Так промелькнули конец 1644 года и начало года 1645; я готовился к Кампании под командованием Герцога д'Орлеана. Двор снова отправлял его во Фландрию. Кардинал Мазарини, кто был очень рад остаться один во главе всех дел, отправлял его туда еще и в этом году под предлогом оказания ему особой чести. Он хотел позабавить его этим суетным назначением, и Аббат де ла Ривъер, пользовавшийся большим влиянием подле Принца, приложил к этому руку, в благодарность за Бенефиции, какие он время от времени получал от Кардинала, а также и за добрые пенсионы. Его Преосвященству очень бы хотелось [315] поразвлечь таким же образом и Месье Принца де Конде, но так как он обладал иным рассудком, чем Герцог д'Орлеан, он был не тем человеком, чтобы поддаться на столь грубый обман. Он хотел принимать участие во всем, что делал тот, и преуспевал в этом до конца своих дней.
Мудрость Принца де Конде и слава его сына Герцога д'Ангиена
И в самом деле, хотя Кардинал, в качестве первого Министра, казалось, один управлял делами, он не осмеливался предпринимать ничего важного, пока не договаривался предварительно с ним. Тем временем Герцог д'Ангиен по-прежнему был во главе армии, и так как успех, одержанный им в Баталии при Рокруа, был поддержан множеством других, еще увеличивших его репутацию, оказалось, что отец, человек значительный сам по себе, был менее известен этим, чем собственным сыном. Этот молодой Принц, получив лавры во Фландрии, собрал целый их урожай в Германии, где одержал грандиозную победу под Фрейбургом. Она для него была тем более славна, что долго оспаривалась, а он там исполнил долг солдата так же хорошо, как и долг Капитана.
Эта великая слава вовсе не понравилась Кардиналу, потому что отец из-за нее был более дерзок в требованиях, а он сам более застенчив в отказах. Он видел, как каждый увивался вокруг этого молодого Герцога, и, казалось, все остальные были более ничем рядом с ним. Его Преосвященство, у кого было бесконечное число хитростей в запасе, но тех хитростей, что скорее присущи частному лицу, чем великому Министру, видя Принца де Конде слишком мудрым, для того, чтобы совершить опрометчивый шаг, давший бы ему власть над ним, подкупил особу знатнейшего происхождения, дабы заставить сына сделать то, чего он не надеялся дождаться от отца.
Эта особа снискала доверие молодого Герцога определенной схожестью настроений, какая существовала между ними. У них обоих было много разума и еще множество других качеств, довольно близких, что их и объединяло. Было достаточно трудно [316] опасаться человека, вроде этого, особенно, когда у него хватало ума устраивать события издалека, и как бы вовсе о них не думая. Кардинал рассчитал, что можно нанести удар по славе отца и сына, лишь посеяв рознь между ними и Герцогом д'Орлеаном, и он трудился над этим в согласии с Аббатом де ла Ривьером. Принц де Конде, бывший большим политиком, вскоре разгадал их намерение. Он предупредил сына и порекомендовал ему поостеречься. Тем временем он постарался подкупить Аббата де ла Ривьера, дав ему знать, что он не окажется в меньших прибылях с ними, чем с Кардиналом, и мало-помалу вытягивал его из обязательств по отношению к тому. Это ввело в замешательство Его Преосвященство, и, тогда как он почти уже ни на что не надеялся с этой стороны, случилось нечто, что было бы способно вновь распалить его надежды, если бы Принц де Конде не поправил все своей мудростью.
Вспышка Герцога д'Ангиена
Месье де… находился в прекрасных отношениях с Кардиналом; именно им тот и воспользовался, дабы заставить Герцога д'Ангиена совершить какой-либо ложный шаг. Он внушил молодому Принцу неуважение к персоне Герцога д'Орлеана и надеялся, что его советы произведут свое действие в определенное время и в нужном месте. Герцог не заметил ловушки, и тот же Месье де… сказал ему, что в этот день намечается оргия во Дворце Орлеанов; он его туда пригласил и пообещал прибыть туда сам. Он там действительно был. Однако, так как там собралось больше друзей Кардинала, чем его собственных, едва только он прибыл в этот Дворец, как был отдан приказ не впускать больше никого под предлогом, что они были в достаточно доброй компании, чтобы не испытывать нужды в пополнении.
Герцог д'Орлеан и не подумал о Герцоге д'Ангиене, или, если он о нем и подумал, то счел, что его знатность ставила его превыше этого запрета; его Гвардейцы сделают исключение по его поводу. Однако, либо один Офицер был куплен, либо он хотел [317] показать себя пунктуальным в уважении к отданным приказам, но как только Герцог вошел в зал, он предупредил его о полученном им распоряжении. Герцог ответил, насмехаясь над ним, что этот приказ касался других. Офицер возразил ему, что он относился ко всем на свете без разбора. Он хотел преградить ему проход в апартаменты, где находился его мэтр, и Герцог пришел в такое негодование, что вырвал из рук его жезл, сломал его перед ним и швырнул обломки ему в лицо.
Весь зал присутствовал при оскорблении, полученном этим Офицером, кто ничего не сделал, кроме исполнения своего долга. Тотчас послышался всеобщий ропот и, может быть, он вылился бы в какое-нибудь возмущение, если бы Граф де Сент-Аньан, бывший тогда Капитаном Гвардейцев Герцога д'Орлеана, не вышел из комнаты своего Мэтра посмотреть, что происходит. Так как он был большим куртизаном, а если и любил драться, то только не против Герцога д'Ангиена, он немедленно обвинил во всем Офицера. Этот удалился, увидев, как тот, кому надлежало его поддержать, первый же его и приговорил.
Герцог д'Орлеан не разделил мнения своего Капитана Гвардейцев, и стоило великих трудов убедить его, что это оскорбление не адресовалось ему. Месье Принц де Конде заручился посредничеством близких к нему, дабы заставить его забыть, что сделал его сын. Он не простил, тем не менее, Графу де Сент-Аньану, и так как тот быстро это заметил, он продал свою должность и купил у Короля место Первого Камер-Юнкера. И хорошо сделал, как доказали последствия, поскольку если бы он по-прежнему остался у Герцога, он никогда бы не сделался Герцогом и Пэром, кем стал позднее.
Кардинал скрытно сделал все, что мог, воздвигая преграды к этому примирению. Но Герцог д'Орлеан имел ту личную, черточку, что ненавидел Министров, и едва он увидел, как тот в это вмешивается, как тут же уничтожил все затруднения, какие [318] выставлял против этого прежде. Любители раздоров были рассержены его снисходительностью. Некоторые осуждали Графа де Сент-Аньана за слабость, тогда как те, у кого было больше здравого смысла и меньше страсти, находили, что он счастливо вывернулся из столь деликатной ситуации, в какую вовлек его случай.
Снова дорога на Фландрию
Между тем, мы входили в новую кампанию, и я попросил о зачислении в отряд Мушкетеров, что Король отправлял во Фландрию. Что касается Герцога д'Ангиена, то он возвратился в Германию, где Виконт де Тюрен позволил застать себя врасплох при Мариендале. Генерал Мерси сыграл с ним там одну из своих шуток, и, проведя кампанию вплоть до наступления зимы, сделал вид, будто уходит на дальние зимние квартиры, дабы тем проще его застигнуть. Виконт де Тюрен чистосердечно поверил ему. Он в свою очередь направил войска занимать зимние квартиры; Мерси вернулся обратно и без труда разбил его. По причине такого разгрома мы не осмеливались больше и носа показывать в эту страну, и там потребовался генерал с репутацией Герцога д'Ангиена, чтобы успокоить все еще перепуганные войска.
Мерси, зная, что ему предстоит иметь дело с тем, для чьей храбрости не было ничего невозможного, и зная, что он не мог преградить ему проход к Рейну, каким тот овладел взятием в предыдущем году крепости Филиппсбург, постарался остановить его на Неккаре. Он выставил там гарнизон и приказал тем, кого бросил в эти места, стоять насмерть.
Комендант Вимпфена, атакованный первым, плохо запомнил этот приказ. Не стоило большого труда его взять, и когда армия подошла под Ротенбург, тот, кто там командовал, больше позаботился о подчинении приказам Мерси. Он выдерживал осаду в надежде, что обстоятельства как-нибудь переменятся, а он всегда найдет время отступить живым и здоровым вместе со своим гарнизоном. Он полагал, что ему нетрудно будет поджечь Мост, имевшийся в его [319] распоряжении на этой реке. Но, атакованный ночью, когда люди Герцога сами зажгли город, прежде чем он успел подумать об отходе, он был столь изумлен, что, так и не исполнив свой план, оказался погребенным под пламенем.
Герцог, сделавшись таким образом мэтром этих двух проходов, не пожелал останавливаться перед Хайльбронном, куда враги бросили их главные силы. Так как они думали, что это место было таким постом, какой Герцог никогда не захочет оставить позади себя, они укрепили его заново, хотя он и был уже укреплен заранее. Они рассчитывали, что ему было бы опасно оставить мощный гарнизон в тылу; итак, пока он будет занят его осадой, они примут все меры, какие подсказывало им благоразумие, чтобы выпутаться из опасности.
Но Герцог, знавший, что они лишь пытались его отвлечь, форсировав реку, вместо остановки перед этим местом преследовал их столь настойчиво, что они не смогли добраться до Нортлингена, куда предполагали удалиться. Каждый удивлялся, увидев, как они пятились назад после победы, одержанной ими при Мариендале, и настолько напугавшей наших Союзников, что они были готовы нас покинуть.
