Упрямство мудрости помеха.
Я был немного упрям, как на грех, хотя и не раз слышал, насколько выгоднее прислушиваться к мнению своих друзей, чем к своему собственному. В самом деле, не поразмыслив как следует над его советом, как добрым, так и спасительным, я так уверовал в свои ощущения, что изволил довериться лишь части из всего сказанного им. Правда, я выплатил залоговую сумму, последовав его мнению, но вознамерившись, вопреки ему, воспротивиться передаче этих денег, начал заниматься ремеслом, в каком никогда не было ни чести, ни прибыли. Я претендовал доказать, как я выплатил эту сумму. Это было бы мне совсем нетрудно, если бы мне требовался лишь один свидетель, или если бы Монтигре был еще жив — он не отказал бы мне в своих показаниях, и это подтвердило бы показания того, через кого я осуществил уплату, и кто готов был присягнуть по первому требованию. Но так как в этого сорта материях существуют писаные законы, с каковыми судьи обязаны согласовывать свои решения, хотя они и знали бы, что справедливость на моей стороне, это [165] не помешало бы им вынести приговор против меня. Однако и это должно было бы совершиться после бесконечного числа процедур как с одной, так и с другой стороны. Я попал, к несчастью, в руки одного Прокурора, настолько же прекрасно осведомленного, как и тот, другой, в области крючкотворства. Я позволил ему действовать, потому как абсолютно ничего сам в этом не понимал, а к тому же он обещал мне со дня на день избавить меня от судебных издержек. Таким образом он вытащил у меня уж и не знаю, сколько денег. Но что принесло мне еще больше печали, чем все остальное, хотя с меня уже было вполне достаточно этих расходов, поскольку у меня не прибавлялось денег по моей команде, так это то, что меня приговорили к выплате Росне двух тысяч пятисот ливров. Так как Король еще не отменил аресты за долги, как он сделал это впоследствии, такой приговор бросил меня в дрожь. Я был посажен в тюрьму за гораздо меньшую сумму, потому у меня были все причины бояться, как бы меня вновь туда не засадили, поскольку эта сумма была куда более значительна, чем другая; к тому же, когда бы даже Король уже запретил арестовывать особ за долги, я бы все равно не подпадал под этот запрет, поскольку он исключил из своего указа задолжавших более двух сотен ливров. У меня не было этих денег ни в наличии, ни даже в моем имуществе, разве что я мог продать свою должность — итак, не зная, как заплатить, я страшно разозлился на себя за то, что не поверил моему другу.
Галантная записка.
Однако мне была назначена отсрочка в четыре месяца до начала преследования за долги, но и она уже подходила к концу, когда я получил записку, написанную неизвестной мне рукой, и без подписи. Я нашел ее у себя по возвращении из Комедии, куда ходил. В ней довольно любезно просили меня о свидании; мне сообщали, что я найду на следующий день между двумя и тремя часами пополудни [166] наемную карету, остановленную в трех шагах от ворот Сент-Антуан; мне следовало в нее подняться, и тогда я найду там женщину, умиравшую от любви ко мне; так как я был из страны, где живут не слишком богато, она принесет мне три сотни пистолей, дабы засвидетельствовать мне ее добрую волю; она ни за что не желала, впрочем, чтобы я ее узнал, потому она увидится со мной только с маской на лице. Нужда в деньгах заставила меня согласиться, чтобы она прибыла хоть с мешком на голове, если ей было бы это угодно. Я явился на свидание за час до назначенного мне времени, так боялся его пропустить; Дама туда еще не прибыла, но вскоре я увидел подъехавшую карету и уверился, что это была именно ее; любой другой счел бы то же самое на моем месте, потому как она остановилась в то же время и там же, как она мне и сообщила; итак, абсолютно не сомневаясь, что это была та карета, какую я явился искать, я сам опустил дверцу экипажа, поскольку они не были еще застекленными, как сейчас. Месье Принц по своем возвращении от врагов принес во Францию эту моду, неизвестную прежде и введенную с тех самых пор; как бы там ни было, я проник в карету под задернутой занавеской и увидел одну из самых красивых женщин Франции, и кого я совершенно не знал. Никакой маски не было на ее лице, и я не знал, написала ли она о ней, чтобы тем приятнее меня поразить, или же я принял одну карету за другую. «Мадам, — сказал я ей без дальнейших комплиментов, — не меня ли вы ожидаете здесь, или же я разыгрываю перед вами нескромного персонажа, явившегося к вам непрошеным. Правда, у меня назначено здесь свидание, но Дама, повелевшая мне сюда явиться, сообщила мне в то же время, что ее лицо будет скрыто под маской, так что я не знаю, что сказать, увидев вас; я явился с намерением достойно ей послужить, не узнав ее, но чего бы только я ни сделал, если бы это были вы; вы — одна из самых прекрасных женщин мира». Мой многообещающий [167] комплимент, может быть, и вызвал бы у нее какое-нибудь внимание к моей персоне, если бы кто-то другой не похитил ее сердца; итак, поначалу вспыхнув от того, что я ей говорил, и от того, что она нежданно оказалась наедине со мной, совсем незнакомым ей человеком, она ответила, что вовсе не меня она ждала, и без всяких церемоний посоветовала мне покинуть карету из страха пропустить мое свидание. Возница, видевший, как я опускал дверцу, в то же время слез со своих козел, чтобы поднять ее за мной. Он вновь забрался туда, и для отправления в путь ждал только приказа, какой подаст ему она или я; итак, не желая ослушаться воли Дамы, я сам опустил дверцу, как будто мне было не горько оставлять столь лакомый кусочек в руках другого, и оказался лицом к лицу с тремя или четырьмя людьми, сказавшими мне особенно не утруждаться, потому что в этом не было никакой надобности.
Недоразумение у ворот Сент-Антуан.
