К девятому классу Митя Нелидов был несомненно избалован. Избалован он был тем, что все их преподаватели давно понимали: ставить Мите четверки — о тройках речь уже не шла — Нелидову не следует. Не следует потому, что Нелидов — отличник настоящий и, где ему подтянуть, он понимает сам. Схитрить, допустим, чтобы что-то оставить невыученным? На такую глупость ни Митя, ни большинство его товарищей способны не были. И поскольку так шло уже давно, то преподавателям и в голову не приходило ловить их на невыученном. Не для чего это было, и, кроме того, уж слишком каждый из воспитанников был у других на виду. В полученную оценку верили. К оценкам вообще относились ревниво, гораздо ревнивей, чем в обычных школах. С самого начала, с шестой роты, от того, какую тебе поставят оценку, слишком многое зависело. От текущих за неделю зависели суббота и воскресенье, от четвертных — зимние и весенние каникулы, от годовых — традиционный летний отпуск. И наконец, последние, завершающие оценки в аттестате определяли дальнейшее: медалистам предоставляли выбор высшего училища. Два самых старинных училища, самых блестящих и орденоносных, были тут же на Неве, только еще поближе к морю. Одно стерегло Дворцовый мост, а другое — мост Лейтенанта Шмидта. В эти два училища мечтали из Митиной роты попасть все. Однако гарантировала поступление туда лишь медаль. Счастливцев в каждом выпуске было пять, семь, много, если десять. Митя Нелидов с восьмого класса уверенно шел на медаль.

И тут как-то — для Митиной роты это было в начале девятого класса — заболел (так им сообщили) математик Глазомицкий. Вести математику к ним на некоторое время пришел преподаватель из соседней школы. Был он весь в темно-коричневом: костюм, галстук, даже волнистые волосы, даже два больших родимых пятна на шее. Если кто0то из них не мог ответить на его вопросы, то «коричневый» усмехался, словно это подтверждало что-то, что он давно уже предполагал. И были эти усмешки непонятны им и неприятны.

На одном из первых своих уроков новый преподаватель вызвал Митю. Перед этим он задал классу какой-то вопрос, но манера вести занятия у него была иной, чем у Глазомицкого: тот задавал вопросы отчетливо и громка (стоял при этом повернувшись к классу лицом) и лишь убедившись, что все его слушают; новый же преподаватель задал вопрос бормотком, да еще отвернувшись. Классный журнал лежал на столе раскрытым, «коричневый» зацепил оттуда Митину фамилию и добавил:

— Ну-ка, посмотрим, что у вас тут за отличники!

Митя встал. Отвечать ему было нечего просто потому, что вопроса он не расслышал. Класс привычно и тихо сидел, подсказывать даже не пытались: Глазомицкий начисто их от этого отучил тем, что, если требовалось, помогал отвечающему сам. Не чуя беды, Митя стоял молча. Было слегка не по себе от того, что не расслышал, но и все.

— Так-с! Я вас слушаю!

Митя молчал, ожидая замечания на тему о том, что слушать на уроках надо независимо от стоящих в журнале пятерок. Кроме того, Митя ждал, что новый преподаватель повторит вопрос, он был уверен, что тот повторит, представить себе взрослого человека, занятого подлавливанием, Митя не мог.

— Садитесь, — сказал новый преподаватель. — Два.

И с видимым удовольствием нарисовал загогулину в журнале. Как «два»? за что? Митя еще ничего не понял, и весь их класс, все последние годы добывавший по четыре-пять грамот на математических городских олимпиадах, затих ошарашенно. За что двойка-то? Все смотрели на Митю. Митя, еще не понимая серьезности для себя того, что произошло, пожал плечами. С ним никогда так не поступали. Да и ни с кем из них.

— Вы что же теперь и слушать не будете?

Вопрос опять предназначался ему. В Мите поднималось какое-то новое, непонятное ему раздражение, но привычка к дисциплине делала свое. Он взял себя в руки. «Вот вернется Глазомицкий, — думал Митя, — и все поймет». У Мити не было никаких сомнений в том, что Глазомицкому ничего не надо будет объяснять: тот ведь учил их пятый год. Не оставит он так, как есть, не может оставить! И, рассудив так, Митя стал успокаиваться. Произошло недоразумение, которое хоть сам он сейчас разрешить и не может, но будет же оно разрешено!

