В январе 1832 года Анюта родила здоровую девочку, которую назвали Марией. Крестили Андрей Андреевич и полковница Качмарева. Госпожа Шток из-за простуды не присутствовала на обряде, но прислала с мастерицами целый короб детского приданого.
— Разве одной маленькой столько надо! — охала молодая мать.
— Не ей, так братцам ужо пригодится, — смеялись подружки. — Мы все воскресенья для тебя старались. А Штокша материи да выкройки давала. Что в холеру нашили, все уже распродали.
На второй месяц девочка стала плохо спать, и полночи Анюта ходила с ней по комнате, мурлыча и закачивая, чтобы хоть не плакала, дала отцу поспать перед уходом в роту. А когда Иванов с утра не был в наряде, они не спали вместе над «бессонной кукушкой», как звали дочку, или прикладывались по очереди подремать. А ведь матери надо сходить на рынок, стряпать, стирать пеленки, отцу — нести службу, ремесленничать, помогать жене. Он-то, здоровяк, переносил сбитый дочкой порядок посмеиваясь, но Анюта за два таких месяца заметно осунулась. Однако про прислугу и слышать не хотела, пока Иванов по рекомендации Варвары Семеновны не сговорил четырнадцатилетнюю сироту Лизавету за четыре рубля в треть, еду и старую одежку от хозяйки..
Тут Анюте стало куда легче справляться — Лизавета оказалась быстрая и понятливая, да и дочка скоро перешла на ночной сон, может оттого, что мать стала спокойней. Анна Яковлевна заговорила было, что теперь следует отпустить прислугу, но Иванов возразил, что рубль в месяц — полторы щетки его работы, и девочку-сироту в кухонном тепле пригреть и накормить дело самое христианское, особенно если в помощь хозяйке старается.
Он говорил, а жена смотрела ему в лицо и вдруг спросила:
— А знаешь ли, насколь Машенька на тебя схожа? Как две капельки. Все твои крошечки обобрала.
Нет, никакого сходства Иванов не видел. Голова круглая, ровно колобок в русых волосиках, глаза голубые — ни в мать, ни в него — несмысленно таращатся, рот беззубый пузыри пускает.
— Ну как же! — не унималась Анюта. — Пойдем к зеркалу, я ее рядом с твоим лицом подержу. — Она подняла девочку, как сказала:
— Да гляди же — и губы твои и брови…
Гренадер смотрел в зеркало на свое усатое скуластое лицо, обрамленное фабренными черными баками. Сколько же морщин прибавилось на лбу и у глаз! И от носа к концам баков протянулись глубокие, которых раньше не замечал. Оно и понятно: каждое утро бреется почти что на ощупь… А рот у девочки и верно будто схож с его, когда сложит губенки. Ну, а брови? Да нет еще никаких бровей, одни розовые валички. Выдумает же Анюта!
Сказать твердое слово насчет Лизаветы он не усомнился, но, когда во время дежурств оставался один, часто думал о том, как мало отнесет Жандру в ближнюю треть — всего рублей шестьдесят, — дело с вступления в роту небывалое. А живут совсем скромно. Как бы увеличить приход? В ноябре исполнится пять лет службы в роте, а царь при ее формировании даровал гренадерам право по истечении такого срока выходить в отставку с обращением в пенсию всего жалованья, для него 350 рублей. Так, может, выйти да заняться вплотную ремеслом? Спрос на его щетки всегда есть, значит, с них покроет домашние расходы, а пенсия целиком пойдет в «капитал»?
Полковник заметил, что его «вице-писарь» чем-то озабочен, и, проходя мимо его поста, спросил, все ли хорошо с женой, здоров ли. Гренадер выложил всю правду, только про казну у Жандра умолчал, сказал, будто доселе помогал родителям, а сейчас почти нечего стало слать, вот и думает об отставке.
— Не ты один то думаешь, — ответил Качмарев. — Мне прямо не говорят, однако знаю, что десяток гренадеров к ней готовятся. Но тебе того не посоветую, раз один из унтеров на той же стезе, и ты первый кандидат на сей чин. А с нового года, окромя прапорщичьего жалованья, князь, мне сказывали, добавят нашим унтерам еще столько же порционных из Кабинета. Сряду перекроешь все, что можешь ремеслом заработать. И еще: раз женился, то обязан про судьбу своих детей думать. Вот мы с Настасьей Петровной, пока в нижних чинах служил, радовались, что деток нет, а ноне как бы утешительно дорогу им укатанную предоставить…
Конечно, такой разговор был пересказан Анюте, и супруги решили, что полковник прав: от добра добра не ищут.
* * *
В конце мая в канцелярии роты случилось неприятное происшествие. В тот понедельник полковник уехал в Царское с докладом министру. Екимову он поручил отнести бумаги в штаб корпуса, а Иванову — составлять табеля караулов и дежурств. Как часто бывало в отсутствие Качмарева, в его кабинетик между обходами постов пришел Петух и уселся у открытого окна с трубкой и листком «Русского инвалида». В это время гренадер принес переданное на подъезде письмо на имя командира роты.
— Читай, Иванов, вслух! — крикнул Петух, слышавший слова гренадера о почте. — Может, что спешное приказать надо.