Все эти люди имели вид стражников и были таковыми на самом деле; итак, хотя я прекрасно знал, что отсрочка в четыре месяца еще не истекла, боясь, как бы Росне не подстроил мне и на этот раз какую-нибудь штучку из своего ремесла, я сделался бледным, как смерть. Дама побледнела ничуть не меньше, чем я — она была замужем, и так как знала, что характер ее супруга далеко не из самых легких, она сразу же заподозрила, что именно он распорядился ее арестовать. Четверо стражников одновременно поместились у двух дверец кареты, двое с одной стороны, двое с другой, и в такой манере препроводили нас в Шатле; там нас разлучили, и так как Королевский Судья по уголовным делам получил приказ допросить меня от имени Двора, где муж пользовался большим влиянием, я не стал мудрить перед этим Магистратом. Я ему наивно рассказал, что я вовсе не знал этой Дамы; другая назначила мне свидание на том же самом месте, где я нашел эту и вошел в ее карету — она в то же время сказала мне выйти, [168] потому что не была той женщиной, за какую я ее принял; и только я собрался ей подчиниться, как был арестован в тот же момент. Дама рассказала совершенно то же со своей стороны. Однако, так как ее спросили, что она явилась делать там и к кому у нее имелось дело, у нее достало присутствия духа сказать, что она явилась туда подстеречь своего мужа, кто был кокетлив по натуре. По этому поводу он имел как раз такую репутацию, потому что, действительно, он сам занимался такими вещами, какими изо всех сил желал помешать заниматься другим; итак, поверив ее речам гораздо легче, чем она могла подумать, ее супругу посоветовали на этом и остановиться, поскольку, какого бы тот ни добился успеха, он неизбежно свалится на его же голову. Его друзья ему даже сказали, что он должен быть счастлив такому оправданию его супруги; а так как для него не ожидалось ни прибыли, ни чести от дальнейшего углубления в этот предмет, это был наилучший совет, какой они могли ему дать. Он не пожелал им в этом поверить; он знал, что существует при Дворе человек, преследующий его жену буквально по пятам; итак, он приложил столько же старания, объявляя себя рогоносцем, сколько мог бы любой другой приложить усилий, доказывая ее добродетель.
Тем временем другая Дама…
Так как не на меня падало его подозрение, он скорее отказался преследовать меня и еще упорнее занялся задуманным против нее. Я оставил их спорить, сколько им заблагорассудится, и вышел из тюрьмы, не пожелав требовать от него возмещения убытков, хотя мой Прокурор и обещал мне отсудить у него мои интересы; я совсем не был доволен этим приключением, вынудившим меня пропустить условленное свидание. Я особенно сожалел о трех сотнях пистолей, что должны были мне привезти и в каких я испытывал столь великую нужду, поскольку, наконец, четыре месяца моей отсрочки вскоре истекали, и до назначенной даты, я полагаю, мне [169] оставалась всего неделя. Между тем Дама, написавшая мне, явилась на свидание и даже прибыла всего лишь на один момент позже того, как я там был арестован; так что она еще застала толпу собравшихся зевак, всегда сбегающихся на такого сорта представления. Она полюбопытствовала узнать, что бы все это могло означать, и приказала своему вознице спросить о причине такого собрания; так как всегда находится кто-то, лучше информированный, чем остальные, ему рассказали почти обо всем, что произошло; вероятно, какой-нибудь стражник не удержал языка за зубами, и слухи расползлись по кварталу. Этот случай должен был бы сделать эту женщину более мудрой за счет первой, у нее точно так же имелся муж, как и у той; но либо он был менее ревнив, либо пример другой ее вовсе не тронул, она прождала меня добрых два часа, не двигаясь с места. Столь долгое ожидание не могло ей, однако, не наскучить, она была весьма далека от мысли, что это меня схватили вместе с Дамой; итак, она все еще верила, что с момента на момент я должен появиться. Это, тем не менее, было совершенно бессмысленно, поскольку я вот уже некоторое время находился в клетке; наконец, проведя там то время, о каком я сказал, не желая тратить его понапрасну и дальше, она удалилась в большой растерянности от того, что должна была думать обо мне; в самом деле, если с одной стороны она могла поверить, что я пренебрег свиданием из-за недостатка уважения к ней, или, может быть, потому как мне пришлась не по вкусу маска, о какой она меня предупредила, с другой стороны, она считала три сотни пистолей достаточно привлекательной чертой лица, чтобы заставить меня переступить через все остальное.
После Сент-Антуана— Сент-Оноре.
Так как она не знала, во что и верить после того, как я с ней обошелся, она услышала в свете, что я был арестован вместе с Дамой. Это поначалу возбудило в ней ревность, не поддающуюся никакому [170] выражению; она тут же уверилась, что не должна больше искать другого резона, по какому я пренебрег свиданием с ней; но когда дело прояснилось в результате моего допроса и допроса ее мнимой соперницы, беспокойства ее души улеглись; она рассудила, что была неправа, обвинив меня, и сочла себя тем более обязанной желать мне добра, что этот несчастный случай произошел со мной исключительно во имя любви к ней; итак, едва она узнала о моем выходе из тюрьмы, как написала мне вторую записку. Она была написана совершенно в том же стиле, что и первая, только место свидания было перенесено от ворот Сент-Антуан к воротам Сент-Оноре. Была в ней еще и та разница, что вместо объявленных мне в первый раз трех сотен пистолей она обещала мне четыре сотни на этот раз, как вознаграждение, писала она, за мое заточение по ее вине. Я нашел ее манеру написания записок наилучшей в мире, хотя кто-нибудь другой, для кого не содержалось бы в ней такой прибыли, может быть, нашел бы ее скорее бесстыдной, чем славно написанной.
Мы не заходили ни в какой дом за все послеобеденное время. Мы только и делали, что прогуливались в Булонском лесу, и так как я очень хотел увидеть ее лицо открытым, я настаивал на этом столь настойчиво, что просто не верил в возможность ее отказа; но она настолько владела своей душой, что какие бы мольбы я к ней ни обращал, все это было мне бесполезно; она мне отвечала, что не желала потерять моего уважения, а это неизбежно с ней приключится, если она будет достаточно глупа, чтобы предоставить мне то, о чем я ее просил; пока я ее не увижу, она была уверена в том, что я ее не покину ради другой, или, по меньшей мере, если я ее и покину, может быть, я совсем ничего не выиграю от замены; в самом деле, она знала, если природа и обделила ее с одной стороны, она же ее вознаградила с другой; она должна была придерживаться своего [171] решения и не потерять за один момент по собственной ошибке все то, что может сохранить разумным поведением тогда, как будет длиться наша связь. Она хотела дать мне этим понять, что была уродлива, и не получит никакой выгоды, показавшись мне; я же, тем не менее, не хотел ничему этому верить, и не так уж был неправ. В той же манере мы возвратились в Париж, и когда она меня попросила о другом свидании, я сказал ей, что она может выбирать любое время и место, поскольку всегда найдет меня готовым оказать ей услугу. В следующий раз мы встретились подле Венсенна, и выслушав мои мольбы войти в какой-нибудь дом, а не оставаться все время в карете, как мы сделали в предыдущий раз, она меня спросила, нет ли у меня какого-нибудь на примете. Я ей ответил, что не имел ввиду какого-нибудь особенного; у меня нет привычек ветреника, но я полагаю, мы будем так же хорошо встречены повсюду, куда бы ни пошли, как если бы были там завсегдатаями; в пригороде Парижа каждый занимался ремеслом доставлять удовольствие своему ближнему; а потому мы можем остановиться у первой попавшейся двери, и ее перед нами распахнут настежь.
