Еще в конце 1969 года, когда стало ясно, что все пути для организации выставок в помещениях надолго перекрыты, Оскар Рабин предложил устроить экспозицию на открытом воздухе — в парке, на улице, на набережной.

— В Париже или Лондоне это обычная вещь, — говорил он. — Почему бы и нам не попробовать?

В общем никто из художников Оскара тогда не поддержал. Володечка Немухин будто бы за всех и ответил:

— Пишу я картины, как хочу, продаю, кому хочу, не трогают меня, спасибо и на том.

Но осенью 1974 года ситуация стала совсем иной. Зимне-весенняя кампания карательных органов раскрыла сокровенное их намерение расправиться с нонконформистами и выкорчевать неофициальное искусство. Художники должны были как-то защищаться, и многие из них теперь высказались за оскаровскую идею.

Правда, большинство «старой гвардии» — те, кто выбрал дорогу свободного творчества в памятном 1956 году, — ссылаясь на разные причины, вновь отвергли вариант непривычной, дикой для России, экспозиции на улице. Коля Вечтомов твердил, что его картины требуют музейной, а не площадной атмосферы. Отари Кандауров ссылался на дождливую погоду, Дима Плавинский говорил, что плохо себя чувствует, и лишь Илья Кабаков сформулировал, не лицемеря:

— Твоя затея, Оскар, — для двуногих, а я на четырех лапах хожу.

10 марта 1974 года. Коллекционеры Г. Костаки и А. Глезер, художники: В. Янкилевский, В. Кропивницкая, П. Беленок, В. Немухин, А. Махов, Борух, Н. Вечтомов, И. Кабаков, Э. Штейнберг, О. Кандауров, А. Васильев, Д. Плавинский, Л. Мастеркова, Е. Рухин и О. Рабин в день рождения А. Глезера — у его квартиры на Преображенке.

Однако появившиеся в последнее пятилетие молодые живописцы Юра Жарких, Женя Рухин, Эдик Зеленин, Вадим Комар, Алик Меламид, Надя Эльская и Саша Рабин — решительно стояли за открытое выступление, тем более, что оно позволяло им впервые выставиться на родине. Да и среди ветеранов нашлось у Оскара немало сторонников — Мастеркова, Немухин, Ситников.

2 сентября художники направили в Моссовет письмо, в котором сообщили, что намерены в воскресенье, 15 сентября, устроить просмотр картин на одном из городских пустырей. Реакция по обыкновению медлительного бюрократического аппарата была настолько стремительной, что уже 5 сентября подписавших письмо приглашают в Моссовет. Пошли Оскар, Юра Жарких, Надя Эльская и Сашка — сын Оскара. Встретившие их чиновники, во главе с заведующим одним из бесчисленных отделов К. А. Сухиничем безликим, неопределенного возраста мужчиной, — тщетно искали хоть какую-нибудь инструкцию или постановление, на основании которых можно было бы сорвать наш план. Но нигде не был предусмотрен вариант с выставкой на улице. Впрочем, речь шла даже не о выставке (тут еще с грехом пополам можно было сослаться на то, что все экспозиции утверждает МОСХ), а о просмотре картин на открытом воздухе. В письме мы старались отшлифовать каждое слово, но Сухинич и его коллеги все-таки отыскали зацепку, и один из них пошел на Рабина в наступление.

— Почему вы хотите показывать картины на пустыре?

— А почему не на пустыре?

— Почему же именно на пустыре?

— А почему не на пустыре? — однообразно повторял Оскар. Так и продолжался этот диалог, пока Сухинич не вмешался и, беспомощно пожав плечами, сказал:

— Вы хоть показали бы работы в МОСХе.

— А мы не против, — неожиданно согласился Рабин.

Хоть толику ответственности Сухинич мог теперь переложить на Союз художников: «Соберутся солидные люди, известные мастера. Посмотрят. Поговорите. А потом снова заглянете к нам».

Договорились нести картины в МОСХ 10 сентября, а восьмого Рабину приносят повестку из милиции на тринадцатое. Первая мысль — шантаж. Или: продержат без объяснений трое суток и сорвут все дело.

— Ничего не скажешь, — замечает Оскар, — научились работать…

В этот вечер окончательно распределяем роли. Заседаем, как водится, на рабинской кухне. Оскар, сидя в любимом углу возле окна, привычным жестом поправляет очки:

— Ты, Саша, пока вне игры. Ничего не подписываешь, никуда с нами не ходишь. Они могут подозревать все, что угодно. Это их дело. Твое же — до поры до времени — не «вылезать», а вот если произойдет непредвиденное, арестуют нас, изобьют, отнимут картины, тогда включайся. Согласен?

Я, разумеется, согласился, но не стоит ли заранее установить связь с одним из надежных корреспондентов, который все, или почти все, будет знать и напишет.

Оскар одобрительно кивает. А Юрочка ходит по комнате, оглядывает свои полотна и мучительно вздыхает:

— «Мужчина и женщина» не пойдет. Мужчина с пипкой. Скажут — порнография. «Автопортрет» не годится из-за распятия. Скажут, религиозная пропаганда. На «Посвящении» тоже Христос. Как быть?

Когда ребята принесли холсты в МОСХ, их встретили там только секретарь парторганизации и его заместитель. Оба чиновники. Художники-мосховцы явно саботировали мероприятие: никого, видно, не прельщало выступать в роли цензора и делить ответственность с Моссоветом. Секретарь и заместитель безмолвно осмотрели работы и распрощались, не задав ни единого вопроса.

11 сентября вновь свидание с Сухиничем. Но теперь вопросы задает Рабин:

— Где же обещанные вами мастера? Мнение чиновников нас не интересует. И вообще — довольно разглагольствований! Завтра будет объявлено время и место просмотра.

Сухинич обескуражен:

— Я не могу запретить вам устраивать выставку, но не рекомендую! Понимаете?

Несчастный советский Акакий Акакиевич. Наверху к окончательному решению не пришли. Распоряжений не спустили, а ему терзаться.

А у нас, между тем, свои заботы. Нужно срочно уточнить некоторые детали для заранее напечатанных на машинке приглашений. Под вечер последний раз отправляемся смотреть облюбованный пустырь — огромное кочковатое поле, вдали переходящее в лес.

— Подходящее место! — радуется Оскар. — Если придумают какую-нибудь пакость, начнут ремонтные работы, например, — отойдем к лесу и будем показывать картины там.

Возвратившись, от руки вписываем в билеты: где состоится просмотр. Вычеркиваем из числа участников Брусиловского, который громче всех шумел, все время с апломбом что-то предлагал и при первом раскате грома («не рекомендую») сбежал в кусты. Зато трое присоединились в последнюю минуту. Теперь время рассылать, точнее развозить приглашения: по почте не дойдут.

«Приглашаем Вас на первый осенний просмотр картин на открытом воздухе с участием художников: О. Рабина, Е. Рухина, В. Немухина, Л. Мастерковой, Н. Эльской, Ю. Жарких, А. Рабина, Боруха Штейнберга, А. Меламида, В. Комара, В. Ситникова, В. Воробьева, И. Холина.

Просмотр картин состоится 15 сентября 1974 г. с 12 до 14 часов по адресу: конец Профсоюзной улицы до пересечения с улицей Островитянова».

