Декабрь. Промозглая холодина… Редкие фонари, что освещают Пеньковую улицу, в желтых шарах морозного тумана. Строй торопливо шагает к спальному корпусу. Пеньковая улица — это триста метров булыжника, выложенного, кажется, здесь для того, чтобы земля в этом месте не протерлась насквозь, — утром, днем и вечером рота за ротой, рота за ротой. Спальный корпус — учебный корпус, учебный корпус — спальный корпус, прямо муравьиная тропа. Офицеры торопятся, поспешают вдоль забора и глядят перед собой, чтобы не замечать беспорядка в чужой роте, следующей без офицера. Заметил — надо вмешаться, а на Пеньковой все торопятся.

Торопится строй, торопятся четверо заступающих в наряды, торопится отдельный человек. Распорядок училища как чемодан для дальней дороги: ничего лишнего, но крышку закрыть можно, только нажимая коленом. Он закрывается, этот чемодан, что ему еще делать, но трещит. И распорядок трещит. У старшей роты трещит еле слышно, у средних рот — вовсю, младшая рота первые месяцы просто погибает. Надо успеть поспать, поесть, сделать уроки. За собой прибрать, себя вспомнить — всего, от ног до головы… Еще постель, тумбочка, рундук. И парты, и книги, и тетрадки. Примечи подворотничок и выглади брюки. «Взгладь!» — требует старшина Седых. «Взгладь!» «Вздрай!» «Взмой!» Какой-то оттенок здесь того, что ношеный предмет, вдруг вспорхнув, воскреснет для новой жизни.

«Вздрай! — говорит Седых. — Вздежурь! Нахимовец Титов, ну-ка всморкнись! На два счета! С результатом! Ну молодец! Даже завидно.»

Взгладь, взмой, вздежурь. А ведь есть еще футбол, лыжи, коньки… Марки и вечерний бокс, когда вместо канатов стоит кружком толпа, а двое с зимними шапками на кулаках изображают Королева и Ласло Паппа. И есть еще строевые занятия, за месяц до парадов они уже ежедневные, когда все училище, кроме выпускников, под флейту и барабан гусиными цепочками топчет набережную.

Времени нет. А все кажется, что вчера еще оно было, а теперь уже не продохнуть. Но преподаватели, офицеры, тренеры жестки, и у каждого своя колокольня. «Мне поручено блюсти у них порядок и распорядок, — говорит офицер, — и лучше уж им сразу понять, что послабления здесь не может быть». — «Мне поручено, чтобы вы знали математику, — говорит преподаватель, — и вы будете ее знать». — «Мне поручена литература, — говорит другой, — возможно, что-нибудь вы и не успеете, но за свой предмет я ручаюсь. Есть, кстати, такое замечательное время, — зимние каникулы, это на случай, если кто-то что-то не успеет…» И еще были люди, которые считали, что отвечают за захват первых мест на спартакиадах. За первые места на городских олимпиадах. За безукоризненность строя на параде. За гигиену, проведение собраний и хор. За кружок морского моделизма. Кружок живописи. За оркестр балалаечников. За мастерские, где каждый воспитанник обязан был в за захват первых мест на спартакиадах. роме выпускинков, под флейту и барабан гудующей без офицера. чтобы земля в этом месте не протерлась насквозь, ____________________ыточить из болванки молоток, построить табуретку и переплести книгу.

Успевали только свалить обязательный минимум. Остальное шло в разряд «либо-либо». Либо ты там, либо ты здесь. Рота слоилась. Успеть сделать все было нельзя, и поэтому особо тягостными казались дневальства, когда, принаряженный, ты ходишь взад и вперед по коридору. Для окончательного отличия от других на тебе — меховая зимняя шапка, хотя ты метешь теплый коридор, или, напротив, белая бескозырка, которая должна бы была защищать твою оголенную машинкой голову от палящих солнечных лучей, но именно сейчас лучей этих что-то незаметно: топить кончили раньше времени, на Неве ледоход, и из окна ты видишь баклажановые лица окоченевших прохожих. Ты бродишь взад и вперед по коридору, охраняя своими свистками и командами разлинованное распорядком время, но тебе, как всякому часовому, не достанется ничего из того, что ты охранял. «Значит, так, — думал, подметая коридор, всякий дневальный, — меня сейчас подменят на обед и надо бы минуток пятнадцать урвать. В библиотеку? Или стирануть гюйс, чтобы вечером уже выгладить? Или побренчать на пианино в клубе?»