Маска не должна падать.
Она рассмеялась мне в ответ и сказала вести ее, куда я сам пожелаю, поскольку она отдавалась под мое покровительство; так мы оказались в Монтрее, в доме с очень красивым садом. Я попросил ее о той же милости, о какой просил и при первой нашей встрече, то есть, сделать мое счастье полным, позволив мне увидеть ее. Она мне ответила, значит, я все еще хочу быть неисправимым, она же меня уже предупреждала, если во мне есть хоть капля уважения к ней, то это высушит во мне даже и эту каплю в тот же миг. Ее ответ вовсе меня не удовлетворил, я лишь еще больше стал на этом настаивать; тогда она мне сказала: поскольку я так заупрямился в своем намерении, и нет никакого средства меня от этого отговорить, она соизволит меня удовлетворить, и будь, что [172] будет — в то же время она сбросила свою маску, и от этого движения я действительно похолодел, словно мрамор. Тем не менее, это произошло совсем не от того, чем она мне, казалось, грозила — далеко не от того, напротив, она была прекрасна, как ясный день; но потому, что я тут же узнал в ней жену одного из моих лучших друзей. А ведь я уже говорил самому себе подчас, как здорово она на нее похожа. Однако я отбрасывал мысль, что это может быть она, поскольку не верил, что та была бы когда-нибудь в состоянии делать такие подарки, какой она мне вручила; и, должно быть, она выиграла эти деньги, уж и не знаю, в какую игру, дабы проявлять столь внушительные щедроты.
Она быстро сообразила, что мое положение доброго друга мужа нанесло мне весьма ощутимый удар; потому она сразу же продолжила: «Я же вам говорила, — сказала мне она, — едва вы меня увидите, как в то же время прекратите меня любить. Я же, однако, не менее достойна любви, я даже должна казаться вам еще более достойной ее, чем всем остальным, если вы, конечно, пожелаете хорошенько поразмыслить обо всем. Примите во внимание то, что я сделала здесь для вас, и поскольку лишь любовь к вам была всему этому причиной, знайте, вы никогда не сумеете проявить достаточную признательность за нее; знайте, — сказала она, — вы навсегда останетесь неблагодарным в душах благородных людей, если вы когда-либо забудете, как сила этой любви заставила меня переступить через верность, какой я обязана моему мужу, и даже через все то, чем я обязана себе самой. Мне кажется также, — продолжала она, — ни в коем случае не делая вам никакого упрека, вы должны бы оценить и подарок, какой я вам сделала. Вам известно, я не гребу деньги лопатой, если мне будет позволено воспользоваться этим выражением, но, наконец, я узнала, какую вы испытываете нужду в такой помощи, и хотя мне она недорого стоила, поскольку я все это выиграла в [173] бассет, тем не менее, любой другой, кто чувствовал бы меньшее сострадание к вам, был бы счастлив сохранить все это для себя».
Тит и Береника.
Я не знаю, то ли ее слова внезапно пленили мое сердце, то ли одна ее красота произвела этот эффект, но, наконец, заставив себя совершенно забыть о ее муже, чтобы отдаться ей всему целиком, я сделал все, что было в моих силах, дабы засвидетельствовать ей, что у нее никогда не будет повода жаловаться на меня. Я почувствовал, однако, угрызения совести от того, что принял ее деньги, и хотел было вернуть ей еще остававшиеся у меня, так как я уже истратил большую часть на то, чтобы вывернуться из дела с Росне; но она ни за что не пожелала взять их назад — она мне сказала: когда женщина доходит до того, что отдает свое сердце, все остальное теряет для нее всякую ценность. Таков был весь ответ, какой я получил, и так как все ее манеры были настолько же чарующими, как и ее особа, я начал столь безумно ее любить, что не мог прожить и единого момента без нее. Однако, несмотря на все наши чувства (а она меня любила ничуть не меньше, чем я ее), нам вскоре пришлось расстаться. Война в Бордо продолжалась по-прежнему, и так как это было семя раздора, способное снова разрастись в гражданскую войну в самом сердце Государства, Месье Кардинал рассудил кстати отправить меня в эту страну. Впрочем, все еще продолжались кое-какие переговоры о мире между двумя партиями, и хотя Месье Принц удалился из пределов Королевства и даже был объявлен Генералиссимусом Испанцев во Фландрии, тем не менее, это не мешало тому, что во всякий момент видели гонцов, разъезжавших по стране. Его Преосвященство не имел абсолютно никаких намерений вынудить его вернуться. Он слишком боялся его сообразительности, чтобы когда-нибудь на нее полагаться — потому, когда тот уезжал в свои провинции, он сказал Навайю в моем присутствии, что только с этого часа он начал [174] понастоящему быть Первым Министром. Он ничего не добавил, но и этой фразы было вполне довольно для тех, кто понимал вещи с полуслова — он жил до этих пор в постоянной зависимости и не желал больше к ней возвращаться; потому все те, кто обладали хоть какими-то мозгами, прекрасно видели, что эти все курьеры не делали ничего иного, как бессмысленно взбивали пыль по дорогам. [175]
Приключения в Бордо
Итак, я вовсе не был доволен, когда Кардинал сказал мне собираться в дорогу на Бордо; но так как при Дворе не следует говорить все, что думаешь, а еще менее давать понять, что проникаешь в мысли Министра, я состроил такую же добрую мину, как если бы был вполне удовлетворен. Он назначил мой отъезд на пятнадцатое февраля, и, вызвав меня накануне в свой Кабинет, сказал мне явиться в Пуату, а там я найду приказы, по каким мне и предстоит действовать. Он туда отправил заранее Аббата Бомона, Епископа Родеса, хотя тот был Наставником Короля, и эта должность не позволяла ему особенно удаляться от Двора. Это был старый Куртизан, прошедший свою выучку в доброй школе. Он принадлежал к Ставленникам Кардинала де Ришелье, и это его мы увидели впоследствии Архиепископом Парижа под именем Перефикс. Этот Аббат избрал предлогом для такого вояжа необходимость в родном воздухе, дабы излечиться от изнурительной болезни. Однако он был таким же больным, как и я, но некий шарлатан, [176] обретавшийся тогда при Дворе, дал ему некое зелье, придававшее ему желтушный цвет лица, когда он того желал, и он воспользовался им, уверив весь свет в том, что он по-настоящему недомогает. Как бы там ни было, отправившись его искать в земли его брата в этой стране, я обнаружил его посреди такого количества бумаг, что скорее подумал бы, будто попал в бюро Прокурора, если бы не знал, что нахожусь в Кабинете Церковника. Не проходило ни единого дня, чтобы он не принимал у себя Гонца из Бордо, и Кардинал послал его сюда, потому как пытался заключить договор с Принцем де Конти за спиной Принца де Конде, и он желал содержать это дело в секрете. Итак, он наделил его властью вскрывать пакеты и отсылать на них ответы, как если бы он делал это сам. Этот Аббат отправлял время от времени известия о том, что происходит, Его Преосвященству, и они оба тешили себя надеждой, что эта интрига придет к счастливому завершению, причем Принц де Конде останется в полном неведении.