Приглашение скромное, но с подтекстом. Первый просмотр… Значит в перспективе и второй, и третий…

13-го утром Рабин в сопровождении друзей отправляется в отделение милиции. Все обходится благополучно. Лейтенант что-то невыразительно бормочет о штрафе — живут-де у вас без прописки люди. Оскар, не вступая в спор, достает из кармана деньги. Блюститель порядка принимает этот жест за «страх» и на глазах наглеет:

— Безобразие! Ездят всякие, толкутся в вашей квартире!

Оскар бесстрастно прячет деньги: коли так, взимайте штраф через суд.

Днем в Моссовете снова нудит Сухинич, все с тем же надоевшим:

— Почему вы выбрали пустырь?

Как выяснилось позже, наверху полагали, что столь безотрадное место подыскано со специальной, провокационной целью: взгляните, в каких условиях нас вынуждают демонстрировать картины. В действительности само начальство и толкало нонконформистов на пустырь, появись они в парке, на улице или на набережной, тотчас последовало бы в полном соответствии с уголовным кодексом: «Нарушаете общественный порядок!» А на пустыре и люди не ходят, и машины не ездят, и никакого общественного порядка не существует. Но не станешь же все это втолковывать Сухиничу! К тому же у нас и времени в обрез: Оскар и я встречаемся с корреспондентом одной американской газеты. Рисуем ему общую обстановку, рассказываем о переговорах в Моссовете, о проблемах, которые могут возникнуть. А на утро узнаем, что нашего полку опять прибыло. Нас уже двадцать четыре. Разрабатываем план так тщательно, словно готовимся к военной операции. Моссовет Моссоветом, но что замышляет КГБ? Оскар настроен оптимистично. Так устремлен к цели, что, отбросив присущую ему осторожности, упрямо, как заклинание, повторяет:

— Не такие уж они дураки, чтобы на весь мир устраивать шум!

Но Жарких ждет самого худшего. Да и я в «их» благоразумие не очень-то верю. Главное, чтобы всех не задержали по дороге и не сорвали выставку. Поэтому (за исключением троих-четверых, которые должны добираться по одиночке) разбились на две группы.

Первая ночует у Рабина и едет к пустырю на метро — машину остановить милиции легче: не там свернули, на красный свет наехали, тысяча причин сыщется.

Вторая ночует у матери Виктора Тупицына, давнего знакомого и почитателя художников. Его дом рядом с пустырем. Кстати, можно будет с утра пойти на разведку. И если что-то не так, на ходу сориентироваться.

В 10 часов звонит Жарких:

— Все нормально.

— Видите, — торжествует Оскар и тотчас добавляет, — значит, договорились, если кого-то схватят, остальные не реагируют. Выставка должна состояться!

С картинами и зачехленными треножниками направляемся к метро. Мелкий настырный дождик. Холодно. Но настроение хорошее. Оскар срывает с придорожных кустов золотые осенние листочки и прикрепляет их к плащам спутников:

— Пусть они станут эмблемой сегодняшнего просмотра. — Если сбудется его пророчество, произойдет беспрецедентное событие — первая за пятьдесят лет советской власти свободная, без жюри выставка, да и какая — неофициального, трижды проклятого модернистского искусства.

Путь с двумя пересадками пролетает незаметно. Конечная станция «Беляево-Богородское». Поднимаясь по ступенькам, замечаю группу наблюдающих за нами милиционеров. Может быть, ошибка? Мания преследования?.. Увы, нет. Двое приближаются к Рабину:

— Пройдите сюда, гражданин!

Нарушая уговор, подбегаю к Оскару, но не успеваю перемолвиться с ним и словом. Легонько подталкивая в спины, нас уводят в сторону, противоположную выходу из метро. Миновав темный коридор, оказываемся в небольшой комнате. За столом, огражденным барьером, грузно восседает милицейский чин:

— Документы!

Нарочито неспешно рассматривает. И поднимает на нас свинцовые глаза:

— Вы обвиняетесь в ограблении.

— Что За идиотизм?

— Не горячись, — перебивает Оскар. — Это какое-то недоразумение.

Проходит десять, пятнадцать, двадцать минут… До начала выставки остается всего лишь пять. А мы все сидим под присмотром милиционера и невысокого, щуплого человека в модном светлом плаще. У Оскара иссякает терпение:

— Мы — художники. Идем показывать друзьям картины. Устроенный вами спектакль понятен.

Молчит. И тут Оскара словно ударил ток.

— Держите силой! Пошли, Саша!

Направляемся к выходу, но с неожиданным для его грузной фигуры проворством милиционер рванулся из-за стола и схватил Оскара за плечи. На меня, умудрившегося достичь коридора, наваливается «товарищ в плаще». Рабин остановился, понимая, сколь опасно сопротивляться представителю власти. Но «товарищ в плаще» неизвестно кто. Впрочем, напрасно пытаюсь вырваться, у штатского выучка милицейская. Умело выкручивает руки, разворачивает меня спиной к себе. В ответ изо всей силы ударяю его каблуком по голени. Орет: «Сесть захотел?!» и сует мне под нос Удостоверение лейтенанта милиции. Ровно в 12 в комнате появляется некий, высокий уже чин, и вежливо заявляет:

— Извините, произошла ошибка. Грабители пойманы. Вы свободны.

Выскакиваем на улицу. От метро до пустыря метров двести.

— Трепят нервы, а там все в порядке.

Мимо нас проезжает и заворачивает к стоянке машина наших американских друзей Пегги и Дэвида Наллов. Пегги приветливо машет рукой.

Мы же прибавляем шаг. Почти бежим. Опаздываем всего на семь минут. Все, что происходило до нашего прихода, описано в дневнике жены:

«…еще издали мы увидели на пустыре бульдозеры, грузовики и машины с зелеными насаждениями. Какие-то люди в штатском преградили дорогу:

— Граждане, здесь разбивается парк культуры. Расходитесь! Просмотр не состоится!

— Прочь! — раздается мощный голос. — Не даете рабочим зарабатывать на хлеб.

Какая-то толстуха лихорадочно разворачивает транспарант: «Все на ленинский субботник!»

Художники стараются показать картины, однако «рабочие» вошли во вкус: у Юрочки вырвали холст и швырнули в самосвал с землей, исполненную на фанере работу Меламида и Комара переламывают пополам.

— Что вы творите? — ужаснулся кто-то.

— Они от этого только лучше станут, — последовал ответ. Они другого и не стоят!

— Вы не смеете! — Мы никому не мешаем.

— Сейчас вы всем мешаете! — хладнокровно заявляет милиционер, спокойно взирая на происходящее.

Немухин тоскливо посматривает по сторонам. Его картина до сих пор завернута в бумагу. Он колеблется. Я срываю бумагу. Приближается дружинник с красной повязкой:

— Вы зачем тут сорите? Подберите! По-хорошему говорю, подберите…

Толпа прибывала. Лил дождь, и пустырь расцветился яркими плащами и зонтами. Слава Богу, наконец-то бегут Оскар с Сашкой!..»

Мы с Оскаром ринулись в толпу, забыв о наших благих намерениях не давать волю нервам, и, будто отснятые крупным планом кинокадры плывут предо мною сюрреалистические озвученные сцены.

