Ну, я не буду рассказывать, как ездил этим летом в лагерь. Я в лагере уже в четвертый раз, и там все зависит от того, какие попадутся ребята. Я один раз чуть не скис от скуки — такие гогочки попались. Что в озере ни найдут — все тащат к воспитательнице. Зажигательные пули, идиотики, нашли — и, мне не показав, тащат к ней:

— Клавдия Егоровна, а что это такое?

Она, конечно, — цап! — эти пули. И до свидания. Уж я просил, просил ее потом хоть штучку отдать, чтобы в костер бросить, но она скорей бы свои очки отдала.

А иной раз ребята попадутся и ничего. Вот в этом году довольно удачные подобрались. Мы даже подкоп в обрыве сделали — метров пять, наверно. И там у нас склад был, и входа никто, кроме нас, не знал, потому что мы только вечером и лазили… Но это все не так важно, потому что в этом году почти нечего нам было хранить в своей пещере — место какое-то выбрали для лагеря — около Мельничьего Ручья. Что сейчас можно там в лесу найти — консервные банки да бутылки — больше ничего и нет.

Два события, правда, все же были у нас за смену — первое, что к нам на территорию лагеря забрел лось. Он прошел в ворота, наверно, ночью, а потом кто-то ворота и закрыл или они сами захлопнулись. Когда мы проснулись, воспитатели уже бегали по территории и кричали. Директор, физрук и конюх выпускать его не хотели, но воспитательницы кричали, что он перебьет нас копытами, и потому надо вызвать милицию. А нас всех подняли на десять минут позже и перевели, без умывания, в столовую, откуда мы из окон смотрели, как лося погнали к воротам. Он был почти черный, чуть с зеленью, и морда горбатая, и рога небольшие.

Когда его выгнали, стало скучно, а он побежал по дороге — мы видели, как песок летел из-под его копыт. Очень он странно бежит — словно плывет, а ноги под ним, как длинная бахрома висячая — никогда и не подумаешь, что он копытами может перебить дерево пополам.

А второе событие было такое…

Мы бегали по лесу рядом с лагерем, утром дело было, сразу после завтрака, и вдруг слышим — девчонки кричат из старшего отряда. Мы подбежали к ним, а они столпились, и одна из них лежит в траве. Кровищи — ведро, наверное.

Старуха там косила между деревьями для своей козы и оставила косу лежать в траве, а сама села отдохнуть. И эта девчонка из старшей группы — Танька Ермакова — бежала босиком. У них в этом году мода такая была — распустить волосы и босиком носиться. Вот она распустила волосы и понеслась по лесу, не глядя под ноги. И насадилась. Да еще бы прямо, а то наискосок… Вспомнишь — в горле холодно становится. Девчонки сбежались — галдят, одна уже зеленая совсем, сейчас сама свалится. Ну, мы сказали этой, чтобы она пока пальцами прижала, чтобы поменьше текло, и ногу повыше, на пенек, а сами в лагерь побежали, к медсестре.

Вечером читают приказ — никому босиком не ходить, а после чтения приказа выступила медсестра и сказала, что еще неизвестно, не останется ли у Ермаковой на всю жизнь хромота, так как сильно повреждено сухожилие. И это нам всем урок. Только какой же урок? Кто мог знать, что эта старуха бросит в траве косу?

Из-за Ермаковой на закрытии лагеря не давали прыгать через костер. Начальник лагеря так и спросил:

— А что, собственно, за радость в этом прыганье? Для чего это?

«Что за радость в прыганье» — никто из нас сказать не мог, и, послушав, как мы молчим, воспитательница сказала, что настоящей радости от таких прыжков, конечно, быть и не может, потому нам и нечего ответить, а настоящая радость — это спеть всем вместе хорошую песню у костра.

Одним словом, закрытие было тихое, и я себе совсем не представлял, как в таком празднике участвовали бы, скажем, дядя Тигран или дядя Сережа, когда им было по стольку же лет, сколько нам сейчас. Так они и стали бы сидеть вместе с девчонками и петь. Да это смешно просто.

В конце июля мы с папой уже полностью собрались для Байкала.

Мама смотрела на нас то с жалостью, то с завистью.

Палатка у нас была. Она протекала местах в трех, но дождей на Байкале в это время особенно сильных не бывает, так сказали папе. Два рюкзака было. Разной, правда, величины.

Ружье папа осмотрел и сложил. Боезапас сунул в толстый полиэтиленовый мешок.

Котелок, спиннинг. Два складных ножа.

Компас, две куртки, завинчивающаяся коробочка для спичек. Мазь от комаров, жидкость от комаров, кусок марли от комаров, если совсем заедят.

— Вы тогда сразу же двигайтесь к берегу, — сказала мама. Даже она знала, что над самим Байкалом комары не водятся — их сдувает ветер.

