Когда я приступал к этой главе, мой приятель уже здесь, на Западе, засомневался, стоит ли ее писать.
— Как-то странно получается, — сказал он. — Ты сам идешь в КГБ. Если б ты пошел в ЦК или Горком партии…
— Да какая разница?
— Выходит, ты признаешь руководство Лубянки литературой и искусством.
«Факты — упрямая вещь», — говорил товарищ Сталин. Можно от них отворачиваться, можно ими пренебрегать. Но это же самообман. Кто способен увидеть, где кончается ЦК КПСС или ЦК ВЛКСМ и начинается КГБ? Кто уничтожил Мандельштама, Бабеля, Пильняка? Кто посадил Синявского и Даниэля? НКВД — КГБ или ЦК КПСС? Справились они с этим дружными совместными усилиями. Одни распорядились — другие исполнили. И вообще у них общие кадры. Сперва первый секретарь ЦК ВЛКСМ Семичастный становится министром Госбезопасности. Потом его сменяет секретарь ЦК КПСС Андропов. По-моему, все равно, куда идти. Важно, как себя там вести. Превратиться в подлеца можно и не выходя из дому.
А если я не напишу эту главу, что подумают на Лубянке? Испугался. И что придумают? Пустят в оборот собственную версию моего поведения в их замечательной организации. Коль они даже Солженицына пробовали дискредитировать тем, что, якобы, Александр Исаевич когда-то был недостаточно стоек в отношениях с ними, то со мной и вовсе церемониться не станут. Наплетут с три короба. Потом поди доказывай, что ты не верблюд. Они же действуют по геббельсовскому принципу: ври больше — что-то в мозгах останется.
Однажды оговорить меня уже пытались. Подбросил аноним в конце 1973 года в Шведское посольство записку. Признался в ней в любви к Швеции и посетовал на то, что аккредитованные в Москве неосмотрительные шведские дипломаты встречаются с плохими людьми — Глезером и Жарких, которые называют их, то-есть дипломатов, шпионами. Где называют? — аноним-доброжелатель умолчал. Но не на базаре же! Естественно, на Лубянке. Значит, Глезер и Жарких — стукачи. Держитесь, иностранные граждане, от них подальше!
Но все предыдущее, так сказать, предисловие к главе. Перейдем к ней самой. Итак, я оказался изгнанным из Профкома литераторов, без работы, без средств к существованию. Типичный тунеядец, которого при желании власти могут насильственно трудоустроить или выселить из Москвы. Почти все поэты, коих мне довелось переводить, немедленно отказались от моих переводов. Вдобавок кто-то распустил слух, будто я уже арестован (после подобного фельетона почему бы и нет?), так что меня вроде бы уже и не было. Что оставалось делать в моем положении? Оскар одолжил тысячу рублей, я положил их в сберкассу. Глядите, мол, не тунеядец — скопил деньги. Летом по настоянию Майи мы отправились отдыхать не куда-нибудь, а на Черное море, причем знакомые достали путевки в писательский Дом творчества в Гаграх. Специально туда, чтобы пишущая братия убедилась, что еще жив и на воле. Вспоминаю выпученные глаза председателя Союза писателей Башкирии Назара Наджми, столкнувшегося со мной на пляже:
— Это ты?! Ты не арестован?
— А за что меня арестовывать?
— Но в фельетоне всякое писали…
— Мало ли о чем пишут фельетоны?
Он согласно кивает, но предпочитает держаться подальше. Непонятная история: человека назвали многоженцем, дельцом, антисоветчиком и не посадили, пустили гулять на Черноморское побережье. Начальника башкирских поэтов и прозаиков даже слегка оскорбляет, что ему приходится нежиться под одним и тем же солнцем, на одном и том же песке с этой подозрительной личностью.
И с не меньшим удивлением встречали меня через месяц в Тбилиси. Все пребывали в полной уверенности, что я давным-давно за решеткой. Между тем я отправил два почти идентичных письма: секретарю ЦК по идеологическим вопросам Демичеву и шефу КГБ Андропову. В обоих я доказывал, что фельетон — клеветнический, прося разобраться в фактах и либо опровергнуть ложь, либо арестовать меня. Своеобразным ответом было появление в сентябре в нашей квартире милиционера, который с места в карьер потребовал, чтобы я прекратил тунеядствовать и шел на службу. Ни книжки мои, ни объяснения, что я отложил деньги и живу на них, ни демонстрация единственного, не разорванного со мной договора нисколько на него не повлияли. Твердил, как попка:
— Обязаны трудоустроиться.
Да, свои планы Лубянка осуществляла четко. После второго и третьего милицейского захода стало ясно, что необходимо действовать. Попытки устроиться куда-нибудь инженером успеха не имели. Кто же возьмет еврея, да еще с клеймом антисоветчика? В ночные сторожа или истопники с высшим образованием не брали. Оставалось последнее: определиться фиктивным секретарем без жалованья, лишь для справки, что работаю, к писателю или ученому. Несколько лет назад это не представляло особой сложности. Многие считали за честь помочь попавшему в опасное положение диссиденту. Но теперь на дворе стоял не 1967, а 1970 год.
Напрасно друзья стучались в двери писателей, напрасно надеялись на, якобы, более независимых ученых. Люди снова научились бояться. Когда, наконец, милиция ультимативно предложила в двухнедельный срок подыскать работу, я отправился за советом к известному адвокату Дине Каменской, которая прославилась смелыми выступлениями в защиту диссидентов на процессах шестидесятых годов. Ей потом запретили защищать такого рода обвиняемых. Мне хотелось узнать, могу ли я как-нибудь отбиться от милицейских, опираясь на закон.
Вот, дескать, переведенные книги, вот публикации в журналах, живу на то, что заработал, говорить о тунеядстве не приходится. Адвоката моя логика рассмешила:
— Вы живете в бесправовом государстве! Невзирая на законы, с вами сделают все, что угодно. — Она задумалась и вдруг сказала: — Лучше всего пойти на Лубянку самому.
От неожиданности я подскочил на стуле:
— Зачем?!
— Это единственная организация, которая в таком частном случае, как ваш, не побоится взять на себя ответственность за самостоятельное решение.