…Бульдозеры надвигаются на художников. Один из них приближается к Рабину, тяжелыми гусеницами подминает под себя картину, а сам Оскар повисает на верхнем ноже и подгибает ноги, чтобы нижним их не отрезало. Милиционеры снимают его оттуда и заталкивают вместе с подоспевшим на помощь отцу Сашкой в синюю милицейскую «Волгу».

…Эльская влезает на огромную ржавую канализационную трубу, лежащую вдоль обочины, и поднимает картину над головой. Мгновение, и полотно летит в грязь, а Наденьке крутят руки. Она отбивается:

— Мы все равно не уйдем! Показ рассчитан на два часа, и два часа мы будем здесь находиться!

…На Жарких накидываются трое. Пытаются повалить его на землю. Какой-то верзила тоном обиженной барышни восклицает:

— Он ругался матом!

Врет. Матом Юра никогда не ругается.

…Двухметрового Рухина волокут четверо. Щегольский пиджак и брюки разорваны, заляпаны мокрой глиной.

…Широко раскрыты испуганные глаза Катюши, семилетней дочки нашего друга врача Векслера. Не все она, конечно, понимает, но что-то сохранится в ее памяти навсегда.

…— Убирайтесь! — орет атлетического сложения детина, обращаясь к канадскому корреспонденту Дэвиду Леви. Щуплый Дэвид возражает:

— Я на службе. Когда советские журналисты выполняют свою работу в Канаде, их никто не трогает. Многим из них я даже помогал.

Атлет поспокойнее:

— Ладно, ладно. Выключайте магнитофон и перестаньте фотографировать.

Кристоферу Рэнну из «Нью-Йорк таймса» его же аппаратом выбили зуб. Вдобавок двое заломили ему руки, а третий бил в живот.

Майклу Парксу из «Балтимор сана» кулаком съездили по лицу.

Линн Олсон из «Ассошиэйтед пресс» силой затолкали в ее собственную машину.

Щедро, налево и направо раздавали «трудящиеся» зуботычины иностранным дипломатам.

Я продираюсь к стоящему на желтом бугре главнокомандующему операцией «умиротворения». Зарубежным корреспондентам он лаконично отрекомендовался: «Иваном Ивановичем». (Позже мы узнали, что это был зампреда исполкома Ленинского района Петин).

— Прекратите побоище! Остановите этих хулиганов!

Не удостаивает ответом.

— Ведь тут же иностранцы!

В маленьких глазках Петина вспыхивает ярость:

— Мало мы их били! Нечего совать нос в наши дела!

А бульдозеры, точно танки, ползут на зрителей. Охотятся за ними, Преследуют по пятам. Те отступают. Расступаются. Но не расходятся. Однако у Петина есть еще резервы. К полю боя подтягиваются поливальные машины. Обдавая толпу обжигающими, ледяными струями, они стремятся очистить пустырь и прилегающие к нему улицы. Люди разбегаются по сторонам, прячутся за автомобилями с дипломатическими номерами, карабкаются, как муравьи, по травяному пятиметровому откосу и бегут, бегут вниз по Профсоюзной.

Ненависть захлестывает меня: «Фашисты!»

На меня медленно надвигается бульдозер. Стою недвижно. Бульдозерист высовывает из оконца лохматую голову:

— Отойди, задавлю!

— Дави!

Рядом вспыхивает костер, в который «торжествующие победители» швыряют картины. Первой погибает «Композиция» Рухина. В огне вспыхивают и гаснут кленовые листья оскаровского «Листопада». С портрета кисти Жарких протягивает тонкие руки, словно моля о пощаде, черноволосая Кристина.

Из оцепенения меня выводит глухой голос Юры:

— Сашенька, послушай, нужно выручать ребят!

Ему пришлось повторить дважды, чтобы я услышал его. Юра прав. Пора действовать, и он торопит: «Скорее!

Скорее!»

Только теперь мы видим, что Пегги и Дэвид не уехали, а ждут нас. Непременно хотят подвезти до Преображенки. Лишь дома мало-помалу успокаиваемся, нужно разобраться в ситуации, найти выход.

Прямо на пустыре арестованы Рухин, Оскар и Сашка. Бесстрашную Надю Эльскую постеснялись брать при всех. И лишь когда она углубилась в тихую улочку, набросились по-воровски, исподтишка. Забрали также Тупицына и фотографа В. Сычева.

Мы решили во что бы то ни стало установить с ними связь и выяснить, что им грозит. Во-вторых, послать открытое письмо в Политбюро и передать его иностранным корреспондентам. Лучше всего устроить пресс-конференцию и зачитать его там. За письмо садимся, не откладывая. К вечеру на квартиру Оскара подтягиваются «уцелевшие бойцы». Кто-то острит: «Родина не могла бы преподнести более дорогого подарка своим любимым сыновьям».

Власти и впрямь сделали все, чтобы привлечь к нам внимание мира. Радиостанции сообщают о московском побоище, как о новости номер один. Свежая мысль: давить картины бульдозерами. Кажется, ничем нынче мир не удивишь. А наши взяли да удивили.

Письмо в Политбюро все подписывают без колебаний. Относительно пресс-конференции разногласий нет. Журналистов приглашаю к себе назавтра к двенадцати. Все делается открыто. Гебисты должны знать, что мы готовы драться до последнего. Выясняется, что Тупицына в машине избивали ногами. Почти без сознания втащили в камеру предварительного заключения и бросили на пол. Правда, его и других зрителей — (их оказалось свыше двадцати) — отпускают, оштрафовав за нарушение общественного порядка. Художников и Сычева в 11 утра собираются судить. Оскара обещают посадить на год за злостное хулиганство и сопротивление властям. Все пятеро в знак протеста объявляют голодовку. Пикантная подробность: когда задержанных привезли в отделение, то на стене висел приказ, в котором поименно указывалось, кому из сотрудников надлежало явиться на пустырь в штатской одежде. Не оставалось сомнений, кто были на самом деле разгневанные рабочие.

16 сентября на заре дом окружают гебисты. Их машины дежурят во дворе. Одна стоит прямо под окнами, и из нее, не таясь, фотографируют всех входящих в подъезд. К 11 часам собираются художники. Среди них, кстати, и Герой Советского Союза, член МОСХа Алексей Тяпушкин. Он пришел на просмотр как зритель, но, возмутившись увиденным, решил поддержать нонконформистов. Подоспел и Тупицын, побледневший, осунувшийся и только ночью отпущенный из милиции. Все нервничают. Неизвестно, что задумано теми, что за окном. В 11.40 стук в дверь. Для журналистов рановато.

Входит паренек, который дежурил у телефона в квартире Оскара. Звонит «знаменитый» Виктор Луи, срочно желающий со мной говорить.

О чем с ним говорить? Отказываюсь наотрез. Но Немухин неожиданно заявляет:

— Я пойду. Не по своей же инициативе он звонит.

