Так прошла зима, и Король отправил часть своего Полка Гвардейцев в Русийон, который пытались приобщить к завоеваниям предыдущей Кампании. Эта маленькая Провинция была нам абсолютно необходима для сохранения Каталонии, куда, пока она оставалась у Испанцев, ничего нельзя было доставить, кроме как по морю. Так как Русийон расположен между Лангедоком и Каталонией, и единственно из Лангедока можно было вывезти всевозможные вещи, в каких Каталония испытывала нужду, требовалось избавиться от этой зависимости от моря, тем более серьезной, что Испанцы в ту эпоху были так же сильны на море, как и мы.
Месье Кардинал де Ришелье был наверняка одним из самых великих людей, когда-либо существовавших не только во Франции, но и во всей Европе. Однако, какими бы прекрасными качествами он ни обладал, у него имелись и кое-какие дурные; например, он слишком любил мстить и чересчур господствовать над знатью, с могуществом столь же [139] абсолютным, как если бы он был самим Королем. Вот так, под предлогом возвышения королевской власти на самую высокую ступень, он настолько возвысил свою собственную, пользуясь его именем, что опостылел всем на свете. Принцы Крови (он начал принижать их могущество, а нынешний Король полностью завершил его уничтожение) терпеть его не могли, потому что он испытывал к ним не больше почтения, чем ко всем остальным. Герцог д'Орлеан, интриговавший против него всякий раз, когда подворачивался удобный случай, готов был сделать это опять. Что до Принца де Конде, то он любил его ничуть не больше, хотя и женил Герцога д'Ангиена на его племяннице. Высшая Знать, чьим врагом он всегда себя объявлял, питала те же самые чувства к Его Преосвященству. Наконец, Парламенты равным образом были им раздражены, потому что он преуменьшил их власть введением Комиссаров, кого он назначал на любой процесс, и возвышением Совета им в ущерб.
Кардинал — великий человек
Министр ловко пользовался опасением Короля по отношению к Герцогу д'Орлеан, вынуждая его одобрять все эти нововведения. Он даже не встречал здесь никакой трудности, потому что подкрашивал все публичным благом, служившим для него чудесным предлогом. Что же касается до принижения других, то Король легко на это соглашался, потому что тот заявлял — он найдет здесь свой расчет, как это и было по правде. Король прекрасно видел, чем больше он их принизит, так же, как и Парламенты, тем его власть сделается огромнее, поскольку лишь они были в состоянии ей противостоять. Однако, так как этот Министр знал, что, несмотря на все преимущества, извлекаемые из этого Королем, он был склонен наводить тень на все, исходившее от него, потому он всегда заботился иметь подле Его Величества людей, готовых свалить дурные впечатления, возможно, возникавшие от его поведения, на ненависть, порожденную его привязанностью к интересам короны. [140]
Некто Сенмар
Тогда подле Короля находился некий молодой человек, кому едва перевалило за двадцать один год, но кто, тем не менее, пользовался громадным влиянием. Это был сын Маршала Д'Эффиа; в возрасте семнадцати лет он был сделан Капитаном Гвардии, потом Главным Камердинером Его Величества и, наконец, Обер-Шталмейстером Франции, и никогда ничья судьба не была равна его удаче. Король не мог ни на один момент остаться без него; как только он терял его из виду, он тотчас за ним посылал. Он даже укладывал его спать вместе с собой, как могла бы делать любовница, не остерегаясь, что столь большая фамильярность и, главное, с особой такого возраста, не только была противна королевскому величию, но еще и могла заставить его в этом раскаяться. В самом деле, так как благоразумие и молодость редко совместимы, следовало опасаться всего от молодого человека, уже забывавшегося настолько, что вместо того, чтобы постараться своими услугами заслужить ту честь, какой удостаивал его Король, он доводил иногда дерзость и даже наглость до разнузданных разговоров со своими друзьями о том, как бы ему хотелось быть поменьше по душе Его Величеству и иметь побольше свободы. Никто не смел передать Королю речи, вроде этой, скорее из страха ему не угодить, чем ради любви к этому фавориту; а так как при Дворе далеко не царила благотворительность, его положение наделало достаточно завистников, чтобы внушить им намерение его погубить, если бы она одна их от этого удерживала.
Этот молодой человек носил имя Сенмар, от названия земель его Отца в соседстве с побережием Луары. Кардинал сам пристроил его ко Двору, как инструмент, каким он делал бы все, что пожелает, поскольку он был другом его отца и немало способствовал его возвышению. На самом деле, Дом д'Эффиа, далеко не один из самых древних в Королевстве, был так нов, что имел все основания быть довольным своей судьбой по отношению к его происхождению. Все эти резоны просто обязывали фаворита [141] оставаться в тесной связи с благодетелем его отца и его собственным, но пожелав быть Герцогом и Пэром и жениться на Принцессе Мари, дочери Герцога де Невера, ставшей впоследствии Королевой Польши, он едва только заметил, что Кардинал украдкой этому противодействует, а подчас даже и открыто, как немедленно забыл все его благодеяния. Его неблагодарность причинила тем большее горе Его Преосвященству, что, видя его так близко от Короля, он боялся, как бы, вместо того, чтобы оказать ему услугу, как тот ему обещал, когда он продвигал его в окружение Его Величества, он не был бы способен ему навредить. Итак, ненависть и ревность, что он начал испытывать к нему, увеличивались с каждым днем, отношения между ними настолько ожесточились, что они не могли больше переносить один другого.
Начало заговора
Король, вовсе не любивший Кардинала, был обрадован их размолвкой и получал удовольствие ото всего, что мог наговорить против него его фаворит. Однако, так как, несмотря на эту ненависть, он видел, что Министр был ему абсолютно необходим для блага его Королевства, он никогда не прекращал им пользоваться, хотя Сенмар время от времени предпринимал различные атаки, чтобы заставить его передать это место другому. Между тем, фаворит, видя, что Король оставался туг на ухо, а Министр более чем никогда противился его намерениям, так что, в каких бы хороших отношениях он ни был с Его Величеством, он не мог добиться от него ни Принцессы Мари, кого он страстно любил, ни патента Герцога и Пэра, он решил отделаться от Кардинала, подстроив его убийство, раз уж у него не было другого средства. Итак, он решился его убить, веря, что когда он нанесет этот удар, ему будет нетрудно получить помилование Принца, кто его любил, и кто, вдобавок, смертельно ненавидел его врага. В самом деле, он верил, будто неоднократно замечал, что если Его Величество и не изгонял того от себя, то вовсе не из-за недостатка воли, [142] но потому, что он его боялся. Он так ему и сказал; Его Величество ему ответил, что все его предложения почти неисполнимы, поскольку этот Министр был мэтром всех мест его Королевства и всех армий, как на море, так и на суше; его родственники и друзья командовали ими, и он мог заставить их взбунтоваться против него, когда только тому заблагорассудится. Сенмар совершенно уверился, что когда он убьет Кардинала, Король первый обрадуется тому, что от него отделался, и даже не подумает за него мстить. Итак, все более и более утверждаясь в принятом решении, он рассудил, что надо бы посвятить Тревиля в свои интересы, дабы быть более уверенным в своем ударе.
