У Папы Карло всегда потела лысина, и, когда он ходил в белой фуражке, надо пристроченной в донышко клеенкой выделялся отчетливый сухой ромбик. Папа непрестанно волновался. Он не махал руками, не бегал, даже голоса старался не повышать, но круглое лицо его, румяное, как у екатерининского вельможи, жило своей, отдельной от тела, стремительной жизнью. Некоторые люди рождаются музыкантами, как Моцарт. Или физиками-экспериментаторами. Или коллекционерами. Папа родился болельщиком. Азартнее его в училище не было никого. Бегать Папа Карло не мог, и потому его самого играть в футбол и в баскетбол не брали, но уже вскоре любая игра без него была не в игру: Папа обожал возглавлять судейские коллегии и, безбожно подсуживая, создавал вокруг себя такую электризацию, что мог бы один сойти за целую трибуну. При этом он был совершенно уверен, что честен, как метр-эталон. При росте Папы (а выше его в училище были только двое старшин), при его полноте, при маленьких, широко открытых, пожирающих собеседника глазках и молодом, вскрикивающем тонко голосе — смотреть на него, когда он затягивал других офицеров во что-нибудь посоревноваться, спокойно было нельзя.
«Смешно слушать! — задыхаясь, говорил Папа какому-нибудь другому командиру роты, догоняя его на крутом подъеме от озера. — Что значит «бессмысленные гонки»? Почему это бессмысленные? Видели, что за народ у меня на правом фланге? Что? Мелочь? Мой правый фланг — мелочь?! Ну, знаете, на оскорбление мы отвечаем боем. Значит, так: в воскресенье, в десять ноль-ноль…» И тут же, остановив попавшегося навстречу, Папа говорил: «А с вами, между прочим, сегодня в восемнадцать тридцать… Дождь обещали? И вас это пугает?»
Рота Папы Карло только и делала, что гребла, бегала и швыряла гранаты. Впрочем, лагерь на то и существовал. Но потом, осенью, когда зарядили дожди со снегом, а в физкультурном зале тренировалась вечерами только сборная училища, лишь рота Папы Карло жила иногда по вечерам особенной, средневековой, можно сказать, жизнью.
Наблюдая в такой вечер за Папой со стороны, можно было бы предположить, что все идет, как обычно. Все идет, как обычно, — и этот высокий, лысеющий офицер, за какие-то провинности приставленный надзирать за мальчишками, с одышкой поднимаясь вечером вслед за потешной своей ротой на четвертый этаж спального корпуса, устало машет дневальному не подавать команд только потому, что нетерпеливо ждет, когда же окончится вечерняя поверка и можно будет наконец уйти домой. Но непосвященный просто ничего бы не понял. Надо было знать Папу! Перед строем стоял полузакрывший глаза тучный офицер и тихонько покачивался с пяток на носки, и действительно он ждал и не мог дождаться конца вечерней поверки. Но рота прекрасно знала, что причина этого нетерпения вовсе не обычная усталость. В Папе томилась его летняя душа. И когда он открывал глаза и говорил как бы обыкновенным голосом: «Ну-ка, дайте, старшина, список освобожденных от зарядки», рота замирала, как роща, истомившаяся от засухи, над которой сейчас засвистит ураган.
— Так-так… — потирая ладони, строго говорил Папа. — Освобожденные — два шага вперед! Прошу вас сюда, ко мне. Для остальных — построение через пять минут в ночных рубашках. Третий и четвертый взвод с подушками. Разойдись!
То, что возникало после этого в дверях, ведущих из коридора в кубрик, можно было бы снимать как дополнительные кадры к фильму о гибели «Титаника». Рота рвалась переодеваться в ночные рубашки.
Когда проектировалось создать военно-морское училище закрытого типа, куда будут приниматься мальчики с десяти лет, то сразу же подумали о том, что у этих малышей должны быть перед взрослыми моряками отличия в обмундировании. Форма формой, но речь идет не о солдатах, речь идет о солдатиках. А во что одеты во всех сказках солдатики? Солдатики одеты в мундиры. И вот выдуманы были для маленьких моряков (с тех пор прошло сорок лет, и время уже несколько раз говорило свое очередное новое слово о форменной одежде) мундиры — двубортные, парадные, на вате, на конском волосе и холсте, со стоячим жестчайшим воротником, на воротнике — белый суконный кант и шитые желтым шелком якоря, а на спине мундира, которая как-то случайно оказалась без украшений, — четыре большие пуговицы, квадратом вокруг центра тяжести.
