Теперь я стоял на руле законно. Капитанку Ивана Михайловича, правда, больше не трогал, но бинокль надевал на шею сам. И штурвал из рук не отпускал — это ребячество, конечно, отпускать. А если бы рифы? Или встречный корабль?

От Старо-Байкальской дороги мы уже отошли на целые сутки. Мы идем теперь к устью Селенги. На Байкале все еще тихо, штиль. Опять вечереет, и я стою за штурвалом. Папа и Иван Михайлович переговариваются за моей спиной, в полутемной рубке. За эти дни куда-то делся папин характер, не чувствую его. Вот у нас дома, в Ленинграде, входишь в квартиру и уже знаешь — дома папа или его нет. Даже если он сидит молча за столом, даже если спит. По всему чувствуешь. По голосу мамы, по тому, какие двери открыты или закрыты — по шуму и по тишине. Там, у нас дома, я слышу папу, знаю, чего он хочет, даже когда он об этом и не говорит. А здесь, на катере, — все так же, да не так. Папа говорит, читает, шутит со мной, а я его присутствия почти не чувствую. Я это ему сказал сегодня. Папа посмотрел на меня внимательно и говорит:

— Молодец. Правильно. Мне здесь нравится, но это — не моя жизнь, вот силовое поле и исчезло.

— Какое поле? — спрашиваю.

— Ну, скажем, у магнита есть видимая нами часть — сердечник, а есть невидимая — магнитное силовое поле.

— Кажется, понял, — сказал я. — А вот у Ивана Михайловича это поле есть.

— Еще бы, — сказал папа. — Если у капитана да на собственном судне его не будет, дело труба.

Я хотел было сказать, что у Ивана Михайловича «силовое поле» не только на судне, но воздержался.

Папу мои слова, слава богу, не обидели. Он и сам понимал, что не очень-то тут на месте. Но он ведь был ученым — исследовал и запоминал, и еще сам над собой подтрунивал. А это — хороший способ, я давно заметил. Вот когда драться собираешься, очень трудно на себя со стороны посмотреть, но если только взглянешь, удастся тебе такое, — то как бы драка ни кончилась — ты все равно победитель.

Папа стоял сейчас за моей спиной, разговаривал с Иваном Михайловичем.

— А у вас в Ленинград командировка была?

— Да, считайте, что так. То есть, мне не обязательно было ездить, но поехал. Лет пятнадцать не был.

Помолчали. Только дизель стучал, да полз навстречу темный Байкал.

— Воевал я там, — сказал капитан. — Ораниенбаум, Петергоф. Друзья там лежат. Навещаю.

Папа молчал, и я молчал, слушал, что еще Иван Михайлович скажет.

— У нас батальон морской пехоты был… Ну, и там несколько байкальских. Так и звали — «сибирские матросы»… Человек пять только и уцелело… Шли мы на десантной барже, и — на мину. Вот поверите ли — палуба так прыгнула, что у всех почти, кого из воды вытащили, пяточные кости разбиты, а у некоторых еще и коленные суставы… Фронт движется, а я лежу. С сентября сорок первого по февраль сорок второго — все по госпиталям… Не срастается и все, стоять на ногах не могу. Да… А теперь езжу, навещаю. Редко, правда. Живых растерял, а этих помню.

Вот, оказывается, для чего он бродил там по берегу. А откуда мы с Томашевской могли знать, почему он там ходит?

— А теперь ноги как? — спросил папа.

— Хожу. Медкомиссию обманываю. Пятки-то ничего, срослись, а колени хандрят, валенками спасаюсь. А самое замечательное — в горячем источнике посидеть. У нас маршрут всегда через этот источник…

К источнику мы подошли на следующий день, уже в темноте. Справа по ходу катера вставали черные силуэты похожих на трамплины мысов. В заливе, которым мы двигались, было тихо. Казалось, что мы плывем уже не по воде, а по лесу, прямо над головой у нас вставали черные тени деревьев. Катер мягко ткнулся и слегка вылез носом на берег. Дизель замолк. С берега тянуло какой-то вонью.

— Раздевайтесь, — увидев нас на палубе, сказал Иван Михайлович. — Пойдем погреемся.

А холодина была страшная.

— Рискнем? — спросил папа.

— Рискнем!

Через пять минут папа уже сидел по горло в плохо пахнущей горячей воде. Я сунул ногу и сразу же отдернул.