Тревиль не говорит ни да, ни нет
Заинтересованность, какую этот последний должен бы иметь в гибели Кардинала, всеми силами противившегося тому, чтобы Король продвигал его к более высоким почестям, как Его Величество, казалось, сам этого желал, заставила Сенмара поверить, что стоит ему только сделать такое предложение, как он его сразу же примет. Однако Тревиль, кто был мудр и благоразумен, ответил ему, что он никогда не был замешан в убийстве кого бы то ни было, и он сможет сделать это исключительно по личному требованию Его Величества ради блага его Государства. Сенмар заметил ему, что он ручается — не пройдет и сорока восьми часов, как Его Величество поговорит с ним, и он просит его слова лишь на этом условии, Тревиль дал ему слово, не слишком раздумывая над тем, что он делал. Однако либо Тревиль это все-таки сделал и подумал, что Король никогда не согласится на подобную вещь, он, кто всякий день повторял, в каком он отчаянье из-за того, что разрешил убить Маршала д'Анкра, либо он счел, что немного слишком позволил себе поддаться злопамятству; а Сенмар, едва заручившись его словом, обо всем рассказал Его Величеству. Король, кто был весьма естествен, признался ему, что он не прочь бы отделаться от Его Преосвященства, не особенно размышляя, с какими целями фаворит делал ему такое [143] предложение. Он поверил, что все, сказанное им, было не чем иным, как пустыми словами на ветер, как говорят иногда. Сенмар, ободренный таким ответом, нашел Тревиля, попросил его действовать вместе с ним и убедить Его Величество сохранить при себе часть его Полка Гвардейцев, так как они могут им вскоре понадобиться для осуществления плана. Он добавил, что позволяет ему прощупать Короля по поводу всего сказанного между ними, пока он не получит, как ему и обещано, формального распоряжения из уст Его Величества.
Тревиль, кто так же, как и он, был бы рад отделаться от Кардинала, в тот же самый день навел Его Величество на этот предмет. Он не ответил ему ничем, несообразным с тем, что пообещал ему Сенмар. Итак, Тревиль выполнил свое обещание убедить Короля задержать часть нашего полка для безопасности его особы, Его Величество сам скомандовал Полковнику Гвардейцев оставить несколько рот его полка подле него, тогда как остальные двинутся по дороге на Русийон. Месье де Тревиль устроил все таким образом, чтобы рота его родственника была бы из числа тех, кто никуда не уходил. Он полагался на него более, чем на всякого другого, и в перевороте столь огромного значения ему было важно знать, что он не будет ни брошен, ни предан. Сенмар, совсем молодой человек, каким он и был, знал уже все уловки, приобретаемые при Дворе, он умел уже ловко обманывать и выдавать за чистую правду гримасы и переглядки; потому он счел, что, вместо обещанного Тревилю, ему будет вполне довольно побудить Короля сказать тому те же самые вещи, что он говорил и ему самому. Тревиль, слышавший от Короля такие речи и не один, но более сотни раз, не был этим столь удовлетворен, как предполагал фаворит. Он желал, чтобы Его Величество более определенно объяснился с ним, и таким образом дело затянулось вплоть до его отъезда, и они решили исполнить их план в Немуре. Один ни на что не соглашался, пока, как ему было обещано, сам Король [144] не скажет ему всего прямо, а другой все еще верил, что будет отвлекать его и обяжет сделать дело незаметно, не вдаваясь в особые размышления.
Когда Двор прибыл в Мелен, Тревиль настойчиво просил Сенмара сдержать его слово, тот же отослал его к моменту, когда Король будет в Фонтебло. В действительности он поговорил с Его Величеством и даже упорствовал в получении от него согласия, но Король пришел в ужас от его предложения и ответил, чтобы тот не смел и думать, тем более ему об этом говорить; Сенмар это скрыл от Тревиля и сказал ему, будто Его Величество ответил, что такие вещи должны бы понимать с полуслова, не вынуждая Короля отдавать подобные команды; именно так действовал Маршал де Витри, когда он освободил его от Маршала д'Анкра; Коннетабль де Люин всего лишь выразил Королю свою уверенность, что Его Величество весьма обяжут, если заставят исчезнуть этого Маршала, кем он имел основания быть недовольным; он не ответил ни да ни нет, но этого было достаточно для Маршала де Витри, кто знал — когда категорически не протестуют против какой-нибудь вещи, значит, на нее согласны.
Боевой кинжал
Тревиль совершенно не удовлетворился таким ответом, и хотя уже были приняты все меры для убийства, он взял свое слово назад тотчас, как увидел, что Король на это не согласен. Сенмар, к кому Кардинал по-прежнему продолжал проявлять свое дурное расположение, пришел от этого в отчаяние, поскольку он надеялся, что когда он сживет его со света, он не найдет больше препятствий ни своей любви, ни своей амбиции; потому, упорный в желании отделаться от него во что бы то ни стало, он приказал изготовить кинжал, чтобы убить его самому. Он подвесил его к головке эфеса своей шпаги, как это было в обычае в те времена, чем довольно-таки поразил весь Двор, так как, по правде сказать, этот обычай был введен скорее в расчете на военных людей, чем на куртизанов. Кардинал опасался, он был кем-то предупрежден о его намерении. Это [146] вынуждало его держаться настороже и избегать оказываться, насколько он мог, наедине с ним. Случаю, однако, было угодно, чтобы он дважды попадал в такое положение, но, вопреки его решимости, этот фаворит всякий раз бывал столь растерян, что ему не хватало храбрости взяться за кинжал, а ведь заказал он его специально, чтобы лишить того жизни.
Двор завершил короткими переходами этот вояж, и Кардинал, видя, как Король позволяет себе поддаваться злобным советам своего фаворита, заболел от горя. Так он был вынужден остановиться в Нарбоне, где, уверившись в том, будто умирает, изменил свое Завещание, добавив, что обладает пятнадцатью сотнями тысяч франков, принадлежащими Королю, о каких этот последний ничего не знал; с самого начала своего Министерства он счел себя обязанным сделать этот маленький фонд, дабы помочь в назначенный час нуждам Государства; и так как все это было только на пользу Его Величеству, он надеется, что Король будет скорее более благодарен, нежели возмущен.
Месье де Сенмар, кто не посмел отделаться от него спланированным образом, но кто, однако, ничего не забывал, лишь бы его погубить, сделал все, что мог, объявляя этот резерв подозрительным. Он указал Его Величеству, что только страх смерти заставил Кардинала о нем заговорить, и никогда бы он этого не сделал, если бы, как в подобной ситуации, не опасался бы Божьего суда.
Кардинал, почувствовав некоторое облегчение, явился в Лагерь перед Перпиньяном, куда Король прибыл уже несколько дней назад. Это место было осаждено до того, как он туда явился, Маршалами де Шомбергом и де ла Мейере. Но, хотя первый был ветераном, второму досталась почти вся честь за происшедшее. Это не понравилось другому, кто был гораздо более высокого происхождения, и так как он приписал это предпочтение родству, существовавшему между Маршалом де ла Мейере и Кардиналом, он тайно объявил себя врагом, как одного, [147] так и другого. Итак, узнав, что Сенмар не принадлежал к друзьям Кардинала, он вошел с ним в секретные связи.
Прибытие Кардинала изменило настроение Короля по его поводу. Так как этот Принц, далеко не постоянный в своих чувствах, как Король, его сын, сегодня, имел ту дурную черту, что последний, разговаривавший с ним, оказывался правым; его доверие внезапно ожило вновь к Его Преосвященству. Правда, Маршал де ла Мейере, кого Король счел нужным пригласить на эту встречу, немало послужил Его Преосвященству для его примирения с Его Величеством. Он заявил ему, что все, о чем разглагольствуют враги Министра, касающееся резерва, о каком я недавно упомянул, было бы даже стыдно подумать в отношении человека, кто всегда приносил себя в жертву интересам Государства; такой секрет должен быть позволен любому Министру, потому что прекрасно известно, когда любой Принц убеждается в том, что у него есть деньги в казне, он же первый приказывает их забрать, частенько вовсе не заботясь о том, не будет ли у него в них надобности в будущем.