Они успокоились, увидев нас, к своему изумлению, торжествующими над другими, и когда Ландграф Гессенский, лично командовавший войсками Ландграфа, его сына, явился на соединение с Герцогом вместе со своей армией, было решено атаковать Мерси, разбившего свой Лагерь на двух горах, подступы к которым он считал неприступными. Он защищался там очень хорошо, и долго победа не склонялась ни на чью сторону. Два первых натиска были даже настолько удачны для него, что Герцог счел бы все потерянным, если он был бы способен пугаться.
В самом деле, он видел, как был разгромлен перед ним Маршал де Граммон, командовавший его левым крылом, и даже попавший в плен; но, вовремя придя туда на подмогу, он так быстро поправил [320] ситуацию с этой стороны, что враги, поверившие уже, будто все завоевали, увидели себя отброшенными тогда, когда они думали лишь о развитии их успеха. Они находили Герцога повсюду, куда только ни направляли свои стопы, и они поневоле говорили, дабы воздать должное его достоинствам — должно быть, существует столько же Герцогов д'Ангиенов, сколько есть у него солдат. Их разгром последовал вскоре за их первой неудачей. Они не могли больше соединиться, и Мерси, кто после похвальбы победой не мог решиться пережить свое бесчестье, желая перейти с одного крыла на другое, дабы пресечь начинавший царить там беспорядок, был убит, осуществляя все, чего можно было ожидать от великого Генерала. Его смерть вызвала все то, что обычно следует за несчастьем, вроде этого, тем более, что Генерал Глеен, кто мог бы командовать вместо него, уже был пленником. Через несколько дней он был обменян на Маршала де Граммона, кого никак не могли отбить, хотя крыло, каким он командовал, сделало для этого все возможное.
Зависть среди Вельмож
Мы узнали об этом успехе в нашей армии; это сделало Герцога д'Ангиена столь популярным, что если бы мы жили в языческие времена, ему бы воздвигли жертвенники, как делали когда-то для тех, кто возвышался над обычными людьми.
Я не знаю, был ли Герцог д'Орлеан так же доволен этим, как другие; но, наконец, я заметил, — когда один Офицер преувеличивал перед ним произошедшее в той стороне, этот Принц спросил его с огорченным видом, присутствовал ли там он сам, чтобы говорить об этом так утвердительно. Офицер ответил ему с большим почтением, что письма, полученные им, соответствуют его рассказу, но, должно быть, его корреспондент ошибся, поскольку Его Королевское Высочество находит этому возражение.
Так мы узнали, что зависть была таким же обычным делом у Вельмож, как и у остальных смертных, и никто не осмеливался больше говорить перед ним; мы приберегали наши восторги действиями [321] молодого Принца на время, когда находились вне его присутствия.
Герцог д'Орлеан, тем не менее, приобрел над врагами некоторые преимущества, что могло подать ему надежду, если и не на хвалы, возносимые молодому Принцу, то, по крайней мере, на то, что и о нем тоже заговорят с достаточным славословием, и если он и не одержал, как тот, большой победы, он, во всяком случае, имел удовольствие еще раз увидеть, как Пиколомини согнулся перед ним. Этот Генерал вознамерился остановить его у прохода к реке Кольм и дал здесь достаточно горячую схватку, где не одержал верха. Он должен был отступать так, что едва ноги унес, и после этого маленького разгрома и взятия Мардика мы атаковали Бурбур.
Я участвовал в этой осаде с первых дней; однажды я был столь возбужден преследованием врагов, сделавших вылазку на траншею, что чуть было не вошел вперемешку с ними в крепость. Пятеро других из моих товарищей, находившихся со мной в траншее, сопровождали меня в этом предприятии, и мы оказались одинаково растерянными, что один, что другой, когда понадобилось отступать. Враги проскользнули у нас, так сказать, сквозь пальцы, и четверо из нас упали замертво при первом залпе; тот, кто остался со мной, сказал мне, что самые короткие безумства — наилучшие, и так как ничего нет хуже смерти, он предпочитает сдаться, чем пытаться спастись бегством. Он обернулся к городу, выпрашивая пощады у тех, кого видел снаружи, но либо они в него уже прицелились и его не расслышали, или же они не заботились о предоставлении ему помилования, они по нему пальнули и отправили его составить компанию другим убитым.
Что до меня, то три пули пробили мои одежды, одна попала в шляпу, не оставив ни малейшей царапины на теле. Это научило меня тому, что когда Бог охраняет кого-то, тот надежно охранен, и стоит лишь поручить ему себя с утра, чтобы ничего уже не бояться за весь оставшийся день. [322]
По мне сделали еще несколько выстрелов, но поскольку стреляли издалека, это было только напрасной тратой пороха и свинца. Я вернулся в траншею головой вперед, и когда встретил там Месье дез Эссара, видевшего, как я из нее вылезал, он спросил меня, что стало с моими товарищами. Я поведал ему об их участи, и как последний погубил себя, желая спастись. Он мне ответил, что если бы знал об этом заранее, то попросил бы меня его обыскать прежде, чем возвращаться, так как при нем должны были находиться знаки внимания одной Дамы весьма знатного происхождения. Он предложил в то же время десять золотых пистолей солдату из его Роты за то, чтобы сходить взять из его карманов все, что там окажется. Он сказал ему, что еще было время, а так как врагов было видно из передней части траншеи, ни один из них не отважится выйти.
Нескромный мертвец
Солдат согласился, и пока он туда, добирался, по нему было сделано более пяти сотен мушкетных выстрелов, и ни один его не задел. Он сделал все, что хотел от него Месье дез Эссар, и, стянув с мертвеца штаны, не забавляясь их обыскиванием из страха потерять на этом слишком много времени, он принес их в траншею после того, как освободил их от всего, что счел для себя полезным. Дез Эссар не пожелал, чтобы кто-либо другой, кроме него, ознакомился с их содержимым, и когда он с большой заботой изучал найденные письма, мы заметили по его лицу, что одно из них было для него более важно, чем другие. Мы увидели, как он тут же побледнел, не пожелав назвать нам причину. Во всяком случае, не было бы непочтительностью его об этом спросить, хотя, может быть, нам и не следовало проявлять излишнее любопытство.
Я подумал, так как опасался всех Дам, что он нашел письмо от своей любовницы и узнал из него, что она ему изменила. Я сказал это на ухо одному Офицеру, стоявшему рядом со мной и заметившему, как и я, что это чтение было ему небезразлично. Тот кивнул мне в ответ головой, соглашаясь с тем, что я [324] сказал. Однако мы оба ошибались, дело касалось его гораздо ближе, чем мы об этом подумали. Если бы это была всего лишь любовница, он бы расквитался, найдя себе другую, более верную, но речь шла об одной из его ближайших родственниц, чье поведение было для него почти так же важно, как если бы она была его женой. Я раскрыл все дело, вовсе не думая об этом, через два дня после того, как вернулся в Париж.
Портрет Дамы
Эта Дама, кого я знал весьма поверхностно, передала мне просьбу зайти ее повидать; я счел, что не должен от этого отказываться, поскольку она того стоила. Она мне сказала, что узнала, будто я находился вместе с покойным, когда он был убит, и попросила меня поведать ей все обстоятельства его смерти. Я ей ответил, что действительно был свидетелем этого дела, и она не могла выбрать лучше, как обратиться именно ко мне. Я рассказал ей все, о чем уже говорил, и увидел, как она покраснела, когда я дошел до истории с солдатом. Она меня даже спросила, не смог бы я к ней его привести, и когда я ответил, что приложу все усилия, она на момент замечталась, как особа, мысленно взвешивавшая какое-то дело. Наконец, после минутного молчания, она вновь заговорила и сказала мне, что благодарит меня за мою добрую волю и за то рвение, с каким я предложил себя к ее услугам; но по зрелому размышлению она предпочла бы скорее довериться мне, чем прибегать к тому, о чем попросила меня сначала. Она мне откровенно призналась, что далеко не презирала покойного, чем вызваны ее неприятности с дез Эссаром; этот солдат наверняка отдал ему одно из ее писем; но, не зная, что он сделал с ее портретом, какой мертвец имел при себе, когда был убит, она меня умоляла о нем осведомиться; она будет моей должницей, если мне удастся забрать у него портрет, ничего не пожалев ради этой цели. С таким намерением она попросила меня поначалу привести к ней солдата, но, хорошенько поразмыслив, рассудила, что это было бы совсем некстати. [325]
Я пообещал ей сделать то, о чем она мне говорила, и, найдя Даму совершенно по моему вкусу, я не только употребил на это все мои силы, но и решил еще, если смогу, занять в ее добрых милостях место покойного.
Я отыскал солдата, и так как мы были товарищами и находились в самых простых отношениях, откровенно спросил его, не расстался ли он с портретом, что нашел на Мушкетере, кого он ходил обыскивать перед Бурбуром, Я увидел, как он покраснел, и, рассудив, что он испугался, как бы я не донес на него Капитану за то, что он отдал лишь часть найденного на покойном, я сказал ему успокоиться, в мои намерения вовсе не входило ему вредить; он и так уже подвергся достаточной опасности и заслуживал большего вознаграждения, чем получил; итак, я далеко не хотел лишать его того, что он взял, наоборот, я первый же это скрою.