Хотя «вице-писарь» знал, что так говорится для форсу, от безделья, но как отказать капитану? Войдя в командирский кабинет, вскрыл конверт, начал было читать и замялся, поняв, что такое письмо лучше прочесть самому Качмареву.
Только после повторного приказа он огласил, что вдовая ярославская мещанка Домна Курина осмеливается беспокоить его высокоблагородие, вопрошая, не оставил ли ей сколько-нибудь денег родный брат дворцовый гренадер Варламов, про кончину которого осведомилась через земляка, ездившего по торговому делу в Петербург и зашедшего в роту, где услышал печальную весть.
— Письмо сие удивления достойно, ваше высокоблагородие, — сказал, дочитавши, Иванов. — Я сам господину полковнику последнюю волю Варламова передал, чтобы деньги его, в ротном ящике хранимые, более трехсот рублей, оной сестре переслать, что тогда же, помнится, и приказали. Неужто на почте утаили?
— А деньги на отправку Екимов носит? — спросил капитан.
— Всегда он, — подтвердил гренадер. — У него и квитки оттуда, расписки, то есть ихние, с казенными печатями хранятся.
— Ну, так он, шельма, и скрыл деньги, — решил Лаврентьев и посмотрел в окошко. — Вон легок на помине, со стороны Графского марширует, где после казенного дела прохлажался. Надеялся, что баба безграмотная про смерть братню не скоро узнает. Ты не отлучайся. Свидетелем беседы душевной станешь. — Петух отставил трубку, отложил газету:
— Эй, Екимов, подь-ка сюды!
— Сейчас, ваше высокоблагородие, только бумаги казенные сложу. Чего изволите? — Писарь вошел и встал у двери.
— Ты на почту деньги относишь, ежели полковник поручает?
— Так точно. Если угодно, и от вас снесу.
— А ты ль отправлял прошлый год сестре Варламова покойного?
— Должно, я-с… В точности не помню.
Екимов увидел лежавшие перед капитаном конверт с письмом, и что-то дрогнуло у него в лице.
«Он украл», — подумал Иванов.
— Подай-ка квитки, которые на деньги с почты выдают, — приказал Лаврентьев.
— Слушаюсь… Да они таково мудрено писаны, ваше высокоблагородие. Может, завтра господину полковнику представлю?
— Мудрено, говоришь? — переспросил Лаврентьев, пристально глядя на вдруг побледневшего писаря. — Ничего, мы с Ивановым авось разберем, есть ли там квиток на Варламовы деньги, которые целый год до Ярославля дойтить не могут. Неси квитки!
Екимов вышел и, видимый обоим за отворенной дверью, порылся в ящике своего стола. Развел руками и вернулся к капитану.
— Не могу сыскать, ваше высокоблагородие, — сказал он. — Должно, у самого полковника заперты… Завтра, как они придут…
— Завтра? — спросил Петух, медленно поднимаясь со стула. — Да ты знаешь ли, вша письменная, что деньги товарища, да еще покойного, украсть есть преступление, за которое в русской гвардии темную под шинелями делают, после которой кровью захаркаешь и за Варламовым следом пойдешь, только не на почетное воинское кладбище, а в мокрую яму, как дохлая крыса… — Он подвинулся к обомлевшему писарю, сгреб его за воротник длинными красными пальцами и тряхнул туда-сюда раза три.
Лицо Екимова побагровело, глаза выкатились от боли и ужаса.
— За что же, ваше высокоблагородие? Ведь я, ей-богу, ничего? — хрипло лепетал он.
Лаврентьев отпустил его и, обдернув узкий рукав щегольского вицмундира, сказал раздельно:
— А ежели ты ничего, так ступай в свою конуру, и чтоб через час, когда я с обхода возвернусь, на сей стол до копейки деньги Варламова были положены. А нет, то лучше сам в нужник ступай да удавись. Я тебя не помилую, и слово капитана гвардии Лаврентьева, что так по-преображенски отделаю, как вора бить положено у честных солдат. Понял? Ну, кругом!
Екимов выскочил из двери, схватил фуражку и убежал.
— А вдруг не он, Василий Михайлович? — усомнился Иванов. — И руки на себя со страху наложит. Говорят, с трусами бывает.
— Первое — что он, не сомневайся, — ответил Петух, не замечая вгорячах неуставного обращения. Застегнул портупею сабли и взял со стола шляпу. — А второе — коли и задавится, не велика потеря. Только такие твари живучи. У меня хватка ворам страшная — увидишь, все принесет, что у сударки в перине прячет.
Вернувшись, капитан приказал Иванову добыть огня раскурить трубку. А когда гренадер принес из кухни горящий огарок свечи, то его чуть не задул Екимов, выскочивший из командирского кабинетика, держась за ухо и щеку. А на столе перед не спеша садившимся Петухом лежала стопка ассигнаций.
— Вот они, Варламова денежки. У меня скоро. Ляпнул-таки подлюке разок, как стал молить, чтоб полковнику не сказывали, в чиновники дорогу не спортили. Чиновник!.. А ты помнишь ли куда вдовице их посылать?
— Так вот же, ваше высокоблагородие, в письме писано, — указал Иванов.
— И то. Ну, и ступай-ка, братец, сей же час на почту, отправь их, чтобы с роты позор скорей снять.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие! А с господином полковником как же? Неужто ему не докладывать?