— Неженка! — сказала папина голова. — Ванна — тепленькая, душ — тепленький… Залезай сейчас же!

Ну и кипяток в этой яме был! Я стал тихонечко погружаться. Сейчас сварюсь! Да еще темно. Вообще это был какой-то бревенчатый сруб, закопанный в землю, горячая вода просачивалась откуда-то снизу. Папа и Иван Михайлович сидели на подводных скамейках, а мне вода была по горло.

— Пап, — сказал я, — я уже сварился…

— А ты не шевелись, — сказал капитан. — Тогда тело покроется пузыриками. И выживешь.

Я замер. И верно, стало почти сносно, даже немного приятно. Я посмотрел вверх. Над нами стояло черное небо с дырочками звезд. Целебная вода пахла тухлыми яйцами.

Голова у меня вспотела, так было жарко, и все же ушами и даже волосами чувствовалось, какая холодина наверху. Вдруг в кустах что-то зашуршало.

— Что это? — спросил я.

— Змеи, — ответил Иван Михайлович.

— Как змеи?!

— Да так. Змеи и все.

— А что же мы тут… сидим?

— Разве плохо?

— Змеи ведь…

— Им тоже погреться надо. Они тепло любят.

Покачивается в десяти метрах от нас черная тень катера. Все на нем спят. Тихо стоит над нами тайга. Берег до самой воды зарос деревьями, некоторые стоят прямо в воде. В кустах опять шуршит, видно, змеи нас окружают.

Когда я проснулся утром, мне показалось, что я на качелях. Туда-а-а… Сюда-а-а… Ту-да-а-а… Сюда-а-а… Шлеп-шлеп по борту… Бабах! Это, видно, волной прямо в нос катера.

Папа сидел у стола и пытался что-то писать. Лицо у него было зеленое.

— Пап, — спросил я, — тебя укачивает?

Он кивнул. А мне было хоть бы что, даже приятно, я очень любил качели. Как мама… Вниз-вниз-вниз… Вверх-вверх-вверх… Я снова закрыл глаза. Здорово нас подкидывало, мы потом так и валились!

— Мить, ты проснулся?

Я открыл глаза окончательно.

— Тут всякие сложности, — сказал папа. — Мы сегодня приходим к тому месту, где живет знакомый дяди Сережи. Ну, тот, ради которого мы с тобой и поехали. И я должен у него остаться.

— А я?

— Ты, конечно, тоже можешь… Но помнишь, что Иван Михайлович вчера говорил — они пойдут еще на Ушканьи острова и к рыбакам зайдут, а потом еще кедровую шишку будут собирать… Понимаешь, если ты со мной останешься, то всего этого не посмотришь.

— Пап, — сказал я, — брось ты этого медведя. Все равно ведь не укараулите. А так поплывем вместе, шишек в Ленинград привезем.

Папа был совсем зеленый.

— Нет, — сказал он. — Я остаюсь у старика — это дело решенное, а вот насчет тебя надо подумать. Они же через пять дней назад пойдут — и зайдут за мной… Да ты вот, оказывается, и качку хорошо переносишь.

— Все равно, я с тобой хочу. Ну, не убьем медведя, какая разница. А мне с тобой надо. И мама говорила…

— Это ты брось, не глупи, — сказал папа. — Что же — ты все время за мои штаны держаться будешь? Радоваться бы должен, что я тебе самостоятельность даю. Мама бы никогда одного не отпустила.

Это-то уж верно. Такой номер никогда бы при маме не прошел. А может, и правда остаться?

В кубрик постучали. Всунулась голова Гены.

— Завтракать, — сказал он и улыбнулся.

Тут только я понял, как хочу есть! Я вылетел из койки, а папа только глаза рукой закрыл.

— Пап, завтракать.

— Нет. Ты уж там за двоих.

Так я его и не уговорил.

В кают-компании уже сидели все: капитан, боцман, тетя Матрена и механик дядя Миша.

Сначала про тетю Матрену. У нее коричневое плоское лицо, она курит трубку и ходит в ватнике, как мужчина. Родственники у нее живут на севере Байкала, они буряты охотники. Тетя Матрена — научный сотрудник. На корме катера стоит кривая железная стойка, с нее свисает вниз на блоке блестящая трубка с делениями. Мы иногда останавливаемся посреди Байкала и опускаем на полкилометра вниз эту трубку, а потом лебедкой вытягиваем обратно. Тетя Матрена сливает воду из трубки в баночку и ставит баночку в ящик с ячейками. И еще какую-то ампулку вынимает, и стеклышко, и отвинчивает снизу крышечку, и оттуда что-то достает. В общем, один раз опускаем, а потом тетя Матрена полтора часа сортирует. И так через каждые пятьдесят километров.