— Они меня станут вербовать!
— Наверно. Но завербоваться или нет зависит от вас.
— Какой же им смысл идти мне навстречу, если я отказываюсь с ними сотрудничать?
— Они иногда делают непонятные вещи. — И Каменская рассказала, как мыкалась Ирина Жолковская, жена Алика Гинзбурга. Его арестовали за несколько дней до официального оформления их брака и, хотя существовали доказательства, что Алик и Ира давно живут как супруги, эти доказательства использовались лишь для того, чтоб испакостить ей жизнь. Ирину преследовали, увольняли со службы, мол, она жена Гинзбурга, и в то же время не пускали на свидания с ним, так как их брак не зарегистрирован в ЗАГСе и, следовательно, она ему не жена. С просьбой оформить брак с заключенным Гинзбургом Жолковская обращалась к председателю Президиума Верховного Совета СССР, к председателю Совета министров, в ЦК КПСС. И всюду наталкивалась на категорическое «нет». Она поехала на Лубянку. И там, неясно почему, посчитали нужным ей помочь. Не выдвинув никаких условий, словно это было заурядным явлением, Ирину доставили в лагерь, где и зарегистрировали с Гинзбургом.
— Вы можете объяснить поведение КГБ в данном вопросе? — спросила Дина. — И пошутила: — Действия тайной полиции таинственны и необъяснимы.
Оскар поддержал идею адвоката:
— Терять тебе нечего.
А меня то охватывает нерешительность, то лихорадочная жажда сразиться с ними в их логове. И в конце октября, миновав стоящего при входе на страже молоденького солдатика, я вошел в приемную КГБ, что на Кузнецком Мосту, и двинул к ее начальнику. Он сидел за массивным письменным столом. Невыразительное лицо какого-то странного кирпичного оттенка. Маленькие бесстрастные глаза. Говорит резко, отрывисто:
— Что у вас?
— «Вечерняя Москва» напечатал обо мне клеветнический фельетон…
— При чем тут мы?
— В фельетоне использованы материалы, которые могли быть получены лишь от вас. Я обвиняюсь в передаче на Запад антисоветской статьи.
Он переходит на крик:
— Имеется Комитет по делам печати! Идите жаловаться туда!
Забурлило и во мне. Направляясь к двери:
— Я пойду в прямо противоположную сторону. — Фраза внешне бессмысленная. Однако он понимает, что грожу обратиться к иностранным корреспондентам. Это ему не нравится. Срочно меняет тон и любезно просит подождать две-три минуты в зале перед кабинетом. Там на моих глазах разыгрывается любопытная сценка. В приемную небрежной, развинченной походкой вступает молодой человек, судя по внешности — кавказского происхождения. Просто и буднично, словно пришел на завод, бросает солдату:
— Здесь берут на работу?.
Тот отсылает его к начальнику. Очень быстро кандидат в стукачи выскальзывает из кабинета и, задержавшись на мгновение возле часового, разочарованно ухмыляется:
— Не взяли…
Лубянка стала разборчива. Очевидно, желающих сотрудничать больше, чем вакансий. Не всякий им нынче подходит.
А начальник, приглашая меня в кабинет, сам удаляется. Двое неведомо как очутившихся здесь гебистов (двери, как будто, одни) поднимаются из-за длинного полированного стола. Представляются:
— Андрей Григорьевич и Михаил Вячеславович. — Интересуются причиной моего прихода.
Повторяю о фельетоне. Не читали не слышали. Ну, конечно, они не знают! Самая удобная позиция. На всякий случай их хата с краю. Пересказываю и одновременно опровергаю стряпню Строкова. Сетую на приставания милиции.
Андрей Григорьевич, смуглый, с мягкими чертами лица, пышными усами, отменно поставленным бархатным голосом задает по ходу уточняющие вопросы. Он прямо-таки удивлен: как это «Вечерняя Москва» не разобралась и опубликовала откровенную ложь! Он сочувствует. Он рвется помочь. Всплескивает в недоумении руками. Понимающе кивает. Этакий бесплатный театр.
Михаил Вячеславович, с грубоватой крестьянской внешностью, безусловно старший по рангу, помалкивает — изучает меня. Порою перехватываю его быстрые напускно-равнодушные взгляды. Наконец и он раскрывает рот:
— Вы кому-нибудь сказали, что идете к нам?
Коварный вопросик — первая ласточка вербовки. Но будто ни о чем не догадываюсь:
— Жене и друзьям.
Вижу — раздосадован. Насколько спокойнее было бы, если б я никого не предупредил. Безусловно, человек может рассказать, о чем с ним беседовали в КГБ, что предлагали. И все же, когда он приходит туда скрытно от всех, надежд на его благоразумие и готовность сотрудничать гораздо больше. Михаил Вячеславович постукивает пальцами по столу:
— Необходимо письменно изложить ваши аргументы. Мы изучим, доложим.
Андрей Григорьевич протягивает номер своего телефона: 224-20-43:
— Как напишите — позвоните.
Я накатал опровержение, чуть не на двенадцати страницах, и через неделю мы встречаемся вновь. На этот раз непосредственно на Лубянке, в здании КГБ Москвы и Московской области. Сегодня они меня ждали, подготовились. Михаил Вячеславович воинственен:
— По-вашему, газета кругом на вас клевещет.
— Я уже объяснял.
— Но статью за границу вы передали?
— Да.
— И считаете этот поступок нормальным?
Понимаю, что они перешли в заранее подготовленное наступление, и стремлюсь его сорвать:
— Вы прочтите мною написанное. Там сказано обо всем. Кстати, милиция не оставляет меня в покое. Нельзя ли ее остановить?
А он гнет свое:
— Газета не может во всем заблуждаться. Так не бывает.
— Обвинений в фельетоне много, и каждый я опровергаю.
— Антисоветской статьи не опровергнете.
— Она не антисоветская.
— Александр Давидович, с вами не столкуешься!
— Прочтите, пожалуйста, то, что я написал.