Я успокоил его этими словами, и он признался мне без обиняков, что знает, о чем я хотел поговорить; он мне искренне сказал, что был готов отдать мне эту картину тут же, но если я попрошу у него коробочку, где она была закрыта, он не сможет меня удовлетворить, поскольку он ее продал вместе с бриллиантами, что находились сверху, а полученные за нее деньги проел. Я поверил ему от чистого сердца, не обязывая его приносить мне никаких клятв. Я знал, каким добрым аппетитом он обладал для этого. Однако, подумав, что именно картину хотела получить Дама скорее, чем все остальное, я попросил его мне ее отдать. Он так и сделал, и, даже не проявив любопытства на нее взглянуть, настолько я спешил отнести ее этой Даме, я оставил ее завернутой в бумагу, совсем так, как он мне ее и отдал. Дама, едва увидев меня, спросила, что мне удалось сделать. Я ей ответил, что она, по меньшей мере, может получить часть того, о чем меня просила; солдат не в состоянии был вернуть мне коробочку, поскольку он ею уже распорядился, но зато я принес ей картину. [326]
Она мне ответила, что этого вполне довольно, и, развернув бумагу, была совершенно поражена, найдя вместо своего портрета изображение соперницы, к которой крайне ревновала. Покойный никогда не желал открыть ей правду; но теперь не оставалось больше никаких сомнений, и она мне сказала с естественным видом, показывавшим, что она думала так же, как и говорила, — а! Какие мужчины мошенники, и какие женщины сумасшедшие, что полагаются на них.
Я спросил, что она хотела этим сказать, и если уж она знала одного неверного, должна ли она подозревать, что и все другие на него похожи. Она мне ответила — поскольку тот, о ком она говорила, был таким, то и все другие прекрасно могли быть такими же; она не хотела никого, кроме меня, в свидетели того, чего она стоила, и без всякого хвастовства верила, что если ее покинули ради другой, распрекрасно может приключиться то же самое и с той, кто была причиной того, что ей изменили.
Две Дамы-соперницы
Она мне объяснила в то же время эту загадку, где бы я ничего не понял без нее, и, показав мне картину, спросила, знал ли я ту, кто на ней представлен. Я не находил этот портрет и наполовину столь же красивым, как тот, что я бы написал с нее, и, не зная, кого он там мог представлять, я ей высказал и то, и другое разом. Она. нашла меня весьма угодливым в том, что я отдал ей преимущество перед женщиной на портрете, и сказала, что хотела бы мне назвать ее имя, потому что, когда я его узнаю, я, может быть, отдам предпочтение ей, поскольку это была Мадам…, жена одного из самых богатых сторонников, какие только есть во всем Париже. Я возразил ей, что это качество, быть может, и смогло бы заставить меня склониться на ее сторону, если бы я позволил заинтересованности управлять мной; но так как я всегда придаю большее значение достоинству, чем богатству, я продолжаю повторять ей, что предпочту кончик ее мизинца всему телу другой. Она мне ответила, что не верит больше подобным словам [327] после измены, какую ей довелось претерпеть; но, отставив всю галантность в сторону, она мне будет обязана, если я вновь свижусь с солдатом, дабы узнать у него, когда он нашел этот портрет на покойном, не обнаружил ли он еще и другого.
Я все сделал так, как она пожелала, и солдат мне сказал, что действительно у него есть еще один, но он не поверил в первый раз, будто бы именно этот я хотел у него попросить, поскольку он находился в такой обычной коробочке, что легко было заметить, — тот, у кого он его взял, не придавал ему такого же значения; он мне отдал его в той же коробочке, в какой и нашел; она, и в самом деле, была весьма обычная и не должна была стоить более двадцати су. Однако, не желая допускать той же ошибки, как в предыдущий раз, то есть, нести его Даме, не осмотрев предварительно, я открыл коробочку и увидел тот самый портрет, какой она у меня и просила. Я его ей отнес и заметил, отдав его, что она была очень довольна моей находкой. Я воспользовался этим случаем и высказал ей все, что начинал чувствовать к ней, но обратив все в галантность, хотя легко было заметить, как серьезно я говорил; она мне ответила, — так как совсем недавно ее обманули, она меня считала исполненным такой прямотой, что если бы она попросила у меня совета, она ничуть не сомневалась — я сам ей скажу — никогда не полагаться на слова.
Все, что я мог ей сказать, убеждая ее в том, что я говорил правду, ничему не послужило. Итак, мне было бесполезно умолять ее оставить мне этот портрет, несмотря на мои заверения придавать ему столько значения, что она будет вынуждена вскоре убедиться в моей верности. Я действительно сделался столь влюбленным в нее, что мне стало невозможно это скрывать. Я делал, однако, все, от меня зависящее, и особенно по поводу дез Эссара, чья ревность была мне слишком хорошо известна, чтобы я мог в этом ему довериться. [328]
Новая любовь
Мое поведение необычайно понравилось этой Даме и гораздо больше послужило в мою пользу, чем все страстные слова, какие бы я только смог ей наговорить. Она позволила мне довольно часто видеть ее, и так как я делался все более влюбленным день ото дня, она сочла своим долгом воздать мне по справедливости из страха, как бы от чрезмерно строгого обращения со мной я не стал бы нескромен, уверив себя в собственном несчастье. Она потребовала от меня секрета, равного верности, сказав мне, что по соблюдению его она рассудит и о ней, поскольку, кто не был скромен, никогда не может быть верным.
Такая удача заставила меня полностью забыть утрату добрых милостей Дамы, упомянутой мной прежде. У меня всегда оставалось печальное воспоминание о ней до тех пор, и оно начало стираться лишь с того дня, когда я уверился, что эта была расположена обойтись со мной по справедливости. Конечно, это завоевание не могло равняться с другим в том, что касалось моего устройства. Дама была замужем, и когда бы даже не это, я был не тем человеком, чтобы жениться на женщине, признавшейся мне в другой любви. Но, наконец, так как мысль о моем состоянии не занимала полностью всех моих желаний, я достаточно удовлетворился произошедшим со мной и отстранил от себя все, способное огорчить меня по иным поводам.
Как бы там ни было, наша связь оставалась секретной в течение некоторого времени, и, видимо, о ней так бы никогда и не узнали, если бы мы могли обойтись без других для ее поддержания. Но любовники имеют ту досадную особенность, что оказываются в необходимости положиться на кого-нибудь; так мы вручили наши дела в руки одной Демуазели, она-то нас и обманула. Я остерегался ее с тех пор, как Дама предложила ее мне в качестве нашей поверенной. Я нашел ее и кокетливой, и заинтересованной, что совершенно противоречило обычным требованиям по отношению к той особе, какую мы подыскивали. Но Дама сказала мне, что [329] знает ее лучше, чем я, и у нее было время испытать ее скромность на протяжении десяти лет ее службы при ней; я оказался принужденным поверить ей вопреки моим впечатлениям.
Памятное письмо
Однако, не по причине ее кокетства та изменила ей в верности, но потому, что жена сторонника, видевшая в том свою славу и даже поклявшаяся похищать у нее всех ее любовников, нашла средство подкупить Демуазель. Две эти Дамы взревновали одна к другой в монастыре, где они обе оказались перед замужеством, и так как они придерживались доброго мнения о самих себе, то частенько ссорились по различным поводам. Маркиз де Вилар-Ороондат влюбился в новоиспеченную жену сторонника, другая была не прочь его у нее отбить; либо ей такое завоевание показалось достойным ее, либо она сделала это, лишь бы взбесить соперницу. Та действительно подумала, будто умрет от горя; но так как время утешает в любых печалях, та в конце концов забыла об этом уроне. Она даже тем лучше утешилась, что Вилар, порхавший с красотки на красотку, как шмель с цветка на цветок, покинул ее соперницу ради особы знатнейшего происхождения. Затем Мушкетер занял место Вилара, и жена сторонника, разузнав об этом, совратила его, благодаря своим деньгам. Итак, уверенная в том, будто и со мной она сделает то же, что ей удалось сделать с ним, она написала мне письмо, и его стиль я нашел столь забавным, что я не думаю забыть его, пока буду жив. Впрочем, так как убежден, что он покажется таким же всем людям хорошего вкуса, я хочу привести здесь все это письмо целиком, дабы мне сказали, прав я или же нет. Вот что оно содержало:
«Я достаточно хорошо сложена и верю — когда на меня смотрят, легко могут влюбиться в меня, без особой необходимости для меня заключать соглашение, чтобы в этом преуспеть. Но если даже я буду слишком самонадеянной в этом мнении, я сообщаю_ вам, что у моего мужа имеется весьма хорошо набитый денежный сундук, куда я запускаю [330] руку, когда мне заблагорассудится. У меня есть и ключ от него, чтобы копаться в нем во всякий час, и это первый подарок, какой я делаю тем, кого нахожу достойными моего уважения. Поскольку вы из их числа, или, скорее, вы единственный, отыскавший секрет показаться мне милым, посмотрите же, к какой удаче вы призваны, если только вы не проявите себя недостойным ее, из неуместного великодушия по поводу глупого постоянства. Я знаю, вы любите Мадемуазель де…, но, наконец, какой бы привлекательной она ни была, она не сумеет быть таковой по сравнению с моим денежным сундуком. Впрочем, если вы возьмете на себя труд явиться завтра в девять часов к Благодарению, хорошенько рассмотрите Даму с маленькой черно-белой собачкой на руках, и вы, может быть, согласитесь — если я предложила любить вас без всякой двойной игры, вы еще будете иметь повод поздравить себя с доброй удачей».
Я был весьма удивлен, когда получил это письмо, и так как не знал почерка моей Дамы, поверил, сказать по правде, что это она отправила мне его от имени другой, поскольку была очень ревнивого темперамента и казалась мне единственной особой в мире, наиболее способной сыграть со мной такую шутку. Эта мысль заставила меня все ей открыть, хотя это и казалось мне достойным порицания, и я знал, если об этом проведают среди честных людей, конечно же, меня осудят, предположив, во всяком случае, что это письмо исходило не от моей любовницы.
