Четыре года Толя жил без прозвища, и вот наконец оно к нему приплыло. Они обзаводились прозвищами в игре, возне, после общего просмотра кинофильма, когда кто-то на экране чем-то смахивал на кого-нибудь из них. Тот, кому прозвище прилепили, обычно слышал его первым. С Толей было не так. Прозвище его родилось от него тайно, ему никогда не выкрикивали это прозвище в лицо, но и никогда не снабжали уменьшительно-ласкательными суффиксами. Боялись? Наверно, боялись. Старшины и офицеры тоже ведь никогда не слышали своих прозвищ. Разве что Папа Карло, да и то случайно, и, конечно, не в глаза.

«Ур-ра-а! Папа Карло идет!»

Но Папа Карло — дело иное, у него и не прозвище вроде было, а ласковый псевдоним. Любящий народ окрестил благоговейно.

Толя не знал о своей мрачной кличке, и даже Митя услышал ее совсем не сразу, да и узнал-то от кого — от Нади! Надя сама позвонила Мите, когда он пришел домой в воскресенье. Голоса Нади было не узнать: глухой, больной. Не поздоровалась.

— За что? За что вы его так? Это же… жестоко!

Кажется, до того как позвонить, Надя плакала. От Нади Митя узнал, что Толю в роте зовут Крокодилом. Только откуда она это узнала?

— Ты сделай что-нибудь! Ведь это… Да за что?! Сделай что-нибудь!!

Но что тут Митя мог? Кличку в тумбочку не спрячешь, особенно такую, что и дали-то тайно. Надя позвонила Мите не только за этим. Толя, оказывается, перестал ей звонить, перестал с ней встречаться.

— У него… другая девочка? — еле выдавила Надя.

Мите даже смешно стало. У Толи? Это сейчас-то?

— Чему ты смеешься? Я вот была нужна ему, а теперь… Он тебе ничего не говорил?

Не знал Митя, что ответить. Не говорил ему Толя ничего о Наде — будто ее и не было.

А Митя продолжал мечтать о том, как Толю будут награждать. Вот бы его тоже поставили к знамени… Но у знамени всего три места, и все заняты. «Заслуженно заняты, — подумал Митя. — Ну и что же, что заслуженно, — а разве Толя не заслужил еще больше?»

В эти дни, когда Митя особенно желал, чтобы Толю наградили, ему все время хотелось смотреть на Толю, делать ему приятное, на уроках он только и думал: вот бы Толя не сорвался! С ним-то, с Митей, было же такое! Глазомицкий. Как только Митя вспоминал что-то, что было связано с ним, ему хотелось обхватить голову руками и ничего, ничего больше не видеть и не слышать. Мите казалось, что на нем самом лежит какой-то камень. А где сейчас Глазомицкий? Все кругом говорят: умер. Но как это — умер? Если Митя все время слышит его голос. Как это — умер? А ведь Глазомицкий тоже выделял Толю Кричевского. И то, что Глазомицкий часто называл их фамилии вместе, сейчас показалось Мите особенно важным. Ясно, что они оба после Дзержинки попросятся на один корабль. И Митя представил, что они с Толей уже лейтенанты, оба, конечно, служат образцово, а потом кто-нибудь из них совершит подвиг (когда один в опасности, другой его спасет), и все на флоте таким образом узнают о их дружбе. (Тут Митя невольно хохотнул, потому что очень похожее мелькнуло ему из Гоголя, но он продолжал мечтать дальше.) И вот они уже на разных кораблях, потому что оба уже командиры электромеханической боевой части, а потом кто-то из них первым (там выяснится) становится флагманским механиком, зато другой идет учиться в академию… И вот уже оба контр-адмиралы, инженеры, естественно, и хотя служат теперь на разных флотах (на одном уже не помещаются), но все время перезваниваются и переписываются, чтобы идти в отпуск в одно и то же время. И контр-адмирал Нелидов везет контр-адмирала Кричевского в деревню Зарицы.

«Ах вот оно, то самое место, — выходя на косогор, говорит Толя, то есть контр-адмирал Кричевский. — Так это ты здесь в свое время…»

Надвигалась олимпиада по математике. Все последние годы Митя и Толя участвовали в олимпиадах вместе, а тут вдруг Митя обнаружил, что Толя совершенно не готовится.

— Ты что же это… — спросил Митя. — Ведь уже пора!

— Не для чего, — ответил Толя. — Я не буду. Зачем?

— Как это — зачем?!

Смысл и польза олимпиады были Мите настолько ясны, что он даже и не думал их Толе объяснять.

— И… не интересно? — спросил он, пораженный. Что может быть интересней математики?

— Нет.

— Но тебе же нужны… пятерки!

— Пятерки я и так получу. Без олимпиады.