Недовольно передергивает широкими плечами. Кажется, сейчас даст волю гневу. Нет, задача у него другая. Перестраивается. Дружески поясняет, что в принципе я в КГБ обратился не по адресу. В их компетенцию не входит разбор подобных происшествий. Но мне хотят помочь, так как «Вечерка» переборщила. Смущает лишь одно: слишком широко оповещаю обо всем друзей. Лучше, чтоб никто не подозревал, что продолжаю бывать здесь. Тогда госбезопасность не обвинят, что вмешивается не в свои дела.
Можно подумать, что нахожусь не в КГБ, а в благотворительной организации. Вот какие они замечательные! Даже закон нарушают, чтобы выручить из беды человека. Только пустяковое условие: держать все в секрете. Могущественная Лубянка кого-то страшится! Кто-то скажет, что она превышает полномочия. Явный блеф. Продолжение прелюдии к вербовке. Сперва выудят обещание никому о моих посещениях не сообщать. Потом потребуют отвечать на щекотливые вопросы. И в конце концов последует спецзадание новому агенту. Схема немудреная. Михаил Вячеславович глядит выжидающе-поощрительно. Глезер и с художниками связан, и с писателями. И диссиденты к нему захаживают, и дипломаты и журналисты иностранные заезжают. Какой простор для работы, какие широкие горизонты открываются, если этот тип согласится сотрудничать!
Притворяюсь, что попадаю в ловушку. Посмотрим, кто кого перехитрит-переиграет. Опасно? Поймают на обмане — отомстят? Будь что будет! Делаю вид, что объят сомненьями:
— У меня от Рабина секретов нет.
— Так появятся, — осторожно, ненавязчиво и в то же время цинично — чудится мне, что даже подмигивая, — констатирует Михаил Вячеславович. И, дабы не спугнуть добычу, не настаивает — дело-то вроде уже в шляпе, — а знакомит меня со своими подчиненным, Вячеславом Сергеевичем, хмурым, худым блондином с вытянутым лошадиным лицом. Волосы у него будто выжжены перекисью. Белые прилизанные пряди падают на лоб. Под ними тусклые глаза сексота. Этот их сотрудник впоследствии не раз попадался мне в коридорах Советского писателя».Наверно один из стражей низшего разряда, приставленный к советской литературе. Дней через десять я должен ему позвонить и узнать, какое решение вынесли по прочтении моего опровержения. Неужели Михаил Вячеславович или Андрей Григорьевич не сумеют ответить сами? Для чего все-таки подключили к игре третьего? О, роль у него была элементарная — пугать. И короткая — мы с ним встречались всего два раза. Звоню через десять дней, и он просит немедленно приехать.
— А по телефону нельзя?
— Не шутите.
На? Лубянке же налетает коршуном:
— Вы посылали письма товарищам Демичеву и Андропову?
Подтверждаю.
— И теперь на каждом углу болтаете об этом?
— Издательство «Советский писатель» не каждый угол.
— Да вы понимаете, чьи имена упоминаете?
В изумлении уставился на него.
— Нет! Вы не понимаете! Вы не имеет права их произносить!
— Почему?!
— Если до вас и это не доходит… — не договаривая, безнадежно машет рукой.
У евреев в древности под страхом смертной казни запрещалось произносить тайное Божье имя. Но при чем тут Демичев и Андропов? С какой целью разыграна эта комедия? Чтобы сбить с толку? Внушить страх нелепыми запретами? Да ну к черту разгадывать головоломки лубянщиков!
— Опровержение прочли?
— Читают…
— Сколько можно?
— Сколько нужно, столько и можно. — Заглядывает в календарь. — Жду вас через неделю.
Тактика на измор. Над КГБ не каплет. Гебисты не торопятся. Они любят потомить человеческую единицу неизвестностью. Спустя неделю Вячеслав Сергеевич пускает в ход шантаж:
— Вы обещали никому не говорить, что бываете у нас, а сами обо всем информируете Рабина.
— Это ложь.
— Мы точно знаем, что правда.
Ни хрена они не знают! Берут на пушку. Я не только с Оскаром обсуждаю ситуацию, но и еще с двумя-тремя друзьями. Однако всегда на улице, чтобы не засекли магнитофонами. Повышаю голос:
— Вы вторично позволяете себе вести себя со мной некорректно. Я протестую!
— Некорректно? — злобно цедит он и, выделяя каждый слог: — Бывает и по-ху-же!
А я с не меньшей злобой, как когда-то в горкоме партии:
— Вы расстреляли моего дядю! Держали в лагерях тетю! Ссылали родных! Я не боюсь ваших лагерей, тюрем и психушек, потому что не боюсь смерти.
Дверь кабинета тут же раскрывается, словно за нею кто-то подслушивал, и появляется Михаил Вячеславович. Он торжественно улыбается:
— Александр Давидович! С милицией все в порядке. Правда, трудновато пришлось. Сначала они и слышать ни о чем не желали. Тунеядец вы — и точка! Но мы их все-таки переубедили.
Представил себе, как милиция, обычно покорно выполняющая распоряжения КГБ, вдруг засопротивлялась. Что это вы, мол, то посылаете нас к Глезеру, то приказываете его не трогать. Так засопротивлялась, что Лубянка еле-еле с ней справилась… А Михаил Вячеславович еще не закончил. Он буквально рвется осыпать меня благодеяниями. Внушает, что победа над милицией лишь первый шаг. Необходимо восстановиться в Профкоме, необходимо, чтобы издательства возобновили расторгнутые договора, и в итоге никто не мог обвинить меня в тунеядстве. Мы в состоянии сделать вас полноправным членом общества, вернем положение и работу, но ради этого нужно на нас потрудиться. Однако покамест он ничего не требует. Лишь просит разрешения вместе с Андреем Григорьевичем посмотреть коллекцию. Ну, почему бы не позволить? В музей вход свободный. И наверняка немало их коллег там перебывало.
— Конечно, приезжайте.
Думал — галопом прискачут. И тут уж заведут о сотрудничестве. Ничего подобного. Спешить не стали. Дотянули до зимы. До декабря 1970-го. И лишь тогда пожаловали. Бродили по комнатам веселые, довольные. Андрей Григорьевич, специалист в области живописи (он по образованию то ли художник, то ли искусствовед) разъяснял напарнику что к чему. Тот играл в снисходительного начальника:
— Что страшного в этом искусстве? Почему Союз художников против него?