Дама была в восторге от этого нового знака моей привязанности, и, отправившись на свидание вместо меня, она оскорбила другую в такой манере, что та не могла больше сомневаться в своем проигрыше. Не то, чтобы она ей что-либо сказала; они не разговаривали, а если бы они это и сделали, с теми чувствами, какие они испытывали одна к другой, я убежден, беседа была бы пикантна; но она неотрывно разглядывала соперницу глазами, полными презрения, и ее глаза сказали той столько же, сколько мог это сделать язык. К тому же, так как я не показался [331] на этом свидании, и жена сторонника знала, что письмо мне было передано в собственные руки, дело было настолько ясно само по себе, что она не могла поставить его под сомнение. Ее досада была необычайна, и ее негодование было неменьшим, потому легко рассудить, что мессу она прослушала крайне дурно; вообще, она лучше бы сделала, если бы сюда вовсе не приходила. В довершение, она оказалась у кропильницы вместе с моей новой любовницей, и эта сказала ей насмешливым тоном, дабы лучше доказать той, что она была в курсе всего, — если та привела с собой свою собачонку, чтобы подыскать ей маленького муженька, то она только напрасно потрудилась; муженек, кого она ей предназначала, не нашел ее достаточно красивой даже для того, чтобы просто принять ее во внимание. Бедная женщина растерялась от таких слов, хотя обычно ее язык был довольно хорошо подвешен. Но так как они находились в месте, требовавшем благоговения, и они не могли занестись дальше, не навредив самим себе, дело на этом и замерло. Каждая поднялась в свою карету с движениями столь различными, что невозможно было бы описать эту сцену. Оскорбленная вращала в своей голове исключительно мысли о мщении, тогда как другая аплодировала себе за то, что нанесла ей столь грандиозное унижение.
Я навестил ее в тот же день, и когда она рассказала мне о том, что сделала, я ее за это сильно укорял. Я сказал ей, что она совсем не подумала о последствиях; она должна была удовлетвориться тем, что я уклонился от свидания, а желая сделать свою победу более сокрушительной, она подвергла ее такому же риску, как на войне, где, захотев сделать слишком много, частенько разрушают то, что уже было сделано.
Месть оскорбленной
Дама не была светской особой самого большого рассудка. Она обладала гораздо большей красотой, чем разумом; потому мои предостережения не произвели на нее никакого эффекта; кроме того, они явились немного поздно, чтобы она могла ими [332] воспользоваться. Я оказался, к несчастью, слишком прозорливым пророком в том, что ей сказал. Ее противница после такой обиды решила отомстить, и хотя от той манеры, в какой она задумала за это взяться, она сама должна была претерпеть кое-какие последствия, ее злоба была столь велика, что она вовсе не заботилась о том, что с ней могло случиться.
Муж моей любовницы не отличался ни красотой, ни доброй выправкой, потому она и вышла за него только по воле родителей. Его состояние заменяло ему достоинства. Так как крайне редко такого сорта брки бывают удачными, особенно когда Дама немного склонна к галантности, получилось так, что Мушкетер, о ком я говорил выше, может быть, не был вторым из любовников этой, и, следовательно, Вилар-Ороондат не был первым. Я, может быть, тоже был далеко не третьим. Как бы там ни было, хотя этот муж не имел ни одного из качеств, делающих мужчину желанным для Дамы, жена сторонника, тем не менее, пожелала завязать с ним знакомство, в ущерб своей чести. Она верила, что когда они будут вместе, ей станет гораздо проще им управлять, таким образом ее месть сделается более неотвратимой и против его жены, и против меня, кого она сочла своим долгом возненавидеть так же, как и ее, после шутки, что я с ней сыграл.
Если бы у мужа было побольше сообразительности, он бы легко разгадал, что эта Дама скрывала какое-то тайное намерение под теми любезностями, какие она ему расточала. Так как он не был привычен ни к подобному расточительству, ни к тому, чтобы выслушивали его любезности, все должно было показаться ему подозрительным. Но поскольку, какие бы ни имелись резоны жаловаться на природу, редко кто оценивает себя по справедливости, он сделался настолько слепым по своему собственному поводу, что поверил, будто вполне заслуживает удачи, предлагавшейся ему. Он воспользовался ей, как чем-то должным ему, и Дама, не желая торопить свою месть из страха, как бы ее не упустить, обращалась [333] с ним некоторое время, как с фаворитом, ничего ему не говоря. Она рассчитывала понадежнее привязать его к себе, и тогда уже она воспользуется им наверняка.
Мне не понадобилось много времени, чтобы заметить их интригу, и я немедленно угадал грозу, собиравшуюся над моей любовницей и надо мной. Я ее предупредил, дабы она не позволила застать себя врасплох, и дабы вовремя принять все меры, что подскажет нам благоразумие. Тем не менее, так как никогда не сумеешь избежать своего несчастья, все, что мы смогли сделать, оказалось на поверку бесполезным. Я чуть было не пал под ударами этой Дамы, и если я от них и ускользнул, то это просто каким-то чудом. Моя любовница не была столь счастлива, и она поплатилась своей свободой.
Новая Кампания
Однако меры, какие Дама пожелала принять, дабы обеспечить успех своей мести, затянули дело на определенное время; началась Кампания, и я проделал ее, как прошел и другую, хотя от меня и не требовалось это делать. В самом деле, всякий год лишь один отряд Мушкетеров отправлялся в армию, и обычно участвовавшие в одной Кампании не ходили на другую; каждый должен был идти туда в свою очередь, и это повторялось ежегодно. Но желание удалиться из Парижа, дабы избежать то, что я предвидел, заставило меня домогаться от Месье де Тревиля позволения пойти туда вместо одного моего заболевшего товарища. Он колебался, предоставить ли мне такое удовлетворение, из страха, как бы каждый не принялся уклоняться от службы в его Роте, когда придет его очередь это сделать. Но Месье дез Эссар, начинавший ревновать к моим ухаживаниям за его родственницей, вступился за меня, безо всякой просьбы с моей стороны, и я еще раз зашагал по дороге к Фландрии, где армия в этом году была даже более значительна, чем обычно.
Герцог д'Ангиен примирился с Герцогом д'Орлеаном и принес ему свои извинения за то, что произошло. Итак, они казались лучшими друзьями на [334] свете, хотя в глубине души затаили зависть, как с одной, так и с другой стороны. Герцог д'Орлеан с сожалением взирал на то обстоятельство, что репутация этого молодого Принца превосходила его собственную, а Герцог д'Ангиен был не слишком доволен, что титул другого возвышал его над ним и обязывал к почтительности, с какой его дух никак не мог свыкнуться. Так как он был естественно высокомерен и расположен верить, что все должно регламентироваться достоинствами, он имел в виду свои, тогда как не всегда отдавал справедливость другим. Те, кто окружали его особу, поддерживали его в этом настроении; настолько, что он стал этим еще более подозрителен Герцогу д'Орлеану, и тот добился от Двора, чтобы молодой Принц служил под его началом, дабы унизить его.
Герцог д'Ангиен действительно был унижен, но, не имея возможности уклониться от участи, какую ему готовили, несмотря на его влияние и влияние его отца, он вместе с другим Принцем пустился по дороге на Фландрию, чтобы служить там, один в качестве Генерала, а другой — Генерал Лейтенанта. Они нашли там, над чем потрудиться; враги отбили Мардик, и так как они прекрасно видели, что мы нацеливались на Дюнкерк, они не нашли ничего лучшего, дабы помешать нам взять это место, как отбить у нас другое.
Наставник Короля
Кардинал, заботившийся прежде всего о наполнении своего кошелька, но стараясь позабавить Французов, делавший вид, будто имеет самые прекрасные предначертания на свете, додумался, пока готовились великие свершения с этой стороны, предпринять завоевание Орбетелло. Этот Город в Италии был нам совершенно ни к чему. Как бы там ни было, предприятие провалилось, и так как уже начинали проявлять некоторое недовольство им, это дало новый повод желать ему еще большего зла. Его враги заявляли, что он пошел на это только ради личного интереса, и нам нечего делать так далеко, тогда как [336] прямо у наших дверей мы могли бы совершить завоевания гораздо более полезные.
Дабы пресечь эти слухи, вредившие его репутации, и заставить говорить о нем более уважительно, он привел Короля на границу Фландрии. Он похитил этого юного Принца из женских рук, окружавших его до тех пор, и дал ему в Наставники Маркиза де Виллеруа. Такой выбор породил множество завистников при Дворе, потому что этот Маркиз не принадлежал к самой древней знати Франции. Но это был человек, чувствительный к почестям и хотевший делать лишь то, чего желали Министры. Его Преосвященство выбрал его преимущественно перед другими, потому что был более уверен в том, что будет его мэтром. Впрочем, дабы сделать его более достойным столь великой чести, он отправил его незадолго перед тем командовать перед ла Мотом, замком, расположенным в Лотарингии, что некий Комендант поклялся защищать до последнего вздоха.
Этот Комендант заперся там с шайкой бравых людей, но больших грабителей, разорявших всю страну более, чем на двадцать лье в округе. Они уже погубили Итальянца, по имени Магалотти, родственника Кардинала, кого Его Преосвященство направил туда, дабы сделать его достойным жезла Маршала Франции, что он ему готовил, если бы тот смог пережить это завоевание. С тем же намерением он послал туда и Маркиза де Виллеруа, дабы тот не только был более покорен его воле из-за такого благодеяния, но еще, чтобы было поменьше зависти, когда его увидят возведенным в подобное достоинство. Министр знал, что честь, какой его удостоят, призвав к воспитанию особы Его Величества, многим при Дворе развяжет языки, и внук человека, признававшегося в своих мемуарах, что его сын был недостаточно высокого происхождения, чтобы ехать послом в Рим, не покажется более высокородным, дабы занять пост, вроде этого. Но получилось все совсем иначе, как он и не думал. Поскольку не [337] угодишь на весь свет, враги, каких мог иметь этот новый Маршал, нашли, что он столь же мало достоин одного, как и другого. Позволив им говорить, что вздумается, Кардинал, остановившись в Амьене вместе с Королем, приказал Маршалу де ла Мейере идти поправить поражение, понесенное войсками Короля перед Орбетелло, взятием Пьомбино. Его обвиняли впоследствии в замыслах основать Королевство в той стороне, дабы получить возможность там спастись и утешиться от ударов злого рока, в случае, когда число его врагов увеличится во Франции, как он имел все основания бояться.