— Еще что? Скажу все сам. Надо другого писаря хлопотать, чтоб ворюги в роте не было.
— Так точно, — согласился Иванов и стал считать ассигнации. Отправив деньги и возвратившись, он не нашел капитана в канцелярии — ушел домой, отдав ключ от двери дежурному по роте. «Вице-писарь» сел было за работу, но подумал о давешнем происшествии и о том, как шесть лет назад его самого обворовал музыкант полковника Пашкова. Неужто пошли ему на пользу те деньги?.. Потом вспомнил Дарью Михайловну, ее прекрасное лицо и ангельский голос, ведший за собой виолончель и фортепьяно… Где-то она? Сумела ли сделать что для крепостных полковника? Вышла ли наконец за него замуж?.. И как-то живет Красовский? Ведь и о нем почти с того же времени ничего не знает… Как далеко отошло все, что было до роты. Здесь будто вторая жизнь началась…
Как рассказал капитан командиру роты о случившемся, осталось Иванову неизвестно. Самолично пересматривая бумаги из писарского стола, Качмарев сказал, что Екимов лежит в госпитале; кажись, оглох на одно ухо.
— Вот каков медведь наш Василий Михайлович, — качал головой полковник, — хотя поделом вору и мука. Однако и я виноват — всех денежных отправок квитанции проверял, а тут, как на грех, запамятовал. По закону мне бы надо строгое взыскание объявить.
* * *
Новый писарь, присланный из батальона кантонистов, звался Федотом Темкиным. Безусый и худенький юноша внимательно слушал пояснения полковника, рьяно просматривал подшитые «отпуски» и через неделю делал все по должности вдвое быстрей Екимова. Сидя напротив него, Иванов видел, что не зевает в окошко, не слушает, что говорят по соседству, как, бывало, его предместник, а ежели пошлют куда с бумагами, быстро возвращается и вновь садится за работу. У Качмарева сразу освободилось время от канцелярских занятий. Но особенно повеселел, увидев, что Темкин пишет прекрасным почерком, будто печатает.
Федот еще не курил, не ходил по трактирам и, поселившись в роте, удивлял гренадер редкостным аппетитом и тем, что бесплатно писал им письма. В свободное время он читал книги, которые приносил приятель — тоже писарь, а то строчил из них что-то в тетрадку. Чтобы удобней этим заниматься, просил разрешения полковника в летние месяцы Дотемна оставаться в канцелярии.
Добряк Качмарев часто хвалил Темкина, шутя приговаривая:
— Ну, Федот, ты самый тот!
А Иванову как-то сказал в отсутствие писаря:
— Вот, гляди, из кантонистов, а каков прилежный да тихий. Знать, зря про всех их хулу пущают. Чтоб ругнулся, никто не слышал, и с гренадер не корыстуется, как Екимов. Только не зачитался бы, не стал бы умствовать. Надо за почерк поскорей в унтера представить, чтобы раньше в чиновники вышел да семейством завелся. Ему галуны нашить куда проще, чем, скажем, тебе, раз писарь в роте унтер-офицерского звания положен.
Вскоре после этого разговора, завернув под вечер в канцелярию взглянуть на расписание нарядов, Иванов застал писаря смотрящим в угловое окно в даль широкой Миллионной и громко что-то приговаривающим, хотя был один в комнате.
— Ты чего гудишь? — спросил гренадер, вспомнив опасения полковника, чтобы «не зачитался».
— Виноват, господин кавалер, сам себе стихи читаю.
— Вроде, как Павлухин, складное лепишь, — догадался Иванов.
— Как можно-с?! — воскликнул писарь. — Павлухин глупости разные плетет, что на язык вскочит. А в сем дому читать никого недостойно, кроме господ Жуковского или Пушкина.
— Про Пушкина и я слышал да еще про Державина. А Жуковский, верно, ране тем баловались, теперь-то у них занятие другое.
— Нет-с, они и сейчас пишут. Тем на всю Россию прославлены и оттого как раз государю наследнику учителем назначены.
— Вот что! — удивился Иванов. — Ну, мне-то книг не доводилось читать. А вот не раз слыхивал, как покойный посол Грибоедов свое сочинение говорил, для театра писанное.
— «Горе от ума»? — воскликнул писарь. — Так комедия сия только в списках и ходит. Я ее семь раз переписал, на нее новые мундир и шинель справил. Но где вам счастье то досталось?
Иванов рассказал, как состоял дядькой при юнкере и, когда тот стал офицером, в дом его часто ходил, где Грибоедов по дружбе останавливался. Однако имен Одоевского, Бестужева и других не называл. Зачем парня смущать, ежели о них слышал?
— А Пушкин все ж таки у нас самый знаменитый, — сказал Темкин. — Вот уж истинно нет ему подобных! А их видывали?
— Нет. Где ж мне увидеть?
— То и дело, что как раз очень просто. Они к Василию Андреевичу часто приходят, раз первейшие друзья. Курчавые такие, быстрые, зубы белые видать, как смеются. По субботам всегда у них вечерами. Но летом, понятно, в Царском все и там тоже пишут. Прошлый год с Василием Андреевичем сказки стихом вперегонки сочиняли. Про то пока понаслышке, в переписку не доставались… Мы с Федей, другом моим, прошлой весной их обоих на Адмиралтейском бульваре встретили и до сего дома проводили. Теперь понимаете, Александр Иванович, как возликовал, когда сюда назначили? Не раз, значит, обоих близко увижу. И господин Крылов, говорят, сюда жалуют, да на самый-то верх, с ихней толщиной…
— И что Пушкин пишет, раз его так славят? — спросил Иванов.