И весь их класс думал так же.

Но Глазомицкого не было неделю, потом еще неделю, а этот, в коричневом костюме, все ходил и ходил к ним. Он уже, кажется, сам мог бы знать фамилии и тех, кто силен в математике и действительно знает ее, и тех, кому освоить ее не удается, но почему-то больше всего ему нравилось именно заставать их врасплох. Он опять выбрал момент, когда Митя не расслышал его вопроса, опять его вызвал и опять вкатил двойку.

И тогда Митю охватила паника.

Две двойки подряд, какими бы ни были другие отметки до конца четверти (а оставалось всего три недели), означали, что выше тройки в табеле не получишь. Тройка в табеле в девятом классе — было тогда такое правило — означала, что обладатель ее не может далее претендовать на медаль. В Высшее инженерное училище имени Дзержинского, куда мечтал попасть Митя, можно было попасть только с медалью.

Все профессии, как известно, хороши и почетны, но есть среди них все-таки и такие, которые уж так хороши, что от них приходится даже отговаривать. Специально приезжавший к ним в нахимовское офицер из управления военно-морских учебных заведений после того, как перед ним собрали две старшие роты, так прямо и сказал: «Не советую вам стремиться в инженерные училища: туда пойдете — никогда не будете командовать кораблем, а командовать вами будут ваши же одноклассники… Идите в командные училища: командир — это мостик, это море перед глазами, это бой, который ты ведешь сам… Да разве вас убедишь? Каждый год приезжаем вам объяснять, а как смотрим — куда идут медалисты… Предупреждаю медалистов: жалеть будете!»

Вот после того собрания Митя окончательно для себя и решил, что пойдет в инженерное, и именно в Дзержинку. Колебался только, какой факультет выбрать. Дизельный? Электрофак? Или самый трудный — кораблестроительный? Сомнений у Мити в том, что он попадет в заветное училище, не было. И вот — нате. «Коричневый» за полтора года до выпуска перерезал Мите давно выбранную дорогу. За что?

— Ты что это, Нелидов? — спросил заглянувший в журнал еще после первой Митиной двойки старший лейтенант Тулунбаев и показал страницу старшине Седых. — Что это с тобой, Нелидов?

Митя ничего тогда не ответил. Да и что тут ответишь?

«С виду вроде бы ты и мужик, — говорил обычно старшина Седых тем, кто пытался жаловаться или оправдываться. — Да только с виду».

И потому Митя промолчал. Но когда он получил вторую двойку, Тулунбаев вызвал его в канцелярию. Отличники были нужны не только самим себе — нужны они были и роте, Митя хорошо это понимал.

— Что происходит, Нелидов? — спросил старший лейтенант. — Ты можешь мне объяснить?

Но Митя ничего не мог объяснить. Вот если бы был перед ним сейчас кто-нибудь совсем новый, незнакомый, если бы это был не Тулунбаев, четыре года подряд бывший с ними с утра до вечера и умевший, когда хотел, видеть на метр в землю… Тулунбаеву объяснять? Не будет Митя этого делать. Придет Глазомицкий — тот все поймет.

Черные глаза Тулунбаева то ли осуждающе, то ли одобрительно сузились.

— Эх ты, отличничек, — произнес он — и опять Митя не понял: сочувственно сказал или насмешливо? — и вдруг совершенно другим голосом спросил: — Что с Глазомицким, знаешь?

— Ну, болен… Это верно?

— Верно.

— Чем? — спросил Митя и посмотрел на старшего лейтенанта.

Тулунбаев не ответил.

— Что у него? Он лежит?

— То лежит… То… ходит.

— Значит, скоро придет, — сказал Митя. Грипп, ангина — какая еще болезнь могла быть у их морского конька? Уже ходит? Значит, недолго Мите осталось ждать. Четвертные-то ведь будет выставлять он?