Союз, значит, против, а ЦК КПСС и КГБ — за. И не в состоянии ничего предпринять. Вспоминаю, как летом 1969 года заместитель министра культуры РСФСР здесь горестно вздыхал. Ему искренне нравились картины:
— Я бы все это показал, — негромко говорил он — но впутается отдел культуры ЦК. И выставку закроют, и меня на улицу выкинут. — И еще тише: — Вы не боитесь, если я привезу к вам Солженицына? — Чего же мне бояться? Это у вас на службе неприятности будут.
Странный заместитель министра! Не случайно Руссовский так мечтал заполучить его фамилию.
Гебисты же поглазели на картины и осудили безоговорочно лишь Рабина, особенно его «Натюрморт с рыбой и «Правдой».
— Эту антисоветчину нужно снять! — безапелляционно заявил Михаил Вячеславович.
Попробовал поспорить. Дескать, покупаете вы «Правду», читаете. А потом, что с ней делаете? Вечно храните? Нет же! И заворачиваете в нее что-то, и на стол стелете, и, простите, в туалете употребляете. Вот и Рабин положил на газету селедку и поставил стакан с водкой.
Не подействовало. Гебист повел головой, как бык:
— Уберите ее лучше сами!
Насладившись живописью, Михаил Вячеславович стремится побеседовать. Внутренне ежусь. Накануне с Оскаром мы рассмотрели все возможные варианты и не отыскали ни одного утешительного. Какую-то подлость совершить от меня потребуют. Безусловно, откажусь. И все повторится заново: милиция, тунеядец… Поэтому, едва присели, бросаюсь в атаку. Сначала льщу:
— Обратился к вам в поисках справедливости…
Оба кивают.
И заканчиваю непоколебимо:
— … Стукача из меня не выйдет!
Михаил Вячеславович раскатисто хохочет:
— Кем, кем вы не можете быть? Ну и фантазия у вас! Кто же, ха-ха-ха, собирается вам, Александр Давидович, такое предлагать? Неужели мы? Давайте разговаривать серьезно. За границей картины ваших художников используются с антисоветской целью. Это надо пресечь. Каким образом?
— Абсолютно простым. Пусть их выставляют на Родине. Пусть откроют музей современного искусства, которому я с удовольствием передам свою коллекцию. Тогда крики об антисоветской живописи прекратятся.
— Наша организация музеями и выставками не занимается. Приказывать министерству культуры мы не имеем права.
— Так пускай вмешается ЦК!
— Вы, Александр Давидович, максималист. Сразу переворот вам подавай. А нельзя ли помедленней, потише? Может, придем и к выставкам, и к музеям. Начинать же лучше с малого. — И вкрадчиво:
— Не согласятся ли художники составить коллективное письмо с протестом против использования их имен с антисоветской целью?
— У меня много каталогов их зарубежных выставок, журнальных и газетных статей о них. Нигде нет антисоветчины. Пишут только, что в СССР эти картины не выставляются. Кто же станет опровергать правду?
— Всякое попадается в статьях и каталогах, о которых вы говорите, — вступает Андрей Григорьевич. — Было бы желание, а написать можно.
Вот что затеяло КГБ! Художников только на Западе и выставляют, а они в благодарность его же и оплюют! А какая роль в этом спектакле уготована мне? Авторская? Организаторская? Но Михаил Вячеславович уже почувствовал, что я в таком деле не союзник. Зачем же открывать карты? Сердито замкнулся. У меня же мелькнула мысль. Издаются в АПН журналы на зарубеж: «Soviet life», «Sputnik digest». Там во всей красе иностранцам преподносится то, чем отечественного зрителя не балуют — российские храмы и монастыри, узбекские мечети, формалистические фотографии, репродукции картин советских живописцев, изображающих ню (ах, какая у нас свобода! Кому же за границей ведомо, что в СССР эти журналы не продаются?). Почему бы не дать там статью о ребятах, да еще поместить репродукции их картин? Это было бы маленьким плацдармом для движения вперед, для легализации неофициальной живописи.
Утаив насчет плацдарма, высказываю свое предложение. Смотрю, восприняли идею хорошо. Но обязаны согласовать с начальством. А их начальство наверняка будет вверх-вверх по служебной лестнице — согласовывать с партруководителями. И так до бесконечности. И все-таки Михаил Вячеславович повеселел. Видно, приятно ему, что я не отмахнулся от них, а проявляю какую-никакую инициативу. И преподносит сюрприз: большой гебистский чин срочно хочет со мной повидаться. Это очень нужно, очень важно для восстановления в Профкоме.
И вновь я в снаружи нарядненьком, с легкими колоннами, внутри же угрюмом и сумрачном здании, только теперь уже не на первом этаже, а на втором. В прямоугольной просторной комнате за столом сидит крупный, в меру упитанный, лет сорока мужчина. Позади его на стене — карта мира. Впечатляюще это выглядит на Лубянке — все к рукам приберем! Хозяин кабинета приветствует меня, как дорогого, желанного гостя. Посматривая в сторону примостившихся поодаль Михаила Вячеславовича и Андрея Григорьевича, заботливо расспрашивает о жизни, о трудностях, беспокоится, не пристает ли опять милиция, говорит, что уже беседовал с председателем Профкома Прибытковым о моем восстановлении:
— Тяжелый человек! Против вас настроен. Упорствует. Но не волнуйтесь — мы его уговорим.
Смешно слушать. Готовый распластаться перед любым начальничком Прибытков, не сюда ли бегавший за указаниями, когда меня исключали, спорит с КГБ. Ну, брешите, брешите! Что дальше? А дальше — основное.
— Александр Давидович, мы вас просим помочь нашим органам в борьбе со шпионами.
Не веря собственным ушам, гляжу на него.
— Вы после фельетона не пускаете к себе иностранцев?
— Не пускаю.