— У них всякое. И сказка про старину — «Руслан и Людмила», первое их большое сочинение. «Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой…» — так оно начинается. И «Цыганы», и Бахчисарайский фонтан" — про хана крымского и пленницу одну несчастную. И про господ нонешних — «Евгений Онегин». А недавно «Полтаву» выпустили. Вот уж где война — только ахнешь: «И грянул бой, Полтавский бой!..» Такого поэта, Александр Иванович, на Руси не бывало. У меня все для себя списано и заучено.
— А Державина что же не поминаешь? Тоже знаменитый был.
— Так они же раньше, до Пушкина, писали, и нонче их одни старики любят, — отмахнулся Темкин. — Разве ихние стихи так в сердце бьют? Да что толковать! Только послушайте, я из «Полтавы» вам прочту. Сряду почуете, каков орел воспарил.
— В другой раз когда, — отказался гренадер. — Надо мне домой скорей. Я ведь семейный, только поспевай с делами.
Темкин посмотрел на Иванова внимательно, потом сказал тихо:
— У Пушкина и против рабства стихи есть, «Деревня» зовутся. Их тоже, как «Горе от ума», никогда печатать не дозволят, раз против барства бесчувственного писаны.
— А ты знай молчи! — цыкнул гренадер. — За такой разговор полковник тебя не погладит, хотя добряк редкостный…
И когда уже вышел на улицу, подумал: «Вот и хорошо, что мальчишке не рассказал, как Рылеева видывал да слышал».
В июне по дворцу разнеслась весть, что государь разрешил офицерам без различия родов войск носить усы. До сих пор только легкая кавалерия имела такую завидную привилегию.
В тот же день Иванов убедился в правильности слуха, увидев инспектора артиллерии, великого князя Михаила, проехавшего на дрожках по Миллионной, с небритой несколько дней верхней губой. Ему-то, знать, братец заранее сказал про свое решение.
Назавтра в канцелярию пришел приказ, где было уже отпечатано про усы, а к вечеру от офицеров караула услышали, что парикмахер-француз изготовляет накладные и продает желающим скорей щегольнуть по три рубля серебром вместе с баночкой клея.
Прошло еще два дня, и узнали, что государь велел военному министру передать по команде — пусть растят натуральные усы, а не уподобляются актерам. В роте дворцовых гренадер последним распоряжением был огорчен один капитан, который поспешил купить и приклеить «французские», теперь едва отмоченные горячей водой.
Когда Иванов зашел навестить Жандра и рассказал о приключении Петуха, Варвара Семеновна сказала:
— Я так полагаю, что какая-нибудь дама, которая государю нравится, намекнула, что ему усы пойдут.
— Может статься, — согласился Андрей Андреевич. — Или на портрет Петра Великого взглянул и в том захотел ему подражать… Хорошо хоть, что казне сия «реформа» ничего не стоит. Когда орленые пуговицы в гвардии ввели, так интендантство разом двадцать пять тысяч рублей на них ухлопало… А ты, Александр Иванович, расскажи лучше, что с памятником делается? Мы давно на площади не бывали.
* * *
Да уж, этим летом гренадерам, дежурившим в покоях, выходивших на Адмиралтейство и на площадь, было на что посмотреть и о чем порассказать. С начала мая сотни людей, копошившихся, как муравьи, начали воздвигать огромный деревянный помост от берега Невы вдоль бульвара к площади, на которой он поворачивал к уже готовому гранитному пьедесталу высотой в четыре сажени. Помост этот, шириной в хорошую улицу, от Невы, где устроили особую пристань, шел плавным подъемом. Затем после поворота переходил в горизонтальный и упирался в сооруженную над пьедесталом высоченную пирамиду из бревен с мощными откосами и укрепленными наверху блоками. Это сооружение окружала деревянная платформа шириной в две трети площади и высотой до середины окон второго, парадного, этажа дворца.
1 июля к пристани причалила барка, на которой лежала гранитная колонна, как говорили, самая большая на свете. Множество людей облепило ее, охватывая поясами из канатов, которые зачалили на вбитые в землю вороты-кабестаны, и по команде инженерных офицеров спустили колонну на пристань и с нее — на берег. Потом, перенеся снасть на кабестаны, установленные на помосте, втащили на него, и медленно-медленно день за днем, колонна стала, катясь, подниматься по настилу к площади. Довели до поворота и отсюда потащили уже волоком будущим нижним концом вперед, к тому месту, с которого она должна опуститься в углубление на пьедестале. Теперь и простодушным зрителям, как гренадеры и лакеи, стало ясно назначение пирамиды из бревен, воздвигнутой посреди площади. Со стороны приближающейся к ней колонны сооружение это имело во всю высоту узкое пространство, в которое она должна войти, как в футляр, когда будет опускаться с помоста на свое место.