Видим через окно, как Володечка, держа в зубах папиросу, с независимым видом проследовал мимо зловещих машин. Пропустят обратно или нет? Должны пропустить — в противном случае звонок Луи бессмыслен. Возвращается почти сразу же: Луи предупредил, что пресс-конференция скорее всего не состоится по физическим причинам. «Физические причины»… Что это за штука? Журналистов ли к нам не допустят, или нас упекут? Ни того, ни другого не случилось. Луи просто шантажировал. В 12 один за другим появляются корреспонденты, их уже более тридцати. Жарких читает наше письмо. Другие рассказывают о бульдозерной эпопее, Тупицын о том, как его истязали. Я говорю о варварской охоте на людей и искусство. Бульдозеры и самосвалы — против картин. Мы требуем наказать виновников погрома и освободить художников. Но на пресс-конференции выясняется, что единственным виновником бульдозерного безумия официально объявлен завотделом культуры Московского горкома партии Ягодкин. Будто бы самочинно, ни с кем не проконсультировавшись, он распорядился: «Давить бульдозерами!» Мне однажды довелось его видеть в Доме литераторов. Смуглый, черноволосый, с мясистым, низким лбом, он выступал перед писателями, он говорил круглыми стереотипно-газетными фразами. Неужто он способен на свой страх и риск выдать такую импровизацию? Но интересно было, что начальство отдавало своих на растерзание иностранцам.

Когда журналисты расходились, гебисты принялись их фотографировать. Обычно представители западной прессы не очень-то уютно чувствуют себя в таком окружении, но в этот день, может быть, оттого, что пострадали накануне (американское посольство даже направило в Министерство иностранных дел СССР протест против грубого обращения с американскими корреспондентами), они ощущали себя героями. Газетчики из Германии, из Франции, англичане, американцы, шведы, итальянцы, норвежцы — целый интернационал! — крепко взявшись за руки, образовали полукруг и, пританцовывая, двинулись на «фотографов». Какой-то молоденький корреспондент вылетел вперед и «вприсядку» прошелся перед гебистами.

Едва квартира опустела, вбежал взъерошенный, запыхавшийся Рухин и стукнул кулаком по столу: опоздал! От него и Рабина потребовали штраф — от каждого по двадцать рублей. Оба отказались платить, и обоих отпустили. При этом Оскар еще разыграл и сценку. Со скучающим видом выслушал гневные тирады в свой адрес и сказал:

— Мне в туалет по-маленькому сходить бы…

В другое время ему бы влепили дополнительно за оскорбление суда, но на этот раз все обернулось по-другому: власти оказались в позиции обороняющихся. Так славно, казалось бы, могли расправиться с кучкой модернистов, и на тебе — какая свистопляска:

«Бульдозер заливает грязью московскую живопись» («Таймс» 16.9.74). «Похоже, что могущественный Кремль боится искусства» («Крисчен сайенс монитор» 17.9.74). «В Москве свирепствует полиция» («Ля Стампа» 15.9.74) «Художники схвачены с помощью полицейских приемов» («Зюддейче цайтунг» 15.9.74). «Нью-Йорк Таймс» писала: «Советский Союз не скоро оправится от последствий спектакля, свидетелем которого была международная аудитория, спектакля, устроенного молодыми коммунистическими головорезами, очевидно, по приказу… Это был черный день для смелых умов в СССР… Еще чернее был этот день для тех сторонних наблюдателей, которые верили, что прекращение холодной войны и начало разрядки сопровождаются оттепелью в самой России».

Да, боком вышли кое-кому наверху бульдозеры. А ведь это только начало! И уже не велено судье свирепствовать, и на штрафе не стали настаивать. Молодым, правда, вынесли покруче приговор — пятнадцать суток заключения. Но кого-то осудить для престижа надо было. Впрочем, Эльскую вечером того же дня (что делается!) освободили, и прокурор, невнятно бормоча о социалистическом гуманизме, извинялся за грубость милиции. Мы были уверены, что Сашку и Сычева тоже долго не продержат.

Правда, на Оскара события подействовали: и утерянные иллюзии, и погибшие картины, и драматические минуты, когда он висел на бульдозерном ноже, и оставшийся под стражей, продолжающий голодовку сын. Нервы его были напряжены до предела, и тем не менее Оскар держался. Первое, что он мне сказал, возвратившись домой из суда:

— Посылаем открытое письмо Советскому правительству.

— Мы уже послали в Политбюро.

— Пусть Политбюро командует коммунистами, а мы должны писать правительству и, главное, — заговорщически наклонился он ко мне, — в камере меня осенило: мы заявим в своем письме, что через две недели снова выйдем на тот же пустырь с картинами.

Идея отличная, как говаривал Владимир Ильич, архигениальная. Я уже заранее жалел потеющих тугодумов самых высоких рангов. Как им быть, когда получат они наше письмо, новую бомбу. Придут в ярость? Но что дальше? Вновь расправляться с нами? Не выйдет ли дороже?

В «Обращении к Советскому правительству», которое я тут же сел писать, пересказав «бульдозерную историю», в заключение говорилось следующее: «Мы также извещаем вас, что через две недели, в воскресенье 29 сентября, осуществим сорванный злонамеренными людьми просмотр наших картин на открытом воздухе в том же самом месте. В связи с этим мы просим вас указать милиции и другим органам охраны порядка на необходимость не способствовать вандализму и хулиганству, а защищать от него. В данном случае — зрителей, художников и произведения искусства».

Юра отправляет обращение, а я звоню журналистам. Информация тотчас же передается по телетайпам, чтобы на следующий день прозвучать по всем западным радиостанциям и появиться в газетах. И в это же время за границу передается сообщение ТАСС — официальная версия того, что случилось, предназначенная только для Запада. В ней наша выставка именуется «дешевой провокацией» и объявляется, что «ее вдохновители попросту стремились вызвать антисоветскую сенсацию».

7-го утром ко мне домой является нежданный визитер с Лубянки, мой старый знакомый лейтенант Сергей Леонидович Ильин. Два года его не видел, но он мало изменился — такое же упитанное лицо, тот же полуинтеллигентный говор, та же вызывающая на откровенность улыбка. Ах, с каким жаром убеждает меня он, что КГБ и понятия не имело о выставке 15 сентября, ни о планах ее разгрома.

— Честное слово! — горячится он. — Не могут наши люди избивать иностранных журналистов и дипломатов, не выпускать из машин послов, уничтожать картины. Это все милиция! Мы приехали к концу событий и не успели вмешаться. Вы мне верите?!

— Что же, раз товарищ Ильин предлагает игру, придется ее принять. Не спорю, не соглашаюсь, а вроде бы принимаю им сказанное к сведению. И тут он меня удивляет:

— Александр Давыдович, — говорит, — вы ведь друг Рабина. Не согласится ли Оскар Яковлевич поговорить с Вячеславом Михайловичем? (Это начальник Ильина).

— У вас же есть телефон Рабина. Позвоните и спросите у него об этом сами.

— Неудобно как-то (о, умилительная застенчивость Лубянки!). Лучше вы у него спросите. Вячеслав Михайлович к нему заедет вечерком, если можно.

— Ничего не обещаю. Позвоните через два часа на квартиру Рабина. Я буду у телефона.

Уехал Сергей Леонидович, даже не попрекнув меня пресс-конференцией. Словно так и полагается отныне советским гражданам — защищаться с помощью зарубежной прессы. Отправляюсь к Оскару. Соглашается он без особой охоты:

— Приму его. Нужно выяснить, что у них на уме. Но никаких компромиссов! Выставка состоится.