Новая встреча с Орлеаном и Буйоном
Маршал, только что взявший Колиур, порт на Средиземном море на мысе Русийона, да еще совсем готовый сделать то же самое с Перпиньяном, сделался еще более убедительным своими действиями, чем всеми резонами, приведенными им в доказательство своих речей. Сенмар вошел в такой раж, что голова у него пошла кругом. Вместо того, чтобы ждать, когда Король снова поменяет настроение, по своей доброй привычке, он решил впустить во Францию армию Испанцев. Он знал, что им всегда не терпелось это сделать, лишь бы они доверяли особе, которая их к тому призовет — потому, стремясь привлечь в свою партию людей со столь же дурными намерениями, как у него, он добился оправдания своего решения у Герцога д'Орлеан и Маршала де Шомберга. Герцог де Буйон, всегда готовый взбаламутить Государство, тотчас вошел в этот заговор. [148] Так как вопрос теперь был только в том, как бы обеспечить ему успех, Фонтрай, поставленный в курс Сенмаром, кто был его другом, сделал вид, будто поссорился с одним из главных Офицеров армии, дабы получить предлог для перехода в Испанию. Дело осуществилось так, как они вместе и предполагали, и Фонтрай, поискав ссоры с тем, о ком я говорил, в довершение всего спровоцировал его на дуэль. Едва он узнал, что имеется приказ его арестовать, как того и следовало ожидать, он перебрался в Испанию.
Хотя Сенмар принял столь позорные меры, способные лишь погубить его в сознании Его Величества, он не преминул оживить к нему свои ухаживания, явно находившиеся на точке угасания. Король вновь воспылал дружбой к нему, а так как он знал, что у Его Величества легко зарождались подозрения из-за безделицы, он нагнал на него страх непомерной властью, оказавшейся в руках Его Преосвященства. Он сказал ему, что тот стал господином на море через Адмиралтейство, расположенное им в его же доме, и на суше он не менее могуществен; его родственник, Маршал де Брезе, может, когда только захочет, овладеть Каталонией, что тот отдал ему в Вице-Королевство; армия, стоявшая в настоящее время под Перпиньяном, подчинялась настолько же полно Маршалу де ла Мейере, как казалось, еще и другому господину, а те, кто командовали во Фландрии, тоже были мужьями его племянниц, так же, как большинство Наместников провинций были еще и людьми, всецело ему преданными; так что теперь, можно сказать, лишь от него зависит, не завладеть ли ему и короной.
Тарасконское уединение
Ничего и не требовалось больше, чтобы встревожить Короля; итак, с этого самого дня он обращался к Министру с самой злобной физиономией, какую только можно себе вообразить; Его Преосвященство был тем более изумлен этим обстоятельством, что знал, как далек был Его Величество от той [149] скрытности, что видишь обычно при всех Дворах. В последующие дни ситуация еще ухудшилась, и Сенмар, видя, как обеспокоен Министр, передал ему через третьих лиц, что если тот вовремя не позаботится о своей безопасности, с ним может приключиться нечто пострашнее, чем об этом можно было бы сказать.
Кардинал всегда казался тверд при самых досадных событиях, происходивших в течение его министерства. Во времена взятия Корби его враги распустили слух, что люди из народа обвиняли его во всех беспорядках Государства, и стоит ему показаться на публике, как они принесут его в жертву их недовольству; он столь мало испугался этих угроз, что выехал совершенно один в карете и прогулялся в ней по всему Парижу. Если он был столь дерзок в тот раз, то, наверное, потому, что знал, насколько эти слухи были ложны, и что народ нередко угрожает людям в их отсутствии, тогда как он трепещет, оказавшись с ними лицом к лицу. Как бы там ни было, Министр, оценив, что ситуация совсем не та при этой встрече, где он имел дело с фаворитом, не только обнаглевшим от своего положения, но еще и способным предпринять все, что угодно, против него, громко обвинявшим его одного в противодействии своей любви и своему тщеславию, притворился еще более больным, чем он был в Нарбоне. Под этим предлогом он испросил разрешения Короля туда вернуться, Его Величество ему это позволил, и вместо того, чтобы там остановиться, он проехал вплоть до Тараскона, где, наконец, почувствовал себя в большей безопасности. Он даже решился удалиться подальше, следуя сведениям, доходившим до него от Двора, где у него еще имелось несколько друзей.
Месье де Ту, Государственный Советник, кому Сенмар сказал но секрету, как своему лучшему другу, зачем Фонтрай отправился в Испанию, заметил ему, что он немного слишком торопится; сам лично он посоветовал бы ему теперь, когда тот устроил травлю на своего врага, удовлетвориться этим [150] триумфом, не упорствовать в предприятии, что сделает его преступником в глазах Его Величества, если он когда-либо о нем узнает; он должен бы, как можно скорее, отозвать Фонтрая и послать ему приказ найти предлог разорвать все, что он там затеял. Сенмар ответил ему, что дела уже слишком далеко зашли, и нельзя поступить таким образом; Испанцы именно те люди, что способны злоупотребить его секретом в случае, если они увидят, как над ними всего лишь посмеялись. Он даже воспользовался этой поговоркой — когда вино налито, его надо выпить.
Едва Кардинал прибыл в Тараскон, как его друзья повторили ему, что Сенмар по-прежнему продолжает губить его в сознании Его Величества; они вместе постоянно его высмеивают, и если такое продлится, они просто не знают, чем все это кончится. В самом деле, уже громко требовали заставить его отдать отчет во всех налогах, поднятых при его Министерстве, его даже открыто обвиняли в присваивании части их в свою пользу. Кстати об этом, громко растрезвонили о его затратах на замки Ришелье, Рюэй и на Кардинальский Дворец; и говорили даже, что Его Величество не должен бы быть ему особенно обязан за принесение этого Дворца в дар по его Завещанию, потому что это было скорее возмещение, нежели дар.
Умело спровоцированный разгром
Кардинал был встревожен этими новостями. Он рассматривал их, как предвестья какой-то опалы, что в его случае могла быть только грандиознейшей, потому что, когда падают Министры, то это всегда с очень большой высоты. Так как враги были сильны во Фландрии, и Граф де Аркур и Маршал де Граммон, командовавшие там каждый армией, отделенной одна от другой, постоянно находились в обороне, он попросил этого последнего сделать какой-нибудь ложный маневр, из которого он не смог бы выпутаться иначе, как позорным бегством. Он не посмел попросить об этом и другого, потому что забота о его репутации, поднятой им на самую высокую ступень бесконечным числом великих [151] поступков, трогала его гораздо ближе, чем желание, какое он мог бы иметь, угодить министру. Маршал, кому приходилось улаживать столько разнообразных вещей, оказался не таким разборчивым, он пошел на тот шаг, какой Его Преосвященство пожелал, чтобы он сделал, и враги набросились на него в тот же момент, он же столь резво принялся спасаться, что день этот был назван днем шпор.
Как только Король был извещен об этом событии, он утратил всякое желание смеяться вместе с Сенмаром. Он пожалел об удалении Кардинала, чьи советы были ему абсолютно необходимы в обстоятельствах, вроде этих. Он посылал к нему гонцов за гонцами, чтобы заставить его вернуться, требуя от него содействовать безопасности границы, что вскоре рискует подвергнуться свирепости Испанцев теперь, когда они не найдут больше армии на своем пути. Кардинал, обрадованный столь добрым успехом своих предначертаний, не поехал ни с прибытием первого гонца, ни даже второго. Он желал, чтобы болезнь сделалась еще более нестерпимой, прежде чем принести от нее исцеление. Он позволил врагам частично сделать все то, что в обычае делать, когда одерживают большую победу. Король, находившийся более, чем в двухстах лье от него, и все еще полагавшийся на него во многих вещах, оказался еще более неспособным навести порядок; он послал новых гонцов, чтобы приказать ему поспешить с отъездом. Тот торопился не более, чем раньше, и, продолжая разыгрывать больного, велел сказать Королю, что он пребывает в жалком состоянии, и ему просто невозможно подчиниться ему, не подвергаясь опасности умереть по дороге. Он мог легко заставить поверить во все, что ему угодно было сказать о своей болезни, потому что горе, посетившее его с некоторых пор, сильно его изменило; кроме того, по правде сказать, у него был геморрой, уже какое-то время доставлявший ему большие страдания.