В эти дни Мите стало казаться, что он и раньше любил Глазомицкого. То есть никому, если бы его спросили, как он к преподавателю математики относится, он бы такого слова не сказал, но как еще назвать? Как только Глазомицкий появлялся в их коридоре, его радостно облепляли. Митя же обычно тихо стоял за спинами других. Глазомицкого с шумом обступали, но эти общие проявления радости ни разу не заставили его хоть кому-нибудь из них положить на плечо руку, ни разу он никого не назвал на «ты», ни перед кем из них ни разу не пошутил. Об их успехах и неудачах он говорил только сдержанно.

«По-моему, вы сегодня не в лучшей своей форме» — так он мог сказать тому, кто верно шел на двойку.

«Кажется, вы все сделали верно». И ставил пятерку.

Если его обступали в коридоре, то, сдержанно ответив тем, кто лез к нему с вопросами, Глазомицкий никогда не оставлял вниманием тех, кто, как Митя, хоть и подходил к нему, но стоял за спинами других.

«А вы спросите лучше у Нелидова», — говорил он, и вся толпа поворачивалась к Мите.

«Впрочем, на такой вопрос вам может ответить и Кричевский». И вся толпа смотрела уже на Толю Кричевского, и они двое, Митя и Толя, понимали, что Глазомицкий не только их заметил, не только здоровается с ними, а еще и подает знак о том, как они оба написали последнюю работу. Лучше всех, значит, написали.

С двумя двойками в журнале Митя ждал Глазомицкого. А того все не было.

Однако наступил все же такой день, когда Глазомицкий наконец появился в училище. Он пришел в четверг, и это было тем более неожиданным, что математики именно в четверг у Митиного класса в расписании не значилось. Никто не заметил, как Глазомицкий поднимался по лестнице, увидели его только в ротной канцелярии. Несколько человек один за другим на перемене сообщили Мите эту новость: знали, кто больше всех сейчас Глазомицкого ждет. Еще сообщили, что сидит Глазомицкий спиной к свету и лица его не рассмотреть, но какой-то странный. Желтый вроде.

Митя ждал вызова в канцелярию, однако его так и не последовало. Впрочем, теперь Митя уже не боялся: Глазомицкий вернулся, он спасет.

На следующий день предстояли два урока математики. Митя ждал их, как ждут дня рождения. Он и всегда-то учил уроки так, чтобы не оставалось ни малейшего заусенца, а тут принялся повторять и повторять… Ночью Митя проснулся в поту. Снилось почему-то все то же, что снилось последние дни. Митя опять должен был отвечать на вопросы, и опять кто-то не давал ему это сделать даже во сне. «Но это же только сон», — подумал Митя и улыбнулся в темноте.

Сдвоенная математика значилась у Митиного класса после обеда, но такая же сдвоенная у соседнего взвода шла третьим и четвертым часами. После второго урока Митя всю перемену простоял, глядя вдоль коридора, чтобы первым увидеть Глазомицкого. Перед своими часами тот должен был обязательно зайти в канцелярию за журналом. Прозвенел звонок, надо было идти в класс. Из канцелярии выходили один за другим преподаватели — Глазомицкий не появлялся.

— Нелидов? — вопросительно-утвердительно произнес полковник Мышкин, останавливаясь перед их классом. — Надеюсь, вы почтите наш урок своим присутствием?

На перемене между третьим и четвертым часами Митя узнал, что в соседнем взводе вместо математики объявлены часы самоподготовки. Да что же это такое?

При построении на обед перед ротой кроме дежурного в этот день стоял лишь капитан-лейтенант Васильев, он же, войдя в Митин класс после звонка на пятый урок, сообщил им, чтобы они занимались самоподготовкой: часы математики на этот день отменены.

— А Глазомицкий? — не выдержав, сорвался Митя. — Товарищ капитан-лейтенант, когда он придет?

Иногда казалось, что Васильев смотрит яростно: наверно, был виноват расплющенный прикладом нос. Вот и сейчас изуродованное лицо Васильева еще более перекосилось.

— Глазомицкий… Сказали же вам русским языком! — вдруг крикнул командир роты. — Болен! Болен человек! Что тут неясно? Тяжело болен!

Как… болен? Опять? Ведь вчера же он приходил? Его видели вчера, видели несколько человек. А теперь? Снова слег?