Я спросил ее, зачем это она делает. Она тогда трубку курила. Ждал, ждал — не отвечает. Думал, она забыла. А когда уже перестал ждать, тетя Матрена и говорит:

— Это делается для того, чтобы точно оценить работу очистительных сооружений целлюлозных комбинатов.

Я с тетей Матреной до тех пор не говорил и голоса ее не слышал, ну и думал, что она что-нибудь ответит, вроде Дерсу Узалы: «Твоя моя не понимай». Я сказал потом об этом папе, а он мне и говорит:

— Да ты что, братец! Матрена Аслановна — кандидат, почти доктор. По ее методике многие наши не только озероведы, но и океанологи работают. И, кстати, катер делает свой рейс именно для ее научной работы. Так что ты, того, не показывай свою серость.

Еще в кают-компании был дядя Миша, механик. Он, как обычно, молчал. Я поздоровался, и все со мной тоже поздоровались.

Говорили, кажется, о том, как бы не делать один из замеров, который сейчас следовал для работы тети Матрены. Мол, уже задерживаемся, и вот непогода идет, так, может, и не стоит ради одной точки уходить снова километров на сорок от берега? Полдня, мол, угробим. Говорил, в основном, боцман.

— Ну как, Мотя, убедил?

Тетя Матрена, как всегда, долго молчала. Я уже к этому привык.

— Отсутствие данной точки на графике может существенно ухудшить убедительность его, так как откроет возможность слишком произвольной корреляции, — произнесла наконец она.

— Постой, Мотя, — сказал Николай Никитич. — Ну, ляд с ним, с этим графиком. На обратном пути зайдем, кинем пробник. А сейчас же нам надо обратно возвращаться.

Тетя Матрена молчала.

— Раз надо, значит, надо, — сказал капитан. — Все.

Он, по-моему, тоже надеялся, что тетя Матрена согласится. Но то, что она не согласилась, ему нравилось еще больше. И мне, пожалуй, тоже.

Никитич теперь повернулся ко мне.

— А… — сказал он. — А мы с Дмитрием Александровичем еще сегодня не виделись!

— Я здоровался.

— Да, да, вспоминаю. Как спали, Дмитрий Александрович?

Как спал? Как всегда, так и сейчас.

— А где же папа ваш?

— Он не хочет есть, — сказал я.

— Не хочет? Ах ты господи… Уж не укачало ли его?

— Нет, — сказал я. — Он и дома так — день ест, день не ест.

Какао Гена налил мне в ту самую кружку. Доверху.

— Иван Михалыч, — сказал я, впервые назвав капитана прямо, — вот папа сегодня на берегу останется, у знакомого… А мне говорит, чтобы я…

— О чем разговор! — сказал Гена, который как раз в это время принес еще чайник какао. — Ну, о чем тут говорить? Пойдешь с нами, омуля в Чивыркуе половим. Так ведь, Иван Михайлович?

— Дмитрий Александрович, да что вы! Самое интересное впереди! Три точки снимем, — Никитич глянул на тетю Матрену, — а потом двое суток — свободны. Остановимся, в лес пойдем — грибы, кедровые шишки…

— Нерпу посмотрим, — сказал капитан.

— Хочешь — дизель будем ремонтировать? — спросил молчун дядя Миша.

— Оставайся, — сказала тетя Матрена.

А катер все било, все качало. Я намазал кусок хлеба маслом для папы, на всякий случай, и пошел в наш кубрик.

Папа разбирал ружье… Не думал я все же, что он такой упорный. Ведь ясно, что не найдут они медведя.

— Ну как, Митя? — спросил он. — Что ты решил?

— Если ты не возражаешь, пап, я останусь.

— Вот и хорошо. А не знаешь, скоро ли под берег встанем?

— Наверно, скоро, — сказал я, хотя мы ради точки на графике тети Матрены шли в открытый Байкал. Нас все больше раскачивало.

— Матросу Белякову-младшему прибыть на рулевую вахту! — приказал динамик.

— Папа, ты прости, — сказал я. — Я бы с тобой посидел…

Он улыбнулся. Его, наверно, тошнило.