Король чуть было сам не отправился за ним и наверняка бы это сделал, если бы Сенмар, желавший [152] помешать ему любой ценой, не сказал, что, если он хоть немного отдалится от лагеря, то дела осады, вместо того, чтобы завершиться успехом, вскоре придут в странный беспорядок. Он сказал, что зависть, царившая между Маршалом де Шомбергом и Маршалом де ла Мейере, скоро явится причиной печальных перемен; только его личное присутствие могло бы этому помешать настолько, что завоевание или потеря этого места не зависят ни от чего иного, как от того решения, какое Его Величество примет в данной ситуации. Ему отрапортовали так же, что Маршал де ла Мейере был ненавидим всеми войсками из-за его невыносимого тщеславия; каждый день у него стычки с главными Офицерами, и если бы речь шла лишь о том, чтобы отнять у него славу, какую он стремился придать себе взятием этого города, они вовсе не заботились бы об исполнении их долга.
Шпион доносит
Эти речи, основанные на наблюдениях, потому что действительно Маршал был о себе высокого мнения, погрузили Короля в странную растерянность. Однако, тогда как он поверил, будто все погибло, Кардинал получил донесение о том, чем Фонтрай, вернувшийся из Испании, там занимался. Это донесение пришло к нему из Италии, где находился Герцог де Буйон, кому Его Величество отдал командование своими армиями в этой стране. Полагают, что оно было послано слугой Герцога, состоявшим у него на жаловании, и кому его мэтр полностью доверял, потому что считал его бесконечно далеким от всякой неверности ему. Как только Кардинал заручился этим донесением с приложенной к нему копией договора, дабы не возникло никаких сомнений в подлинности дела, он выехал из Тараскона на встречу с Королем. Месье де Шавиньи, Государственный Секретарь, кого Сенмар так и не смог подкупить, предупредил Его Величество о его скором приезде. Сам он был лично извещен нарочным курьером, что Кардинал вез с собой такое, чем он мог бы поразить своих врагов. Шавиньи, водивший [153] дружбу с месье де Фабером, сказал ему об этом по секрету, а он, в свою очередь принадлежавший к друзьям Маршала де Шомберга, поделился с ним, дабы тот вовремя отказался от дружбы с человеком, кого он считал погибшим. Он знал о близости, с определенного времени связывавшей Маршала с Месье де Сенмаром, и не сомневался в том, что его мнение должно быть ему приятно, потому что оставалось еще достаточно времени, чтобы им воспользоваться.
Маршал был весьма изумлен, когда услышал подобные слова от Фабера, кто был человеком искренним и неспособным никому подать повод опасаться его. Он в тот же момент послал за Фонтрайем и высказал ему все, что только сейчас узнал сам. Фонтрай ответил ему, что все, высказанное им, нисколько его не удивляет; он уже заподозрил о каком-то готовящемся важном деле, поскольку вот уже несколько дней, как Король не обращается больше к Сенмару с той доброй миной, с какой он обычно это делал. Он говорил правду, но не думал, что причиной этому было то, о чем ему сказал Маршал. Все горе его Величества происходило лишь от разгрома Маршала де Граммона. Однако, так как все наводит страх, когда чувствуют себя виновными, не потребовалось больше ни одному, ни другому для принятия собственных мер. Маршал под предлогом болезни покинул армию, чтобы наблюдать издалека, на кого обрушится гроза, и Фонтрай сделал то же самое, попытавшись прежде убедить Сенмара не дожидаться громовых раскатов.
Смерть фаворита
Кардинал, прибыв под Перпиньян, едва только посвятил Короля в то, что он открыл, как Его Величество приказал арестовать Сенмара. Был отправлен приказ арестовать Месье де Буйона. Месье де Кувонж, кому он был поручен Графом дю Плесси, командовавшим в этой стране войсками Короля, весьма ловко его исполнил. Месье де Ту был тоже арестован и препровожден в Лион вместе с Месье де Сенмаром; их процесс был начат и завершен. Они [154] оба были приговорены к отсечению головы, один за желание впустить врагов в Королевство, другой за осведомленность в этом деле и за сокрытие его. Что же касается Месье де Буйона, то, конечно, толковали о том, что надо бы с ним поступить точно так же, но поскольку у него было, чем выкупить свою жизнь, он расквитался за все, отдав свои владения в Седане. Фабер, кто обхаживал Кардинала в течение нескольких лет, получил в вознаграждение это наместничество, несмотря на то, что его домогалось множество Офицеров, более значительных, чем он. [155]
Смерть Кардинала и конец страсти
Кардинал умер, да здравствует Кардинал
Кардинал ненадолго пережил этот триумф; геморрой по-прежнему продолжал причинять ему тысячу мучений, и вскоре он не смог больше ни сидеть, ни даже оставаться в одном положении. Итак, он был вынужден приказать Швейцарцам увезти его из Русийона, и они вынесли его оттуда на собственных плечах. Во все места, где он располагался по дороге, его вносили через окна, расширенные при надобности, дабы было удобнее его туда пронести. Так его доставили до Роана, где поместили на судно до Бриара; потом от Бриара Швейцарцы вновь понесли его, как делали это и раньше; и, прибыв таким образом в свой Дворец, он там и умер через два месяца и двадцать два дня после того, как послал на смерть Сенмара и де Ту. Перпиньян сдался Маршалу де ла Мейере как раз тогда, как Король въезжал в Париж, и затем он взял Сале, когда наш полк возвращался оттуда ко Двору. Я увидел в первый раз тогда, под [156] Перпиньяном, Кардинала Мазарини, для кого Король добивался пурпурной мантии два года назад, но кто получил кардинальскую шапочку только в момент этой осады. Его состояние было столь колоссально, что богатства многих государей никогда даже и не приближались к нему; также никогда не существовало человека, кто так бы кичился, как он, тем постом, куда он был вскоре помещен. Однако достойно удивления, как он мог сопротивляться огромному числу врагов и завистников, каких он немедленно нажил своим высокомерным поведением; но еще более удивительно, мне кажется, как народ, всегда любивший свободу так, как наш, мог терпеть, оказавшись жертвой его скупости. Король ввел его в свой Совет после нескольких услуг, оказанных им в Италии; а так как он обладал гибким разумом, Кардинал де Ришелье, кого он весьма заботливо обхаживал, вскоре начал употреблять его в делах большой важности. Король поручил ему овладеть городом Седан, и, утвердив там Фабера, он вернулся ко Двору, где почти сразу после его приезда последовала смерть первого Министра.
В этот момент подумали, что так как Король его вовсе не любил, его семейство недолго будет оставаться в том блеске, до какого он его возвысил. Но Его Величество, предвидя, что если он пойдет на какой-нибудь подобный шаг, это слишком явно засвидетельствует, как частенько и поговаривали в мире, что Министр всегда держал его под опекой, и лишь его смерть позволила ему из-под нее выйти, потому он не только поддержал это семейство в его славе, но пожаловал ему еще и новые почести. Он повелел принять в Парламент сына Маршала де Брезе в качестве Герцога и Пэра, что совсем не понравилось Королеве (ее всегда обижали в течение его Министерства), и она надеялась теперь, когда, наконец, глаза Кардинала были закрыты, Его Величество отомстит за все, что тот ей сделал. Она тем более этому верила, что, казалось, мстя за нее, Его Величество одновременно отомстит за себя самого, за [157] множество случаев, когда, можно сказать, пренебрегали почтением по отношению к нему, как при тех стычках, о каких я говорил.