На 30 августа, день ангела покойного царя Александра, была назначена установка колонны. Вокруг пирамиды на помосте разместили шестьдесят воротов-кабестанов. За их линией раскинули шатры белого, красного и зеленого шелка для царской семьи, духозенства и придворных. Места в окнах окружающих зданий были заранее распределены, как театральные ложи. Передавали, что даже за впуск на крышу брали немалые деньги.
Караул дворцовых гренадер под командой Петуха был наряжен к царскому шатру. Иванов в этот день дежурил в залах, но в полдень, когда предстояло поднятие колонны, оказался свободен и сопровождал полковника Качмарева, которому министр разрешил с женой смотреть на площадь из пустовавшей фрейлинской квартиры в третьем этаже. Полковница взяла с собой Анюту, решившую отлучиться от девочки. Пришли как раз вовремя: по шестнадцати гвардейцев уже стояли у кабестанов, от каждого из которых тянулись канаты с блоком, укрепленным на верху пирамидального сооружения. Но колонна, опоясанная другими концами канатов, еще лежала неподвижно. Как только дворцовые часы отзвонили полдень, стоявший перед шатром царь, сняв шляпу, перекрестился, раздалась команда, и гвардейцы налегли на рукояти кабестанов.
— Тысяча пятьсот солдат от всех полков гвардии ее поднимают, — сказал полковник. — А высоты в ней двенадцать сажен… — Пошла, пошла!.. — зашептала Анюта.
Действительно, один конец огромной колонны стал медленно подниматься. Над площадью стояла полная тишина. Слышалось только поскрипыванье воротов и шуршание канатов, проходивших через блоки. Колонна поднималась, все глубже входя в свой футляр, и вот начала опускаться.
— Как свечу в шандал вставляют, — прошептала полковница.
— Да свеча-то в полета тысяч пудов, — отозвался Качмарев.
И вот раздалась новая команда, вороты остановились, солдатские спины выпрямились, и «ура» огласило площадь. Кричали гвардейцы, мастеровые, зрители. Едва не закричал с ними Иванов.
— Ай да молодец Монферран! — сказал полковник. — Чудо сотворил, да и только. Теперь все помосты сымут и пойдет отделка.
— Так неужто же, батюшка мой, так и стоять будет, ни чему не прислонена? — ахнула Настасья Петровна.
— Сама же сказала — как свечка в шандале, — напомнил Качмарев, — ведь и там, ежели плотно вставить, то куда денется?
На площади все снова замерло. Сверкая облачениями, из шатра на помост вышло духовенство — началось молебствие.
* * *
Предположение Качмарева подтвердилось. В октябре в отставку подали десять гренадеров. Это вызвало неудовольствие царя, оно было высказано министру, а тот выговорил полковнику, что гренадеры у него разленились — чего лучше такой службы здоровым старикам?
— Вот увидишь, — сказал князь, — полезут на печки да и окачурятся вскоре от безделья да обжорства. Солдат до смерти должен служить. Ведь мы с тобой небось не думаем про отставку.
Качмарев почтительно молчал. Он-то знал, в чем причина. Разве можно давать все жалованье в пенсию? Чего в караулах и на дежурствах тянуться, когда можно за безделье столько же получать? Да еще капитан надоедает вечными строевыми придирками. Но с ним-то ничего не поделаешь — царев любимец.
Через неделю в роту пришел приказ, что желающим отставка дана с пенсией в полное жалованье. Но отныне ее будут назначать иначе. За пять лет службы в роте — одну треть, за десять лет — две трети и за пятнадцать — жалованье полностью. Сообразили-таки!
А из унтеров никто не ушел. Для них из полутора тысяч годового жалованья даже при старом положении в пенсию шла только половина, а с порционными простись. И на дежурстве унтеров назначают только поверяющим посты, обходная неспешная должность. В караулах тоже только разводящими.
* * *
Унтер Михайлов, у которого за женой взят постоялый двор на Выборгской, собирался в отставку, да и тот отдумал.
Относя в ноябре Жандру восемьдесят рублей, Иванов рассказал, что упустил выгодную отставку, и услышал такой совет:
— Держись за роту, Александр Иванович. Мне думается, твое офицерство вполне верное и, помимо большого жалованья, для замыслов твоих весьма удобно. Поедешь в отпуск и сторгуешь на себя, раз крепостными офицеры любого чина имеют право владеть.
«Оно все так, только дождусь ли унтерства? — подумал Иванов. — В покупке я на самого Андрея Андреевича надеялся, но, понятно, на себя сподручней. Меня насчет хозяйства помещику как обвести? И с превосходительства запросит больше, чем с прапорщика».
Жандр, как всегда, спросил об Анюте, крестнице, службе.
— А вы про сочинителя Пушкина слыхивали, Андрей Андреич? — осведомился гренадер.
— Как не слышать! — воскликнул Жандр. — Высоко чту Александра Сергеевича как поэта знаменитого и знакомство с ним издавна вожу. Всю мне душу перевернул, рассказавши, как ехал верхом через Кавказские горы и повстречал гроб с телом друга нашего, которого в Тифлис хоронить из Персии везли на простой телеге тамошней трясучей… — А ты с чего же Пушкина вспомнил?
Гренадер рассказал, как часто видит Жуковского во дворце и на лестнице Шепелевского дома и что слышал от Темкина.