Вечером прибывает раздавшийся вширь и посолидневший (видимо, в гору пошел) Вячеслав Михайлович. Сидим втроем в маленькой комнатке. Точнее двое сидят, а Оскар полулежит на диване в голубенькой майке и разговаривает с трудом, через силу. Гость — полная противоположность. От него веет солдатской мощью. Он благодушно вторит своему подчиненному: КГБ ни при чем. К тому же виновные — начальник районного отделения милиции и первый секретарь Черемушкинского райкома партии — уже наказаны (первый отделался выговором, а второго отправили в почетную ссылку послом во Вьетнам), Вячеслав Михайлович ждет нашей реакции. Мы отмалчиваемся. И он продолжает, будто не замечая нашей сдержанности:

— Нам важно понять, чего вы добиваетесь.

Оскар:

— В письме к Советскому правительству сказано: выставки.

— Не скандала? (все-таки не удержался!).

— Скандал устроили не мы.

Вячеслав Михайлович выпрямляется:

— Если речь идет только о выставке…

Оскар перебивает:

— Почему вы нас заранее в чем-то подозреваете?

— Нет, Оскар Яковлевич, — торопится собеседник, — я неправильно выразился. Никто вас не подозревает. А выставка вещь возможная. Только не рассказывайте никому, что именно я вам об этом сказал.

— Смотря как развернутся события…

— Но постарайтесь! — упрашивает гебист. И прощается.

В соседней комнате ребята: всем интересно, с чем он явился.

— Зашевелились! — говорит кто-то. — Может, на площади Дзержинского организуют выставку? И ее участников оттуда — прямо на Лубянку — благо рядом.

Да, кажется, невероятное становится реальными для оптимизма более чем достаточно оснований. Кто бы осмелился еще два дня назад предсказать, что стрелка компаса повернется на сто восемьдесят градусов, что к нам, взбунтовавшимся и вчера еще бесправным, полновластные хозяева страны сегодня будут вынуждены направлять своих представителей?

И вместе с тем чувствуем: победу праздновать рановато. Сейчас мы на гребне волны. Во всем мире о нас пишут на первых полосах газеты. Немецкие телевизионщики отсняли фильм.

Оскар в своем интервью заявил:

— Пока мой сын сидит, я ни на какие переговоры не пойду!

18-го Сашку и Сычева выпустили. То ли слова Оскара оказали столь магическое действие или просто случайное совпадение. И следом звонок Сухинича. 20-го ждет нас первый заместитель председателя Моссовета В. Сычев, тезка и однофамилец фотографа. И как бы в предупреждение нам, в этот же день открывает огонь «Советская культура». Правда, не статью опубликовали, а письмо в редакцию от негодующих трудящихся:

«Уважаемый товарищ редактор!

Известно ли вам, что произошло у нас в Черемушках 15-го сентября?

С утра мы, здешние жители и работники расположенных неподалеку предприятий охотно вышли в этот день на заранее запланированный массовый воскресник по осеннему благоустройству и озеленению. Каково же было наше недоумение, а затем и возмущение, когда примерно в полдень на пересечении улиц Профсоюзной и Островитянова вдруг одна за другой стали останавливаться машины, из которых какие-то развязные, неряшливо одетые люди начали вытаскивать весьма странные цветные полотна в рамках и без рамок с намерением здесь же, под открытым небом, и как раз там, где в этот час работали люди, устроить показ этих своих живописных произведений. С их прибытием трудовой ритм воскресника был нарушен. На спокойном перекрестке началась толчея, шум и гам; непрошеные гости вели себя вызывающе, вырывали у работающих людей лопаты и грабли, толкали их, стремясь оттеснить от газонов, сорвали плакат, призывающий к участию в воскреснике, мешали движению транспорта, ругались и сквернословили.

Любопытно, однако, что вместе с «художниками» и даже несколько раньше сюда приехали иностранцы. Приехали в машинах с номерами посольств ряда капиталистических стран. Кстати, часть картин и была доставлена в посольских машинах. Среди иностранцев, как потом выяснилось, было немало корреспондентов зарубежной прессы, которые, как стало ясно всем, прибыли сюда отнюдь не для освещения «художественного события». Они демонстративно фотографировали весь этот шабаш и активно в него вмешивались. Корреспондент норвежской газеты «Афтенпостен» Удгорд Нильс Мортен позволил себе даже ударить по лицу дружинника, пытавшегося его усовестить. Были и другие подобные случаи.

Непристойная вылазка группы художников-формалистов принимала таким образом характер преднамеренной политической провокации.

По требованию участников воскресника, вмешались дружинники, а по их просьбе и милиция. Некоторые организаторы вели себя особенно непристойно, были доставлены в отделение милиции с целью установления их личностей. Ими оказались назвавшие себя «свободными художниками», «неконформистами» некие О. Рабин, А. Кропивницкий, В. Сычев, Н. Эльская, А. Таль, М. Славутская, В. Тупицын и другие, числом до пятнадцати. Картины, которые они привезли с собой, носили, по нашему мнению, явно антихудожественный характер и не вызывали ничего, кроме отвращения и насмешек».

Далее шли пространные рассуждения о живописцах, не являющихся членами Союза художников, промышляющих сбытом картин за рубеж, и слезная просьба жителей Черемушек оградить их от «хулиганствующих мазил». И подписи: «Участники воскресника: В. Федосеев, токарь, ударник коммунистического труда, Е. Свистунов, радиомонтажник, ударник коммунистического труда, В. Половинка, начальник Управления дорожного хозяйства и благоустройства Черемушкинского района».

Никто из художников не приезжал на пустырь на машинах, тем более иностранных. Никто ни у кого не вырывал лопаты и грабли, да их и не было. Не мог Нильс Мортен, которого я отлично знаю, ударить по лицу дружинника — воспитание не то. Вот самого его стукнули, фотоаппарат отобрали и выкрали микрофильмы, не имеющие отношения к выставке. И откуда токари и монтажники выкопали в своем словаре мудреное словечко «неконформисты» (никогда художники себя так не именовали).

В Моссовет отправились компанией: Оскар, я, Сашка, Алексей Тяпушкин, приколовший по нашей просьбе Золотую звезду Героя СССР, Эльская, Жарких, Меламид и Комар.

В просторном кабинете нас принимает «сам» Сычев. Знакомит с присутствующими: первым заместителем начальника Управления культуры Моссовета Михаилом Шкодиным, дородным мужчиной с благообразной седой шевелюрой, и невысокий широколицей женщиной Прасковьей Шлыковой, заместительницей того же начальника (сложная у них иерархия!). Здесь же Сухинич и нахохлившийся, готовый в любую минуту перейти в наступление, Петин.

Сразу же начинается бой по поводу выступления «Советской культуры». Петин изо всех сил тщится доказать — правильно все написано. Сорвали художники воскресник! А их и пальцем никто не тронул. И бульдозеров не было, и самосвалов. Кто-то из нас не выдерживает:

— И на костре картины не сжигали? И бульдозерами не давили? И иностранных корреспондентов не избивали? И вся мировая пресса врет?