Толя был прав: получит он их. Новый преподаватель, который пришел после «коричневого», ничего, кроме программы, от них не требовал.

— Ну, не знаю… — сказал Митя. — Это же… Да при чем здесь только пятерки? Мы ведь в инженеры пойдем…

— Я не пойду.

— Да ты что? — опешил Митя.

Это теперь, когда Толя стал так блестяще заниматься, — и вдруг передумал?! Для чего же он тогда не спит теперь ночами? Все находило для Мити ответ, если он объяснял себе, что таким образом Толя добивается заветной Дзержинки, но если не для этого…

— Куда же ты собираешься?

— Там увидим, — сказал Толя. — Но точно не в инженерное.

Шел конец зимы. Миновали февральские метели, мороз снова крепко взялся за город, и если стоишь дежурным, то ночью, выйдя на палубу крейсера, можно было увидеть, как на снежном пустыре около училища заливают из шланга черным кипятком каток. И когда на следующее утро они из окон училища видели, что к их новенькому катку подбираются с железными лопатками и алюминиевыми санками малыши из соседнего дома, то в стекла принимались барабанить, а в форточки кричать. Испортят! И Митя кричал вместе со всеми. Он учился сейчас ходить на «бегашах» «корабликом»: пятки вместе, носки врозь. В таком клоунском ходе было еще что-то крабье: ты несся боком, слегка наклонившись к центру описываемой дуги, и особенный шик заключался в том, чтобы не заметили, как ты набираешь скорость. Лена умела и это. Мите казалось, что даже звон ее коньков и тот особый. Этой зимой Мите часто казалось, что он живет только ради суббот и воскресений.

«Отойдите ото льда! Ну, кому сказано!»

За третью четверть Толя Кричевский получил все четвертные пятерки. Были у них в роте и способные ребята, и блестящие, были и зубрилы, Толя же был не такой, не сякой и не третий — он был сам по себе. Он уже настолько отличался от них, что когда однажды на построении командир роты Васильев приказал ему выйти из строя и стало понятно, что Толю сейчас будут награждать, не только Митя, но и все другие не удивились. Им уже внушили четкое понятие о заслугах и проступках, а потому они давно ждали, что Кричевский будет за свой рывок отмечен.

Вот и дождался Митя того, чего так страстно для Толи ждал. Но что же сейчас объявят? Как действительно можно наградить Толю? «К знамени, — думал Митя. — Только поставить к знамени. Но вместо кого? Неужели вместо меня? А меня, значит… тоже приказом? Снимают то есть? Нет, я так не хочу!» — «Значит, — говорил Мите тот его голос, который так мешал ему теперь иногда спокойно жить, — значит, ты готов отдать Толе только то, что тебе самому уже не очень нужно? Так? Ты друг, да? Правда ведь, ты хороший друг?» — «Ну да, я его друг, — оборонялся Митя. — Но почему же именно приказом, словно я в чем-то провинился? Я отдам ему сам… Почему у меня отнимают…»

— Рота… Равняйсь! Смирно!

Васильев посмотрел долгим взглядом на Толю, стоящего перед строем. Его явно тянуло что-то объяснить роте, но привычка молчуна победила.

— Зачитайте приказ, старшина, — только и произнес он.

Нет, не дано было Мите заранее угадывать то, что читали у них перед строем.

Приказом начальника училища воспитаннику Кричевскому за отличную учебу и образцовое поведение присваивалось небывалое звание: «вице-главный старшина».

Рота замерла. О звании таком до сих пор никто из них не слышал. Кричевский получил его первым.

Командир роты вручил Толе погончики, на которых букву «н» пересекала лычка. Лычка была такой ширины, что черного поля почти не оставалось.

— С этого момента, — сообщил Васильев, — все воспитанники роты в строевой субординации подчиняются вице-главстаршине Кричевскому. — Подумал и добавил: — Распорядок дня, дежурная служба, увольнения в город.

Из этих трех позиций складывалась вся их жизнь.

Толя не поднялся — Толя взлетел.

Ничего не объясняя, Васильев повернулся и пошел в свою канцелярию.

Перед строем роты кроме нового вице-главстаршины стояли старшины-сверхсрочники: Лошаков, Седых и другие. Некоторые из них, Седых например, числились при роте с того самого дня, как рота еще в виде пестро одетой толпы клубилась около баталерки, получая свое первое в жизни обмундирование. Командуя двенадцатилетними, сверхсрочники привыкли к непререкаемости своих прав. Сейчас, когда двенадцатилетние мальчики превратились в семнадцатилетних юношей, сверхсрочники не хотели видеть перемен. А перемены-то были. Юноши учились, да еще как, из старшин-сверхсрочников же почти никто не пошел дальше семи классов. Вина в этом была не их, но факт оставался фактом.

