Я надел куртку и выскочил на палубу. Ну и волна была! Меня так и зашвыряло. Могло, конечно, и вообще вышвырнуть, и никто бы не заметил. Я вцепился в поручни что было сил.

Сзади нас, вдоль берега, от которого мы еще не так далеко отошли, шпарила с задранным вверх носом черная рыбацкая лодка. Она торчала из воды, наверно, на две трети или даже больше — только корма и касалась воды. Корма была вся в белой иене и, придавливая ее вниз, у подвесного мотора сидели два дядьки, покрытые черной клеенкой. Лодка прыгала с волны на волну.

— Ого, — сказали за моей спиной. Это был механик. — Куда-то очень торопятся, если в такую погоду…

— Опасно? — спросил я.

— А то нет… Сарма.

Сарма — это такой ветер, я про него читал. Он сносит в воду овец. Дует с берега. Нам он был попутный.

— Мотор у них — чихни! — сказал дядя Миша, глядя вслед лодке, — и… до свиданья.

Лодка шла, зарываясь, и белый хвост от нее скакал по волнам…

Эту вахту мы стояли так — я животом висел на штурвале, а если мне не удавалось его повернуть, Иван Михайлович протягивал руку и помогал. Потом волны стали еще выше, катер начало качать длинно и продольно — с кормы на нос, а не с борта на борт, как раньше, и мне казалось, что что-то внутри меня переливается от ног к голове, как чернила в авторучке.

— Держишься? — спросил Иван Михайлович.

— Нет, — сказал я и не услышал собственного голоса. Я и правда уже не понимал, где это мы. Голова летела куда-то отдельно, ноги отдельно, я весь был липкий от пота, к горлу подкатывало. Я отпустил штурвал и сел на ящик. Стало еще хуже.

— Да… Дела… — сказал Иван Михайлович. — Разве настоящие моряки руль бросают?

Он сам теперь стоял за штурвалом. Потом появился Гена, взял меня за плечи и вывел из рубки. От ветра и брызг я немного пришел в себя. Но к рулю больше не пошел — стыдно. То сидел внизу у Гены, то вылезав наверх, когда становилось особенно плохо.

Мы все плыли и плыли, потом остановились прямо среди волн, тетя Матрена бросила с кормы свои пробники, а потом мы снова плыли…

Часа в четыре мы вернулись к берегу и подошли к тому месту, где жил старик. Качать почти перестало. А все равно еще мутило.

— Пап, слабость какая-то…

— Будь мужчиной.

Он сам еще стоял. Вовсю бодрился.

Еще издали мы увидели на берегу две фигурки. Катер подходил к ним все ближе, и мне стало казаться, что одного из этих людей я знаю.

— Пап, — сказал я, — тебе не кажется кое-что?

— Кажется, — сказал он.

Нас встречал старик охотник и… дядя Сережа. Это он, оказывается, был одним из тех, кто сегодня прорывался на лодке сквозь сарму. От ветра и брызг лицо его еще и сейчас было как свекла.

— Ну что? — спросил папа. — Не выдержал, привалил?

— Да вот так.

— Ты ж рассчитал, что не успеешь?

— Всегда куда-нибудь не успеваешь. А ты что — хотел бы один охотиться?

И я вдруг отчетливо себе представил, как по лесу идет, пробирается медведь, и глаза дяди Сережи над ружейным дулом.

— Пакет вам с большой земли, — сказал дядя Сережа и протянул нам с папой конверт. В конверте было три письма — папе, мне и общее обоим. В том, которое было нам обоим, мама писала, что папа должен следить, сухие ли у меня ноги, и не отпускать одного на берег, а кроме того, кормить четыре раза в день и не всухомятку. И еще класть днем спать. Когда мама писала папе, она всегда делала сокращения: «м. б.» — «может быть», «т. ч.» — «так что», а в конце письма «ц» — хвостик. Целует, мол, но вообще-то догадайся сам. Письмо мне было написано разборчивей, и буквы покрупнее. А так — то же самое, что и в общем письме. Как папа говорит — «теория относительности для ПТУ». Еще мама писала, что шестой класс очень важный и что звонила Нина. Передавать ничего не просила. Слово «целую» мама написала мне разборчиво и целиком. Серьезно так. А ниже было приписано другими чернилами — «приезжайте скорей. Скучаю» и «Ц» с хвостиком. Как папе.