Не совсем правда, конечно, но и не полная ложь. Продолжать держать двери дома настежь открытыми я теперь не мог. Друзья советовали переждать, не дразнить собак, не то меня вышлют из Москвы как тунеядца, а коллекция погибнет. Но зарубежные журналисты и искусствоведы, то-есть люди, которые намереваются писать о художниках, прийти ко мне могли всегда. Лишь плохая работа помешала гебушке увидеть, как дважды за короткое время американцы и швейцарцы по нескольку часов фотографировали картины в моей квартире. Причем, некоторые холсты даже выносили на балкон и снимали там. А ведь при первой же встрече, еще в приемной на Кузнецком Мосту, Михаил Вячеславович потребовал, чтобы я порвал все контакты с иностранцами. Но не проследили гебисты, не проследили! Впрочем, может, и проследили и сейчас на мое «не пускаю» приведут два-три примера. Нет, никаких упреков, никаких запретов. Более того:
— Пускайте к себе иностранцев, как прежде.
— Я вас не понимаю. Из-за этого у меня были неприятности, а теперь…
— Теперь мы вас просим нам помочь. Иностранные дипломаты хотят посмотреть вашу коллекцию. Пожалуйста! Вы договариваетесь о времени посещения и заранее сообщаете их фамилии Михаилу Вячеславовичу. Вы знаете его телефон?
Машинально отвечаю:
— Двести двадцать четыре, двадцать пять, семьдесят один.
— Да вы уже наши номера, молодец, наизусть помните! — Он сияет. Сияют и Михаил Вячеславович, и Андрей Григорьевич. Меня завербуют, а им благодарность за доблестный труд. Идиоты! Я шутил, что ли, когда честно предупреждал, что в стукачи не гожусь. Сейчас краснейте перед шефом.
— Я не могу делать это.
Он еще не верит. Не твердо сказано.
— Почему же?
— Я уже объяснял, что стукачом не буду.
Он тяжело откидывается на спинку стула.
— Александр Давидович! Мы же не посылаем вас подслушивать разговоры и собирать кухонные сплетни (вот спасибо!). Речь идет о борьбе с врагами нашей Родины.
В иностранных посольствах в Москве служат и честные дипломаты, и шпионы. Вы не знаете, кто есть кто, а мы знаем.
— Если знаете, зачем нужна моя помощь?
— Шпиона надо поймать на месте преступления. Иначе нет доказательств. Лучше всего их ловить, когда они обмениваются информацией.
— И это должно происходить обязательно у меня?
Больше нигде они не обмениваются?
— А где им обмениваться? У себя в квартирах? Немыслимо. Следят. В театр они едут — следят. На прием идут — следят. На прогулку — тоже. А приходят поглядеть вашу коллекцию — и мы бессильны.
Бред какой-то! Как же они раньше, без меня ловили шпионов? Однако молчу. Молчу. Его же несет:
— Если вы нас предупреждаете, кто к вам направляется, то другое дело. Едут обычные дипломаты — пусть любуются картинами. Едут шпионы — мы присылаем к вам своего человека. Может же у вас в гостях находиться друг, Александр Давидович? Он и схватит лжедипломатов.
— Извините, я помочь вам не сумею.
Все трое изумляются. Шеф, кажется, про сверлил меня взглядом насквозь:
— Почему не сумеете?
— Я не могу приглашать к себе людей, чтобы их в моем доме ловили как преступников.
Большой гебистский чин медленно поднимается и с плохо скрываемым раздражением:
— Обдумайте спокойно то, что я вам сказал, и позвоните нам в ближайшее время. Мы пока свяжемся с Прибытковым.
Напоследок поманили пряником. Провожавший меня Михаил Вячеславович вдогонку без стеснения спросил:
— А нельзя так сделать, чтоб и мы, и ваша совесть были довольны?
— Не получается.
— Попробуйте, попробуйте.
И через десять дней на той же Лубянке неутомимая двойка принимается обрабатывать меня вновь. Битый час провозились. Насилу отвязались, да и то не совсем. Решили прихватить меня по-иному. Перескочили на зарубежные выставки. Крайне их волнует, кто эти выставки организовывал.
— В Риме…
— Не знаю.
— Во Флоренции…
— Не знаю.
— В Лугано…
— Не знаю.
— Александр Давидович, вы неискренни. Не может быть, чтобы вы ничего не знали. Ведь художники — ваши друзья.
Конечно, я знаю, конечно, я неискренен.
— А вы знакомы с Таней Колодзей?
И тут меня осенило. Про копенгагенскую выставку они не спросили. Почему? Ах, Леня Талочкин, Леня Талочкин, простецкий парень, бородач, ночной сторож на складе, любитель живописи. Как ты до ночи вкалывал, развешивал картины перед моим новосельем! Как, не жалея себя, ты таскаешь картины от художников к фотографу и обратно — и все ради того, чтобы получить экземпляр фотографии (зато теперь у тебя коллекция в тысячу снимков), как ты радовался, когда привез ко мне датчан, пожелавших организовать экспозицию в Копенгагене. И вдруг Женя Рухин намекает мне, что ты — стукач. И я вспоминаю, что Руссовский показывал мне во время нашей беседы в «Вечерке» фотографии работ, сделанные опытной рукой твоего приятеля фотографа. А совсем недавно один из членов бюро Профкома рассказал мне, что в конце 1969 года в Профком явился гебист и заметил, что придется принять меры против Глезера, который не только собирает модернистов, но еще и книгу о них пишет, и первую главу уже передал за границу.
А ты помнишь, Леня, как в мае того же года я позвонил тебе и срочно попросил привезти несколько фотографий. Они понадобились для статьи, которую я написал для амстердамского журнала «Museum journal» и должен был срочно передать находящемуся в Москве его редактору. Ты привез фотографии и хотел почитать статью. О, нет! Я ни в чем тебя тогда не подозревал. Но времени оставалось в обрез, и я ответил:
— Это первая глава моей книги. Потом прочтешь.
Извини, я сказал неправду. Статья не имела никакого отношения к книге. Так кто же, Леня, эту ложную информацию поспешил передать в КГБ?
— Таня Колодзей? А-а-а… Бывшая жена Лени Талочкина. Михаил Вячеславович, а вас не интересует, кто организовал выставку в Копенгагене?