На службе Кардинала
Я последовал за Королем в Амьен; я еще не выехал на соединение с армией Герцога д'Орлеана, где должен был служить, когда Его Преосвященство попросил Месье де Тревиля дать ему двух Мушкетеров, кто были бы дворянами и не имели бы ничего, кроме плаща да шпаги, дабы они были бы обязаны только ему всем своим достоянием. Месье де Тревиль, кто всегда был добр ко мне, выбрал меня без колебания для представления ему. Выбор другого был более затруднителен. Он пал, наконец, на Бемо, поступившего через какое-то время после меня в Мушкетеры.
Мы оба сочли нашу судьбу обеспеченной, когда вот так были призваны к самому Министру. Всякий другой на нашем месте подумал бы, как и мы, но поскольку он далеко не отличался особой щедростью, как, бывало, Кардинал де Ришелье, мы долго прозябали, прежде чем увидели осуществление наших надежд. Далекий от доставления нам всяческих благ, каких мы от него ждали, он употреблял нас, как гонцов, а в вознаграждение за труды распоряжался выдать нам то пятьсот экю, то сотню пистолей, а то и того меньше. Так как приходилось тратить в поездках добрую часть, нам оставалась такая малость, что мы так и пребывали в нашем прежнем положении. Я хочу этим сказать, если у нас и имелись чулки, то не было башмаков, особенно у Бемо; он не [338] находил, как я, доходов в игре, и не вернул мне еще денег, что я ему одолжил.
Однако вскоре я сделался так же беден, как и он; судьба внезапно отвернулась от меня, и я начал терять все, что имел. Итак, я увидел себя лишенным моих претензий скупостью моего нового мэтра, и мое положение ухудшилось как раз тогда, как я поверил, будто преуспел. Мои потери следовали одни за другими, и очень скоро мне стало недоставать всего на свете. И так как игрок по случаю, а не по наклонности, каким я и был, всегда верит, будто сможет заткнуть бреши, какие сам же и наделал, я тем глубже погружался в трясину, чем больше предпринимал усилий из нее выбраться. Все это заставило меня сделаться более мудрым в конце концов, и, рассудив, что Бог послал мне эту помощь в игре в момент, когда я не обладал ничем, и ему было угодно отказать мне в ней теперь, когда я должен был иметь хоть какой-то доход, я пообещал себе совсем больше не играть. Итак, хотя и говорят обычно — кто играл, тот и будет играть — и верят в безошибочность этой поговорки, я вскоре показал моим поведением, что нет никакого правила без исключения. Если мне и доводилось играть при случае, то это было ничем по сравнению с тем, как я играл прежде; вот так я одержал победу над самим собой, и судьба волей-неволей была обязана улыбнуться мне с этой стороны.
Она готовила мне, однако, другое несчастье, ничуть не менее чувствительное для меня. Дама была слишком поздно предупреждена мной о ее промахе, чтобы как-то поправить свои дела; другая осведомила ее мужа о нашей связи через некоторое время после моего отъезда из Парижа. Следуя традиции, он весьма дурно перенес этот урон. Он тотчас же воспламенился, и, нисколько не сомневаясь в происшедшем по тем доказательствам, какие та ему предоставила, решил отомстить или же умереть в трудах. К несчастью для нас, он перехватил еще два письма, что мы друг другу написали, таким образом [339] терпению его пришел конец, и он послал в Амьен человека, чтобы меня убить. Он прибыл туда на два дня позже того, как я оттуда уехал по приказу Месье Кардинала, направившего меня к Маршалу дю Плесси. Он был в Италии, и Министр приказывал ему перейти в Прованс, дабы соединиться там с Маршалом де ла Мейере.
Осада Куртре
Это обстоятельство помешало убийце нанести удар, и, не зная, где меня застать, поскольку Его Преосвященство хранил мою миссию в секрете, он возвратился в Париж, где объявил тому, кто его послал, причину, по какой вернулся, так ничего и не сделав. Мой ревнивец написал ко Двору, чтобы выяснить, где я мог бы быть, и когда ни один не сумел ничего ему сказать, он не пожелал дать волю своему негодованию по отношению к жене из страха, как бы не провалить то, что задумал против меня. Он дотерпел до моего возвращения, и едва я показался в Амьене, как он был предупрежден теми, кому написал. Он отправил сюда того же человека, кто меня уже упустил, и тот, упустив меня здесь еще раз, потому что Его Преосвященство сразу же отослал меня к Куртре с несколькими приказами Герцогу д'Орлеану, последовал за мной к этому Городу. Граф Дельпон, уроженец Савойи, командовал там, и так как это был человек опытный в атаке и защите Крепостей, он требовал во что бы то ни стало от Наместника Нидерландов снабдить его боевыми припасами и довольствием, в каких он испытывал нужду.
Наместник не верил в возможность атаки на этот Город, слишком углубленный в страну. Он принял свои меры на случай тревоги и ответил Дельпону не беспокоиться, его и не думают атаковать. Дельпон был этим недоволен и дал ему знать, что, хотя бы это и было противно его приказам, он позволит себе ему сказать, насколько плохо его обслуживают его шпионы, или же он просто не остерегается вражеских перемещений; а лично он зря потерял время на [340] войне, если заблуждается в мысли, что Город будет атакован в самом скором времени.
Так как достаточно иметь достоинства, чтобы нажить себе врагов и завистников, Дельпона высмеяли перед Наместником, как человека, подверженного паническому ужасу. Когда же один из его друзей рассказал ему, как его пытались выставить, как одержимого, он удовольствовался тем, что снова написал Наместнику, дабы его не смогли упрекнуть в нерадении к его долгу и в совете лишь с собственной досадой. Его письмо встретило тот же прием, что и предыдущее; на этом он и остановился, и не говорил более ничего. Тем временем его и осадили, и поскольку горький опыт показал его насмешникам, насколько больше он знал, чем они все, они были весьма сконфужены, что так некстати его оговорили. Так как ничто не может смутить бравого человека, дурное состояние этого места не заставило его лишиться мужества. Он дал время Генералу армии Испании приготовиться подать ему помощь, и этот Генерал, приблизившись к нашим линиям, сделал все, что обычно делается, чтобы не позволить уступить крепость без боя.
Именно так обстояли дела, когда я прибыл в лагерь, и поскольку Кардинал не рекомендовал мне проявлять особого проворства, я счел, что накануне баталии я повел бы себя недостойно, тотчас же возвратившись к нему. Я даже смешался с несколькими добровольцами, просившими Герцога д'Орлеана о позволении сходить на разведку во вражеский лагерь. Мы их выманили наружу из лагеря, спровоцировав их обменяться пистолетными выстрелами. Мы завязали таким образом нечто вроде битвы, что было уже несколько больше, чем хотел наш Генерал, если бы он не сдержал нашего пыла. Так как ему было предписано ждать, чтобы его атаковали, он приказал трубить отступление, в чем проявил себя гораздо более мудрым, чем мы. Мы ретировались, следуя его приказам, а поскольку другие добровольцы [341] получили формальное запрещение возобновлять эту провокацию, мы твердо остановились в ожидании врага.
Их Генерал не смел ничего предпринимать, пока оставался хозяином собственного рассудка; но, потеряв его в дебоше, какой он устроил со своими главными Офицерами, среди которых нашлось несколько Германцев, кто, имея четыре лишних стакана в желудке, не видят уже ничего превыше их доблести, он им позволил явиться нас атаковать, когда мы об этом почти больше и не помышляли. Их предприятие было скорее дерзким, чем разумным, поскольку они пошли прямо на расположение Маршала де Гассиона, кто был человеком бдительным и хорошо умел защищаться. Им еще сошло бы, если бы они напали на Маршала де Рантсо, кто имел с ними то общее, что во всякий час дня его невозможно было найти постящимся. Они могли бы надеяться на равенство с этой стороны, и случай решил бы остальное. Но атаковав Гассиона, они наткнулись на человека, кто не мог быть застигнут врасплох, и кто отбросил их с такой силой, что, хотя и разгоряченные вином, они не замедлили обратиться в бегство.
Это предприятие весьма дурно им удалось; тогда они кинулись в другое со стороны Маршала де Рантсо, но и оно оказалось таким же безумным, как и предыдущее. Так как он укрепил свое расположение редутами, возвышавшимися от места к месту, они сконструировали траншеи для атаки на него. Это было вернейшее средство пробудить его бдительность и помешать ему пить. Но либо они прослышали, как было в действительности, что когда он выпивал, он только еще лучше бил, если, конечно, не напивался сверх меры, либо они решили добиться цели более просто, но они бесполезно проводили множество времени в этой траншее. Между тем, расположение Рантсо укрепили еще надежнее, и он совершал против них частые вылазки; если бы осажденные действовали так же против нас, и с таким же успехом, они сохранили бы свою крепость гораздо лучше, чем всем тем, что они сделали. Но [342] малочисленный гарнизон, имевшийся у Графа Дельпона, ставил его в положение невозможности что-либо предпринять; он был принужден довольствоваться защитой, в соответствии с его силами, и оставаться зрителем того, что происходило в расположении Рантсо. Он, впрочем, и не надеялся ни на что хорошее, видя, как этот Маршал почти всегда одерживал верх в вылазках. Он рассудил, что все это лишь предвещает неизбежные последствия, и не ошибся — они были вынуждены бросить их предприятие после некоторого времени. Герцог д'Орлеан воспользовался замешательством, в какое это должно было ввести дух осажденных. Он призвал их сдаться; но Дельпон, чья храбрость не ослабела, посчитал, что ему не будет чести покинуть город, когда армия была готова ему помочь. Он ждал, пока она отступит, чтобы рассуждать о капитуляции; но едва он потерял ее из виду, как счел некстати ждать большего и сдался.