Епископ Родеса далеко не Гений.
Аббат де Бомон не был одним из самых великих гениев мира; его счастье и его друзья, скорее, чем его заслуги, вознесли его на тот пост, где он и пребывал; к тому же Кардинал вовсе не желал возвышать Короля, как бы надлежало поступать по отношению к великому Принцу; он был бы счастлив сделать из него короля лентяя, дабы всегда удерживать власть в своих руках, потому он и проявил особую заботу выбрать ему в Наставники полностью зависимого от него самого человека, чем поистине мудрого придворного. Однако, так как самые ничтожные души разводят наибольшие церемонии, дабы в них видели все то, чего в них никогда не было, едва я прибыл к его особе, как он вбил себе в голову рассматривать меня совершенно так же, как будто бы я был его школяром. Он принял со мной педагогический тон и сказал мне, что раз уж Месье Кардинал удостоил меня своей дружбы, то это требовало от меня не только большой признательности, но еще и усердия по праву заслужить его уважение; а наилучшим [177] способом для меня добиться этого — быть не только чрезвычайно скрытным, но еще и не упускать из виду ни единой буквы приказов, какие будут поступать ко мне от него или же от тех, на кого он полагается. Вот так преподав мне этот урок в немногих словах, он добавил, дабы показать мне, как я полагаю, что он недаром потратил время на службе у его прежнего мэтра, что мне не только необходимо идти в Бордо инкогнито, но еще мне потребуется переодеться в отшельника; таким образом, я хорошо сделаю, отрастив себе бороду, потому как надо, чтобы все мое снаряжение соответствовало моему одеянию.
Женщина любопытна и несдержанна.
Я действительно начал отпускать бороду по приказу Его Преосвященства; либо они вместе решили нарядить меня в такие одеяния, либо Министр повелел мне сделать это лишь по совету Аббата. Все это несколько раз вызывало ропот моей любовницы, не любившей столь длинных бород — я даже и не знал, что ей сказать в свое оправдание, так что мы едва не разругались по этому поводу; она меня обвиняла в слишком малой учтивости по отношению к ней, доходило до того, что я частенько уже раскрывал было рот, чтобы сказать ей, если я не подчиняюсь, то исключительно вопреки собственной воле, у меня есть высший приказ делать то, что я делал, и за объяснениями ей следует обратиться к Министру. Однако, так как я уже знал, сколь важно хранить секрет, и даже без преподанного Аббатом дополнительного урока, я просто говорил ей, стараясь согласовать мою любовь с моим долгом, якобы во всем этом существует некая тайна, и однажды я ее перед ней раскрою. Эта женщина походила на большинство созданий ее пола, то есть она была чрезмерно любопытна и не желала предоставлять мне времени, о каком я ее просил — она меня терзала, лишь бы я рассказал ей мой секрет немедленно, и остерегаясь, как бы этого и вправду не сделать, я был вынужден подыскать ей какую-нибудь чепуху, дабы сбить ее с толку; итак, не раскрывая ей истинной причины, почему я отращивал бороду, я уверил [178] ее, будто Месье Кардинал заключил со мной пари на Роту в Гвардейцах, что я не смогу выдержать целый год не побрившись; я не хотел говорить ей этого раньше, потому что пари было заключено лишь между нами двоими, и, может быть, ему станет неудобно, если до него дойдет известие, что я кому-то проболтался; итак, я молил ее ничего не говорить кому бы то ни было, ведь она сама, видимо, рассердится, если я упущу удачу вроде этой, лишь из-за того, что не сумел удержать язык за зубами; она мне накрепко пообещала ничего не говорить, но так как она была женщиной, и чем больше их о чем-нибудь просишь, тем меньше они это исполняют, стоило мне выйти за дверь, как секрет таким тяжелым камнем лег ей на сердце, что она разнесла его по всему Парижу. Вот так он и возвратился ко всему Двору, что борода, какую я увожу с собой, была верным залогом моего продвижения — этому поверили тем более легко, что Кардиналу случалось частенько заключать пари, порождавшие не меньше толков, чем это; правда, случалось это только тогда, когда это сходилось с его расчетами, и он был уверен в этом преуспеть; например, когда кто-то становился в ряды претендентов на какую-нибудь бенефицию, и эта особа имела, чем за нее уплатить, он его спрашивал, не захочет ли тот с ним поспорить, что вскоре тому суждено получить или Епископство, или Аббатство с таким-то доходом; а так как он был мэтром отдать их, когда ему заблагорассудится, всегда получалось так, что он выигрывал наверняка.
Ормисты.
Между тем, так как мне следовало повиноваться всему, что бы мне ни приказывалось от имени Его Преосвященства, едва Аббат де Бомон сказал, что мне надо сделаться отшельником, как я заказал себе соответствующее одеяние. Он сам позаботился снабдить меня тканью, что его брат изготовлял в своем доме; будто он боялся, если я возьму ее в другом месте, то как бы наш секрет не был раскрыт. Я распорядился уложить это одеяние в чемодан, нанял почтовый экипаж до армии Герцога де Кандаля, [179] расположившейся вокруг Бордо, а Аббат отправил мне его в город, куда он и прибыл много раньше, чем я сам. Я приехал туда в другом экипаже, и так, если бы я был простым отставным солдатом, удалившимся в эту страну. Город был разделен на несколько групп заговорщиков, главными из которых были так называемые Ормисты. Это было сборище всех, сколько их там только имелось, мерзавцев, вроде тех, что восстали когда-то против Короля Испании в Неаполитанском Королевстве, и кто, однако, чуть было не обеспечили ему потерю этого прекрасного Государства. Это название произошло от того факта, что бунтовщики собирали их первые ассамблеи под вязом (Orme— (фр) — Вяз); число их поначалу было очень невелико, как это обычно и бывает при начале мятежа; но с тех пор их ряды настолько пополнились, что тогда их уже было где-то около сорока тысяч человек. Сначала они равно не нравились всем на свете, потому что их тянуло исключительно на жестокости да на грабеж. Они держались их количеством и той ловкостью, с какой их вожди умели внушить народу, что они никогда не сложат оружия, пока не будут отменены все поборы; они даже претендовали, во всяком случае они так говорили, изменить форму Правления и учредить Республику в их провинции по примеру той, что установилась в Англии — они даже послали кого-то к Кромвелю просить его покровительства в таком великом предприятии, либо действительно они замышляли нечто подобное, или же они были бы только очень рады уверить в этом народ, потому что здесь шла речь об их интересах. Но этот человек, кто был тонким политиком, не пожелал обременять себя ни их делами, ни даже делами Месье Принца. Так получилось вовсе не из-за того, якобы этот Принц сам не упрашивал его точно так же, как и они, просто Кромвель рассчитал, что какие бы распрекрасные предложения не были ему сделаны как с одной, так и с другой стороны, слишком опасно было бы для него на них полагаться. Он знал, что у него уже вполне достаточно врагов [180] в Англии без того, чтобы наживать себе еще новых во Франции, где население вскоре вернется к повиновению. Он знал о привязанности народа к Его Величеству и понимал, какая существует разница между нашей Нацией и его собственной, не придававшей большего значения ее Королям, чем ничтожнейшим частным лицам.