Пропускают вопрос мимо ушей. Но я не успокаиваюсь:
— Леня Талочкин ее организовал.
И снова будто не слышали. Вот теперь-то сомнений никаких. Теперь понятно, на чьи деньги в последние три года ночной сторож умудрился начать собирать, наряду с фотографиями картин, и оригиналы. И понятно, почему сошла ему с рук не скрываемая им роль устроителя копенгагенской экспозиции, благодаря которой он еще теснее связался с художниками и ко многим из них стал привозить иностранных покупателей. Стукач выполнял задание, завязывал контакты с дипломатическим корпусом. Некоторые ребята, подобно Рухину, смекнули, что здесь что-то нечисто. Однако не пойман — не вор. Ничего. Теперь я его поймал. Нужно будет предупредить и зарубежных друзей, и художников.
А Михаил Вячеславович упрекает меня в нежелании ничем помочь. Обращается к Андрею Григорьевичу:
— Эх, сколько я с этим Прибытковым бился! Доказывал, что Глезер — наш, честный советский человек. Кое в чем ошибался, заблуждался, так не век же за грехи корить! Но Александр Давидович не ценит моих усилий. — И ко мне: — Кстати, позвоните и подъезжайте к Прибыткову. Там все утряслось.
Совсем запутали. На кой черт я им нужен? Для чего хлопочут, если не поддаюсь? Или хотят благородством купить: ты нам не помогаешь, а мы тебе поможем. Лишь позже раскрылся их коварный расчет. Профком — он Профком, зарплаты не платит. Майя же хоть мизерную, сто рублей, за вычетом налогов — девяносто, — домой приносила. Может, если и жена работу потеряет, Глезер посговорчивей станет. Так встречался я с Прибытковым, заполнял и перезаполнял анкеты, писал заявления о приеме, а дни текли, и наступил май.
Утром 11 числа Майя ровным голосом, словно ничего не значащее, произнесла:
— Меня уволили из издательства.
Я обалдел. Ну, курвы-нелюди, как поет о вас Галич, в глаза улыбаетесь и тут же, по-своему, по-бандитски, бьете под дых. Как же я раньше не догадался об этом ходе противника! Недавно же Лесючевский втолковывал секретарю комсомольской организации «Советского писателя»:
— Удивляюсь, Елена Аршалуйсовна, как вы терпите в своих рядах жену идеологического диверсанта?
— Но что мы можем сделать, Николай Васильевич?
— Как что? Вы же комсомольцы! Повлияйте на нее… Намекните… Если она работает на таком ответственном идеологическом участке, то не должна якшаться с людьми вроде ее мужа.
Да он не постеснялся Майе то же самое и в лицо сказать. А после нарочно при ней разорался в издательском буфете:
— Будем гнать антисоветчиков поганой метлой!
Не вняла она, и вот расплата.
Левые западные писатели, сочувствующие СССР, не тянет ли вас познакомиться поближе с низкорослым, извечно хранящим на жабьем лице одновременно злобу и подобострастие, тридцать лет восседающим в директорском кресле издательства «Советский писатель» Николаем Васильевичем Лесючевским. Легендарный стукач, по доносам которого оказался в лагере не один русский писатель, в том числе знаменитый Николай Заболоцкий и Борис Корнилов, — несмотря на общеизвестность черной деятельности, а, может, именно благодаря ей, наслаждается властью в полной мере и посейчас. После XXII съезда КПСС на партийном собрании в Союзе писателей обсуждалось его персональное дело. Припомнили все. Казалось, закатилась звезда упыря-директора. Но высокие покровители из ЦК (лично Суслов) и КГБ спасли верного ставленника, который в свое время согласился печатать «Один день Ивана Денисовича», лишь получив письменный приказ за подписью Хрущева. Впоследствии Лесюк публично хвастал:
— Мой нюх сразу почувствовал в Солженицыне врага.
Майю директор изгнал под предлогом сокращения штатов, хотя за неделю до того в соседний отдел на туже должность принял двух новых сотрудников (по закону он был обязан перевести на вакантное место сокращаемого работника). Изгнал в течение нескольких минут. Пригласил к себе и:
— Я вас вызвал, чтобы сообщить, что с сегодняшнего дня вы уволены.
А как же профсоюзы? — сомневается читатель. — Ведь руководитель обязан минимум за семь дней предупредить работника об увольнении, чтобы тот занялся поисками другой службы, Лесючевский моей жене насчет профсоюза объяснил так:
— Сейчас члены месткома (местного профсоюзного комитета) сюда придут, все уже предупреждены и проголосуют, как я распорядился (это вам не Англия, где бедные премьер-министры не знают, как угодить профсоюзам).
Он не обманул. Восемь человек несмело вошли в директорский кабинет и присели на краешки стоявших у стены стульев. Николай Васильевич произнес несколько слов, и руки месткомовцев резко вскинулись в едином порыве, словно сработала отрегулированная, тщательно смазанная машина.
На следующий день иду в издательство. В узком длинном коридоре толпятся авторы. Лесючевский, исполненный чувства собственного достоинства, — все от него зависят — как раз выплывает из кабинета. Подхожу:
— Разрешите с вами поговорить.
— Я занят. Иду пить чай.
— Можно подождать?
— У меня нет времени.
— Вы уволили мою жену, которая работала в издательстве двенадцать лет, за пятнадцать минут и не в состоянии уделить мне две-три?!
Диалог был недружественным, но велся вполголоса.
А тут Лесюк вдруг завопил как ошпаренный:
— Не устраивайте в коридоре митингов!
Горячая волна бешенства ударяет в голову. Не помня себя, бросаюсь на него. Меня ухватывает за плечи пришедший со мной приятель композитор Валера Ушаков. Кричу:
— Сталинский выкормыш! Убийца русских поэтов! Если тебе не отомстили дети Заболоцкого и Корнилова, то я за всех отомщу! Я — твой кровник! — устремляюсь с девятого этажа вниз, к телефону-автомату. Набираю номер. Слышу самоуверенный голос Михаила Вячеславовича и в приступе ярости бессвязно ругаюсь:
— Суки! Сволочи! — и крою его матом.