Блесны. Темные очки. Свитера. Двое штанов папе. Двое — мне. Носки…

В углу выросла куча — как мы все это потащим?

Да еще обувь.

Да еще консервы — чтобы в Иркутске не бегать по магазинам.

— Может, Саш, ты все же раздумаешь? — спрашивала мама.

Пришпиленные бельевым зажимом к абажуру папиной лампы висели билеты на самолет. На папином столе, оттеснив графики и карты Марса, лежала теперь карта Байкала. Клеенная-переклеенная, с кружками и значками, с пунктирчиками и надписями разными почерками.

Дядя Сережа приходил к папе очень деловитый. Они садились над картой и разрабатывали маршрут. Дядя Сережа произносил слова «Чивыркуй», «Селенга», «Баргузинский кряж» — будто он там уже бывал. Потом дядя Сережа сам осмотрел те патроны, которые папа уже приготовил, и часть их забраковал. Добавил своих, снова разложил по кучкам — пули, картечь, дробь…

— Вот так сойдет, — сказал он напоследок. Он все же у нас главным был по медведю, это сейчас особенно было видно. Спиннингом и блеснами он не интересовался.

— Ну что ж, вы так и улетите? — спросила мама утром того дня, что мы улетали. Она была какая-то растерянная.

— Как? — спросили мы.

— Да так…

Мы не знали, что ответить. А мама все бродила по квартире и смотрела, не забыли ли мы что-нибудь, только, по-моему, она волновалась больше нас. То есть больше меня. Папа как будто и вовсе не волновался. Он завязал рюкзаки, поставил их у двери и сел в кресло с одной из своих трубок. Трубка, как водится, полчаса не зажигалась, и папа задымил всю комнату синим дымом, прежде чем ему удалось сделать затяжку. Трубка сипела. Дядя Тигран мне как-то объяснял, что в трубке бывает температура до семисот градусов, и там даже можно расплавить кусочек свинца, но делать это опасно, потому что расплавленный свинец во рту — вещь малоприятная.

Папа курил. Все было собрано. Я тоже сел. Так мы и сидели — нечего суетиться. А мама все бродила, оглядывала квартиру.

— Пап, — сказал я. — Можно я тоже буду курить?

— Зачем? — спросила мама. Она сразу остановилась. — Зачем тебе курить? Я не курю, папа… — Она посмотрела на него, но трубки-то она сама ему дарила, — папа у нас только для вида, да и то раз в месяц… Дедушки-бабушки тоже не курят… Нина твоя, — тут мама улыбнулась сквозь свой отсутствующий вид, — Нине твоей это тоже едва ли понравится…

— Да она сама курит, — сказал я.

Папа повернул ко мне голову. Мама открыла рот.

Кто меня дергал за язык? Не знаю. Только мне вдруг показалось, что Томашевская далеко, так далеко, что никогда и не встретимся, и потому не все ли равно, что я сейчас скажу? Я ведь не ябедаю… Это просто, как бы сказать, прием такой в разговоре, аргумент, как папа говорит.

Первой опомнилась мама.

— Ты, видимо, шутишь, — сказала она.

Надо, наверно, было сказать, что шучу.

— Вовсе нет, — ответил я.

— Ты бы ей сказал, что это вредно. Зачем она курит?

— Она только когда волнуется, — сказал я. — От переживаний.

Папа поперхнулся и стал кашлять. Взрослые думают, что только они волнуются и только у них есть переживания.

— Когда ей плохо, — сказал я, — вот тогда она и курит. И потом ей легчает.

Папа перестал кашлять, у него даже слезы на глазах были. Он смотрел на маму почти жалобно.

— Ты скажи ей, — сказала мама, — чтобы она тогда уж лучше валерьянку пила.

— Пила уже, — с ходу придумал я. — Ей не помогает.

Что-нибудь бы тут произошло, если бы нам уже не надо было ехать.

На аэродроме мама обнимала меня так, будто мы летим воевать во Вьетнам. Потом вдруг повернулась к папе:

— Ты что, серьезно будешь на медведя охотиться? — спросила она.

Папа заволновался.

— Не шумите, Танечка, — сказал он.

Кругом нас, ожидая у турникета, стояли люди.

— Я думала, все это шутки, — сказала мама. — А ты что, действительно?

— Да нет, — томясь, сказал папа. — Это и есть шутки.

— А ружье зачем тогда взял?

Стоявший перед нами мужчина в куртке обернулся и посмотрел на папу. И вдруг… Я узнал его. Это он таскал нас с Томашевской за уши. Он стоял рядом. В другой рубахе, но в этой же куртке и в той же фуражке. Я отвернулся и задвинулся за папину спину. Вот это совпало!

Мама еще раз нас обоих обняла, глаза у нее были совсем испуганные, и мы пошли к самолету.