Призвание отшельника.
Как бы то ни было, Ормисты, потерпев неудачу с этой стороны, старались продержаться своими силами. Они образовали войско, отдельное от тех, что придерживались партии Месье Принца в городе, поскольку рассудили, если они попадут под его подчинение, им не быть больше мэтрами, как им бы хотелось, и право на воровство, быть может, у них будет отнято. Тем временем, условившись обо всем с Месье де Кандалем, кто вел переговоры в городе в пользу Короля и был посвящен в секрет Месье Кардинала, предпочтительно перед Герцогом де Вандомом, командовавшим морской армией в устье Гаронны, я отправился из его лагеря переодетый, как я и говорил. Я нашел в ста шагах от города корпус этих Ормистов, состоявший, по меньшей мере, из четырех или пяти тысяч человек. Герцог де Кандаль раздобыл для меня паспорт, подписанный неким л'Ортестом, кто был их Генералом, таким же, как Генералы других групп мятежников; итак, нисколько не боясь их грубости, я отдал им отчет, откуда я явился и куда иду, так как они захотели узнать это из моих собственных уст, хотя уже все прочитали в моем паспорте. Один из их Капитанов, по имени Лас-Флоридес, к кому меня привели, тут же начал называть меня своим товарищем и сказал, что мне надо принять его сторону; я ему показался бравым малым, и он мне обеспечит гораздо больше выгод от службы в его Роте, чем я когда-либо находил в войсках Короля; он хотел, однако, чтобы я сбрил мою бороду, потому как в таком виде совершенно не чувствовалось солдата. Я ему ответил, пока я был солдатом, я и выглядел, как солдат, но теперь, когда я подумал принять другое существование, у меня [182] и вид соответствовал моим помыслам. Он спросил меня тотчас же, уж не хочу ли я стать Капуцином, потому что только Капуцины носят длинные бороды. Я ему ответил, что даже очень бы этого хотел, поскольку нет ничего лучшего, как посвятить себя Богу, но так как требовалась ученость, чтобы быть принятым среди них, а я не знал, так сказать, ни А, ни Б, так я и удовольствуюсь жизнью отшельника; я захотел сказать ему это, дабы если случайно он увидит меня в том одеянии, что ожидало меня в городе, я нисколько не показался бы ему подозрительным.
Некоторые Ормисты принялись насмехаться надо мной, услышав, в какой манере я разговаривал; так как они не думали больше о спасении их душ, подняв оружие против их Короля, они не понимали, как это человек мог подумать вот так об изменении существования; Лас-Флоридес, кто не больше их размышлял об исполнении долга христианина, состоявшем и в воздаянии Кесарю кесарева, а Богу богова, и кто сам был насмешником, сказал им, что они неправы, проявляя такое удивление над подобной безделицей; разве они не знали, что Дьявол сделался отшельником, когда состарился, а потому и каждый свободен ему подражать. Он хотел им этим сказать, что когда человек оказывается отягощенным преступлениями, Бог иногда предоставляет ему милость поменять род занятий. Но либо они не желали помогать ему в таком деле, или же они вознамерились заставить его поболтать, они ему сказали, что если Дьявол сделался отшельником только когда состарился, то он не должен был бы стерпеть, чтобы им стал я, когда мне, казалось, не исполнилось и тридцати лет. Это было бы отречением от мира в слишком молодом возрасте, и если он захочет им поверить, он обяжет меня разделить с ним радости войны. Лас-Флоридес сказал мне тогда, что я прекрасно вижу, как все противятся моему намерению, и он не позволит мне уйти. Я ему ответил, рассмеявшись, потому что и он говорил со мной, [183] посмеиваясь, что я обращусь к л'Ортесту, их Генералу, поскольку мой паспорт был подписан им, и он никогда не потерпит подобного неподчинения; во всяком случае, если он пожелает совершить надо мной насилие, как и они, я попрошу у него, по крайней мере, разрешения сделаться отшельником его войск, дабы каким-то образом удовлетворить и моей клятве; я ведь поклялся им стать и, может быть, он позволит мне не оказаться в положении клятвопреступника — существуют же при Полках капелланы, а отшельник или капеллан — это же почти одно и то же. Лас-Флоридес сказал мне, что совсем не за чем мне ходить к л'Ортесту, если я хочу отхватить себе эту милость, он сам предоставит ее мне точно так же, как и тот, стоит мне только об этом сказать. Он загорелся таким желанием заполучить меня лишь потому, что прочитал в моем паспорте о том, что я целых двенадцать лет прослужил в Гвардейцах. Тут надо знать, что он внезапно сделался одним из Вождей мятежников, не имея никакой иной заслуги, кроме той, что убил бесконечное число быков и баранов.
Заботы Лас-Флоридеса.
Он был мясником всю свою жизнь, но поскольку привык проливать кровь этих животных, его товарищи рассудили, что ему будет так же легко проливать кровь людей. Однако, когда ему надо было отдать какую-нибудь команду, он оказывался столь же растерянным, как в первый раз, когда ему потребовалось помочь убить быка; итак, он был бы счастлив, если бы я остался подле него, чтобы подсказывать ему при случае, что ему следует делать. Ему гораздо больше нравилось, чтобы я исполнял при нем роль подсказчика, чем кто-либо из его компаньонов, потому как я намного меньше значил в его глазах, чем те, кто вознесли его на тот пост, какой он занимал.