Убийца при смерти
Двумя днями раньше человек, кто должен был меня убить, и кто незаметно для меня не упускал меня из виду с тех пор, как нашел, явившись в траншею, где я находился, попал под мушкетный выстрел, как раз тогда, когда подыскивал удобный случай сыграть со мной дурную шутку. Рана была смертельная, и когда ему объявили, что надо готовиться к смерти, он попросил со мной поговорить и признался мне под секретом, с какой целью пробрался сюда. Он мне сказал в то же время поберечь себя, потому что тот, кто его послал, был настолько переполнен злобой, что он на этом не остановится. Я воспользовался полученными сведениями и держался настороже. Однако, считая себя обязанным предупредить об этом Даму, дабы и она приняла меры предосторожности, так же, как и я, написав ей письмо, я отослал ей его с моим лакеем, кого отправлял в Париж., чтобы собрать немного денег, какие отдал взаймы, когда выиграл девятьсот пистолей. Он вручил его ей в собственные руки и без [343] ведома мужа, поскольку я его научил перед отъездом, как за это взяться.
Она была весьма поражена, познакомившись с содержанием письма, и, прекрасно поняв, что если ее муж пошел на такую крайность в отношении меня, ее он тоже не пощадит; она решилась его опередить. Она подкупила аптекаря, и тот за пятьдесят пистолей дал ей дозу яда. Она ловко скормила его мужу, но так как яд должен был оказать свое действие лишь мало-помалу, у него еще оставалось время поразмыслить о своей мести. Он подыскал другого убийцу, дабы отправить меня на тот свет. Не решаясь и с ней обойтись столь же жестоко после той дружбы, какую он к ней питал, он задумал отправить ее в монастырь.
Из предусмотрительности он выждал какое-то время, прежде чем остановить свой выбор на человеке, какого он искал, чтобы заняться мной. Что до нее, то, так как он думал, что лучше стоило действовать по отношению к ней с возможно меньшим шумом, он ее отправил к ее отцу. Тот был знатным дворянином в Нормандии. Он прикинулся, будто получил письма из этой страны, известившие его, что тот был совсем плох, и он сказал, что ей было необходимо заехать туда, дабы, в случае кончины, вторая из двух его единственных дочерей, жена родовитого человека из Прованса, не наложила руку на все наследство.
Гнев отца
Дама чистосердечно ему поверила, и так как она его не любила, а когда испытывают такие чувства к мужу, не требуют ничего лучшего, как от него удалиться, она уехала не только без всякого противоречия, но еще и с удовольствием. Она сочла, что пока будет у своего отца или у ее родственников, ей нечего бояться. Но прибыв туда, вместо того, чтобы увидеть своего отца мертвым или умирающим, как ожидала, она нашла его совершенно здоровым и не имеющим ни малейшего желания умирать. Она, без сомнения, весьма этим обрадовалась, но почувствовала при приближении к нему, что он не особенно [344] хорошо настроен по отношению к ней. Ей даже показалось, что взгляды его были угрожающими, в чем она не слишком ошиблась.
Он получил письмо от мужа, кто поставил его в курс всех дел, и кто в заключение умолял его как можно раньше освободить его от жены из страха, как бы он не поддался соблазну, появлявшемуся у него иногда, обойтись с ней самым дурным образом. Бедняга, конечно, скрыл бы от него свое горе, если бы умел скрытничать, как делают обычно люди его провинции; но он на них не походил, и не только скорчил ему кислую мину, но еще и высказал ему все свои резоны. Дама была весьма поражена, услышав эти упреки. Однако, не зная, что сказать в свое оправдание, потому что ее муж прислал ему также и два перехваченных им письма, она потупила глаза. Она не скоро бы их подняла, если бы ее отец, казавшийся довольно сдержанным сначала, не занесся таким образом, что она испугалась, как бы он не пошел на странные крайности.
Итак, подумав, что самое плохое извинение было бы все-таки лучше, чем ничего, она ему ответила — если бы он пожелал дать себе труд ее выслушать, он, может быть, не нашел бы ее такой виновной, как он заявлял; он должен бы припомнить, что ее выдали замуж против ее воли, как она заклинала его дать ей в мужья другого, поскольку прекрасно чувствовала, что никогда не сможет полюбить такого мужа; он же не хотел ничего сделать, несмотря на ее слезы; но ее слезы произвели не больше эффекта, чем ее мольбы, она должна была жить с человеком еще более неприятным по его настроениям, чем по его мине, хотя и его мина не была сильно привлекательна для женщины; полное отсутствие в нем деликатности устрашило бы самую добродетельную женщину; итак, она не могла расточить ему всех тех ласк, какие уделила бы другому; он разумеется, не был этим удовлетворен; однако все это могло бы еще устроиться, если бы он не был осведомлен о чувствах, какие она испытывала к нему перед свадьбой; он пришел от [345] этого в отчаяние и вздумал обвинить ее в том, что у нее якобы имелся любовник; он не остановился на одних упреках и перешел к крайностям, вплоть до того, что поднял на нее руку; она же не хотела никому жаловаться, льстя себя надеждой, что со временем он успокоится. Но поскольку его ревность довела его до изобретения любовных авантюр из-за каких-то невинно написанных писем, она не могла больше помешать себе дать знать отцу, до какой степени была несчастна.
Этот человек не верил всему, что ему говорили, особенно, когда это исходило от такой женщины, против кого у него имелись серьезные подозрения. Он ответил, что если она говорила правду, это делало ее ошибку более легковесной, но не оправдывало ее полностью; муж был неправ, заходя так далеко, какими бы ни были его резоны; но еще хуже, когда женщина, ради желания отомстить, доводила себя до поступков, в каких ее обвиняли.
Она захотела еще ему сказать, что это был лишь ревнивец, не заслуживавший никакого доверия к его словам. Он возразил, что желал бы ради любви к ней и ради собственного самолюбия, чтобы она говорила правду; но так как это дело следовало еще прояснить, прежде, чем ей поверить, он все-таки отвезет ее в монастырь. Он скомандовал в то же время заложить свою карету, и, препроводив ее в Руан, сдал там на руки Аббатиссе, одной из его родственниц.
Она перенесла без сопротивления, что ее туда отвезли, поскольку верила — ее заточение не будет продолжительным. При том, что она сделала со своим мужем, ему долго не прожить, а после его смерти она будет свободна и не обязана признавать власть над собой кого бы то ни было.
В монастыре она так здорово разыграла святошу, что сама Аббатисса обманулась и велела сказать ее отцу, кто осведомил ее обо всем деле, дабы она неотступно следила за ее поведением, что все сказанное о его дочери наверняка было клеветой; никто, как [346] она, не мог быть ни более мудр, ни более скромен, и он должен быть удовлетворен ею в самой высшей степени. Отец знал, что женщины, желающие обмануть других, обычно стараются выглядеть добродетельными. Он отложил свое окончательное суждение до тех пор, когда предпримет путешествие в Париж. Он хотел прояснить этот вопрос со своим зятем, кому распорядился сообщить место, где находилась его жена, дабы, если того охватит желание ее повидать, он мог бы сделать это, когда ему заблагорассудится. Он знал, что подобные желания частенько разбирают рогоносцев, и рогоносцы рогоносцами, но они тоже любят, чтобы их навещали, если не жены, то хотя бы любовницы. Но прежде, чем он смог осуществить свой план, яд подействовал на другого, заставив его впасть в бессилие; он не осмеливался с ним об этом говорить, поскольку в свете прошел слух, якобы тот заболел лишь от горя. Он боялся бередить его рану при том, что считал свою дочь более виновной, нежели невинной.
По примеру Адмирала
Болезнь этого бедняги усиливалась день ото дня; его исповедник спросил, не простит ли он своей жене, на что получил ответ, в точности подобный ответу одного Адмирала Франции в аналогичной ситуации. У этого Адмирала была одна-единственная дочь, и некий дворянин сделал ей ребенка. Соблазнитель сбежал в Англию после нанесения такого удара, дабы уклониться не просто от побоев, но еще и от повешения, неизбежного в данном случае, или, по меньшей мере, от отсечения головы. Итак, Адмирал уже обеспечил ему приговор, когда сам слег с опасной болезнью. Исповедник не скрыл от него состояния, в каком тот оказался, и так как он был подкуплен друзьями дворянина, он спросил у своего кающегося, неужели он хочет унести с собой свою месть в мир иной? Богу было бы угодно, дабы он простил, и если он не простит, исповеднику не хотелось бы быть на его месте. Адмирал ответил ему, что тот требует от него весьма трудного решения, но если он не мог спастись иначе, как на этом условии, [347] то он прощает соблазнителю и своей дочери, если действительно умрет. Исповедник возразил ему, что этого недостаточно, и надо сделать это вне зависимости, умрет ли он или же выздоровеет. Но другой ответил ему, — что сказано, то сказано, и он не должен ждать от него большего. Он и в самом деле умер, не пожелав изменить решения, но так как этого было достаточно, чтобы принести покой любовникам, соблазнитель вернулся, едва тот закрыл глаза, и женился на своей любовнице. Они стали родоначальниками множества кавалеров голубой ленты (Голубая лента — лента Ордена Святого Духа, самого почетного из Орденов французской знати, эквивалентного Ордену Подвязки в Англии или Ордену Золотого Руна в Испании и Австрии) и других весьма значительных персон, хотя муж был всего лишь мелким дворянином из Прованса, даже настолько мелким, что подобные ему так бедны в Берри, что вынуждены сами проливать пот за плугом.
