на стол. Типично еврейская кухня — рыба фиш, кнедлики… Хозяин поглаживает себя по животу:

— После сытного обеда и разговаривать веселее. — И непринужденно, как нечто вполне обыкновенное: — Я, конечно, понимаю. Вам трудно написать такую бумагу самому. Дружеские чувства. Ложное самолюбие. Но мы ее составили за вас. Распишитесь и все.

Это означает на их языке «обсуждение текста». Ну-ка посмотрим, что им от меня надобно. О, очень многого! Виноват. Раскаиваюсь. Больше не буду. Грязь в адрес художников. И блистательная, вся в сослагательном наклонении концовка: «Если бы моя статья была бы напечатана на Западе и недобросовестно прокомментирована бы, то она могла бы создать превратное представление о положении части творческой интеллигенции в нашей стране». Значит, художников-модернистов не запрещают выставлять, значит, их не травят в прессе, значит, перед ними открыты все дороги. И под этим бесстыдством подписываться?!

Но Корнблюм не теряет надежды. С терпением, участливо:

— Я старше вас на много лет. Гожусь вам в отцы. Советую — не губите себя и семью! Здесь лишь полстранички. — И затем, указывая на этюд, вульгарную рыночную поделку, стоящую за стеклом книжного шкафа: — Поглядите! Шесть сосен. Все они отражаются в пруду. И еще лебедь плывет. Тринадцать предметов! И за это я заплатил всего лишь три пятьдесят. А на картине Рабина нарисована только рыба и подклеена газета. Он же содрал с вас триста рублей! Друг называется! Вы наивный человек. Вас обманывают!

А телефон звонит уже не в первый раз, и мгновенно покрывающийся испариной жалкий человечек повторяет слово в слово:

— Нет, пока не подписал. Мы обмениваемся мнениями. — И осторожно положив трубочку, снова ко мне, душевно, с надрывом даже (партзадание-то хочется выполнить):

— Вы еврей, и я — еврей. Какое вам дело до русского искусства! Подпишите!

Однако не откликнулся я на зов Корнблюма, и родился на свет документ:

ВЫПИСКА ИЗ ПРОТОКОЛА № 9

ЗАСЕДАНИЯ БЮРО ПРОФКОМИТЕТА ЛИТЕРАТОРОВ ПРИ ИЗДАТЕЛЬСТВЕ «СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ»

От 8 апреля 1970 года

СЛУШАЛИ: О пересмотре решения Бюро Профкомитета литераторов от 25 марта 1970 года, снимающего А. Д. Глезера с учета в Профкоме.

ПОСТАНОВИЛИ: Бюро вновь подтверждает, что важнейшие факты, приведенные в фельетоне, соответствуют действительности. Осуждает деятельность А. Д. Глезера, выразившуюся в популяризации произведений живописи, носящих абстрактно-формалистический характер и полностью не соответствующих требованиям, какие предъявляются к искусству, как средству идеологического и эстетического воспитания масс в духе партийности и советского патриотизма. Считает несовместимой с честью советского литератора попытку А. Д. Глезера опубликовать в зарубежной прессе статью, носящую заведомо лживый характер, искаженно рисующую действительное положение творческой интеллигенции в СССР.

Поскольку Профком литераторов при издательстве «Советский писатель» объединяет профессиональных литераторов, считающих своим долгом проводить в области искусства политику, соответствующую требованиям партии и советского общества, Бюро Профкома не может иметь доверия к А. Д. Глезеру, чья деятельность противоречит этим принципам.

В связи со всем вышесказанным, а также в связи с тем, что А. Д. Глезер не выполнил данного им членам бюро обещания, не написал статьи в «Вечернюю Москву» с чистосердечным раскаянием о своей деятельности «коллекционера» картин, часть которых не имеет ничего общего с искусством и отдельные из которых являются политическим хулиганством, статьи, с осуждением собственной антисоветской выходки; в связи с тем, что А. Д. Глезер продолжает обманывать организацию, делает вид, что ему не ясно существо его поступков, БЮРО ПОСТАНОВИЛО: Александра Давидовича Глезера ИСКЛЮЧИТЬ из профсоюза работников культуры.