С той стороны провода увещевания:
— Успокойтесь, Александр Давидович! Успокойтесь и перезвоните.
Бросаю трубку. Жадно выкуриваю одну за другой три сигареты и звоню снова. Гебист — воплощенная вежливость и предупредительность:
— Что случилось? Почему вы так нервничаете?
— Мою жену вчера выгнали с работы, и не притворяйтесь, что вам об этом ничего не известно.
— Но мы действительно не всевидящие!
— И вы, конечно, не можете повлиять на Лесючевского?
— Уверяю вас, вы переоцениваете наши силы. У Лесючевского большие связи.
— В вашей организации?
— И не только в нашей (от неожиданности, что ли, он такое ляпнул!). Но прошу вас, Александр Давидович, не наломайте дров! Что-нибудь придумаем.
А, испугались скандала! Прерываю разговор, не прощаясь, и поднимаюсь в издательство за портфелем, который швырнул на пол, когда обрушился на Лесюка. Но что это?! Грозный директор не пошел пить чай, и я застал его на прежнем месте. Будто и не было у нас никакого столкновения. Предлагает пройти в кабинет.
Нужно знать Лесючевского, чтобы понять, как дорого обходится ему видимое спокойствие. Мини-Сталин, не терпящий от подчиненных ни малейшего возражения, владыка, которому маститые авторы присылают угодливые письма с мольбами об издании, он вынужден надеть маску перед люто оскорбившим его каким-то Глезером. Значит, гебисты уже успели вмешаться, уломали его. Любопытно, на чем они поладили. Скоро узнаю.
У него в кабинете полный синклит: секретарь партийной организации, главный редактор, заведующие отделами. Собрал на всякий случай свидетелей. И задушевно с другого конца длинного стола:
— Какой же вы эмоциональный человек!
— Столько травят — станешь эмоциональным!
— Ничего же трагического не произошло. Вашу жену я уволил, но переведенную вами книгу Заура Болквадзе в издательском плане восстановил.
Я — ошарашенно:
— Когда?!
Он — невозмутимо:
— Сегодня. В итоге вы можете заработать политический капитал… Вы меня понимаете?
— Нет.
— Когда о вас опубликовали фельетон, западные журналисты его комментировали?
— Да.
— О том, что вас лишили заработка, — писали?
— Да.
— А теперь сообщат, что вашу жену уволили?
— Понятия не имею.
— Постарайтесь, чтоб сообщили… — И прищурившись, глядит на меня. — Они напечатают, вы же отправите в «Литературную газету» письмо и разоблачите их: какое это, мол, преследование, когда «Советский писатель» выпускает мою книгу? А сокращение штатов в каждой стране бывает.
И все вокруг согласно кивают старому провокатору. Вот о чем он сговорился с гебистами! С паршивой овцы хоть шерсти клок. Ловцом дипломатов-шпионов стать отказался, пускай тогда иностранных журналистов в лужу посадит. Ловко замыслили, да без толку. Не нужен мне ваш политический капитал!
Но все равно книгу Заура Болквадзе вскоре опубликовали. Очевидно, рассудили так: деньги за перевод Глезер получил еще в феврале 1970 года. Давным-давно проел. Значит, финансовой подмоги ему никакой. Зато если поднимет шум по поводу гонений не только на него, но и на жену, ткнем в нос книжкой. Что зря врете? Кто вас трогает?
А с Профкомом литераторов история затянулась. Весна прошла. Промелькнуло лето. Осень настала. Прибытков ни мычит, ни телится. На вопросы отвечает нечленораздельно. В соответствии с приказом тянет волынку. Вполне естественно: гебистам не по нраву, что я на их крючок никак не попаду. В конце сентября они вновь засуетились:
— Вы слышали, — спрашивают по телефону, — что во французском журнале «Jardin d‘arts» вас называют подпольным коллекционером, а ваших художников — подпольными?
— Нет.
— И вообще журнала не видели?
— Не видел.
— Ну, здесь такое написано!.. Необходимо опровергать. Мы уже окончательно договорились с Прибытковым о вашем восстановлении. Но если вы отмолчитесь, не дадите отпора враждебным инсинуациям, то это все затруднит.
Бойкие торговцы с Лубянки! Во что бы то ни стало им хочется купить меня.
— Я же не читал статьи. Как мне ее опровергать?
— Вы что, нам не верите?
— Верю, но должен сам прочесть.
— Мы пришлем вам перевод.
Ну, уж нет! Ведь подсунут Бог знает что.
— Лучше оригинал.
И снова:
— Александр Давидович, мы вам доверяем, а вы нам — нет.
— Михаил Вячеславович, как говорится, — доверяй, но проверяй.
Привезли фотокопию. Статья известного французского искусствоведа Мишеля Рагона, который недавно был у меня. Никаких «враждебных инсинуаций» в ней нет. Но термин «подпольный» употреблен, конечно, неточно, да и легкомысленно, учитывая наше положение. Только по поводу этого термина и возможно с ним дискутировать. Сажусь сочинять. Вначале выписываю из словарей значение слова «подпольный» и доказываю, что ни ко мне, ни к художникам он не относится: свою коллекцию я не скрываю, художники пишут свои картины открыто. Плохо лишь то, что их на Родине не показывают. И подробно описываю трудности, с которыми сталкивался, организовывая экспозиции неофициальной живописи.
Оскар смеется:
— Такую статью даже КГБ нигде не протолкнет.
Но это их забота. С двумя тоненькими школьными тетрадками, исписанными моим кошмарным почерком, еду на Лубянку. Михаил Вячеславович и Андрей Григорьевич заранее поздравляют:
— Скоренько справились, Александр Давидович! Почитайте, пожалуйста, вслух. В вашем тексте не разберешься.
Заход насчет подпольного им понравился. Потом нахмурились:
— Где же вы намерены это публиковать?
Прикидываюсь дурачком:
— Я думал — вы уже договорились с «Советской культурой» или «Литературной газетой».
Смотрят, будто впервые видят: то ли издеваюсь, то ли идиот. Видно, первое предположение отбрасывают как для себя оскорбительное. Втолковывают, что такое при всем желании не пробить. Надо переписать заново.