То, что Глазомицкий, появившийся вчера, никак на Митины дела не повлиял, в голове у Мити не укладывалось. Но ведь только именно так. Мите померещилось, будто что-то страшное пролетело мимо него. Он не понимал, как дальше быть, понимал только одно: на Глазомицкого, на которого как на преподавателя, как на взрослого он надеялся, которому как взрослому верил, с которым у него существовало гораздо большее, чем уговор, с которым существовало понимание без слов, — на этого Глазомицкого надеяться больше нельзя. То есть попросту Глазомицкий его бросил. И вдруг не равнодушный к Митиной судьбе человек в коричневом костюме показался Мите виновником того, что с ним происходит, а Глазомицкий — да, да, Глазомицкий, который предал его в самую трудную минуту, — это ведь на него, на него надеялся как на заступника Митя, его прихода ждал, а если бы Митя знал, что надеяться нечего, так он бы, наверно, уже и сам что-нибудь придумал… А что теперь? Время упущено! Неотвратимая ничем, впереди маячила четвертная тройка. Какая уж там медаль… Но как же, как же это так? Как Глазомицкий мог бросить его? Ведь он один знал все о Митиных математических занятиях, ведь это он четыре года подряд давал Мите и еще троим-четверым в их роте особые домашние задания, это он направлял Митю на ежегодные олимпиады. И не бабушке, не лейтенанту Тулунбаеву, не Папе Карло или Васильеву Митя торопился показать олимпиадные грамоты, а именно за лицом Глазомицкого следил, когда тот эти грамоты брал в руки. Никогда никого не хвалил Глазомицкий, но губы его, уголки губ… Как они восхитительно у него начинали подрагивать, как сверкали его воспаленные глаза, обведенные кругами, когда Митя приносил ему эти грамоты!.. И еще вспоминал сейчас Митя, как Глазомицкий, стоя у доски, говорит: «Задаю совершенно непосильную вам задачу, задачу не по возрасту, задаю просто потому, что некоторые здесь уже думают, будто они могут решить любую…»

А потом он обходил класс и заглядывал в тетрадки. И, остановившись за Митиной спиной, сопел минуту, а потом будто бы с тоской говорил: «Нелидов! Что мне с вами делать?»

И у Мити перехватывало дыхание: значит, верно! Верно! Так было три или четыре раза, но было же! Было! Так что же означал тот огонь, который Митя видел тогда в глазах Глазомицкого? Все вранье? И теперь Глазомицкому уже наплевать на Митю? Так? «Обманщик, врун, — твердил Митя, — четыре года мне врал…» Талый снег доучилищного детства… Картинка из сказок вспомнилась Мите: человек в колпаке с бубенчиками, высоко, по-клоунски задирая деревянные башмаки, уводил, играя на дудочке, радостных детей в черную дыру подземелья… Это Глазомицкий. Глазомицкий четыре года играл ему на дудочке: вот оно, обещание будущего, которого теперь не будет. Врун… Зачем? Зачем?

А на следующий день к ним на урок снова пришел «коричневый» и первым делом сообщил, что придется им его еще потерпеть, потому что только с новой четверти у них будет постоянный преподаватель. Затем «коричневый» раскрыл журнал и долго в него смотрел. Потом поднял глаза и отыскал Митю. Митя сжался. Все в голове перемешалось, и ему стало казаться, что не тройки в четверти добивается для него этот человек, а двойки. Еще вчера это показалось бы Мите совершенно невозможным, а сейчас… Сейчас возможным было все. Коричневый человек опять посмотрел в журнал и опять перевел глаза на Митю. В классе висела напряженная тишина.

— Признаться, впервые такое вижу, — сообщил «коричневый».

Что именно он в журнале видит, Мите было ясно, неясно только, для чего еще и куражиться.

На этом уроке «коричневый» Митю не вызывал и, когда увидел, что Митя поднял руку, желая ответить на заданный классу вопрос, вдруг вышел из себя:

— Да уж вы-то теперь успокоились бы! Вам-то что руку тянуть?

Смысл того, о чем говорил коричневый преподаватель, стал понятен Мите только тогда, когда после занятий его вызвали в канцелярию командира роты.