— Вы же советские люди! — хмурится Сычев. — При чем тут мировая пресса и зарубежные журналисты? Забудьте о них! — «По-отцовски» журит он и нас, и Петина. Мы же свои люди, как-нибудь разберемся. И снова к нам обращается:

— Просмотр этот вы все-таки напрасно устроили. Одни неприятности из-за него!

В разговор включается Тяпушкин.

— Сто двадцать пятая статья Конституции. Свобода слова, собраний, демонстраций…

Сычев сдвинул брови:

— Не стоит вспоминать. Поговорим о выставке. Зачем вам пустырь? Ради нового шума? Неужели нельзя найти место поэстетичней? Переговоры с вами поручено вести товарищу Шкодину. Приступайте, не откладывая.

Мы поняли, что наверху больше всего страшатся, что опять пойдем на пустырь. Срочно засадили его саженцами.

Вечером слушаем новости по «Немецкой волне», «Би-Би-Си» и «Голосу Америки». Против бульдозеров, милиции и КГБ наше единственное действенное оружие — гласность. А за» гласность» отвечаю я…

В субботу 21 около двенадцати иду от Оскара. Открываю двери подъезда. Поднимаюсь по ступенькам. Словно в детективном фильме, вырастают два подтянутых, одинаково одетых человека. Приблизились вплотную и, не повышая голоса, совершенно спокойно говорят:

— Мы тебе выколем глаза, паскуда, чтобы не увидел ты этих картин.

Растерявшись, почти машинально произношу:

— Выкалывайте.

— В следующий раз, — сказал один из них, — и они удалились.

Ночью почти не спал. Еле дотянул до рассвета — и к Оскару.

— Необходимо позвонить журналистам!

— По-моему, не стоит, — говорит он. — Тебя просто провоцируют, чтобы вывести из строя.

Так и решили. И, очевидно, ошиблись. Молчание мое было воспринято как трусость, и в воскресенье произошло следующее. Вновь возвращаюсь от Оскара. Время полдвенадцатого. Спать еще не хочется. Решил погулять вокруг дома, иду по узким доскам возле забора, окружавшего строящуюся поликлинику. Навстречу двое. Отхожу чуть вправо, чтобы их пропустить. И они — туда же. Я — влево, и они вслед за мною. Оборачиваюсь — сзади, словно из-под земли — другая мрачная пара. Сомнений не остается, но из ловушки уже не вырваться. Один из них сдавил мне челюсть, так что рот широко открылся, второй засунул в него кляп. Подтащили вчетвером к толстому дереву, вплотную к забору, привязали к стволу, избили, оплевали лицо и скрылись. Слышу голоса соседей, прогуливающих собак, но позвать на помощь не в силах. Но, видно, специально привязали меня несильно, чтобы сумел высвободиться и предстать перед окружающими.

Утром, выслушав меня, Оскар сжимает кулаки:

— Звони этому «другу» в КГБ и скажи, что даром это не пройдет!

Набираю номер:

— Вячеслав Михайлович? Предупреждаю, что будет созвана пресс-конференция!

— Но что случилось?!

Опять КГБ в неведении ?

— Никаких пресс-конференций! Сейчас же свяжемся с вашим отделением милиции. Вас будут охранять! Это, наверное, художники-реалисты, очень они злы на вас…

Я расхохотался, бросил трубку.

Через час ехать на переговоры к Шкодину. Оскар чувствует себя плохо.

— Сегодня — обойдетесь без меня.

Шкодин говорит так, будто просмотр уже разрешен:

— Где будем устраивать выставку?

Предлагаем три варианта: набережная, улица и парк. Последнее, с нашей точки зрения, предпочтительней. Помогающие Шкодину Шлыкова и Сухинич предпочитают помалкивать. Он не против парка, но настаивает, чтобы экспонировали работы только москвичей:

— Вы же в Моссовет обращаетесь. При чем тут ленинградцы?

Эльская перебивает его (в ее голосе, как всегда, когда она сердится, слышны металлические нотки):

— Рухина арестовали, картины его искалечили, а теперь его в отставку?

— У Жарких картины сожгли, — говорю я. — Без ленинградцев выставка не состоится.

Сражаемся не менее получаса. Стоим на своем. Отвергаем всякие ограничения, связанные с местом жительства. Единственно, что гарантируем: антисоветчины и порнографии не будет.

— А как насчет религиозной пропаганды? — осведомляется Шлыкова.

С этим сложнее. Религиозное возрождение последних лет в России коснулось и художников. И в творчестве многих из них религиозные мотивы — совсем не случайность, а принципиальная позиция. Но ради первой официальной выставки неофициального искусства уступаем и тут.

— Хорошо, — соглашается Шкодин. — Друзей вы отстояли, насчет парка возражений нет. Но вот какой парк вы хотите?

Он едва сдерживает раздражение, кажется, будь его воля, он не парк бы нам предоставил, а по тюремной камере на каждого. Но директива есть директива. И сидит Шкодин в массивном кожаном кресле, и, поглаживая седые виски, внимательно нас выслушивает. Еще дома мы с Оскаром остановились на Измайловском парке, огромном, с раздольными полянами, с удобными подъездными путями — хотите на машинах, хотите на метро, хотите на трамвае… Поэтому, не колеблясь, говорю:

— Измайловский!

Шкодину, собственно, все равно. Но зато нежданно-негаданно он настаивает на переносе выставки с 29 на 28, с воскресенья на субботу.

— В воскресенье свободную площадку не найдете. Повсюду концерты, народные гулянья, спортивные соревнования.

Смотрю на Тяпушкина, Немухина, Эльскую. Не спорят. Может быть, он и прав. Может, никакого подвоха и нет. Почувствовав наше недоумение, он продолжает: — если принимается его предложение, то завтра с утра едем в парк подыскивать место. Отвечаю, что мы не полномочны решать за всех. Шкодин нетерпеливо барабанит пальцами по столу:

— Что вы за инициативная группа без инициативы! Такую ерунду и то решить не можете.

Но мы стоим на своем — неполномочны! И слава Богу, потому что Оскар о 28 и слышать не хочет. Ходит по комнате злой, доводов у него нет, знает лишь одно. Если что-то выгодно Шкодину — значит для нас не подходит. Интуиция не подвела. Впоследствии выяснилось, что расчет у Шкодина на редкость прост. В субботу студенты учатся, преподаватели работают, так что не было бы и половины зрителей, собравшихся в воскресенье.

Для Шкодина наше упорство — гром средь ясного неба. Он накануне, верно, уже доложил начальству, и вдруг осечка. Снисходительно-барственным тоном он снова перечисляет плюсы субботы. Ему поддакивает новый «персонаж» — председатель Горкома художников-графиков Москвы Владимир Ащеулов. Маленький, крепкий, с нечистым «блатным» лицом, он мучительно жаждет отличиться. Перемежает угрозы уговорами. Шкодин, ощутив безнадежность своей позиции, тяжело поднимается:

— Не хотите выставки — не надо!

Встает и Оскар:

— Мы обещали за три дня до воскресенья информировать, где будет просмотр. Срыв переговоров означает, что просмотр будет на пустыре.

Этого Шкодин боится больше всего. Поэтому тотчас распоряжается:

— Едем в парк!

В парке комедия продолжается. По очереди, то Шлыкова, вначале, потом Ащеулов и Шкодин предлагают явно негодные для экспозиции места — то молодую рощицу, то крохотную поляну, перерезанную оврагом, то тесный дворик при парковой столовой. Рабин теряет терпение, говорит, что с него довольно.