Однако, хотя Король придерживался такой политики, это не помешало ему выпустить на свободу некоторое количество заключенных, кого Министр приказал арестовать под разными предлогами. Среди них были Маршал де Бассомпьер и Граф де Кармен; они были заперты в Бастилии на протяжении десяти лет и никогда бы не увидели света дня, если бы Кардинал был жив. Его Величество желал свалить на него вину за их заточение и избавиться этим от народной ненависти; но получилось так, что, желая обрести репутацию Принца, преисполненного добродетелями, поскольку он возвращал свободу несчастным, потерявшим ее исключительно потому, что они осмелились не угодить Министру, он окончательно убедил весь свет, если в этом была нужда, что он никогда не был в силах править своим Государством сам. В самом деле, если бы Его Величество обладал всем своим могуществом, никогда бы он не потерпел, чтобы над ними устраивали такие насилия. Именно этого хотели все его добрые подданные, много выстрадавшие при Кардинале, но так ничего и не сумевшие добиться, пока тот был жив. Что было в этом невероятного, так это то, что Министр частенько добавлял насмешку к насилию по отношению к тем, кого он принимался притеснять.
Мадам де Сен-Люк, сестра Маршала де Бассомпьера, несколько раз ходила к Кардиналу, дабы умолить его соблаговолить облегчить страдания ее брата; он притворился, так как у нее было не меньше разума, чем у него, будто он первый этим интересуется, и когда она ему сказала, что ее брат заболел, он спросил у нее, — может быть, тот просто соскучился. Это был забавный вопрос о человеке, десять лет запертом в четырех стенах, и особенно со стороны человека столь же светского, каким был и сам Маршал. Потому Месье де Сен-Люк и все те, кто сочувствовал несчастью заключенного, не желали [158] больше, чтобы она возвращалась к Его Преосвященству, найдя, что еще труднее снести подобное оскорбление, чем насилие, совершенное над Маршалом.
Настырный ревнивец
Едва я вернулся в Париж, как хозяйка кабаре представила мне множество доказательств необычайной изворотливости, чтобы видеться со мной вопреки ее мужу; она назначала мне разнообразнейшие свидания, то у одной из своих подруг, то у другой, и так далее.
Бедный ревнивец всегда был достаточно дурного мнения о своей жене, а так как они приняли решение не спать больше вместе, это вносило еще большую неприязнь между ними; потому он не думал ни о чем ином, как застать ее на месте преступления, дабы получить возможность ее постричь и засадить в какой-нибудь монастырь. Вот почему он сделал вид, будто коммерция призывает его в Бургундию, и приготовил свои дела, как если бы действительно ему нужно было туда уезжать. Итак, пока мы думали, что он собирается ехать, он размышлял только о том, как бы ему остаться в Париже и самому наблюдать за всеми нашими передвижениями. Он разыграл, однако, подготовку к своему вояжу с большой заботой, дабы лучше нас обмануть; он смазал сапоги, уложил чемодан, купил коня и сговорился с тремя или четырьмя виноторговцами, чтобы путешествовать в компании. Его жена, кто была свидетельницей всего этого, сказала мне об этом во время одного свидания.
Стояло еще начало Октября месяца, но погода была такой теплой в том году, что весь урожай винограда уже собрали. Повсюду осень была столь хороша, как могло бы быть само лето; таким образом, я и сейчас еще припоминаю, будто это было вчера, как в день, когда хозяин кабаре притворился, что уезжает, настолько яростно припекало, что едва ли было жарче в Сен-Жане. Вечера в это время года обычно становятся свежими; не так было тогда, а впрочем, мы все это увидим из того, что я теперь [159] расскажу. В этот вечер ярко сияла луна, и можно было подумать, будто вернулось лето, столько людей вышло на прогулку. Как бы там ни было, так как сумерки более благоприятны для любовников, чем свет, это лунное сияние меня вовсе бы не устроило, если бы я должен был чего-то опасаться; но, далекий от всякого беспокойства, я явился вечером к одной приятельнице моей любовницы, где мне нужно было взять ключ от ее комнаты, дабы я смог войти прежде, чем она туда удалится. Эта приятельница успела сходить навестить ее час назад и усадила меня ужинать с ней, как они вместе условились; я вышел из ее дома около девяти часов, чтобы отправиться на мое свидание.
Муж стоял на страже по другую сторону улицы, напротив двери. Он до глаз закутался в пунцовый плащ, специально купленный им на толкучке, чтобы лучше замаскироваться. Я его, конечно же, заметил, но так как полагал, что он уже более, чем в десяти лье отсюда, и этот плащ настолько его преображал, что потребовалось бы быть колдуном, чтобы его узнать, мне и в голову не могло придти, что это был он. Итак, прямо у него на глазах я вошел на подъездную дорогу к его дому, и так как он меня узнал гораздо лучше, чем я его, он страшно обрадовался увидеть вблизи столь долгожданный момент, когда он сможет отомстить своей жене и мне; поскольку он решился сыграть со мной злую шутку, рискнув всем, что могло бы с ним за это произойти. Он намеревался, по меньшей мере, искалечить меня, если не убить, как я узнал потом от его гарсона, пообещавшего поддержать его в исполнении всех задуманных им планов.
Войдя в дом, я поднялся как можно тише в комнату, где у меня было назначено свидание. Она располагалась на третьем этаже, потому что этот человек оставил второй этаж для важных гостей, какие могли бы к нему зайти. Обычно комната была довольно хорошо обставлена, но, не желая, чтобы правосудие наложило арест там, где он нанесет свой удар, [160] хозяин кабаре все вывез накануне, причем никто, кроме его гарсона, не был в курсе этого дела. Он перевез мебель к кузену гарсона, кто был одним из его постояльцев и кому они оба доверили секрет.
Жаркое дело
Я открыл дверь комнаты так же тихо, как и поднимался. Я все-таки затворил ее за собой и застыл без движения, как от страха наделать шума, его могли бы услышать снизу, так и для того, чтобы самому не упустить, когда будет подниматься хозяйка. Мы договорились, что я открою эту дверь, как только она в нее поскребется, и мне нужно было стоять совсем рядом, чтобы не спутать ее с людьми, случайно забредшими сюда. Время показалось мне достаточно долгим, прежде чем я услышал, как она поднимается; просто-напросто она хотела пронаблюдать, как все ее люди удалятся, перед тем, как идти ложиться. Между мужем и гарсоном было условлено, — как только я прибуду, тот тотчас явится на подъездную дорогу к дому, или же мэтр пойдет его искать, чтобы обменяться новостями. Это было исполнено точно по уговору, причем жена ничего не смогла заподозрить. Хозяин кабаре сказал гарсону держаться наготове — зверь попался в сети. Вот так он говорил обо мне, и он, без сомнения, верил, что моя смерть так же близка, как смерть бедного кабана или какого-нибудь другого загнанного животного. Как бы там ни было, его жена удалилась, проследив за уходом всех ее людей, поскреблась в дверь комнаты, и я поторопился ей открыть. Моментом позже мы улеглись в постель и находились там добрые полчаса, когда гарсон открыл входную дверь своему мэтру. Тот вооружился пистолетом и кинжалом, чтобы на сей раз меня не упустить.
Выпавший из окна
Его жена и я были весьма далеки от мысли о том, что сейчас с нами случится, и мы задумывались лишь, как бы поприятнее провести время, когда этот муж, втихомолку поднявшийся со своим гарсоном, захотел открыть нашу дверь специально заказанным им дубликатом ключа. Мы были крайне удивлены, когда услышали эту возню, но так как, к счастью, [161] я задвинул засов, у меня было время принять решение, подсказанное мне благоразумием, а именно — бежать. Но, когда я хотел одеться и кинуться во двор торговца жареным мясом, расположенный под окнами соседнего с комнатой кабинета, я оказался в такой спешке, что не успел натянуть ни мой камзол, ни штаны. Хозяин кабаре, кто был не менее предусмотрительным человеком, чем я, захватил с собой железный лом, чтобы разбить дверь, если она окажет ему хоть малейшее сопротивление, и так как дверь эта не была особенно крепка, он вскоре расколол ее надвое. Я был мудр — с первым же нанесенным им ударом я распахнул окно кабинета и выбросился на двор, где и свалился человек на двадцать подмастерий торговца, сидевших один подле другого. Они воспользовались прекрасным лунным светом, чтобы наворовать себе мяса, и вовсе и не думали обо мне. Так как я был совсем голый под рубахой, я позволяю поразмышлять, насколько они были поражены, увидев меня в подобном одеянии. Они меня знали, поскольку с тех пор, как я выиграл восемьдесят пистолей, я постоянно продолжал резвиться в прихожей Короля и не был там слишком несчастлив, так что эти легко нажитые деньги я и тратил так же легко, не отказывая себе в удовольствиях — торговцы жареным мясом и хозяева кабаре почувствовали это настолько же хорошо, как и торговцы перьями, тканями и лентами. И пока мне было позволено видеться с моей любовницей у нее, и даже после этого, я всегда был клиентом этого торговца жареным мясом, поскольку мне казалось, что у него имелось лучшее мясо, чем у других.