Преподавателей в канцелярии не было, только Васильев и Тулунбаев. Офицеры молчали. На лицах у них ничего нельзя было прочесть.

— Полюбуйтесь, — сказал Васильев и показал подбородком на классный журнал, лежащий на столе. Это был журнал Митиного взвода, раскрытый на странице математики.

— Посмотрите, посмотрите, — сказал Васильев.

Свободных клеток против Митиной фамилии больше не было. Впритык к двум роковым двойкам вся строка была заполнена аккуратно выведенными пятерками. После каждой пятерки стояла уходящая хвостом на нижнюю строку роспись. «Гл» — и хвост, «Гл» — и хвост. Спасен! Спасен! Спасен!

— Глазомицкий вчера с вами разговаривал? Проверял ваши знания? Вызывал вас?

Митя вскинул глаза на Васильева. Знает ведь все. Зачем же спрашивать? Но командир роты смотрел не на Митю, а куда-то мимо него.

— Значит, не вызывал, — сказал Васильев. — Вот такие у нас чудеса творятся, товарищ Тулунбаев. Нелидов, а как вы сами все это понимаете?

Ну что Митя мог ему ответить? Кроме того, что спасен?

— Наверно, он хотел помочь мне…

Рассказывать им, о чем все эти дни думал? Как уже прощался со своей мечтой поступить в Дзержинку? Как теперь все вылетало из головы, едва он видел вдали в коридоре коричневый костюм…

— Мы внимательно слушаем вас, — сказал Васильев.

— Я четыре года занимался у него математикой… — тихо сказал Митя. — Гораздо шире программы. Наверно, поэтому. Он замечательно ведет математику… А когда он вернется?

— Вы свободны, — сказал Васильев.

— А почему все же… — начал Митя, но командир роты поднял брови и посмотрел сначала на Митю, а потом на его командира взвода. Митя повернулся, чтобы выйти, и, лишь когда он уже был у самой двери, Васильев вдруг спросил:

— Подойти-то вчера к нему не догадался?

Как трудно было, оказывается, снова повернуться к этим двум офицерам лицом!

— Он же… не вызывал меня…

— А-а… — простовато и уничтожающе протянул Васильев. — Не вызывал? А я-то думаю… Ну, все правильно, Нелидов! Зачем приходить, если не вызывают? Кстати, старший лейтенант, а самого Глазомицкого кто вчера сюда вызывал? Что-то никак понять не могу: зачем он приходил?

Митю так и пробило: да, да, именно так — Тулунбаев дал знать Глазомицкому, кто же еще! Тулунбаев спас Митю. Митя стоял в дверях, готовый кинуться к старшему лейтенанту… Никогда, никогда в жизни Митя не забудет ему этого!

— Идите! — сказал Васильев. — Нелидов, вы что, не слышите?!

Из-за частокола пятерок Митю больше не спрашивали и в четверти впереди определилась то ли ни на что не влияющая четверка, то ли даже пятерка. Вместо «коричневого» пришел другой преподаватель, в первое время вообще не ставивший никаких оценок. Он был еще моложе Глазомицкого — краснел, тщательно составлял фразы и смотрел на их лихую вторую роту с плохо скрываемым восхищением. Может быть, когда-то в детстве он тоже хотел стать моряком, да вот не вышло. Впрочем, они, надо сказать, и по математике занимались так, как надо.

В октябре Митю как отличника и будущего медалиста назначили в знаменную группу. Через три недели предстоял парад в Москве. Выпускников освобождали от дополнительных строевых занятий, они выходили на последнюю прямую перед аттестатом зрелости, Митина же рота принимала в училище старшинство.

Парадный батальон прибыл на вокзал с «военно-морским запасом»: до отхода поезда оставался час. Всю последнюю неделю Митя постоянно ощущал себя человеком особенным и отличенным. Находясь при знамени, он придирчиво и ревниво оглядывал его, с наслаждением расправляя его складки или поправляя бахрому. Выполняя эти несложные движения, он делал их так, словно только ему и двоим его товарищам мог быть понятен тайный смысл этих простых и незначительных действий. Вот и сейчас, когда они внесли знамя в специально для них отведенное купе, Митя принялся заботливо пристраивать древко.