— Оскар Яковлевич, — улыбается Шлыкова, — сначала вы от субботы отказываетесь, теперь ни одно место вас не устраивает. Вы слишком возбуждены.

— Да, конечно, я сумасшедший, — тихо отвечает Оскар.

— Да вы и сами признаете, — подхватывает Шлыкова. — что не в состоянии разумно рассуждать.

Оскар возражать не стал. Махнул рукой и уехал, только успел сказать нам:

— Не поддавайтесь!

Собеседники наши перешли в наступление. Теперь они уже все говорили зло, с раздражением, каждый по-своему.

— Давайте, — предложил я, — мы сами подыщем подходящее место, а потом вам покажем. Шкодин, нехотя, соглашается, но не без ехидства замечает, что группа молодых художников, «жаждущих участвовать в просмотре», названивает Ащеулову. Кто, позвольте спросить, предварительно посмотрит их произведения? Кто будет нести за них ответственность? Договариваемся заняться молодыми в четверг: двое от жюри Горкома, двое — от нас. Все как будто налаживалось. Но куда испарился оптимизм Оскара? Он не верит ни Шкодину, ни Ащеулову, никому из этой компании. Почти не спит, пичкает себя транквилизаторами. Ежедневно бывает у врача.

В среду утром находим в Измайлове огромное зеленое поле, место идеальное. Оглядывая поле, Шкодин задумывается и то и дело повторяет:

— Это дело непростое! Непростое!

А позже, уже у себя в кабинете, говорит, что Измайлово — не парковая, а лесопарковая зона со своим директором, и Управлению культуры он не подчиняется.

— А Советской власти он подчиняется? — спрашиваю я.

Шкодин морщится.

— Конечно, подчиняется! Но нет его! Уехал в командировку. Я наводил справки у двух заместителей — они разбираются лишь в разведении цветов.

Потерявший самообладание Оскар устремляется к телефону:

— Агентство Рейтер? Это художник Рабин. Моссовет сорвал переговоры. Мы выходим на пустырь!

Я выхватываю у него трубку. Оскар кричит Шкодину:

— Жалею, что подавал вам руку!

Он стремглав вылетает из кабинета, мчится по лестнице. Мы с Тяпушкиным догоняем его только на первом этаже. Он прислонился к стене. По лицу текут слезы.

— Пошли, Оскар…

— Дай мне телефоны корреспондентов!

Обнимаю его:

— Позвоним позже.

Он отталкивает меня:

— Ты не друг мне, а враг…

Сверху показывается побледневшая шкодинская секретарша:

— Прекратите хулиганить!

— Твой начальник — фашистская мразь! — ору я что есть сил. Гулкое эхо под сводами старинного особняка удесятеренно разносит: мразь… мразь… мразь… На дворе бабье лето, и двери подъезда распахнуты. Прохожие с любопытством заглядывают сюда. Тяпушкин изо всех сил пытается вытащить нас на улицу. Наверное, в эту минуту он похож на санитара, который удерживает двух сумасшедших. Останавливаю такси. Машина пробирается по узкой Неглинке, выезжаем на Садовое кольцо. Через пятнадцать минут мы у Оскара. Квартира полным-полна и все — художники. Они-то надеялись на лучшее… Ни о чем не спрашивают. Все прочли по нашим лицам. Устраиваюсь на диване, ставлю на колени и набираю номер за номером: «Юнайтед пресс», «Агентство Рейтер», «Нью-Йорк Таймс», «Монд», «Стампа»… Как заведенный втолковываю и корреспондентам КГБ:

— Если до 18 часов нам не дадут разрешения на просмотр картин в Измайлове, то в воскресенье идем на пустырь.

В 17.55 звонок. Шкодин…

— Я подписал приказ о выставке в Измайлове 29-го сентября с 12-ти до 16-ти…

— Одну минутку! — от избытка чувств запускаю в Юру записной книжкой. — А когда можно ознакомиться с документом?

— Неужели вы мне не доверяете?

Напоминаю Шкодину уговор: художники получают письменное разрешение на руки, чтоб исключить недоразумения. Он, разумеется, юлит. Не хочет давать бумагу за своей подписью. А если завтра в верхах передумают, наплюют на детант и прикажут вновь расправляться с модернистами? Шкодин, естественно, не против дать «документ», он — «за»! Но пока суд да дело разрешение с его подписью попадет на Запад. Свое руководство Шкодин знает великолепно. Ссылаться на прежние, от него же поступившие указания не только глупо, но смертельно опасно. Скажут, провокация, со света сживут. Однако и этим горлопанам отказывать нельзя. Пойдут на пустырь, и опять же ему, Шкодину, — конец.

— Завтра приезжайте, — говорит он.

В четверг у входа в Горком толпится с холстами человек пятьдесят. У председателя заседают угрюмые члены выставкома. Каждый хочет ускользнуть от сомнительного поручения. Ни одного живого лица. Ащеулов заискивающе обращается к нам:

— Посмотрите-ка вдвоем картины и отберите, что понравится.

Страшась ответственности, целиком доверяются нам. Делаю вид, что и для нас это тяжкий груз:

— Тогда необходим каталог. Чтобы за людей, которых раньше не видели, не отвечать.

Ащеулов «попадается на удочку», он согласен, и таким образом хоть напечатанный не в типографии, а на машинке, но каталог будет. За час «пропустили» работы. Абстракционистов смотрели мельком, лишь записывали названия и фамилии авторов. Даже на уровень почти не обращали внимания, главным для нас было другое. Мы добивались первой в СССР официальной экспозиции доселе запрещенного модернистского искусства. Любой художник в любой момент мог присоединиться к нам, хоть за 15 минут до просмотра.

Последнее свидание со Шкодиным. Он начинает издалека. Наверно, придут сотни зрителей. Неплохо бы установить поблизости ларьки. Пусть торгуют бутербродами и лимонадом.

— Ларьки не наша забота, — едва выдавливает высохший, почти черный Оскар, — тошно ему со Шкодиным.

Тот укоризненно качает головой. Мол, до чего же невоспитан! Потом раскрывает пухлую папку с приказами. Читайте. Все вроде верно. Только где же копия для нас? Оказывается, давать ее нам Шкодин и не собирается:

— Мне не жалко, но… Приказы бывают двух типов. С этого снимать копию не положено.

— А где гарантия, что вы… не уничтожите оригинал? — впивается в него Оскар, и как заклятие: — Мы пойдем на пустырь!

Уже дома разгорается спор. Я убежден, что Оскар не прав. Зачем нам пустырь? Разрешили выставку в Измайлове. Если замыслили провокацию, пусть устраивают ее в парке. Выходить на пустырь — давать врагам козыри. Наверняка скажут, что им не выставка нужна, а скандал. Просили Измайловский парк? Так чего ж их понесло на пустырь?

Все поддержали меня, но Оскар был неумолим:

— Вы в парк, а я один на пустырь!

Оба много ночей не спавшие, оба издерганные, мучаем друг друга. Оскар твердит:

— Я иду на пустырь!

— Ты же не понимаешь, что одного тебя мы туда не пустим. И Сашка, и Надя, и я пойдем с тобой. Нас заберут, и выставка сорвется.