Эти подмастерья, наслышанные о моей интрижке с женой их соседа, потому что после устроенного им разгрома и не могло быть иначе, прекрасно догадались тогда о том, что со мной приключилось. Их хозяин и хозяйка, вовсе не любившие его по причине его крайней скупости и из-за того, что он был мало сговорчив с теми, с кем имел дело, дали мне [162] башмаки, плащ и шляпу. Они с удовольствием дали бы мне и целый костюм, если бы у меня было время его натянуть, но так как они боялись, как бы ревнивец не явился меня искать к ним, когда он увидит, что я не мог спастись в другом месте, они мне посоветовали бежать, не теряя ни минуты. Я счел, что их совет был совсем недурен, и, последовав ему, предстал перед тем же Комиссаром, кто отвел его в тюрьму, когда он мне устроил свою первую свару. Я, конечно, поостерегся рассказывать ему все, как оно было на самом деле, потому что этим я только бы вызвал смех над самим собой. Если правда, что нет на свете города, где безнаказанно плодится столько рогоносцев, как в Париже, не меньшая истина то, что это злоупотребление карается в определенных случаях, вроде моего. По крайней мере, если со мной, и не случилось большой беды, все же моя любовница, чью репутацию я всегда желал уберечь, не отделалась столь дешево.
Доходы полиции
Итак, собравшись с духом рассказать ему ложь вместо правды, я начал говорить, якобы занимался игрой все послеполуденное время, и, задержавшись там до десяти часов вечера, так проголодался, выходя оттуда, что зашел в первое попавшееся мне на пути кабаре, попросил что-нибудь мне приготовить, но, под предлогом позднего времени, получил отказ; тогда я подумал, не направиться ли мне в знакомые места, где будут более милостивы со мной, и в этой надежде я явился к упомянутому хозяину кабаре; он пригласил меня подняться в маленькую комнатку рядом с его собственной, куда, как он мне сказал, он распорядится принести мне поесть; какой-то момент спустя он явился туда сам, делая вид, будто желает идти ложиться спать, и попросил меня пройти в его комнату в ожидании, пока мой ужин будет готов; я так и сделал, не подумав о том, что может со мной случиться; но всего лишь через минуту, вместо обещанного мне ужина, я увидел, как он входит в комнату в сопровождении двух гарсонов и двух бретеров, их я совсем не знал; они все впятером [164] набросились на меня, ободрали меня догола, за исключением рубахи, и хозяин кабаре сказал мне вверить себя Богу, потому что он собирается заколоть меня кинжалом; я попросил его позволения удалиться в угол, дабы свершить там мою молитву; он мне это позволил; я вошел в кабинет, зная, что там имеется окно, выходящее на двор торговца жареным мясом, и выбросился в него, предпочитая лучше риск сломать себе шею, чем быть так подло зарезанным. Я добавил, что не знаю, почему хозяин кабаре настолько хотел меня убить, разве только потому, что я рассказал ему, как накануне выиграл шестьдесят луидоров в прихожей Короля и показал их ему в моем кошельке.
Комиссар, знавший, что этот муж имел добрые резоны не желать мне ничего хорошего, не поверил всему, что я ему наговорил, кроме как под условием проверки. Он подумал скорее, что все, чуть было не произошедшее со мной, получилось из-за ревности; и сколько бы я ему ни повторял, что тот, без сомнения, позарился на мои деньги, я не произвел большого впечатления на его рассудок. Это было правдой, как я уже сказал, я действительно выиграл шестьдесят луидоров накануне, но вовсе не было правдой, будто я их ему показывал, или что вообще они были в моем кошельке — я их оставил дома по причине множества воров, царствовавших в Париже в те же времена. Поговаривали, что Королевский Судья по уголовным делам безнаказанно покровительствовал ворам за определенное вознаграждение, и я не знаю, была ли это правда или нет, но отлично знаю, что, начиная с момента, когда закрывались лавки, небезопасно было высовывать нос на улицу. В эту эпоху не существовало еще ни Лейтенанта Полиции, ни ночных караулов, а те, кто должны были заботиться о соблюдении публичной безопасности, обвинялись так же, как и Королевский Судья по уголовным делам, в том, что получали свою часть от совершаемых краж, отговариваясь, словно бы они совершенно не знали, кто их совершал. [166]
Похвальное слово Месье Кольберу
Добрым порядком, царящим сегодня, мы обязаны исключительно отеческим заботам Короля о своем народе и бдительности великого Министра, кто был смертельно ненавидим до настоящего времени, хотя, если внимательно изучить его поведение, то можно увидеть, что не существовало еще в Королевстве человека, кто трудился бы с такой пользой ради его величия. Именно ему мы обязаны устройством множества мануфактур, о каких никогда и не думали прежде. Доброе состояние Финансов, могущество Флота и тысяча других прекрасных вещей, перечислять их было бы слишком долго, также являются плодами его великого гения.
Муж рогат и побит
Комиссар был не прочь, чтобы я подал жалобу. Он нашел хозяина кабаре грубияном, когда он имел с ним дело, полагал, что тот был недостаточно наказан, и очень хотел, чтобы на этот раз тот бы так дешево не отделался. Он мне дал разрешение уведомить против него, и, не имея для предъявления других свидетелей, кроме подмастерий торговца, кого я, наверное, помял, свалившись на них, Комиссар зарегистрировал их показания. Они ему сказали, что я, должно быть, весьма спешил выброситься с третьего этажа; я упал на двух их товарищей, и они от этого получили ранения, и эти последние требовали возмещения убытков от хозяина кабаре.
Я не знаю, заслуживали ли их показания, чтобы возбудили расследование против него, я даже в этом сильно сомневаюсь. Тем не менее, либо Комиссар выкинул здесь какую-то штуку из своего ремесла, либо деньги, какие я щедро рассыпал, лишь бы не быть уличенным во лжи, произвели благоприятное впечатление на Королевского Судью по уголовным делам, но я получил от него все, чего только мог желать. В тот же день, во исполнение врученного мне декрета, я засадил моего человека в тюрьму Шатле. Он был страшно удивлен, когда оказался там, и не смог помешать себе обвинить в несправедливости того, кто выпускал против него декреты; едва его слова были переданы этому судье, как тот [167] распорядился упечь его в карцер. Ему не позволяли там ни с кем разговаривать, а когда тюремщикам был отдан приказ еще хуже обращаться с ним, он начал понимать, что лучше бы ему молча страдать от положения рогоносца, чем выставлять себя на такие унижения ради желания на это пожаловаться.
Жена вовсе не была огорчена его злосчастьем, потому что, не случись этого, он всерьез намеревался ее постричь. Он уже запер ее в комнате, где рассчитывал держать ее на хлебе и воде в ожидании, пока он не добьется приговора, позволяющего поместить ее либо в монастырь Магдалины, либо в другой подобный дом; но увидев, как стражники уводили в тюрьму не только его самого, но еще и его гарсона, она заговорила иным языком. Поначалу она кинулась ему в ноги, потому что была застигнута на месте преступления, но увидев, как его уводят, она быстро сообразила, что я где-то принял свои меры, и кто-то так прекрасно повернул дело, что явный рогоносец, каким он и был, он еще имел физиономию побитого, и она тоже подала жалобу против него. Правда, она действовала в такой манере только потому, что я ей велел сказать, как она должна поступать, если хочет спасти свою репутацию. Ее жалоба достаточно совпадала с моей. В ней говорилось, что он имел намерение меня изувечить, и именно такой ужин он мне готовил, вместо того, о каком я его попросил, войдя к нему. Она обвинила его также и в том, что сделал он это из ревности и вследствие той несчастной страсти, что привела его уже один раз в тюрьму.