Удобней всего было бы положить знамя на верхнюю полку, багажные антресоли над дверью как раз позволяли это сделать, но тогда бы знамени не было даже видно и сразу терялся смысл серьезных лиц, сдержанных реплик, парадных палашей, выданных троим знаменщикам.

Знамя неудобно, мешая каждому движению в купе, встало в свободном пространстве лишь по диагонали, но за это неудобство Митя и два его ассистента отдали бы все удобства на свете.

В купе становилось совсем темно.

В это время в стекло постучали. На перроне, маня Митю выйти из вагона, стоял старший лейтенант Тулунбаев. В Москву ехала не вся Митина рота, и Тулунбаев оставался в Ленинграде. Зачем он пришел на вокзал? Оставив знамя на своих ассистентов, Митя вышел на платформу.

— Вот что, Нелидов, — сказал Тулунбаев, глядя на Митю каким-то особенно пристальным взглядом, — в роте я не хотел еще этого говорить, но я новое назначение получаю. Так что, когда ты приедешь, у вас другой уже будет… офицер-воспитатель.

— Как?

— Спокойно, Нелидов.

— А куда же вы?

— На флот. Командир крейсера, с которого меня к вам направили, адмиралом стал… Требует к себе.

— И вы что, уйдете? Тут же и ваше желание…

— Не-ли-дов.

— Вы сами хотите? Да?

— Не-ли-дов! Ты же военный человек!

— Нет, я не понимаю, — сказал Митя. — Не понимаю. Ведь мы же…

Он хотел сказать, что они уже привыкли к нему так, что теперь не отвыкнут, что они не хотят никого другого.

— Об этом все, — произнес Тулунбаев. — Ну, все, я тебе сказал! Я ведь не за тем сюда пришел. По другой причине.

Митя поднял голову.

— Ты кое о чем забыл, — сказал Тулунбаев.

В темных до того окнах поезда зажгли свет. Митя сразу же нашел глазами серый чехол знамени, перегораживающий купе по диагонали.

— Забыл в такое время, когда забывать нельзя, — сказал Тулунбаев.

Митя слушал старшего лейтенанта и не слышал его. Он жил уже другой жизнью. Каждое построение парадного полка со знаменем было теперь для Мити радостным торжеством, при том, что самый-то карнавал — три недели предпраздничной Москвы, Москвы, которая еще не видела таким Митю Нелидова, — еще предстоял.

Митя невольно и радостно вздохнул и в то же время нахмурился. Их было теперь два Мити Нелидова, их все время теперь было двое. Одному шел семнадцатый год, все у него получалось, никого и ничего ему в жизни не было жалко, ни о ком и ни о чем, кроме себя любименького, он не думал, руки и плечи у этого первого становились все крепче и тяжелей, и нравилось теперь ему хлопнуть приятеля невзначай по спине, отчего тот как будто глотал сразу целиком огурец и делал невольно короткий и быстрый шаг вперед, чтобы не упасть. И давал, конечно, в ответ.

Но существовал тут же, в одной коже с первым, улетая из нее куда-то неведомо и бесконтрольно, и другой, второй Митя Нелидов. Этому было то семь лет, то, напротив, дорастал он до возраста Тулунбаева или даже Васильева, но чаще всего бывал он примерно одиннадцатилетним, и этому второму в отличие от первого бывало и больно, и стыдно, этот второй прислушивался и сомневался, и труднее всего ему было ужиться именно с тем первым Митей Нелидовым. А первый хохотал, потел, любил мериться силой, толкался, плохо запоминал чужие слова. Он ведь, первый-то, все знал и все умел. Что ему другие?

И второй Митя сейчас слушал Тулунбаева с печалью. Потому что наступала — он понимал — пора расставаний. Ушел от них Папа Карло, непонятно уже, услышит ли Митя когда-нибудь, как остановившийся за его спиной Глазомицкий скажет: «Ай да Нелидов!», а теперь вот, оказывается, и старший лейтенант, которого они считали сначала сухарем, потом коварным соперником в единоборстве и наконец чуть ли не единственным, который давно и намного вперед каждого из них оценил и понял, — так теперь уходит и он. Кто же останется с ними? Как же они?