Когда в училище поступал Митя Нелидов, принимали уже не с десяти лет, а с двенадцати, новых мундиров не шили, а на парадах училище донашивало то, что было сшито раньше. Ждали отмены мундиров. Так и случилось, и года через два эти великолепные тонкого сукна изделия пошли на ежедневный снос вместо синей робы. В них ходили в баню, чистили картошку, мели дворы.
Второй особенностью училищного гардероба были ночные рубашки.
Русскому флоту на внимание к частностям его обмундирования давно и устойчиво не везло. Даже Петр Великий, при всей своей фанатической любви к флоту и при страсти регламентировать не то что государственное и общее, но даже мельчайшее и частное, не дал флоту не только письменного указа, но даже устного намека: в чем офицеру и матросу быть вседенно одетым. За Петром грянул век женских правлений, и дочь Петра, к примеру, процарствовав двадцать лет, умерла, не зная, что Британия находится на островах, а придворную гвардию, что ни год, переодевала и переобмундировывала, столичным полкам хоть и реже, но тоже споро меняли мундиры и плюмажи, флот же оставался в тени. Уже прогнили днища двух поколений русских военных кораблей, уже не осталось не только участников, но даже современников Гангута, уже давно отпылал пожар Чесмы, а русские адмиралы, не говоря уже о моряках рангом ниже, еще одевались как бог на душу положит — флотской формы все не вводили. Вестимо, что вопрос, в чем спать ночью, последний из серии «А в чем?…», востребовал, по традиции флота, времени, и немалого.
Митя Нелидов оказался на флоте еще до того, как этот вопрос решился.
В чем же спать морячку, наверное, думали устроители училища. Может, как всегда, из затруднения выведет тельняшка? Выведет, конечно, если забыть о том, что тельняшка — это дневная рабочая фуфайка. Именно в ней моряк совершает самые специфически корабельные работы: отколачивает старую краску и ржавчину, красит суриком и нитрой, моет содой и керосином; при погрузке и отгрузке у матроса, одетого в тельняшку, на плече то хвост лежавшего на причале кабеля, то мороженая коровья нога, то баллон, то мешок. И весь день на матросе тельняшка.
Матросу парусного флота, завербованному на корабль в дыму кабака, можно спать в чем угодно.
Но в чем спать мальчикам, которых готовят к тому, чтобы лет через двенадцать, всему их научив и на все наставив, произвести в блестящие офицеры блестящего флота?
В чем спать морячку?
И тогда, конечно, вмешались медики. Нечего мудрить, сказали они. Нужна ночная рубашка. И хватит. А с медиками, как известно, спорить глупо и неприлично.
Математическое соотношение, которое легло в основу ночной рубашки, было вполне классическим: один к двум. Один — ширина, два — длина. Рукава, как и подобает пристройкам, сохранили соотношения главного корпуса. Единственный угол, который характеризовал покрой рубашки, был угол в девяносто градусов. Одежда такого покроя идеально сидит на палке с перекладиной, воткнутой в грядку. Размер у рубах на первых порах был один. Материал тоже. Это была почти белая ткань, одна сторона которой была вполне гладкой. Другая содержала среди ниток небольшие количества свободно распределенных вкраплений из щепок, соломы и узелков из ниток совершенно случайной толщины.
Большинству Митиных товарищей рубахи доходили до середины икр. Тощий послевоенный мальчик, одетый в такую рубаху и рабочие ботинки на босу ногу, издали мог сойти за бедуина. Такой предмет туалета должен был, кажется, стать самым ненавистным для мальчиков, которые с первого дня училища болезненно вглядывались в свои наголо остриженные головы, мелькавшие в коридорных зеркалах, и часами стояли в новой форме у тех же зеркал, перетягивая ремни, приминая ладошками не желавшие ложиться края новых воротников и всячески стараясь запихнуть носки ботинок под не желавшие их закрывать суконные штанины. Всеобщая эпидемия — выглядеть получше, выглядеть блестяще, выглядеть не иначе как давно носящим форму моряком — охватила роту. И были целые роты среди более ранних приемов, которые рвали ненавистные ночные рубахи. И Лошаков, выдавая рубахи, боялся, что половины их, как уже бывало, несмотря на самые строгие наказания, обратно не собрать.
Но Папа Карло, никак за рубашки не агитируя, сделал их за один вечер любимейшей одеждой. Вот именно в тот вечер он, впервые стоя перед ротой, спросил: «Освобожденные от физзарядки в строю есть?»
И теперь эти слова звучали уже как пароль.
Через пять минут сияющая, еле сдерживающая гул рота стояла в ночных рубашках. В руках у двух последних по росту взводов — подушки.
— Старшина роты! — говорил Папа Карло. — Перестройте роту. Чтобы первый взвод был вместе с четвертым, а второй с третьим.