— Да, Александр Иванович, эти двое — России слава истинная, — уверенно сказал Жандр. — Жуковский к тому же еще добряк удивительный. Вечно за кого-то хлопочет, деньгами помогает. Ну, а Пушкин — талант особенный, правильно твой писарек говорит. Что ни напишет — все подлинно прекрасно… Всегда жалею, что Грибоедов новым стихам его не порадуется… Вот так до сих пор все у меня на друга покойного сводится… — Жандр махнул рукой и помолчал. — Ну-с, какие у вас еще новости? — спросил он через минуту уже обычным бодрым тоном.
— Глядели, как колонну на площади вздымали. Полторы тысячи солдат за веревки тянули, чтоб куда следовало пошла… Правда ли, Андрей Андреич, что все приспособления француз тот придумал, который Исаакиевский собор строит?
— Не все он один, — ответил Жандр. — Рисунок колонны точно его, и за отделкой наблюдать будет, но как ее поднимать, устройство помостов и воротов наши инженеры рассчитывали.
— А величается один тот француз. Про них ни от кого слова не слыхал, — огорченно сказал Иванов.
— Не печалься, — улыбнулся Андрей Андреевич. — Все же Наполеон против таких, как ты, не выстоял. И памятник хотя Александровским назовут, а всяк, на него глядя, 1812 год вспомнит.
Вскоре после этого разговора в сырой предвечерний час Иванов в нижних сенях у канцелярии роты встретил Жуковского. Сняв шляпу, Василий Андреевич встряхивал ее от капель дождя и в то же время, обернувшись, слушал шедшего следом барина теплом сюртуке, который что-то быстро говорил по-французски.
Иванов сделал фрунт и снял бескозырку.
— Здравствуй, друг мой, — как всегда приветливо, сказал Жуковский.
— Здравия желаю, Василий Андреевич, — негромко ответил Иванов.
— Ты, никак, всех здешних кавалеров знаешь? — спросил барин в сюртуке. Он также снял шляпу и встряхнул ее.
Иванов увидел завитки каштановых волос, ровные белые зубы и сообразил: «Вот Пушкин-то! Будто их уже где-то видывал?..»
— Со многими знакомство веду. В одном дому хлеб едим, из одного кошта жалованье получаем, да и соседи они добрые, — отозвался Жуковский, начиная подниматься по лестнице.
Гренадер повернулся и увидел Темкина. Видно, на голоса выскочив из канцелярии, он смотрел вслед ушедшим. Потом повернулся к Иванову и шагнул к нему со счастливой улыбкой:
— Видели? Они ведь и есть сами господин Пушкин!
— И я так подумал, — кивнул гренадер, — раз на «ты» обращаются. И, кажись, вместе во дворце их видывал. К фрейлине Россет в гости по Комендантской лестнице вздымались.
— А слуга ихний мне сказывал, что промежду себя ровно братья! — восторженно говорил Федот.
— Чей слуга? — не понял гренадер.
— Да господина Жуковского. Максимом Тимофеичем звать. Лысый, важный такой, но про барина своего любит порассказать.
* * *
Через несколько дней Иванов снова близко увидел Жуковского. В этот вечер во дворце пела знаменитая Генриетта Зонтаг. Придворная прислуга со слов господ передавала, что она недавно вышла замуж за какого-то графа и не будет больше петь на театрах, а только по приглашению, во дворцах. В Концертном зале перед покрытой синим ковром эстрадой поставили несколько кресел для императорской семьи и за ними пять рядов стульев для пожилых придворных. Молодежь слушала стоя или садилась на банкетки у стен. Дежурный по залам, выходившим на Неву, Иванов остановился недалеко от двери в Большом бальном и слушал пение. С его места была видна и сама певунья — красивая, стройная, в золотистом платье и с алмазным обручем в белокурых волосах. Голос у нее был истинно прекрасный — чистый, сильный и звучный, легко взлетавший на самые высокие ноты и красиво соединявшийся с мягкими звуками рояля, на котором играл седой иностранец. Но то, что пела, не очень нравилось Иванову — все какое-то очень веселое, будто шуточное, рассыпавшееся трелями и смехом. И слушатели все улыбались, видно, иностранные слова, которые ясно выговаривала, были под стать музыке. А ведь то, что пела когда-то Дарья Михайловна, звучавшее как благодарная молитва или надежда на счастье, пробирало Иванова до самого сердца. И сейчас снова вспомнил тот вечер на Литейной, подумал, где-то поет теперь, как ей живется?..
На ближайшей к двери банкетке, которую со своего места видел Иванов, скромно присел Жуковский. Он сегодня был в вицмундирном фраке и с орденом «Владимира» на шее. Слушал внимательно, смотрел на красавицу, порой улыбаясь добродушно, должно быть, тому, что выговаривала. Но вот, поднявши голос до самой высокой трели, от которой, кажись, звякнули хрустали в люстрах, она смолкла и плавно присела перед аплодировавшим залом. Потом сошла с эстрады за стоявшую рядом золоченую ширму.
Оставшийся у рояля музыкант, встав и поклонившись, сказал что-то публике, снова сел и начал играть очень грустное и, на вкус Иванова, такое душевное, что у него дух захватило. Глянул на Жуковского. И тому, видать, музыка нравилась: он прикрыл глаза и склонил голову. Но в это время сидевший в первом ряду император тихонько встал и, выведя из-за ширмы певицу, с легким поклоном открыл перед нею двери в Агатовую гостиную, откуда, все знали, слушает концерт болевшая горлом царица.