Его желания довольно-таки совпадали с моими собственными. Он вознамерился сохранить меня подле себя, а я — остаться там, дабы знать все, что будет у них происходить — итак, не заставляя тянуть себя за уши по этому поводу, на тех условиях, [184] какие я ему предложил, я оказался в состоянии, сам того не предполагая, оказать большие услуги Его Величеству. Эти бунтовщики, хотя они и ничего не понимали в военном деле, тем не менее, могли вызывать страх и прекрасно отдавали себе в этом отчет. Они останавливали все суда, спускавшиеся или поднимавшиеся по Гаронне, а так как коммерция была открыта, как с Англией, так и с другими соседними Государствами, это им приносило огромные суммы. Лас-Флоридес проникся дружбой ко мне, потому что я предупреждал его иногда, о чем он меня постоянно просил, о кое-каких ошибках, в какие он мог бы впасть и какие могли бы послужить поводом насмешек над ним; впрочем, я делал это лишь тогда, когда видел, что служба Королю от этого бы не пострадала; в остальном я оставлял его делать все то, что бы ни советовало ему его невежество, и я еще бы и сам увлек его в пропасть, если бы мог — так, я доставил две или три весточки Месье де Кандалю, что были весьма кстати этому Генералу, и какими он не преминул воспользоваться. В первой я дал ему знать о шпионах, кого Лас-Флоридес послал в его лагерь, вовсе не для того, дабы он их арестовал, но чтобы надуть отправившего их. Я намеревался при их помощи расставлять ему ловушки и довольно недурно в этом преуспел. В самом деле, едва Герцог де Кандаль о них узнал, как поместил своих людей к маркитантам, куда те ходили, и эти люди, как ни в чем не бывало, обсуждали в их присутствии некоторое предприятие, какое якобы намеревался осуществить Герцог. Эти шпионы тут же насторожили уши и проглотили эту новость, как если бы она была правдой. И так как они уже были переполнены нетерпением бежать отдать рапорт Лас-Флоридесу, дабы утвердиться в его добрых милостях и извлечь из этого вознаграждение, какое он завел обычай им выдавать, когда они пронюхивали что-нибудь новенькое, они тотчас отправились на его поиски; Лас-Флоридес, кто после л'Ортеста пользовался наибольшим влиянием среди Ормистов, и кто уже [185] преуспел в двух или трех стычках, благодаря сведениям, поданным ему этими шпионами, пришел в полный восторг от этой новости и немедленно поговорил о ней с л'Ортестом, дабы тот дал ему свое одобрение.
Благонамеренный отшельник.
Л'Ортест дал ему свое благословение, как если бы он был Патриархом этих бунтовщиков, и без малейшего страха умалить при этом мою роль — тем не менее, здесь он должен был бы поостеречься, поскольку я уже натянул на себя мои одеяния отшельника и не назывался никак иначе среди них, кроме как отшельником благонамеренных. Потому как именно это звание они себе нахально присвоили, хотя если бы они пожелали воздать себе по справедливости, они назвались бы попросту ворами, кем они и были на самом деле. Как бы там ни было, Лас-Флоридес оказался достаточным простаком и отнесся с полным доверием к отданному ему рапорту; он взял двенадцать сотен из своих Ормистов и повел их на это предприятие. Он захватил меня с собой, ничего не сообщив, тем не менее, о своих замыслах. Он удовольствовался, заявив передо мной, будто марширует навстречу верной победе, а дабы сделать ее более полной, он был бы не прочь, чтобы я держался рядом с ним, помогая ему моими советами, и становясь свидетелем его личной отваги. Я ему ответил, что заранее радуюсь той славе, какой он будет увенчан; я ни о чем не спрашиваю, поскольку он уверен в своем деле, но ему не мешало бы поостеречься и не дать себя обмануть, потому как бывают на войне весьма странные хитрости. Он расхохотался, услышав от меня такого сорта предостережения, как бы снова заверяя меня, что он не тот человек, кто ввязывается в какое-либо дело, не приняв своих мер. Я сказал ему это с единственной целью — завоевать у него побольше доверия, а когда он будет разбит, я ничуть не сомневался, что это случится с ним очень скоро, он бы первый сказал своим товарищам, что если бы он пожелал мне поверить, он бы избежал такого конфуза. Вот так мы и продвигались, страшно [186] довольные оба, он своими великими надеждами, а я моими. Лас-Флоридес одолжил мне Испанского скакуна, стоившего никак не менее сотни добрых пистолей, и я восседал на нем, как Святой Георгий. Я задрал мою сутану до пояса, и так как мои глаза сверкали от радости в предвидении его скорого разгрома, я настолько ему понравился в этом виде, что он мне признался, когда бы я даже не сказал ему, что был солдатом, он бы распрекрасно сейчас признал это по моей выправке.
Скверно начатая экспедиция.
Мы беседовали таким образом по дороге о том, о сем, причем я ни за что не хотел спрашивать его, куда он направляется. Я даже был бы сильно раздосадован, если бы он сам об этом заговорил со мной. Я хотел, чтобы он зашел как можно дальше и был бы не в состоянии больше от этого отказаться, а советы, какие я бы ему дал, явились так поздно, что он не мог бы больше ими воспользоваться. Так я удовлетворился объяснением, как ему надо вести его людей в бой, чего они не могли осуществить, поскольку ни он, ни они не умели этого делать. Я забавлял его этим во время всего нашего пути, показывая ему, как в той манере, в какой он начал перестраивать их на марше, они выглядели гораздо лучше, чем когда шли вперемешку и без всякого порядка, как они делали прежде. Так мы подошли на расстояние в полу-лье от того места, где он намеревался стяжать свои лавры, и вот тогда-то он мне сказал, что там, на маленькой ферме, засели две сотни человек, они собирались отрезать обоз, что л'Ортест проводил через это место; эта ферма ничего не стоила, он подожжет ее по прибытии, дабы люди, каких он расставил по всей округе, смогли перестрелять этих солдат, как при свете дня. Я спросил его, прежде чем выдвинуть какое-либо возражение, способное принизить его надежды, от кого он получил эти сведения, и мог ли он достаточно полагаться на то, что это было правдой. Он мне ответил, что оповестившие его были верными людьми, и он мог положиться на них, как на самого себя. Мы, однако, все еще [187] продолжали продвигаться вперед по нашей дороге, и мне не хотелось пока его совершенно разочаровывать. Я отделывался простыми возражениями, как если бы пытался изучить обстановку, скорее, чем нагонять на него страх; но, наконец, видя, как мы проходим через теснину, за которой Герцог де Кандаль устроил засаду, я начал ему говорить, что нахожу его предприятие не лишенным трудностей. Генерал частенько распускал лживые слухи, дабы надуть своих врагов; вместо двух сотен человек он, быть может, найдет четыре раза по столько же; итак, далеко не застав их врасплох, он, может быть, первый окажется в западне; к тому же ему могли бы отрезать путь к отступлению, значит, он должен держаться теснины, какую мы только что прошли, и даже послать на разведку довольно крупного дома, стоявшего поодаль, потому что если враги задумали их захватить, несомненно, именно здесь они разместили свою засаду.