Эта женщина, едва получив свободу, была необычайно поражена, увидев свою первую комнату без всякой мебели. Хорошенько осведомившись, мы открыли, что и это тоже сделал он; мы даже нашли место, куда он велел перенести всю мебель. Было признано, что он заранее задумал свой удар, поскольку постарался поставить мебель в укрытие, и я потихоньку передал двум его сообщникам, что их ждет веревка, если они не найдут средства спастись. Один [168] был виновнее другого, поскольку он во всем помогал своему мэтру; но, хотя его товарищ был не только невиновен, но даже не знал, почему его арестовали, дрожал он от этого ничуть не меньше. На него напал жуткий страх, когда ему объявили, что его обвиняют в сокрытии мебели и в желании меня ограбить. Он знал, что в Париже совершается множество несправедливостей, и приговаривают не меньше невиновных, чем спасают преступников.
Нагоняй от Месье де Тревиля
Муж написал письмо родственнику Месье де Тревиля, где он изложил ему свое несчастье. Этот Магистрат, бравый человек, был тронут искренней интонацией, исходившей от его письма. Он показал его Месье де Тревилю, сказав ему, — поскольку у него больше влияния на меня, хотя бы потому, что я был из его страны, ему надо помешать мне вносить еще больший беспорядок в это семейство; в случае, если я проявлю неповиновение к его внушениям, ему самому придется пригрозить мне употребить власть, дабы отправить меня назад к моему отцу. Месье де Тревиль, питавший большое уважение к нему, пообещал сделать все, что тот пожелает, и он тотчас послал сказать Атосу привести меня к нему на следующий день, прямо к его утреннему туалету. Я туда явился, не зная, чего он от меня хочет, и даже не догадываясь ни о чем. Когда я прибыл, Месье де Тревиль был еще не совсем одет, но, покончив с этим через минуту, сказал мне пройти вместе с ним в его кабинет, у него есть о чем со мной поговорить.
Когда мы там расположились, он спросил у меня, с каким намерением я явился в Париж и не было ли моей целью добиться здесь успеха; он еще не думал осведомляться об этом у меня, но получив два дня назад письма из страны, которыми я ему был рекомендован, он не хотел бы дольше медлить с этим вопросом. Я отвесил ему глубокий поклон, поверив, что он говорит со мной чистосердечно, и ответив ему, что никогда у меня не было другой заботы с тех пор, как я покинул страну, кроме той, о какой он мне сказал; я был страшно поражен, когда он [169] повернул ко мне медаль другой стороной как раз тогда, когда я меньше всего этого ждал. Ибо он мне заметил, что я должен бы лучше полагаться на него и не бояться наивно высказать ему мою мысль. Тогда я спросил его, что он этим хотел сказать, и попытался убедить его, что не было у меня никогда другой мысли, кроме той, какую я ему засвидетельствовал, и было бы совсем бесполезно желать требовать от меня другого объяснения. Месье де Тревиль ответил мне с холодностью, покачивая головой, чтобы еще лучше показать, насколько он не верит моим словам, — если у меня больше нет доверия к нему, то и мне не следует ожидать от него хотя бы единой услуги; он прежде всего любит откровенность, и когда он видит, что кому-то ее недостает, то ставит ни во что все другие качества, какими такой человек мог бы обладать помимо нее.
Я предпочел бы, чтобы он говорил со мной по-гречески, чем таким образом, потому что и тогда я понял бы его не лучше. Он спросил меня, какую дорогу я выбирал до сих пор, чтобы добиться успеха, и не имел ли он резона верить, что я ему вру, когда я его заверял, будто явился в Париж только с этой целью; разве я когда-нибудь слышал, что ее добиваются, связываясь с хозяйкой кабаре, как сделал я сразу же по моем прибытии; он не отрицает, что добрые милости какой-нибудь Дамы лишь придают блеск достоинствам молодого человека; но надо, чтобы Дама была иного ранга, чем та, с какой я виделся; интрижка с благородной женщиной считалась бы галантностью, в то же время, как та, что я завел с этой женщиной, зачтется мне, как дебош и подлость.
Я нашел несправедливость в том, что он мне говорил; в конце концов, порох всегда порох, и ничуть не более позволено благородной Даме заниматься любовью, чем женщине из простонародья; но так как обычай дозволял ему эти упреки, я почувствовал себя столь оглушенным, что не имел сил ответить ему хоть единым словом. Он воспользовался этим [170] моментом, чтобы спросить меня, на что я решусь — покинуть эту женщину или же вовсе отказаться от моего успеха; у него не было другого выбора, и если я не сделаю этого добровольно, он будет вынужден поговорить об этом с Королем из страха, как бы я не обесчестил мою страну жизнью изнеженной и недостойной человека моего происхождения; может быть, я еще не знаю, но все мои соотечественники, прослышав о моей связи, насмехаются надо мной.
Я был тронут этими упреками до такой степени, что мне просто невозможно передать. Я потупил глаза, как человек, взятый с поличным, и Месье де Тревиль, поверив, что наполовину меня убедил, окончательно привел меня в смущение, набросав пикантные черты всех тех людей, кто вели такую же жизнь, какую вел и я до этих пор. Он обрадовался, доведя меня до такого состояния, какого он и хотел, и воспользовался им, спросив меня, не желаю ли я пообещать ему никогда больше не видеться с этой женщиной. Какой-то момент я был в нерешительности, поскольку знал, что для человека чести дать слово — всегда означает его сдержать. Месье де Тревиль, видя мои колебания, нисколько не был удивлен, потому как знал, что победа над самим собой в такого сорта обстоятельствах никогда не дается без усилий. Итак, сменяя убеждения на укоры, он попытался всеми способами окончательно вытащить меня из той грязи, куда я попал. Наконец, переломив себя, как только смелый и решительный человек может над собой это сделать, я сказал ему тоном, чудесно ему понравившимся, что со всем этим разом покончено, и я буду признателен ему всю мою жизнь, так как он увел меня от пропасти, куда я так опрометчиво устремился; я никогда не увижу эту женщину и согласен всю мою жизнь слыть за подлеца, если окажется, что я изменил данному ему слову.
Отличное письмо разрыва
Он был рад тому, что я причинил себе эту боль, потому как он вывел отсюда, что мои намерения были добрыми. Однако, так как следовало сделать две [171] вещи, первое — вытащить ее мужа из тюрьмы, второе — опять свести их вместе, да и попытаться утешить ее в том крахе, в какой я ее ввел, я оставил Месье де Тревилю и его родственнику две первых заботы, а сам взялся лишь за третью. Я написал этой женщине, что имел несчастье вынуждать ее губить свою репутацию дважды, и не хочу подвергаться в третий раз тому же самому; Небо, сохранившее ее, словно чудом, от того, что должно было с ней случиться, может быть, наконец устанет приходить ей на помощь, если увидит, как мы злоупотребляем его расположением; я ей советовал наладить отношения с ее мужем, если, конечно, он того же хочет, а родственник Месье де Тревиля, уже примирявший их однажды, хочет проявить милосердие и потрудиться над этим еще и во второй раз; все, что я могу сделать в настоящее время для доказательства моего истинного уважения к ней — это пожелать, чтобы она никогда не разделяла своих милостей с кем-то другим, кроме ее мужа; женщина никогда не бывает более уважаемой, чем когда она бывает мудра, и она может рассчитывать, что я всегда буду тем большим ее другом, поскольку не желаю более быть ее любовником исключительно ради ее интересов, никаким образом не беря в расчет мои собственные.