Шла борьба за обрезки времени. Из этих обрезков за два года возникал второй разряд по гимнастике, оказывался целиком прочитанным Дюма, позже Драйзер, позже Достоевский или выявлялась виртуозная способность к безнотному музицированию.

Каждый вскоре уже понимал, что в резерве у него только стыки, только промежуточные минуты. Скорей построишься — раньше отпустят, быстрей приберешь — прочтешь лишние две страницы.

Триста метров булыжника от учебного корпуса до спального были той дистанцией, преодолевая которую драгоценные свободные минуты можно было как найти, так и потерять, — рота проходила Пеньковую улицу четырежды в сутки.

Стоял декабрь. Луна и фонари на Пеньковой улице светились желтыми нимбами. Рота торопливо скрипела снегом. К строю они уже привыкли. К шинелям привыкли. К командам привыкли. Только к одному никак не могли привыкнуть: молчать в строю.

В первый месяц им за это выговаривали, осенью стали понемногу наказывать. В этот декабрьский вечер лейтенант Тулунбаев сказал перед строем:

— Ну, друзья, хватит.

А они к тому времени еще не все поняли, что лейтенант Тулунбаев ничего зря не говорит. Кто-то забубнил в самой глубине строя, как только рота свернула с набережной.

— Старшина! — ровным голосом сказал Тулунбаев. — Остановите роту! Обратно к воротам.

В строю забурчали. У каждого в спальном корпусе было что делать. И холодина к тому же. Возвращаться, однако, было недалеко.

— Внимание, — сказал Тулунбаев, когда они снова были выстроены у ворот. — Одно слово в строю — вернемся обратно. Старшина, командуйте.

Никто и не думал, что он шутит, просто в двенадцать лет попробуй не заговори, если рядом с тобой десяток ближайших друзей.

Второй раз они вернулись с полпути. Третий раз — от самого спального корпуса. Тут уж загалдели все. Одни кричали, что виноват второй взвод и нечего гонять остальных, другие — что не выспятся, третьи заныли, что замерзли. Заныли — и замолчали. Холоднее всех было лейтенанту Тулунбаеву. Лейтенант был без шинели. Он стоял перед строем в одном кителе и даже без перчаток. А они ходили туда-сюда уже минут пятьдесят.

Рота возвратилась к учебному корпусу.

— Одно слово в строю, — сказал Тулунбаев, — вся рота обратно.

И одно слово вырвалось. Они уже в четвертый раз подходили к спальному корпусу, когда Вале Перченко, человеку тихому и математическому, попался под ногу вывороченный булыжник.

— У, черт! — споткнувшись, отчетливо вскрикнул витающий в своих мыслях Валя.

И тут же — такое озарение бывает и у тихих — вывалился из строя и поскакал на одной ноге к Тулунбаеву.

— Это не в строю, товарищ лейтенант, это уже не в строю… Это моя личная… нога!

Строй топтал снег. Валя на одной ноге прыгал около лейтенанта.

— А на другой можешь? — спросил Тулунбаев.

— Могу, — радостно подтвердил Валя и перепрыгнул на другую.

Первый взвод чуть не бегом втягивался в двери спального корпуса.