Он принялся хохотать, услышав от меня разговор такого сорта. Он меня спросил, за кого же я его принимал, если поверил, будто он такой непредусмотрительный человек. Я обрадовался, найдя его в столь самоуверенном спокойствии. Это еще больше убедило меня в надежности моего дела, хотя, сказать по правде, он был больше не в состоянии воспользоваться моим мнением, когда бы даже имел к тому желание. Герцог де Кандаль, кого я предупредил о месте, с какого я начну давать ему советы, скомандовал тем людям, каких он направил в дом, о котором я говорил, выставить часового в будке на самом верху. Он им сказал, что если они увидят изменение нашего продвижения, им надлежит предупредить его, захватив эту теснину. Он также отдал приказ находившимся на ферме поместить своего часового на дереве перед воротами и выступить навстречу Ормистам, как только они увидят их появление. Их было восемьсот человек вместо двухсот, ожидаемых Лас-Флоридесом, и хотя у него было на треть больше, так как это были дисциплинированные войска, [188] а у него вовсе не обученные, их было более, чем достаточно, чтобы дважды разбить его наголову. Однако он по-прежнему маршировал с великой верой в победу, когда часовой, что был на ферме, его заметил, и он понял, что принужден растерять добрую половину своих надежд. Первой неприятной вещью, приключившейся с ним и заставившей его испугаться, как бы сказанное мной не обернулось правдой, было то обстоятельство, что он услышал пушечный выстрел. Он не наделал особенно большого шума, сказать по правде, да и произведен он был всего лишь четырехфунтовым ядром, но каким бы незначительным он ни был, страху он на него нагнал весьма значительного. Это была маленькая полевая пушка, какую люди Герцога захватили с собой, чтобы предупредить тех, кто находился в большом доме, быть наготове, потому как они вскоре увидят врага пятящимся на них.
Разгром.
Лас-Флоридес изменился в лице, как только услышал этот выстрел; и увидев, как испуг охватил его уже до такой степени, что он не знал больше, что делал, я спросил его, не содержали ли жители Бордо какого-нибудь Гарнизона поблизости; он мне ответил — нет, а сам спросил меня, что я этим хотел сказать; я отозвался, не желая его обнадеживать, что все это означает не что иное, как то, что его предали; это означает, что он найдет гораздо больше врагов на поле боя, чем предполагал, и это был сигнал, что они подавали одни другим о готовности его побить; но, наконец, поскольку не было никакого средства этого избежать, надо принимать свою участь, как подобает бравым людям. Я бы не сказал ему этого, если бы увидел, что он собирается так и сделать. Я пытался скорее еще увеличить его страх, чем его от него избавить — и вот я увидел, как он, почти не имея сил мне ответить, заколебался и даже начал заикаться, как если бы смерть уже схватила его за ворот. Наконец он вновь обрел дар речи и спросил меня, как же быть в таких грозных обстоятельствах. Я ему ответил, что надо бы сделать остановку и [189] послать разведчиков на Ферму, поскольку мы к ней уже достаточно приблизились, но прежде чем люди, кого он отрядил для этого, успели сделать пятьдесят шагов, как они со всех ног примчались к нему обратно сказать, что оттуда вышло несметное число народа; они не могли бы доложить в точности, сколько их было, но они готовы свалиться ему на голову; так что наиболее надежным и для него, и для них было бы убраться отсюда сей же час, и даже не теряя ни единого момента времени. Я ему сказал, что не следовало им верить, и он скорее должен погибнуть бравым человеком, во всяком случае, если он на это решился; может быть, врагов и не такое огромное количество, как говорят эти люди, они были виновны, что вернулись сюда без его приказа; они могли бы пересчитать противников, если бы там задержались; но раз уж они этого не сделали, мы сами пойдем на разведку, он и я, если он пожелает мне довериться. Но держать перед ним такие речи было все равно, что беседовать с глухим. Он был из тех людей, кто приближается к врагу лишь при благоприятных предзнаменованиях; предосторожность, предпринятая им, маршировать с двенадцатью сотнями человек против двух сотен, была тому добрым примером; итак, сказав мне, что ему гораздо больше по душе довериться своему коню, чем последовать такому опасному совету, он в то же время развернулся, его люди со своей стороны поступили точно так же, и когда я приблизился к нему и сказал, что этот демарш его обесчестит, я в какой-то манере придал ему бодрости. А еще я сказал ему, что, может быть, он успеет добраться до теснины прежде, чем враги овладеют ею. Итак, я его настроил собрать свое войско и не бросать так рано начатую партию.
Вот так мы и направились даже в какого-то сорта порядке ко входу в теснину, причем я прекрасно знал, что она уже должна охраняться; стоило Лас-Флоридесу увидеть врагов, как он мне сказал, что все пропало. Я его было спросил, не хочет ли он [190] предпринять на них атаку, но ответа мне не последовало, он уже сбежал, а так как его конь был еще лучше того, какого он одолжил мне, я вскоре потерял его из виду. Его люди пришли в полный беспорядок, когда увидели себя таким образом брошенными. Я сыграл там фанфарона и сказал им, что нам надо сразиться, поскольку не было для нас никакого другого средства спастись; некоторые мне поверили и, как бешеные, дали себя перебить, другие сложили оружие, тогда как третьи, но в очень малом числе, были довольно счастливы и спаслись. Однако, так как среди этих, беглецов нашлись и такие, что побросали свое оружие, дабы бежать более уверенно, а, главное, побыстрее, я подобрал какое-то ружье и выстрелил из него в свою мантию, какую предварительно пристроил на дереве в тридцати шагах от себя. Ружье оказалось заряжено тремя пулями, и каждая из них проделала в ней дыру; снова напялив сутану на себя, я вернулся в город, необычайно гордый той репутацией, какой я буду пользоваться у этих мятежников из-за того, что подвергался столь великому риску и вышел из него невредимым, если не считать пробитой мантии — никто не видел, что я сделал, я принял к этому все меры предосторожности, а так как я советовал и Лас-Флоридесу, и всем остальным не убегать, я был уверен, что они никогда не поверят, будто эти дыры моих рук дело. Я нашел, что это будет мне полезно для еще большего завоевания их доверия, ведь не найдется теперь ни одного, кто бы не принял меня за отчаянного вояку.
Мантия-талисман.