— Если пойдем и ты, и я, то все пойдут за нами. Пойдут на пустырь.

— Но какое ты имеешь право вести людей на плаху?

На лице его злость.

— Имею право!

— Какое?

— А что сделали с Гумилевым? Убили. А что сделали с Мандельштамом? Убили.

— Ну и что?

— Ничего. Пустырь.

В соседней комнате — тишина. Немухин курит папиросу за папиросой. Тяпушкин вышагивает из угла в угол. Появляется Оскар в плаще и берете.

— Я еду к отцу Димитрию.

— Но это же восемьдесят километров!

— Сегодня вернусь, — подходит ко мне и чуть слышно говорит, — поступай как знаешь. Я за выставку, а не скандал.

Лихорадочно думаю, как все-таки быть со шкодинским приказом. Звоню ему:

— Если придет наш фотограф, ему позволят сфотографировать приказ?

— Д-да…

— Если к вам приедут иностранные корреспонденты, вы им покажете приказ?

— Д-да…

Набираю знакомые номера и каждого из журналистов прошу звонить Шкодину. Пусть он им подтверждает разрешение…

Не знали мы, однако, что нас ждет впереди. Накануне выставки, названной нами (не без иронии) «Вторым осенним просмотром картин на открытом воздухе», зампредседателя Моссовета наш «покровитель» В. Сычев устроил пресс-конференцию для зарубежной прессы. Он упрекал журналистов в сгущении красок при описании бульдозерной истории и подчеркнул, что в Измайлове художники будут показывать работы друзьям. Пропустят лишь с пригласительными билетами. Около полуночи стало также известно, что наше поле окружили стояками и прочими заграждениями, а комсомольский актив МГУ собирали на секретный инструктаж. Атмосфера сгущалась, и в 12 ночи Оскар срывающимся голосом зачитал корреспондентам по телефону заявление. В нем говорилось, что если вход на выставку будет лимитирован или произойдут какие-нибудь безобразия, то художники через десять минут унесут картины, но спустя две недели вновь придут с ними в Измайлово. Это был беспроигрышный ход. И вскоре мы поняли, что власти смирились с поражением. Не растягивать же до бесконечности эту неприглядную историю, принесшую им столько неприятностей. Приведу высказывания одних только американских газет (а ведь именно теперь СССР так стремится получить от США статус наибольшего благоприятствования!).

«Немыслима более убедительная демонстрация реакционной сущности советского строя» (Ньюс-Уик 30.9.74).

«Разрядка теперь под вопросом» (там же).

«Поскребите советскую систему — и увидите бандитизм, столь типичный для полицейского государства» («Балтимор сан» 17.9.74).

Даже в Американском Конгрессе сенаторы, ссылаясь на московский инцидент, сомневаются теперь в возможности киссинджерского детанта. Нетрудно представить ощущение властей, что из-за каких-то дурацких картин сводится на нет их заигрывание с Западом. Первая мысль тривиальная: Растоптать! Но ведь нельзя, никак нельзя! Приходится играть в либерализм.

Так вот и свершилось чудо. В осенний, но по-летнему залитый жарким солнцем, ниспосланный Богом день, когда сияло небо, сияла золотая листва, сиял прозрачный воздух, долгожданная выставка состоялась. Более семидесяти художников принесли в парк около двухсот пятидесяти произведений совершенно различных стилей — от фантастического реализма, религиозного символизма и сюрреализма до поп-арта и абстрактного экспрессионизма, — и расставили их во всю длину широко раскинувшегося перед ними поля: кто на треножнике, кто прямо на траве, подперев палками. Зрители — многие с детьми на плечах — шли плотной нескончаемой массой. То ли десять, то ли пятнадцать тысяч их было. Смотреть трудно. Из задних рядов часто слышалось:

— Не видно! Не видно!

И художники поднимают полотна на вытянутых руках. Временами раздаются аплодисменты, и парадокс весь состоял в том, что если бы не давили нас бульдозерами, то все, возможно, ограничилось бы двумя часами показа нескольких десятков холстов в присутствии нескольких сот зябко ежившихся под дождем человек. И теперь, — поистине праздник! И не только нонконформистов. Вместо шайки головорезов — тысячи на редкость доброжелательных людей. Появившихся в толпе крикунов они усмиряют сами:

— Да это не картина, а издевательство. Не понимаю ее!

— Что вы кричите? Я ее тоже не понимаю. Но почему издевательство?

Разговор пожилой супружеской пары. Он:

— Ну, хватит, я устал. Неужели тебе это нравится?

— А тебе все не нравится?

— Кое-что нравится.

— Вот и мне кое-что нравится. А главное — свежо, искусство неказенное.

К Рабину и ко мне подходят знакомые и незнакомые. Поздравляют. Уверяют, что мы даже сами не осознаем, чего добились. По сторонам шныряют стукачи, непроницаемые лица которых резко выделяются среди окружающих. Но что сегодня за день: Никто их не боится! Корреспондент АПН (точнее КГБ) не отходит от черноволосой девушки в джинсах, с фотоаппаратом:

— Что вы можете сказать о выставке?

— Очень здорово!

Он со значением:

— Где вы учитесь? Как фамилия?

Пожалуйста, учусь там-то, фамилия такая-то.

Четыре часа свободы! Для нас они краткий миг. А для властей — вечность. Ащеулов озабоченно:

— Александр Давыдович, не забудьте, пожалуйста, что в четыре закрытие.

Какой такт. Будто и не он вместе со Шкодиным выматывали нам душу, и не он хвастался, что «миндальничать» с Рабиным не станет — вышвырнет из Горкома, и не он стучал ногами на Сережу Алферова:

— Чего это тебя на жидовскую выставку потянуло?

Москва. 14 сентября 1974 года. Накануне. Оскар Рабин и Александр Глезер.

Москва. 15 сентября 1974 года. Бульдозерное побоище. После бульдозеров.

Оскар Рабин «Листопад». Картина, сожженная во время «бульдозерной выставки».

Оскар Рабин «Корова в деревне Сафронцево». Картина, уничтоженная бульдозером.

Юрий Жарких «Портрет Кристины». Картина, сожженная во время бульдозерного побоища.

Москва. 29 сентября 1974 года. Четыре часа свободы в Измайловском парке.

Москва 29 сентября 1974 года. Выставка в Измайловском парке. Справа Надежда Эльская и Александр Глезер.

А милиционеры нынче какие вежливые, какие интеллигентные. Не ругаются. Не рычат (как лейтенант Авдеев 15 сентября на Рухина: «Перестрелять бы вас всех, да патронов жалко!»). Лишь за порядком наблюдают. Случайных пьяниц уговаривают отойти в сторонку. Если бы всегда так. Но нет. У нас четыре часа свободы. У них четыре часа правопорядка.

Время приближается к четырем, а зрители не убывают. Ащеулов спешит к Оскару, который в изнеможении растянулся на траве. Затем рысцой ко мне:

— Напомните художникам, что уже пора!

— Не беспокойтесь. Все, что мы обещаем, выполняется.

Четыре часа. Ребята с холстами в руках направляются к метро, а зрители еще долго не расходятся, спорят до хрипоты о современном искусстве.