Между тем, муж моей любовницы, дав своему исповеднику условный ответ, точно так же, как Адмирал своему, так же и отошел в мир иной, не пожелав ничего изменить. Дама немедленно вышла из монастыря, и ее отец счел себя обязанным дать на это свое согласие, не заставив себя уламывать из страха, как бы, сопротивляясь, он бы не убедил свет, что у его зятя была причина поступить именно так, как он сделал.
Не надо занимать место рогоносца
Когда она вот так возвратилась в Париж, я счел, что ничто не мешает мне больше заходить к ней, и явился туда, как обычно. Я был так же прекрасно принят там, как и в других случаях, но когда пожелал попросить ее о тех же милостях, что прежде, она мне откровенно сказала, что времена теперь не те; если она и была безумна, то больше не хочет ею быть, но если ее милости мне были дороги, она вернет их мне, как только я пожелаю, лишь бы я захотел заслужить их, женившись на ней. Многие на моем месте поймали бы ее на слове. Молодая, красивая и богатая, какой она уже была, она должна была стать еще богаче после смерти ее отца. Этого было более, чем достаточно, дабы соблазнить Гасконца, у кого ничего не было, кроме плаща да шпаги; но, [348] найдя, что в мире вполне довольно рогоносцев, без неуместного увеличения их числа, я застыл столь холодный и озадаченный при этом предложении, что ей невозможно было ошибиться в ответе.
Она осыпала меня множеством упреков и сказала мне — вот что значит облагодетельствовать неблагодарного. Я было открыл рот, собираясь ей ответить — если бы она никогда не благодетельствовала никого, кроме меня, я, может быть, не вглядывался бы в этот вопрос столь пристально; но, не желая обидеть ее такими словами, и предпочитая подыскать какое-нибудь скверное извинение, я ей ответил, что от чистого сердца принял бы честь, какую ей угодно было мне оказать, если бы не испытывал такого нерасположения к браку из страха сделать ее несчастной, впрочем, так же, как и самого себя. Она распрекрасно поняла, что я хотел сказать. Она была мной очень недовольна и принялась искать другого покупателя, раз уж я не пожелал им стать. Таковых всегда можно найти в Париже, где не испугаешь рогами большинство людей, лишь бы они были позолочены.
Предусмотрительный муж
Шевалье де…, младший сын славного дома, но не имевший другого достояния, кроме мизерного пенсиона, установленного ему старшим братом, встал в ряды соискателей и одержал победу, я вовсе не позавидовал его удаче, поскольку лишь от меня зависело ею обладать; но так как я был бы не прочь снова сделать ее моей любовницей, я представился ей, когда они были женаты, дабы посмотреть, не будет ли она в настроении обходиться со мной так, как это делала при жизни своего первого мужа. Шевалье, в чьем сознании она не могла сойти за Весталку, и опасавшийся ее слабости, счел за лучшее поговорить об этом скорее со мной, чем с ней. Он мне сказал без лишних предисловий, что каждый мэтр у себя дома, и он не находит особенно добрым, чтобы я сюда когда-либо возвращался. Мне нечего было на это сказать, и, принужденный поступить так, как он мне намекнул, я бы здорово заскучал, если бы [349] Париж не снабдил меня тысячью других любовниц, вскоре утешивших меня от потери этой.
В самом деле, я недолго подыскивал себе одну, сказать по правде, не такую красивую, какой была жена Шевалье, но зато гораздо более богатую. Речи, с какими она ко мне обратилась, едва мы сделались добрыми друзьями, полностью пришлись мне по вкусу. Она мне сказала, — поскольку нам хорошо вместе, надо, чтобы все между нами было общее; итак, я мог запускать руку в ее секретер, когда мне что-нибудь понадобится, и она никогда не найдет на это возражения.
Ее муж был Президентом, и они не слишком хорошо жили вместе, причем ни один, ни другая особенно об этом не заботились. Он сам стал причиной их раздора. В начале их семейной жизни, вместо того, чтобы жить с ней, как он и должен был делать, он пустился в тысячу авантюр. Она была этим оскорблена и донимала его попреками. Он попытался смягчить ее более порядочным поведением, но, так как он напрасно себя насиловал, ведь развратники всегда возвращаются к их первоначальной манере жить, с ним случилось досадное приключение, принятое им поначалу за простую галантность. У него имелся красивый дом в четырех лье от Париже, куда он часто ездил понаслаждаться вволю со своими любовницами. Как-то его жене нездоровилось несколько дней; он отправился туда один и назначил там свидание одной из своих подружек. Он продержал ее там два или три дня, и, хорошенько позабавившись с ней, выпроводил ее обратно в город, тогда как сам задержался там на весь остаток недели.
Соседство с Парижем привлекало к нему многочисленную компанию друзей, пока он был там; один из них явился с некой Дамой, кого он представил, как одну из своих двоюродных сестер. Он сказал, что она была замужем за одним видным дворянином из Бургундии, а в Париж ее привел процесс в Парламенте. У него действительно имелась одна, вышедшая замуж в тех краях, и находившаяся там [350] в настоящий момент, но она далеко не походила на эту, настолько же мало добродетельную, насколько та была мудра. Они, ее друг и она, выбрали дом Президента, чтобы провести несколько дней вместе, оба абсолютно уверенные, что он не тот человек, кто будет особенно присматриваться к их делам, а даже, если он что-нибудь и заметит, он не был достаточным врагом природы, чтобы возмутиться из-за того, как они воспользовались его домом для их удовольствий.
Любовники на седьмом Небе
В самом деле, он не был особенным формалистом в этом вопросе. Однако, догадавшись, в каких они были отношениях, хотя они и устроили из них для него тайну, он решил раскрыть истину, ничего у них не спрашивая. С этим намерением он отвел им спальни, соединявшиеся одна с другой. Но Даме он предоставил не совсем обычную кровать; она располагалась посреди комнаты и была подвешена за четыре угла. Он рассчитал, что мужчина явится к ней туда, и замыслил такой план, какой должен был сразу же прояснить все дело.
После славного ужина настал час отходить ко сну; он распорядился проводить их обоих, каждого в его апартаменты. Они обрадовались, когда увидели, как близко находились друг от друга, а главное, когда обнаружили, проверив общую дверь, что ничто не мешало их обоюдным визитам. Как и ожидал Президент, мужчина пробрался к Даме и улегся с ней в кровать, в подвешенную кровать, походившую скорее на маятник, чем на настоящую кровать; едва Президент убедился, что они задремали, как они были подняты к самому потолку комнаты при помощи веревок, пропущенных через блоки, прикрепленные к четырем углам. Они были столь утомлены, либо вояжем, что они проделали от Парижа до этого дома, либо чем-то иным, о чем не говорится, но легко угадывается, что ничего не почувствовали. На следующее утро они были страшно изумлены, оказавшись вот так наверху комнаты. Она была, по меньшей мере, пятнадцати футов в высоту; они [352] никак не могли спрыгнуть, не подвергаясь риску сломать себе руку или ногу, и их ситуация показалась им столь же печальной, как участь человека, попавшего в осаду, когда он меньше всего об этом думал.
Они оставались там вплоть до полудня, когда Президент счел за благо пойти сменить их с поста. Он разыграл удивление, когда увидел их, лежащих вместе и поднятых так высоко; но вскоре, обратив свое так называемое удивление в насмешку, он сказал им, что они могли бы избавиться от подобного конфуза, если бы признались ему в их интрижке, и так как он не был святошей, то с удовольствием бы оказал им услугу. Он довольно долго высмеивал их, и хотя Дама воспринимала это не без стеснения, как, впрочем, и ее друг, они притворились, будто и для них это была всего лишь веселая шутка, потому что они просто не могли сделать ничего лучшего. Однако, они затаили определенную злопамятность, и как только возвратились в Париж, молодой человек решил за себя отомстить. Ему пришла в голову идея, какую он нашел выдающейся, и вот что он немедля сделал для ее осуществления.
Не всякая, что в рясе, — Аббатисса
Так как он знал, — стоит лишь предложить любую прелестную девицу Магистрату, как тот, очертя голову, попадет впросак, он выбрал одну, настолько же всю прогнившую от болезни, насколько и красивую. Он привел ее к себе вместе с другой женщиной тех же нравов. Он велел им переодеться в монахинь и дал той, кто нехорошо себя чувствовала и была более привлекательной, все украшения, что носит аббатисса, дабы ее отличали от других.