Катер уходил от берега, а на берегу уже стояли три фигурки. Нас снова качало, а знаете, как это, когда целый день качает? Да еще Иван Михайлович в рубку больше не звал — к чему ему рулевой, который штурвал бросает? Зачем ему такой? Я маялся, бродил по катеру, не знал, куда себя деть. И папа вот остался. Гена за мной пришел и повел к себе в кают-компанию.

— Что, — говорит, — тебе там одному, в своем кубрике… А утром вместе встанем… Давай здесь спать.

В кают-компании уже было постелено на рундуке… Черная вода взлетала к черному иллюминатору, катер поскрипывал, дизель стучал. Я бухнулся на постель не раздеваясь.

— Еще чего? — сказал Гена и сдернул с меня куртку. И рубаху. И штаны…

Снов я не видел. А утром меня разбудил динамик:

— Матросу Белякову — на вахту!

Ну и обрадовался же я! И Гена тоже вместе со мной, за меня то есть.

— Вот видишь, — говорит, — все и обошлось.

Солнце только-только вставало. На Байкале было спокойно, шла маленькая зыбь, катер от нее не качался, а лишь немного дрожал.

Я встал на руль, простоял минут, наверно, десять, разговор с Иваном Михайловичем еще не наладился, и тут вдруг он попросил дать ему бинокль, который я уже по привычке навесил на себя. Иван Михайлович стал всматриваться в ту сторону, куда мы шли. Прямо застыл. Сквозь стекло в рубке плохо было видно, так он даже на палубу вышел. Потом шагнул в рубку и сказал:

— Держи вон на ту скалу. Браконьеры.

Скала торчала из воды недалеко от берега. И еще там были скалы, целая семейка. Скал, Скалиха и Скаленыш.

— За нерпой пришли, — сказал Иван Михайлович. — Хочешь посмотреть?

Даже в бинокль браконьеров я не увидел. Только за одной из скал прятался нос лодки, но пока я его рассматривал, он уполз за камни. На воде кое-где виднелись черные точки.

— Нерпа, — сказал Иван Михайлович. — Любимое ее место.

— Что же мы будем делать?

— Что? Брать их надо… Арестовывать.

— А как же вы их арестуете?

Мы шли к камням. Без бинокля еще пока видно было плохо.

Даже непонятно, откуда на катере сразу все поняли, что Иван Михайлович собирается делать. В рубку вдруг вошла тетя Матрена, на носу, вглядываясь, уже стоял Гена, привалился к поручням Никитич, даже дядя Миша выглядывал из своего машинного. Мы подходили к камням все ближе.

Лодка пряталась. Но мы все шли, прямо на скалу, за которой она остановилась.

Никитич всунулся в рубку.

— Вплотную-то подходить не вздумай, — сказал он.

Камни были метрах в ста.

— У них на винтовках оптика наварена, — сказал Никитич.

— Заслабило?

Никитич только что-то проворчал.

— Стоп машина! — сказал Иван Михайлович. Он взял жестяной рупор и вышел на нос.

Дизеля было почти не слышно, урчал тихонечко. Скалы стояли совсем рядом, и нерпа всплывала вдали, видно, мы ее отогнали от скал. Иван Михайлович поднял рупор.

— Немедленно выйти из укрытия! — крикнул он. — И предъявить документы!

Он только договорить успел, как раздался выстрел. Звякнул рупор. Передо мной в стекле рубки оказалась круглая дырочка, а сзади над плечом дырка в дверце шкафчика.

— Вниз! — крикнул Иван Михайлович. — Всем вниз!

Он уже стоял у штурвала.

— Полный вперед!

Дизель загрохотал.

— Миша, — сказал Иван Михайлович, — да что ты там чухаешься?

Но катер уже на полном ходу шел в обход скалы.

— Всем вниз!

— Иван Михалыч… — сказал я. — Можно…

— Вниз! Геннадий, ружье сюда!

Как удирали браконьеры, я видел в иллюминатор. Они вылетели из-за скалы на плоской и длинной алюминиевой лодке, выкрашенной в цвет воды. Их было двое — оба в брезентовых плащах с капюшонами, надвинутыми на лица. Иван Михайлович разворачивался им вдогонку. Один из браконьеров держал в руке винтовку.

Расстояние между нами стало быстро увеличиваться. Я снова пробрался в рубку. Иван Михайлович левой рукой держал штурвал, а правой стучал ключом рации. На голове у него была дуга с наушниками.