— А почему бы не направить статью в виде письма в тот же самый французский журнал?
Михаил Вячеславович с трудом сдерживается:
— Вам что, трудно сделать настоящее опровержение?
— Так что же там опровергать? Мелкие ошибки? По существу же все верно.
Андрей Григорьевич со вздохом берет мои тетрадки, не иначе как для отчета о работе перед начальством. Сухо прощаемся. Не к концу ли подходит наша своеобразная шахматная баталия? С первой же встречи обе стороны маневрировали. КГБ старалось меня завербовать. Я — избежать цепких лап тайной полиции, ввести ее в заблуждение и, сохраняя в гебистах надежду, что быть может, и сдамся, — заставить их помочь мне. Эта игра-схватка, в которой любой неверный ход вел или в капкан сотрудничества, или к возмездию, на какое-то время даже меня захватила.
Оскар боялся, что где-нибудь да сорвусь, подведут нервы, не выдержу напряжения:
— Пойми, ты всего-навсего человек из плоти и крови, а против тебя громадный, механизированный аппарат. Ты психуешь, ночами не спишь, а они отработали положенные часы и думать о тебе забыли. — Он считал, что тупик неизбежен: отказался помогать ловить шпионов, отказался провоцировать журналистов, отказался назвать организаторов зарубежных выставок, написал вместо опровержения — антиопровержение. Когда-нибудь, по его мнению, как бы я ни был для них желанен в качестве агента, они перестанут со мной возиться, и тогда расквитаются.
Но я тешился иллюзией, что у меня достаточно сил для изматывающего единоборства. За год они ничего не достигли. Я остался в Москве и сохранил коллекцию. Книга Болквадзе денег не принесла, однако благодаря ей со мной заключили (раз в Москве Глезера издают, значит и нам можно) договор на новую — в Тбилиси. Правда, пока в Профкоме не восстановили — вишу на волоске. Ничего не стоит его обрезать, особенно после сегодняшней так разозлившей их истории.
На волоске… На волоске… Целый год на волоске! Измотался. Осточертело лавировать, осторожничать. И накатило на меня. Да пропадите вы пропадом! И впервые за последние пятнадцать месяцев я наплевал на правила игры. Отправились с Майей в иностранный дом, где был прием, устроенный по случаю приезда нашей парижской знакомой. Звенели гитары, зарубежная гостья была в ударе, пела цыганские романсы, художники, а их собралось немало, подпевали, и в шумной веселости казались нереальными нетопыри с Лубянки. Но вскоре пришло отрезвление. Подарил я им козыря! Звоню Прибыткову. Он ни слова о Профкоме, а ни с того ни с сего:
— Вас просит срочно связаться с ним Михаил Вячеславович.
До сих пор ни разу не упомянул, что знает его. С чего бы вдруг так разоткровенничался? И зачем ищет меня гебист? Впрочем, я уже понял, что цыганские романсы выйдут мне боком. На войне как на войне. А я проявил слабость, непозволительно поддался настроению. И они тут же ударили:
— Что-то вы нас забыли, — пошучивает Михаил Вячеславович, — сменили на иностранцев. — И сурово: — Мы ведь просили воздержаться от контактов с ними. Вы обещали и обманули. Что же там было завлекательного? Песенки Дины Верни (старый метод ошеломлять осведомленностью)? — И кто еще из ваших друзей туда пожаловал?
— Не помню.
— А с ленинградским художником Шемякиным ведь там вас познакомили, Александр Давидович, Тоже забыли? (Да, стукачи у них поработали на славу!). В наказание за нарушение уговора напишите, кто приезжал на этот вечер, и через час привезите мне. От этого зависит многое.
Бегу к Оскару. Он спокойно выслушивает, прихлебывая чай:
— Составь бумагу здесь. Назови меня и Валю. Нам без разницы. И Шемякина, раз застукали вас при знакомстве.
— А не лучше ли послать их подальше и никуда не ездить?
— Отступать рано. Может, эта бумажка — путь в Профком? Выгнать оттуда опять потом хлопотно, если, конечно, чего-нибудь не выкинешь.
— Так они же этой бумажкой шантажировать будут!
— И пусть шантажируют! А ты не поддавайся.
Вспоминаю ту поездку на Лубянку, как самое страшное событие в жизни. Никому я не повредил, никого не подвел, в сущности сделал новый ложный ход, но до сих пор от него коробит.
А Михаил Вячеславович с удивлением читает мою куцую записку:
— Вы что, больше никого не помните?
— Нет.
Он перечисляет фамилии художников, присутствовавших на вечере.
— Вы их не видели?
— Нет.
— Как же так?
— Народу было много.
Конечно, он мне не верит, но и не жмет. Вполне доволен достигнутым. Бумажка невинная. Ничего не дающая. Но важен факт — написал ее человек. Возможно, сломился, возможно, преодолел психологический барьер. Теперь-то и нужно бы его с одной стороны поощрить, а с другой — зажать в кулаке, и таким образом подтолкнуть на последующие шаги.
И столь долго топтавшийся на месте Прибытков во весь опор устремляется к цели. Профком литераторов вновь принимает в свои ряды заблудшего сына, с единственным условием: не пропагандировать коллекцию. И в то же время в смысле получения работы передо мной по-прежнему стена. Более того, ее укрепляют, так как восстановление в Профкоме могут неправильно воспринять на периферии. Вот нетерпеливый болван Сайяр (а еще член партии!), моментально отказавшийся от переводов Глезера после фельетона, сейчас с такой же скоростью переориентировался — прислал редактору письмо, что раз с переводчиком все в порядке (кто сказал, что в порядке?), то пора выпускать готовую книгу. Потому и в Тбилиси, и в Ташкенте, грузинским и узбекским поэтам, из издательства «Советский писатель» кому устно, а кому и письменно доверительно сообщили: с Глезером связываться не рекомендуется. Как бы он ваши книги не перевел, не напечатаем. Местные издательства безусловно тоже сторонятся опального переводчика. Заколдованный круг, из которого, по замыслу КГБ, есть только один выход — к ним в объятия.
Тогда-то во мне и родилось желание эмигрировать.