И тотчас по залу пошел гул почти несдержанного разговора, смешки и шелест одежды, шаги и передвижение стульев, почти заглушившие музыку. Иванов опять взглянул на Жуковского. Тот что-то шепотом сказал сидевшей рядом даме, но та, поведя обнаженным плечом, указала веером на окружающих. Василий Андреевич сморщился, как от кислого, и мимо Иванова вышел" в Большой зал.
И почти тотчас к нему подошел седой сановник с тремя звездами на фраке, вышедший в зал сразу по окончании пения.
— Ну, какова новоявленная графиня? — восторженно сказал сановник полным голосом, хотя стоял около открытой двери в Концертный зал, за которой слышались звуки рояля. — Недаром лепец Козлов о ней писал: «В тех звуках мир непостижимый плененной памяти моей…»
Жуковский ответил не сразу. Сперва плотно прикрыл двери в Концертный, отошел от них шага на три и только тогда сказал:
— Да, поет она прекрасно. Но я не поклонник Россини, а когда этот прекрасный пианист начал играть моего любимого Бетховена и как только государь вышел, наша придворная молодежь так зашумела, что испортила мне все удовольствие. И перед артистом, право, стыдно; ведут себя, как в райке плохого театра.
— Э! Молодежь всегда легкомысленна. Будто вы были другим? — ответил, посмеиваясь, сановник. — А как галантно государь увел графиню! Видно, ее величество захотела похвалить ее пение.
— Да, государыня всегда добра и любезна, — наклонил голову Жуковский. — А по поводу извечного легкомыслия молодежи, то я воспитывался в провинциальной усадьбе, и там мне внушали уважение к творениям великих композиторов и к их исполнителям.
— Фу-фу-фу! Оказывается, и поэты умеют ворчать, — сказал сановник и, взяв Жуковского под руку, повел в глубь зала.
— А вы полагали, что у меня внутри один овсяный кисель? — донесся до Иванова недовольный голос Василия Андреевича.
* * *
Хотя зимой у девочки шли зубки и порой плачем не давала спать родителям и Лизе, жизнь все-таки наладилась: молодая хозяйка снова взяла у мадам Шток шитье, а Иванов в свободные часы склонялся над щетками. К пасхе он отнес в «казну» семьдесят рублей. Принимая их, Жандр заглянул в какой-то листок и спросил:
— Друг любезный, а знаешь ли, сколько денег мне переносил?
— Близко к трем тысячам ассигнацией, Андрей Андреевич.
— Правильно. С нонешними — три тысячи двадцать рублей или семьсот пятьдесят на серебро. А сколько требуется всего накопить?
— Полагаю, что, ежели не заломит барин несообразного, за мужиков-работников придется дать рублей по сту, за бабу в средних годах по пятьдесят, за стариков и малолетков по тридцать рублей. Так на семейство родителя моего из двенадцати душ уж сполна хватит накопленного. Но ведь надел ихний со всем строением и скотом также приобресть предстоит, чтобы могли и дальше с него кормиться.
— Значит, следует тебе еще рублей двести-триста серебром добавить, — заключил Жандр. — Крепись, Александр Иванович, не так уж много осталось.
* * *
Этой весной, когда по Неве прошел лед и только что снова свели мосты, Иванов встретил художника Голике. Толстощекий немчик шагал по Миллионной, блаженно щурясь на солнце и бодро выбрасывая вперед конец щегольской трости. Сразу узнал гренадера, остановился и спросил приветливо:
— Как поживаете, господин кавалер?
— Покорно благодарю. А вы каково?
— Отлично-с. Сейчас от одного коммерции советника расчет получил за портреты его с супругой. Очень им угодил, и полторы сотни золотом за пару мне вручили. — Голике распахнул добротную шинель и похлопал ладонью по карману панталон, где забренчали монеты. — И ведь как вышло: портреты закончил, на другой день назначили за деньгами приехать, а тут ледоход, мосты разводят, и две недели на острове заперт — я лодками в ледоход боюсь ездить… Но вот пожалуйста, только что сделали мне полный расчет, даже лучше вышло, оттого что увидел свою работу уже в гостиной, в богатейших рамах висят… — Немец говорил и говорил, все щурясь на солнце, как сытый кот. — Они на Моховой собственный дом имеют, и я оттуда Летним садом прошелся, где первые листочки наблюдал, да сюда, в прежде столь знакомую местность… Когда хорошо поработаешь, то имеешь право и погулять. Не правда ли, господин кавалер?
— А то как же! — сказал Иванов неопределенно. Ему не нравился этот сытый хвастунишка, и он спросил, о чем думал с первой минуты встречи:
— А как Александр Васильевич поживает?
— Поступки его мне непонятны, — поднял белесые брови Голике. — Вольную ему господа выдали. Сам государь за то золотую табакерку в три тысячи владельцу послал. Кажется, что лестней такого внимания для художника? А он все недоволен жизнью, все покойного учителя нашего сэра Джорджа поносит и ровно ничего не желает для заработка писать. — Немец недоуменно вздернул плечи и поправил пуховую шляпу, собираясь двинуться дальше.
— Так и, верно, ему от англичанина тяжко доставалось, — сказал Иванов. — Не зря же Общество попечения за него вступилось.