Положение вице-главстаршины Кричевского по отношению к этим старшинам-сверхсрочникам капитан-лейтенант Васильев не обозначил. Почему? Ведь это он добился присвоения небывалого до тех пор звания, кто же еще? Так чего же этот человек хотел? Чего он добивался? Причина вскоре стала ясна. Старшины-сверхсрочники способны были заметить непорядки, но теперь все чаще не понимали причин нарушений. Для такого же человека, как Толя Кричевский, рота была прозрачной: он все видел, все знал, все понимал.

Выполнить, прибрать, выучить, распланировать, быть в готовности, знать, уметь, успеть. Если к этим глаголам наставить необходимых дополнений, выходило, что в сутках должно бы было быть часов полтораста. А свои, сокровенные дела? Позвонить, помечтать, почитать… Но если не выполнено что-то обязательное, свое становится под запретом. Когда успеть? А этот… вице-главный все теперь видел. Чуял, можно сказать.

«Атас! Крокодил идет!»

Сначала при Мите так не говорили, еще щадили Митю, но вскоре даже и при нем у кого-нибудь вырывалось. Кричевского стали бояться, хотя он никого еще не наказывал.

В небе Мити и его товарищей несколько лет, пока был у них Папа Карло, сновали ласточки и жуки и застывали прямо над ними невидимые с земли жаворонки. Теперь, наверно, наступала расплата. Слишком легко они жили. Новый начальник из своих все про них знал. А готовился-то, видно, давно.

Четыре года никому в голову не приходило замечать, что, кроме Мити, Ларика да еще трех-четырех человек, Кричевский всех остальных зовет на «вы». Сейчас заметили со страхом. Готовился. Это он заранее, чтобы было удобней.

«Крокодил».

Значит, вот чего он все эти годы добивался? Встать над ними? Одетый по полной форме, когда они в тельняшках или даже в одних трусах сбегали по трапу крейсера, он молча принимал доклады, и в руке его неизменно дежурил блокнот с зажатым в нем карандашом. Переходя по команде на бег, они, оглядываясь, видели, что вице-главный что-то записывает в блокноте.

После отбоя он обходил кубрики, и опять под синими лампочками они видели его казавшееся еще больше отяжелевшим лицо, на котором теперь уже никогда не бывало улыбки, и видели тот же блокнотик.

«Крокодил».

Без наказаний, без речей перед строем Кричевский одним своим присутствием добивался того, на что истратили бы все силы старшины-сверхсрочники. Рота все больше втягивала живот, все четче держала распорядок. Вице-главный жил в роте, он слышал каждый ее вздох.

Теперь всему конец, думали они. Конец всему: полулегальным увольнениям спортсменов в будние дни, когда дюжина волейболистов тренировалась в Военно-медицинской академии, выступая почему-то за ее юношеский состав, конец тренировкам самбистов в университете, пловцов — в бассейне порта, а ведь были же не только спортсмены. Кто-то по давнему послаблению раз в неделю занимался рисунком во Дворце пионеров, кто-то помогал в мастерских корабельных моделей при Военно-морском музее, а кто-то в ближайшем клубе осваивал кнопки баяна. Теперь всему конец.

«Кстати, почему вы играете за Военно-медицинскую академию?» — спросил, вызвав капитана волейболистов, новый вице-главстаршина, и капитан волейболистов ничего не смог объяснить. Так, мол, всегда было? Так это не объяснение. На ближайшую тренировку команда не пошла, потому что спросить увольнительные уже никто не решился. И не осмеливался отпрашиваться баянист, и решил не испытывать судьбу тот, кто любил писать акварелью. Какая уж тут живопись.

Рота лишалась тех небольших вольностей, что были добыты в бесконечной позиционной войне с прошлыми старшинами. Кричевский, усвоив манеру Васильева, ничего не объяснял, и никто уже не решался его переспрашивать.

«Крокодил».

Для Мити это были дни траура. В его сознании Толя рухнул как человек: вот, значит, чего он добивался, о чем мечтал, зубря ночами, — чтобы замерло все кругом, ожидая его слова. Вот, значит, как все просто. «Но неужто это все? — думал Митя. — А как же борьба с Куровым? Как же тот мальчик, который ворвался к Курову в палатку с саперной лопаткой? Где же тот уговор — защищать слабых?»

Митя по-прежнему сидел с Толей на одной парте, но между ними теперь стояла стеклянная стена.

«Вот он, твой Крокодил».

Теперь так уже открыто говорили при Мите. Они все чувствовали, что Митя теперь с ними, хоть он и не участвует ни в каких обсуждениях и осуждениях бывшего друга. Но они-то понимали: он с ними.