Но они уже и сами знали, кому с каким взводом быть.
— Так! — тонким голосом говорил Папа. — Внимание! Четвертый взвод — сесть верхом на первый! Третий — верхом на второй! Драться только подушками! По коням! Бой — пять минут! Конец по свистку! Готовы? Вперед!
Называлось это почему-то «армянский эскадрон». Хотелось бы надеяться, что никого никого из любимого нами Закавказья эти слова не обидят, да какая тут обида: большего наслаждения, чем от этой свалки, Митя Нелидов и его товарищи не получали ни от чего. Вспомним, что такое драка подушками, и представим, что в каждом из нас килограммов тридцать пять. А подушка большая, казенная. Одной рукой ею не помашешь. Ты берешь подушку за угол двумя руками, замахиваешься так, что она оказывается у тебя за спиной, а потом, как двуручным мечом, как кувалдой, ты обрушиваешься ею, и подушка тянет тебя за собой, и хорошо, если ты попал, но если промазал, да еще тебе заехали сзади по ходу, то ты летишь с ног, падаешь, однако впереди тебя опять-таки подушка, так что ты, падая, ничего не ломаешь, не сдираешь и не вывихиваешь, а вскочив, норовишь залезть в самую гущу…
Но это еще пеший как бы вариант, а в варианте «эскадрона», когда самый маленький — четвертый взвод — сидят на битюгах из первого взвода, а «татарская конница» — третий взвод — на втором, азарт растет до того, что удачный удар валит сразу двоих, и тогда «татарская конница» врезается клином в строй врага, создавая такую толкучку, чтобы некуда было упасть: всадники у «третье-вторых» сильнее, чем у «четверто-первых», зато слабее лошади, да еще несут они больший груз.
Спешенный всадник считался побежденным. Затем, чтобы он снова не вскочил на лошадь, зорко следила судейская коллегия из освобожденных от физзарядки, и Папа, конечно, накалял судей так, что и они чуть не дрались от возбуждения.
— Вот это больные! — наслаждаясь потасовкой среди судей, вскрикивал Папа. — Вот это освобожденные! Старшина, завтра же всех в общий строй!
Во время боя хоть одна подушка да рвалась по шву, но понять сразу, у кого она лопнула, было невозможно. Через несколько секунд свалка шла в сплошном облаке пуха.
Для боя Папа определял то место коридора, где не стояло никаких стендов и было лишь одно окно. На подоконнике сидел, поставив ноги на батарею и защищая окно, он сам, и поэтому портить больше было нечего.
— Миловидов! — кричал Папа. — Миловидов, давай! Давай! Ну что же ты?!
Миловидовых было двое. Один — в середине роты, другой — в четвертом взводе. Оба были всадниками.
Как всякий бой, что происходил до изобретения стрелкового оружия, бой был суммой поединков. Иногда из общей свалки вдруг вырывался одинокий всадник и скакал прочь, а за ним в бешенстве вылетал преследующий, и все четверо — оба всадника и обе лошади — что-то кричали, и больше всех вторая лошадь, потому что первая лошадь ее то ли укусила, то ли ущипнула так, что теперь вот только дай догнать… А в гуще в это время росла уже куча мала, и рук было не поднять, и общая сороконожка, как при игре в регби, крутилась и качалась, но расцепиться уже не могла.
Тогда Папа свистел в свой судейский свисток. Четкой победы обычно зафиксировать не удавалось.
— Бородино! — объявлял Папа. — Замечательные боевые качества у обеих сторон. Ушибы, царапины, вывихи? У кого порвалась подушка? Ага, у Копейкина? Заменишь у старшины, но теперь два боя пропускаешь.
Царапины и ссадины, конечно, бывали. Их врачевал сам Папа. Большая бутылка йода стояла на этот случай в баталерке, и пока Папа мазал йодом и дул, дневальные мокрыми швабрами ловили норовивший взметнуться пух. Рота тем временем безо всякого понуждения плескалась в умывальнике. Папа заходил в умывальник, останавливался между рядами мокрых до пояса парнишек, весело урчащих над кранами. От спин шел пар.
Как-то в такой момент нагрянула медицинская комиссия. Ратуя за разумную и постепенную закалку, медики почти с ужасом глядели, как зимой, у открытых настежь окон разгоряченные мальчики поливают друг другу спины из шланга.
О теплой воде в то время училище еще знать не знало.
— Что это у вас? — спросили медики Папу Карло. — Кто это вам советовал их так закалять?
— Никто, — ответил, вовсе не обидясь, Папа Карло. — Им самим это нравится. Можете спросить.