Я приложил к этому письму половину моих денег в свидетельство того, что если она пожелала отдать мне свое сердце, то и я тоже хотел поделиться с ней всем, что было у меня самого ценного. Она была страшно поражена получением этого письма, и, отправив назад мои деньги, ответила мне в столь нежных и трогательных выражениях, что, доведись мне еще раз давать слово Месье де Тревилю, не знаю, захотел бы ли я это сделать. Но, наконец, оказавшись связанным собственным обещанием, потому что частенько это счастье — не осмеливаться делать то, что подсказывает нам наша слабость, я твердо противостоял бесконечным чувствам, представлявшим мне, какая это жестокость к себе самому так [172] обращаться с этой женщиной. Я ей ответил, тем не менее, в выражениях столь же достойных, как и у нее, хотя они и не были такими же страстными. Но так как ничто не могло ей понравиться, если только я не возвращу ей моего сердца, она вновь вернула мне деньги, которые я счел весьма кстати предложить ей снова. Я это сделал, дабы показать ей, что не испытываю недостатка ни в любви, ни в признательности, но важные причины вынуждают меня забрать у нее мое сердце.
Она примирилась со своим мужем, кого родственник Месье де Тревиля во второй раз освободил из тюрьмы, но либо этот бедняга впал в такое горе от обращения с ним его жены, либо он был поражен болезнью апатии, но он умер, протянув пять или шесть месяцев. Его вдова сделала тогда все возможное, лишь бы вновь со мной свидеться, видимо, льстя себя надеждой, поскольку она была Демуазель точно так же, как я был Дворянином, и не было у нас состояния ни у одной, ни у другого, — может быть, я буду достаточным сумасшедшим и женюсь на ней — я прекрасно знал, однако, что нет, я так ей и сказал на ухо, едва она меня об этом спросила. Тем не менее, я не мог помешать ей верить во что угодно, и она меня преследовала до того момента, когда я был принужден заявить ей, что не только она никогда не будет моей женой, но я еще и намерен не видеться с ней больше всю мою жизнь.
Любовь оборачивается ненавистью
После смерти мужа она опять взялась за свое первое ремесло, сдачу внаем меблированных комнат; она сняла дом на улице Старых Августинцев, и, словно забыв все мои жестокости, предложила мне снова поселиться вместе с ней. Это было весьма соблазнительно для человека, не страдавшего от избытка денег, да вдобавок еще и достаточно влюбленного, но, хорошенько над этим поразмыслив, я не захотел ничего такого делать. Это вывело ее из себя, ее любовь обернулась яростью; теперь не существовало ничего такого, чего бы она не сделала, чтобы отомстить за презрение, какое, она в это [173] поверила, я испытывал к ней. Когда она проживала на улице Монмартр, некий Капитан швейцарцев, по имени Страатман, кто сделался завсегдатаем ее дома по причине доброго вина, имевшегося в ее подвале, удовлетворившись на другой манер, начал ей рассказывать, найдя ее прелестной, то, чем она была на самом деле. Пока мы оставались добрыми друзьями, она не желала его слушать, но увидев, наконец, по тому, как я с ней обращался, что не на что больше надеяться со мной, она начала менять свое поведение по отношению к нему. Он тут же переехал к ней, дабы продолжать за ней ухаживать более настойчиво, и, делаясь все более влюбленным день ото дня, он сказал ей, увидев, что она ни в чем не хотела ему уступить, что он скорее решится жениться на ней, чем не иметь возможности удовлетворить свою страсть. Это было большим преимуществом для нее, он имел достойную должность, приносившую ему крупный доход; потому она поймала бы его на слове в тот же час, если бы не боялась, что, когда пройдет его фантазия, он не стал бы дурно с ней обходиться. Она полагала невозможным, чтобы он не слышал о нашей связи, и опасалась, как бы однажды он ее в этом не упрекнул. Итак, страх перед будущим заставлял ее пренебрегать настоящим; она ему откровенно сказала, что слухи не щадят никого, и ее муж имел слабость приревновать ее ко мне; она не желала подвергаться этому во втором браке, из страха, как бы второй муж не устраивал ей таких же сцен, как и первый.
Плата за притупление
Швейцарец, кто не был слишком разборчив по этому пункту, ответил ей, что если всего лишь такая малость мешает ей быть его женой, это не должно ее останавливать; его слабым местом было как раз не верить всему тому, что ему говорили; он, конечно бы, не потерпел в случае, когда бы женился на девице, констатировать, что она была женщиной; но у него не было никаких опасений сделаться ревнивцем, особенно по отношению к женщине, уже побывавшей замужем, поскольку найти ее вдовой одного [174] мужчины или двух означало примерно одно и то же, и не было бы ничего особенного, когда бы даже, вместо двух мужей, она бы имела дюжину. Однако, так как эта женщина была вольна пользоваться им, чтобы отомстить мне, она ему сказала, — если его не интересует то, что она ему говорит, то он даже не ровня ей, поскольку она не выйдет снова замуж до того, как я буду мертв, потому что она не могла выносить вида человека, явившегося причиной того, что ее честь была скомпрометирована.
Двое на одного
Мне хотелось бы верить, что Швейцарец был смел, когда дело касалось его долга, но не найдя, отчего он должен рисковать собственной жизнью по фантазии своей любовницы, он предложил ей дать Швейцарцев из своей роты, чтобы она делала с ними все, что захочет. Она пообещала выйти за него замуж на этом условии, и ее любовник дал ей двух человек, отрекомендовав их, как самых бравых из Полка Гвардейцев; они явились на улицу, где я проживал, дабы нанести мне оскорбление, когда они увидят меня, выходящим из дома. Они не замешкали с исполнением; заметив меня издалека, они пошли мне навстречу, разыгрывая пьяниц. Я хотел их обойти, нимало не догадываясь об их намерениях, но, нарочно натолкнувшись на меня, они едва не опрокинули меня на землю. Так как я приписал это опьянению, то удовлетворился, сказав им несколько слов, чтобы заставить их от меня удалиться. Тогда они снова перешли в нападение, и тут я сразу же сообразил, что их удар был подготовлен заранее; я выхватил шпагу, чтобы помешать им приблизиться еще больше, и тотчас же они взяли в руки свои шпаги, по-прежнему играя пьяных. Я был немного удивлен их манерой драться, я не был к ней привычен. Уверен, тем не менее, что если бы я имел дело с одним, я бы быстро свел с ним счеты, но так как их было двое против меня, я прислонился спиной к стене из страха, как бы один из них не атаковал меня сзади, пока другой будет нападать спереди.
В конце концов, я не знаю, что бы из всего этого [175] вышло, потому что один человек перед двумя врагами всегда имеет одного лишнего, когда Горожане избавили меня от этой опасности, напав на них, вооруженные длинными палками, чтобы доставать их с более дальнего расстояния. Они обрушили на них несколько ударов по плечам, и два Швейцарца, видя себя столь славно атакованными, развернулись против них, оставив меня в покое. Те, кто на них напали, не стали затруднять себя их арестом и позволили им обратиться в бегство. Однако я обнаружил, что был ранен ударом шпаги, нанесенным одним из двоих мне в правое плечо; к счастью для меня, перевязь отразила большую часть удара, и моя рана оказалась легкой; я пролежал в постели всего лишь два или три дня. Швейцарец тотчас потребовал своего вознаграждения у Дамы, пообещав ей, что его солдаты вскоре завершат начатое ими дело. Так как она видела его столь настойчивым, то подумала, что он заслужил быть вознагражденным — она вышла за него замуж в соответствии с его желанием; но когда он получил ее в качестве собственной жены, он рассудил, что было бы весьма некстати обременять себя убийством ради любви к ней. Вот как закончились первые любовные похождения, какие я имел в Париже; я был счастлив тем, что удержался здесь, а все произошедшее со мной сделало меня более мудрым.