…Конечно, место его оказалось рядом с нашим! Я уже почти не сомневался, когда его увидел, что так оно и выйдет — судьба! Он поднялся в самолет раньше нас, и когда мы разыскали свои места, нам пришлось его побеспокоить, чтобы сесть. Меня папа пустил к иллюминатору, сам сел на среднее место — между ним и мной. «Не хватало, чтобы они заговорили», — подумал я. Дядька меня не узнал. Он, наверно, столько детей по берегу излупил, пока шел, что уже и не помнил. Я уткнулся в иллюминатор, чтобы не напоминать о себе.

— Знаешь анекдот про аэродром? — спросил папа.

— Не знаю.

— Один пассажир говорит другому: «Смотрите-ка, ну и высоко мы летим, люди внизу как муравьи!» А сосед ему и отвечает: «А это и есть муравьи. Мы еще не взлетели».

— Не очень смешно, — сказал я.

С таким-то соседом рядом, да еще чтобы было смешно!

— У тебя, Митька, с чувством юмора худо, — сказал папа.

— Ага.

Откуда, интересно, оно в таких условиях может появиться?

Папа заговорил с соседом почти сразу же — мы еще даже не поднялись в воздух. Оказалось, что тот летит домой, на Байкал. Значит, нам целую ночь сидеть рядом. Одна надежда, что он заснет. Я в разговоры не лез. Когда взлетели, я сделал вид, что сплю. Папа закрыл меня своей курткой и перестал в мою сторону поворачиваться. За иллюминатором темнело, и мы плыли над темно-серыми облаками, а небо в той стороне, куда мы неслись, было холодное и непрозрачное, а сзади желто-розовое. Еще дома папа объяснил мне, что мы будем лететь по ходу вращения Земли, и раз так, то время для нас будет идти быстрее. А вот когда мы полетим обратно — будет все наоборот, и можно сделать так, что самолет будет лететь и лететь, и все время в нем будет один и тот же час ночи или дня. Тут сразу мне пришло в голову, что хорошо бы таким образом продлить каникулы, например. Но папа тогда засмеялся и сказал, что вот на этот случай предусмотрен 180-й меридиан, где — щелк! — сразу же переходишь — стоит тебе шаг сделать — из четверга в пятницу, допустим…

За иллюминатором стало совсем темно, в самолете тихо гудело и еле-еле светились лампочки.

Потом папа меня разбудил. Мы где-то садились, кажется, в Новосибирске.

После Новосибирска стали кормить. Я очень люблю, когда в самолетах кормят. Во-первых, все в оберточках; во-вторых, вкусно; в-третьих, что взрослым, то и остальным. Равноправие.

Вафли и яблоко я есть не стал, положил их в карман. Мало ли что с нами еще будет?

Папа без передышки говорил с соседом. Сосед что-то глухо и степенно рассказывал. Уже полночи рассказывал, не меньше. Конечно, хорошо, что он меня не узнал, но все же отчего-то было обидно — мало того, что отодрал, так еще и не помнит. Но я и смотреть в его сторону не хотел. Потом я напряг слух и разобрал, что рассказывает он о медвежьей охоте. Но после еды ужасно захотелось спать… Кажется, мы еще раз садились. Я просыпался и снова засыпал.

— Мить, проснись, — сказал папа. — Подлетаем.

Иллюминатор был уже совсем желтым. Мы летели ниже облаков, и папины слова я еле слышал — заложило уши.

— Пристегните, пожалуйста, привязные ремни, — сказали по трансляции.

— Я думал, тебе нравится на самолетах летать, — сказал папа.

— А мне и нравится.

— Что же у тебя рожа такая злая?

— Немытая просто, — сказал я.

— То-то… На Байкал прилетаем, а для тебя словно наказание.

— Где Байкал? — я глянул в иллюминатор.

— Не торопись, — вдруг сказал сосед. — До Байкала от аэродрома еще семьдесят километров.

— Кстати, Дмитрий, — сказал папа. — Это Иван Михайлович, капитан катера. Мы, наверно, на его катере пойдем по Байкалу…

— А как же тот? — сказал я. — От которого дядя Сережа письмо получил? Мы же к нему…

Не мог же я сказать — ну его, твоего Ивана Михайловича, у меня и так одно ухо еле держится и синяки, наверно, есть на заду, хоть никто этого и не знает. Кроме Томашевской. Она, наверно, догадывается, потому что у самой… До меня только сейчас дошло. Нет, я ему такого не прощу… Я ему катер утоплю. С ним самим. Девчонок бить, силач нашелся!

— Ничего, — сказал папа. — Мы к нему заедем.

— К кому?

— Как к кому? Ты же сам меня только что спросил…

— А-а…

— Ворона кума. Что это ты такой рассеянный?

— Так, — сказал я. — Вспомнил одну вещь.

Тут я посмотрел на Ивана Михайловича, но он на меня не смотрел. Мы уже садились.