И, отвернувшись от окон поезда, обещавшего ему, Мите, почти месяц самых высоких строевых почестей, на которые только может рассчитывать шестнадцатилетний, он заставил себя слушать Тулунбаева.

Но слушать было уже нечего. То ли старший лейтенант заметил выражение невольной досады, которое Митя не сумел скрыть, когда ему пришлось выйти из знаменного купе, то ли разглядел в Мите так тщательно им скрываемую потерю интереса ко всему, что не относится сейчас к Москве и параду, но только ничего Тулунбаев говорить Мите больше не стал.

— Прощай, Нелидов.

— Но вы ведь что-то хотели мне сказать… — Митя продирался сквозь себя новенького — и не мог продраться. Палаши, оркестры, знамя.

— То, что я хотел, я тебе то и сказал.

Мите вдруг показалось, что Тулунбаев размышляет, подать ли ему, Мите, руку, и хотя Митя не знал за собой ничего, за что кто бы то ни было отказался бы подавать ему руку, он весь сжался. Но Тулунбаев протянул Мите руку.

— Прощай, Дмитрий, — сказал он. — Может, когда-нибудь да и встретимся. — И, опахнув Митю влажной шинелью, пошел по платформе, быстро уменьшаясь под фонарями.

«Так вы только ради меня», — подумал Митя, и опять, как тогда, в канцелярии, когда Митя понял, что это Тулунбаев его спас, ему захотелось броситься к этому человеку и что-то сказать ему… Пятый год с утра до вечера они виделись с командиром взвода, и тот столько о Мите всего знал и столько раз уберег Митю от потери себя, и вот так сухо… односложно… Догнать?

— По вагонам! — кричал, пробегая по платформе, подпоясанный кобурой офицер строевого отдела. — Всем по вагонам!

В течение трех недель в Москве Митя постоянно вспоминал Тулунбаева. То есть не какие-то давние связанные с ним эпизоды, а именно этот его приход к поезду и эти слова старшего лейтенанта о Митиной забывчивости. Вот маршируют на набережной под Крымским мостом парадные шеренги, а знаменщики стоят в стороне, отдыхая, и перед Митей опять лицо Тулунбаева. Вот ввязался Митя в дурацкий спор на вечную тему, какой город лучше, Ленинград или Москва, и Митя вдруг не город свой видит перед собой, а опять того же Тулунбаева. Вот едет Митя среди других нахимовцев из театра в кузове голубого затянутого брезентом «форда» — и Тулунбаев тут как тут.

«Забыл ты кое о чем, — говорит Тулунбаев. — Забыл».

Слова эти — Митя поворачивал так и сяк — могли относиться лишь к одному: к тому, что Митя забыл о Глазомицком.

Но он не забыл… Просто некогда было, перед парадом вообще все шло кувырком: и свое собственное, и училищное — все, кроме подготовки к параду. На подготовку уходило все время, все силы, весь напряг души. «Но вот вернемся из Москвы, — думал Митя, — вот вернемся…» Он узнает сразу же адрес и телефон, правда, Глазомицкий, конечно, к тому времени уже выздоровеет. И будет снова у них преподавать. От такого очевидного упрощения будущих забот на душе у Мити становилось привычно спокойно. Только глаза почему-то при этом ехали немного в сторону. Ну да все наладится.

На другой день после того, как парадные полк вернулся из Москвы, Митя узнал, что Глазомицкий неделю назад умер.

Капитан-лейтенант Васильев нового адреса Тулунбаева не знал.

— Да и не до нас ему нынче… — пробурчал Васильев.

В отделе кадров адреса не знали тоже. Старший лейтенант отбыл в распоряжение командующего Северным флотом, вот и весь адрес.

— Толь, — сказал Митя. — Вот я все время себе твержу, а поделать ничего не могу…

Он хотел сказать, что Глазомицкий повсюду ему мерещится.

Прижав строчку в учебнике пальцем, будто она могла сбежать, Толя поднял глаза на Митю.

— Ну так что? Быстрей.

— Ничего.

За окном была черная сырая зима.