Я взял у него руль. Он улыбнулся. Браконьеры уходили.

— Кому это вы передаете? — спросил я.

— Рыбнадзору. Чтобы выслали вертолет…

День спокойно, день — шторм. На следующий день мы опять попали в ветер и нас заболтало. И опять я стоял на руле, и опять началась эта дурацкая качка с носа на корму и с кормы на нос. Вниз-вниз-вниз. Опять вниз… И опять.

«Ни за что не отпущу штурвала, — думал я. — Вот умру. Сознание потеряю. А не отпущу…»

Вырвало меня прямо на штурвал. И было уже все равно — куда.

Иван Михайлович повернул ко мне голову. Он не смеялся.

— Вот так, малыш, — сказал он серьезно и взял меня за ухо — за то самое. И потянул немного. Видно, привычка у него такая была.

Иван Михайлович нажал кнопку. В рубку всунулся Гена.

— Ведро воды и тряпку, Генаша, — сказал Иван Михайлович.

И Гена тоже не засмеялся, а запустил мне пятерню в волосы и подергал. И пошел за ведром.

Я стоял у штурвала.

За два с половиной часа вахты, что мне осталось, я еще раза три умирал, но так и не умер, и не отпустил штурвала, и больше уже ведра и тряпки мне не требовалось.

И если уже по-настоящему — так вот тут я пожалел, что меня никто из наших ребят не видит. Андрюшка, скажем, или Женька или Валерка Нифонтов. Или Томашевская. Только хорошо, что мама не видела, зеркальце тут было в рубке: я заглядывал — зеленый я был, будто из болота.

В лес тетя Матрена никого, кроме меня, не взяла.

Хотел увязаться Никитич. Гена сказал, что мало ли в лесу что может случиться. Даже Иван Михайлович был не прочь. Но тетя Матрена ни с кем разговаривать не стала. И никого не взяла, только меня.

Я не понимал — куда она меня все-таки ведет. Когда мы уходили, Гена повесил на меня пустой рюкзак и подмигнул.

— Не теряйся, — говорит.

…Лес сначала шел редковатый, потом вдруг надвинулась страшная чаща, я никогда такой не видел — мы только и лезли через упавшие лиственницы, загораживавшие нам путь. Тропинки никакой не было. В самой глухой чаще тетя Матрена вдруг взяла меня за руку и, приложив палец к губам, спряталась под густую ель. И мне указала сесть рядом.

Я спрятался. Так мы и сидели несколько минут. А потом мимо нас, крадучись и продираясь сквозь ветки, прошел Никитич.

Мы подождали, а потом вылезли из-под дерева и дали по лесу крюка, оставив Никитича искать след. Тетя Матрена почти все время молчала. Она даже как будто не удивилась, что Никитич за нами следит.

Мы шли сначала лесом между двумя горами, потом вдруг лес кончился, и дальше была равнина, голая, как стол, серо-зеленая, а вдали снова синел лес. Я не думал, что это так далеко.

Прошли мы, значит, равнину и снова вошли в лес.

Этот лес был странный какой-то — будто деревья понатыкали в каменоломне. Не мог я понять, как тут деревья растут — корнями ведь влагу надо из земли сосать и все такое, а здесь какая влага — один камень. Но чаща тоже была непролазная. Через дерево упавшее перелезешь, дальше камень лежит; камень обойдешь — снова через дерево перелезай.

Шли, шли. Лезли, лезли. Перелезали, перелезали.

— Вот, — говорит тетя Матрена. — Смотри. О том, что эта избушка есть и где она находится, может, всего десять человек и знает. А может, уже и пять…

Смотрю — и правда избушка. Старенькая такая, черненькая, окошко забитое. Никто не живет. И стоит она между лиственницами так, что за сорок шагов не увидишь — здорово спрятана. Крышу ветки закрывают, стены — кусты.

— Входи за мной, — говорит тетя Матрена. — Осторожно, смотри, не оступись — тут порог.

Вот знаю, что не поверят, а для чего-то рассказываю… Может, теперь я единственный из мальчишек, кто такое видел.

В избушке стояли сундуки и лежали кучи всякого добра. Поблескивали.

— Погоди, — сказала тетя Матрена. — Посмотрим, нет ли змей.

Я, конечно, вспомнил Маугли и белую кобру с выломанными зубами. Тетя Матрена светила фонариком по углам. Змей не было.