Сделав это, он предоставил ей также карету, запряженную шестерней, с челядью в серых ливреях. Эта карета покатила по дороге к водам Бурбонов, где располагался дом Президента. Фальшивая аббатисса, кого ее болезнь лишала живых красок на лице, остановившись в его деревне около пяти часов после полудня, под предлогом, якобы легкое недомогание не позволяло ей ехать дальше, послала через час спросить у Президента, не позволит ли он ей [353] прогуляться в его Парке, когда она отдохнет. Тогда стоял месяц май, и дни были долгими и довольно жаркими. Она пошла туда к семи часам вечера, после того, как узнала, что Президент не только на это согласился, но еще и вызвался сам показать ей все, что было прекрасного в его доме. Он спустился и встретил ее в дверях, когда узнал, что она прибыла. Он нашел, что ей недостает лишь румянца, дабы быть одной из самых красивых особ на свете, приписав этот палевый цвет лица тому, в чем обычно обвиняют Дам, то есть, влюбленности. Благотворительность, какую он, естественно, оказывал прекрасному полу, заставила его задуматься о том, как бы предложить ей лекарство, почитающееся наилучшим при такого сорта болезнях. Не пожелав сказать ей сразу, до каких пределов простирается его добросердечие к ней, слишком счастливый от возможности расположить ее в свою пользу, не было такого преклонения, какого бы он ей не принес, ни такой нежности, какой бы он ей не высказал. Фальшивая аббатисса сделала вид, будто не остается ко всему этому нечувствительной, и когда она дала ему понять, что не имеет ни малейшей склонности к жизни в монастыре, тогда как ее родственники вынудили ее к этому, он заверил ее, насколько его потрясло насилие, какое над ней проделали. Наконец, воспламеняясь все более и более подле нее, он проявил к ней множество галантностей и не счел их потерянными по той манере, с какой она их принимала. Она делала это, как женщина, не имевшая никакого представления об этом мире, то есть, как воплощенная невинность, верившая всему, что ей говорили. Президент приписал это тому, что она была заперта в монастыре с пеленок, таким образом поверив, будто она настолько же наивна в любви, насколько она была в ней дряхла и истрепанна; он счел себя счастливейшим из людей. Итак, он устроил себе роскошный пир из того лакомого кусочка, что она ему заготовила. Он весьма сильно ошибся; едва попробовав упомянутый кусочек после нескольких церемоний, [354] представленных ему Дамой, дабы лучше сыграть свою роль; он не замедлил заметить, что уж лучше бы он выпил яд, чем делать то, что он сделал. Совсем немного дней спустя он заболел, и его цвет лица сделался ничуть не лучше, чем у мертвеца, он вынужден был признать, рассматривая себя в зеркало, что если и стоило смеяться над теми, кто бледны, то и он теперь принадлежал к их числу, так же, как и его новая подружка.
Итальянская болезнь
Фальшивая аббатисса прожила у него четыре или пять дней, и все это время они разделяли тот же стол и ту же постель. Затем она уехала в свое так называемое путешествие, но, едва добравшись до Корбея, вместо того, чтобы продолжать путь, она пересекла там Сену и возвратилась в Париж. Тот, кто ее послал, пообещал ей доброе вознаграждение в случае успеха. Она была рада ему доложить, что ее вояж завершился полной удачей, в чем она вовсе не ошибалась. Человек пришел в восторг от этой доброй новости; он щедро с ней расплатился, и она сбросила одежды, что носила прежде.
Между тем Президент почувствовал сильные боли во всем теле, и, однако, далеко не осознавая, что бы это могло значить, он зашел в один прекрасный момент в спальню своей жены, когда у него не было ничего лучшего на примете. Она его там приняла, хотя они и находились в скверных отношениях; то ли ей больше нравилось это, чем совсем ничего, или же ее исповедник посоветовал ей не отказываться от супружеских обязанностей. Вот так она и приняла свою долю подарка, преподнесенного ему, а убедившись в этом гораздо раньше, чем он, она наговорила ему оскорблений, способных вывести из терпения самого сдержанного светского человека. Он не осмеливался ничего говорить, потому что боль, от которой страдал и он сам, заставляла его опасаться, что он и есть виновник. Ему не понадобилось долго размышлять, чтобы признать аббатиссу за фальшивку, и он кинулся в ноги жене, умоляя ее о прощении. Он даже рассказал ей, как сам был обманут, [355] намереваясь таким способом вызвать у нее сострадание или, по меньшей мере, сделать свои извинения более приемлемыми. Если бы он так хорошо не поступил, то вместо признания своей ошибки, да еще с такой искренностью, он мог бы свалить на свою жену причину этой заразы. Дама, замирая от страха, как бы он об этом не догадался, притворилась, будто простила ему, наказав на другой раз хорошенько изучить предмет, прежде чем за него браться. Он почувствовал себя счастливым в своем несчастье, и, ничего больше не боясь, заново рассказал ей об этой авантюре; откуда же ему было знать, что она спрятала двух особ между стеной и кроватью, дабы донести на него, когда настанет удобное время. Вот тогда-то он и стал жертвой ее обмана, когда меньше всего об этом думал; а она вынудила его предстать перед правосудием, подав на него иск с требованием раздельного жительства супругов.
Тонкая штучка
Он вознамерился тогда отречься от того, что было сказано по секрету — он был уверен в том, что никто не сможет уличить его во лжи, поскольку лишь от его доброй воли зависело признать правду или же скрыть ее; но когда ему противопоставили двух свидетелей, ему больше нечего было сказать, разве только то, что его жена оказалась более тонкой штучкой, чем он сам. Так она добилась в Шатле раздельного жительства, какого она и требовала, тогда как Парламент, по своему обычаю, не пожелал высказаться столь быстро. Он пожелал оставить им время на раздумье о том, что они собираются делать, и своим постановлением дал им шесть месяцев на решение, расстанутся они либо же нет. Едва истекла эта отсрочка, как она возобновила свои судебные преследования, и Парламент не мог отказаться утвердить приговор Шатле.
Итак, разделенная с мужем, кем она совсем не была довольна, она отправилась жить к одному родственнику, моему близкому другу. Здесь уж я не тратил времени понапрасну подле нее. Она мне сделала много добра, в отличие от Месье Кардинала, [356] кто не доставлял мне никакого, впрочем, не больше, чем Бемо; он по его приказу последовал в Италию за Маршалом де ла Мейере. Он попал там под пистолетный выстрел или, по меньшей мере, уверил всех, будто бы получил его в угол глаза. Тем не менее, это была безделица, и он испытывал от этого не больше неудобства, как если бы, почесавшись, оцарапал себя собственным ногтем; но из страха, как бы память об этом не затерялась, и для того, дабы показать при случае, что и он был на войне, он носил с тех пор на этом месте мушку; он весьма бережно сохраняет ее еще и сегодня.
Как подчас кончается любовь
Мне не понадобилось долгого времени, чтобы заручиться любовью Дамы, и так как она никогда не имела детей от мужа, то думала, что какую бы милость она мне ни предоставила, она не подвергалась никакому риску. Я не был, разумеется, огорчен, когда она избавилась от страха, что любая другая могла бы иметь на ее месте, и жили мы с ней, как муж и жена, с тем единственным исключением, что далеко не оповещая о наших отношениях с барабанным боем, мы все делали втихомолку; как вдруг она оказалась беременной, когда меньше всего этого ждала. Едва она это заметила, как пришла в отчаяние. Однако, так как дело было сделано, и не существовало от него никакого лекарства, она обратилась ко мне, пожелав услышать от меня, как ей следует поступить, чтобы весть об этом не дошла до сведения ее мужа и ее родственников. Я не нашел другого выхода, как поместить ее в монастырь, раз уж она боится, что вскоре это будет видно по ее талии. Она меня послушалась, взяла себе повивальную бабку, вместо горничной, дабы та могла ей помочь в случае родов, и все дело было проведено с такой ловкостью и под таким секретом, что только мы были в курсе, она, ее горничная да я, как внезапно об этом узнал весь монастырь из-за несчастья, какого никто не мог предвидеть.
У нее начались самые страшные роды, какие когда-либо могла иметь женщина, и повивальная бабка, [357] не зная, к кому обратиться, увидела себя в роковой неизбежности или оставить ее умирать у нее на руках, или же просить о помощи в городе. Она не могла ничего сделать, однако, не испросив на это позволения Настоятельницы, и так как речь шла о жизни женщины и ее ребенка, она не колебалась. Кто был необыкновенно изумлен, так это Настоятельница, когда она узнала, что Дама рожает. Она собрала всех наиболее благоразумных монахинь, дабы узнать, что сделали бы они в столь деликатном положении. Они все были так же растеряны при такой неожиданной новости. Те, кто были добросердечны, сказали, однако, по зрелому размышлению, что вопреки всему, что бы ни могло из-за этого произойти, надо было помочь матери и ребенку. Другие придерживались иного мнения, и так долго они не могли договориться, что эта Дама скончалась в таких муках, какие легче почувствовать, чем описать Ребенок, между тем, оставался у нее в животе, и хотя повивальная бабка сказала им, что, вскрыв его, они смогли бы еще, может быть, спасти ему жизнь, они ни за что не пожелали позволить послать за хирургом из страха, как бы это не нанесло удар по репутации их монастыря.
В поисках супруги
Смерть этой Дамы положила конец нашей идиллии, и, утешившись некоторое время спустя, поскольку в этом мире и самые великие беды кончаются я решил жениться, дабы не подвергаться более тем бесчисленным приключениям, что случались со мной из-за моих любовниц. Принять такое решение было нетрудно — мне хотелось бы молодую особу кто была бы богата и скорее привлекательна, если только не совершенная красавица. Так как такое не встречается каждый день, особенно, когда ты не устроен, как было в моем случае, я растратил долгое время на поиски, так и не сумев найти то, что хотел. Наконец, одна дама из Судейских, родственница Месье де Тревиля, чей дом я посещал во всякий день, зная мои намерения, сказала мне, что она знакома с одной молодой вдовой, кто полностью бы мне [358] подошла; она была не прочь оказать мне услугу и представить меня ей; мне же предстояло довершить остальное; но если понадобится еще замолвить за меня словечко, она приложит все силы, чтобы повернуть дело в мою пользу.
Я был в восторге от этого предложения и, поблагодарив ее, как должно, умолял ее как можно раньше подать мне знаки ее доброй воли. Я ей сказал, что если я настолько тороплюсь, то только потому, что вскоре возобновится кампания, и так как меня неизбежно назначат верховым курьером Месье Кардинала, я боюсь, раз уж я вступлю в отношения с Дамой, как бы он не спутал всех моих планов, доверив мне какую-нибудь неудобную миссию. В самом деле, Бемо и я развозили большую часть его посланий, и это нам вовсе не нравилось, поскольку не приносило ни славы, ни дохода, но лишь усталость, без какой бы то ни было пользы для нас.
Но прежде, чем устремиться дальше в рассмотрение этого дела, мне надо сказать несколько слов о делах Государства.