— Конечно, нам бывало весьма тяжело, — согласился Голике. — Но зато и выучились многому. Я так и рекомендуюсь заказчикам — ученик покойного сэра Джорджа Доу, почетного члена многих иностранных академий. И, поверьте, отчасти за такой титул по семьдесят пять, а то и по сто рублей за портрет беру. Вовсе не от Академии мое умение, курс которой закончил прошлый год, чтобы звание получить, — все от господина Доу перенято. Я даже портрет его по прежним наброскам написал, будто в саду на скамейке сидит. И тут же мы с отцом и двое моих деток резвятся с белым барашком, как у Иоанна Крестителя. А невдалеке в беседке жена моя…
— А как у Полякова с учением? — спросил гренадер.
— Можно бы счесть, что и он курс закончил. Но по строптивому характеру в Академии о документе не хлопочет. А во-вторых, хворает много — все кашляет да плюет. Я его больше к себе не приглашаю, у меня ведь дети. Ну-с, желаю здравствовать. Спешу на обед к нашему пастору.
На неделе Иванов собрался навестить Полякова. Анна Яковлевна, которой пересказал встречу с Голике, собрала корзинку разной еды — жареного мяса, пирожков, ватрушек, банку варенья.
— Скажи, что раз в гости не дозваться, так ты к нему по-прежнему, по холостяцки, — наставляла она мужа. — Я, мол, посылаю, чем угостила бы. Или иначе придумай, чтоб не обидеть…
Но говорить ничего не пришлось — квартирная хозяйка сказала, что художник ушел не так давно, куда, не сказывал. А на вопрос о здоровье жильца ответила сердито:
— Был бы сыт да здоров, кабы лики царские, как раньше, купцу готовил. А разве с одного чая пропитаешься? Извел меня кашелью. Только глаза заведу — бух да бух! Давно бы отказала от квартиры, да жалею: куда такой пойдет?
— Дозвольте гостинцы ему оставить, — попросил Иванов.
— Тут на табуретку становьте, — указала хозяйка. — Комнату, вишь, запирать стал. Богатства свои берегет!
Гренадер ушел, жалея, что не застал Таню. Она бы пообстоятельней рассказала, особенно если без хозяйки. Хотя и так понятно, что дела Полякова нехороши.
* * *
В этом году Иванов пасхальной ночью дежурил в залах, ближних к дворцовому собору, и потому всю заутреню выстоял в Предцерковной, слушая прекрасное пение придворного хора. Служили торжественно, собор озаряли сотни свечей. У большинства собравшихся на лицах было праздничное оживление. Еще бы — к пасхе объявлен список пожалованных в следующие чины или орденами и уж обязательно всем чиновникам выдан лишний месячный оклад. Но Иванов чувствовал себя одиноко — ведь уже Два раза встречал светлый праздник вместе с Анютой в Конюшенной церкви, а потом разговлялся дома под гудевший над городом перезвон колоколов.
Зато в этом году довелось увидеть церемонию, о которой только слыхивал. После заутрени царь и царица принимали поздравления от придворных кавалеров и сановников. Ей целовали руку, с ним христосовались троекратным поцелуем. Иванов обошел свои залы, вернулся, а они все шли и шли к правому клиросу, около которого стояли государь с государыней. Рассказывали, что у царицы после этого обряда распухала рука, а у царя бывало измазано фаброй все лицо. В последнем гренадер убедился, увидев, как поспешно он нырнул в дверку, за которой находился умывальник для священнослужителей. Иванов про себя позабавился: государь будто бежал от тех, кто еще вздумал бы христосоваться. А гренадерам был памятен случай, когда наказывал седым погуще краситься. Сам же Иванов в эту ночь похристосовался только с дежурным пожарным, который, когда разъехались «особы», прошел по залам, проверяя, не забыты ли где непотушенные свечи.
* * *
Летом, как всегда, приналег на ремесло. Если бывал свободен, то целые дни сидел за работой. И впервые стал чувствовать, как к вечеру не только разламывает спину, но и плохо видит глаз — памятка об Эссене. Зато за три месяца выручил шестьдесят рублей.
Только в июле он снова собрался сходить на Васильевский. Анюта упросила взять ее с собой. Не хотел было — что хорошего увидит? — но она так умильно говорила, что, вместе побывавши, лучше придумают, чем помочь бедняге, что уступил. Собрали снова целую корзинку хорошей еды и пошли.
На стук в дверь, обитую коричневым войлоком, никто не ответил. Потом с первого этажа крикнули, что квартира пуста и сдается. Расспросили и услышали, что хозяйку племянница уговорила переехать в Коломну, девушка, что прислуживала, вышла замуж за столяра на 5-ю линию, а художник съехал невесть куда.
Иванов не знал, где живет Голике, который мог слышать про Полякова, справляться в академической канцелярии было поздно, присутствие уже кончилось. Так и пошли обратно, неся корзину и любуясь вечерней Невой. Рассуждали, отчего так и не пришел к ним? Верно, стыдился плохой одежды, неудач своих, кашля.
Беседуй, гренадер, с женой, любуйся городом, да не пропусти офицера, вовремя сделай ему фрунт, поставив ношу наземь. Хорошо, что гвардия в лагере — не так часты на улицах эполеты.