— Ну, давай смотреть, — сказала тетя Матрена.

— А это что такое вообще? — спросил я.

— Это наши монахи сюда принесли. Давно. С тех пор и лежит.

Вокруг сундуков валялись бронзовые фигурки, какие-то чайники узорные, подносы. Все с узорами. А больше всего изображений толстяка с голым животом и подвернутыми под себя ногами. На голове у толстяка была высокая шапка.

— А для чего это все тут лежит? — спросил я. — В музей же надо.

В сундуках были книги. Старинные, в кожаных толстых обложках. И в деревянных тоже. Тетя Матрена вынимала книги, листала, я ей светил. Лицо у тети Матрены было древнее, темное.

— Вы умеете их читать?

— Нет, — сказала она. — Не умею… Пожалуй, ты прав насчет музея.

Так мы и бродили по избушке. Звякали бронзовыми фигурками, крышки открывали.

— Домой хочешь подарки отвезти?

— Конечно, хочу. Маме.

— Погоди, — сказала тетя Матрена. — Маме, говоришь?

Она взяла от меня фонарик и залезла в один из сундуков. Покопалась в нем, нагнувшись, и вынула тускло поблескивающего человечка.

— Серебряный, — сказала она.

Вторым у меня на очереди был дядя Тигран.

— А кто он? — спросила тетя Матрена.

А и правда, кто он у нас? Ведь не скажешь же просто: учитель. Учителей много, а дядя Тигран — это дядя Тигран.

— Ну, как бы это… — сказал я. — Он взрывать умеет, у него мотоцикл из Африки. Градусники собирает. Шампуры из титана сделал…

Рылась тетя Матрена долго. Звенела чем-то.

— На, — говорит. — Только тут не все шарики целы.

Дала она мне какую-то большую плошку, коричневую, тяжелую, думал: из камня или из кости, а оказалась из тяжеленного дерева. Плошка была с резными драконами, их было шесть, они подпирали плошку со всех сторон, и оскаленные головы их торчали. А в зубах у них были шарики. Шарики свободно катались за зубами дракончиков, но не выпадали.

— А что это? — спросил я.

— Это прибор для определения эпицентра землетрясения. Надо установить на ровном месте, на жесткой подставке. И всем шарики в зубы. Как тряхнет — так у кого-то из драконов шарик из зубов и выпадет. Значит, землетрясение в той стороне.

— Здорово! — сказал я. — Это уже точно для дяди Тиграна. А шарики-то он выточит.

— Ты скажи ему, чтобы обязательно деревянные. Иначе действовать не будет.

Я не стал ей говорить, что дядя Тигран сам кому угодно что угодно объяснит. Правда, в Ленинграде долго ждать, пока шарики из драконов повалятся.

— Ну, еще кому?

Я подумал о Томашевской.

— Теть Матрена, можно еще этого?

Я взял самого маленького толстячка, он в кулаке у меня помещался.

— Бери. Еще кому нужно?

— Папе.

— Нет, — вдруг резко сказала тетя Матрена. — Папе твоему не дам. Он медведей приехал бить.

— Он ведь по разрешению…

— Не дам.

Хорошо еще, что я не сказал ей про дядю Тиграна. Это ведь он дяде Сереже и папе лил пули.

— А себе? — спросила тетя Матрена.

Я вообще-то ждал, что она так спросит.

И тогда я взял этот меч. То есть это был не то чтобы меч, но и не кинжал — тесачина такой громадный, тупой и тоже из бронзы, и конечно, резать или рубить им и раньше было нельзя — весь в узорах и письменах, и колечки были для пристегивания, а ножен не было.

— Это ритуальный меч, — сказала тетя Матрена. — Не знаю только, для чего.

Жалко, вообще-то, было уходить. И половины не посмотрели.

Когда мы отошли шагов на пятьдесят от избушки, я оглянулся. Избушки не было. Скрылась, как в сказке.

— Вы вроде хранительницы, тетя Матрена, — сказал я.

Она не ответила. Вообще всю обратную дорогу молчала. То ли обиделась на что-то, то ли вспоминала. Я заглянул ей несколько раз в лицо, но ничего не мог на нем прочитать.

А потом мы вышли на край леса, перед нами была пологая, уходящая к другому, прибрежному лесу равнина, тетя Матрена села на камень, я снял с себя звякающий рюкзак. И глядя на равнину, тетя Матрена стала набивать свою трубку.

Солнце садилось.