С лейтенантом Тулунбаевым у них были отношения спортивные. Может, лейтенант и не специально не надел шинели, когда гонял их по морозу, но так уж всякий раз выходило. Если он чего-то требовал от них, то при этом втрое требовал от себя. И они скоро поняли, что дело здесь не в том, что он более морозостойкий, или более выносливый, или более терпеливый. Просто было два Тулунбаева: Тулунбаев — тело и Тулунбаев — дух. Командовал только дух. Тело подчинялось беспрекословно. А уж что оно чувствовало — это дело десятое.

Но тем сильнее они лейтенанту завидовали, и тем настоятельней надо им было его побороть. Такой случай представлялся, хотя и не сказать, чтобы часто. Разок — летом да разок — зимой.

Оттепели ранней зимой в Ленинграде не редкость. Вдруг темнеет небо, крупнеет падающий снег, по стенам домов ползут от крыш сырые пятна. Нежный с виду снег слипается, когда жмешь его ладонями, увесисто и твердо. Таким снежком можно сломать нос, разворотить губы, а если попасть поблизости от глаза, то человек потом неделю ходит похожим на енота. Когда в такую погоду двадцать мальчишек воюют с двадцатью, взрослым лучше держаться подальше. Командиры рот и старшины знали это. Но снежками драться было разрешено. Кто знает, может быть, старшины и даже офицеры сами когда-то были мальчишками? Однако сейчас мальчишками они уже не были и потому, распустив взвод, предусмотрительно отходили в сторону. Отходил даже Папа Карло. Исключение иногда составлял лейтенант Тулунбаев. Он как бы нечаянно оказывался рядом с воюющими, и рано или поздно в него попадал снежок.

Снежок попадал тоже как бы нечаянно и был абсолютно безобиден, его легко было и не заметить. Он попадал в ботинок лейтенанта или в полу шинели и даже от полы шинели беспомощно рассыпался. Словом, снежок был пробным. Как только он попадал в лейтенанта, бой на мгновение замирал. Если лейтенант просто отряхивал полу и отходил, никто и не замечал, что что-то произошло. Но иногда, не отрывая глаз от того, кто в него кинул снегом, лейтенант медленно нагибался и зачерпывал ладонью из сугроба. И тогда среди только что яростно сражавшихся происходила мгновенная перегруппировка. Справедливости ради следует отметить, что лейтенант никогда не сражался один. Четверо-пятеро обязательно были ему верны, но остальные, объединившись кучей, одерживали верх. Тулунбаев не просил пощады и, начав играть, уже не пользовался своим правом приказывать. Негласным правилом было не бить с двух шагов ледышками в лицо. Все же остальное, что можно сделать с человеком в снежном бою, с Тулунбаевым проделывали. В конце концов, как медведь, на котором повисли собаки, он, с оборванными пуговицами, без шапки, ворочался в сугробе, сначала стоя, потом на коленях, а потом уже и лежа на спине. Лейтенанта набивали снегом и яростью. «Он каждый день нами помыкает, ну и мы сейчас ему покажем!» другие офицеры смотрели издали. Когда лейтенанта наконец отпускали, он вставал с трудом. Ему подавали шапку — в этом жесте был остаток превосходства, которое они все чувствовали, когда его мяли.

«Ладно, — говорил, тяжело дыша, лейтенант. — За мной, ребятки, не пропадет. Значит, кого мне надо запомнить?!

И оглядывал тех, кто особенно свирепо кормил его снегом. Но они знали, что запоминал он обидчиков только для того, чтобы через полгода, уже летом, кого-нибудь из них при общем купании дернуть как бы всерьез за ногу. Тогда в мелкой воде около пирса они сообща опять устраивали лейтенанту расправу.

Как-то, уже потом, Митя Нелидов прочел о средневековых карнавалах в Риме. Богобоязненные католики десять дней с облегчением богохульствовали и таскали на веревках чучело соломенного папы. Но вот карнавал позади — и сан святого отца опять в почете, и власть его беспредельна. Более того: после сожжения чучела папы реально существующему папе как-то легче поклоняться и подчиняться.

«Привет, лейтенант Тулунбаев, — подумал тогда Митя. — Нам ведь так необходимо было тебя побороть».