Лас-Флоридес прибыл в Бордо прежде меня, к счастью для него, отыскав проход, где никого не было. Он был совершенно сконфужен своим несчастным случаем, а главное, тем, как он из него вырвался с такой поспешностью, что не осмелился подставиться ни под один мушкетный выстрел. Он был в восторге, что я спасся, точно так же, как и он, может быть, скорее из-за любви к своему коню, кого он уже считал пропавшим, чем во имя любви ко мне; он был одним из первых, заметивших дыры в моей [191] мантии. Я позаботился разместить их на видном месте и поостерегся пробивать их сзади. Я хотел заслужить репутацию человека, грудью встретившего неприятеля, дабы еще больше подкрепить этим то уважение, каким Лас-Флоридес, я нисколько не сомневался в этом, вознамерится меня окружить — в самом деле, он не преминул рассказать всему свету, и л'Ортесту в том числе, каким я был восхитительным человеком, как для совета, так и для исполнения; как я предсказал ему все, что с ним приключится, и если бы он пожелал мне поверить, он не забрался бы в такую даль. Я просто не мог, имея подобное одобрение моего Генерала, сделаться подозрительным кому бы то ни было — каждый захотел увидеть мою мантию, чтобы восхититься моим счастьем; она разгуливала по городу в течение четырех или пяти дней, и не было такого доброго дома, где не пожелали бы на нее поглазеть.
Одним Аббатом больше.
Аббат Сарразен, Секретарь Принца де Конти, к кому Аббат де Бомон меня адресовал для начала моих важных переговоров, никак не мог согласовать все то, что обо мне рассказывали, с тем персонажем, какой я должен был представлять от имени Двора. Вести переговоры в его пользу и сражаться против его партии — эти две вещи казались ему совершенно несовместимыми. Он поговорил об этом со мной, упрашивая открыть ему разгадку моего поведения. Я счел совсем некстати это делать, я знал, существуют определенные вещи, всю правду о которых полезнее сохранять исключительно для самого себя — я сказал ему только, что в некоторых делах подчас большую роль играет случай, как я, например, вовсе не ожидал оказаться сегодня среди Ормистов; я абсолютно не думал о них, направляясь в Бордо, но раз уже завязал с ними отношения теперь, мне надо было доигрывать мой персонаж до конца; ему предстоит со всем этим покончить, когда ему будет угодно, и чем раньше это будет сделано, тем лучше.
Этот Аббат был тот самый, чьи произведения [192] сегодня довольно уважаемы, и какими он одарил нас под своим собственным именем. Он не был лишен разума, чтобы прекрасно справляться со всем, что он хотел предпринять, и об этом можно судить по его произведениям. Месье Кардинал, впрочем, заботливо его в этом поощрял ради своих интересов. Он обещал ему деньги и бенефицию, если тому удастся отстранить его мэтра от партии Принца де Конде. Сарразен сказал мне поначалу, что это было бы весьма нелегко, поскольку Принц де Конти получал крупную пенсию от Испанцев, а к тому же он был очень лаком до командования; он тотчас же потеряет его, как только вернется к повиновению; он настолько хорошо это понимал, что если и смирится с этим, то лишь с огромным сожалением; с другой стороны, у него имелась любовница в городе, и она, конечно же, воспротивится такому соглашению, если он случайно даст ей об этом знать; каждому любезен свой доход, и так как она нашла источник своего благополучия в нем, она будет далеко не в восторге его потерять; она была не так глупа и прекрасно осознавала, что он тут же уедет ко Двору, как только заключит мир с Королем; у Принца была непреодолимая слабость к Дамам, и Аббат побаивался, что тот в определенные моменты посвящал его далеко не во все, что происходило.
Все это было истинной правдой — потому, известив об этом Аббата де Бомона, дабы тот проинформировал Кардинала, я предупредил его в то же время, что если бы он пожелал преодолеть эту трудность, я находил кстати, чтобы Его Преосвященство отправил мне несколько галантных вещичек из Парижа для поднесения их в дар этой Даме; таким образом я вкрадусь ей в душу, а затем можно будет воспользоваться ею для завершения труда, начатого Сарразеном. Однако, дабы расположить к себе самого Принца, я полагаю, что ему надо бы предложить кого-нибудь в жены; у Месье Кардинала еще вполне достаточно племянниц на выданье, и ему не составит труда выбрать для него одну; его [193] положение Церковника вовсе не нравилось Принцу, хотя сутана достаточно подходила ему для прикрытия изъянов его фигуры — потому, может быть, это могло быть полезно, как и все остальное, поскольку по его темпераменту он был способен никак не меньше влюбиться в предложение, что он уже показал год или два назад по отношению к Мадемуазель де Шеврез.
Подарки для фаворитки.
Аббат де Бомон возвратился ко Двору так, что я об этом ничего не знал — Его Преосвященство нашел кстати вернуть его из Пуату, из страха, как бы более продолжительное его отсутствие не навело на какие-либо подозрения. В самом деле, кроме поручения, требовавшего от него постоянного и непрерывного пребывания в нынешней резиденции, Гонцы, кого видели во всякий момент входящими туда и выходящими оттуда, были вполне способны навести на мысль, что в той стороне происходило нечто значительное. Гурвиль, кто состоял прежде на службе Герцога де ла Рошфуко и кто был теперь в откупщиках Его Величества, уже обронил об этом словечко в доброй компании. Немедленно об этом отрапортовали Кардиналу, а так как Его Преосвященство знал его как человека, не бросавшего слов на ветер, он рассудил кстати обрубить корни всех подобных разговоров, призвав Аббата назад. Мне пришлось много дольше, чем я предполагал, дожидаться ответа. Я сей же час вообразил, что это было только из-за того, что я попросил о каких-то подарках. Я вполне довольно был знаком с Кардиналом и прекрасно знал, что отдавать он всегда пытался как можно меньше. Однако никто бы не сумел ошибиться более грубо, чем это удалось сделать мне; возможность женитьбы Принца де Конти на одной из его племянниц настолько изменила его естество, что едва он увидел мое письмо, как решился довериться мне буквально во всем. Итак, он в то же время отдал приказ накупить мне подарков, о каких я просил. Он переправил мне их по каналу Герцога де Кандаля, и я их получил из рук его Секретаря, кого он направил в город [194] договариваться о выкупе за нескольких пленников как с одной, так и с другой стороны. Никому не показалось ни новым, ни чрезвычайным, что этот Герцог направлял туда кое-какие вещицы. Он сам проживал там достаточно долго во времена, когда его отец был Наместником этой провинции, чтобы завести там нескольких любовниц. Это даже весьма соответствовало его возрасту и его наклонностям, так как он был крайне либерален и имел всего лишь двадцать четыре года от роду. Многие даже верили, будто знают, для кого эти подарки были предназначены, предполагая, во всяком случае, что это именно он их послал. Поскольку имелись и другие, заподозрившие, что это был его отец, кто, несмотря на его возраст, не был ни менее галантен, ни менее влюбчив, чем сын.
Однако, может быть, так бы никогда и не узнали, что именно подарки находились в маленьком тюке, предназначавшемся этому Секретарю, если бы Ормисты не отвоевали себе право, наполовину силой, наполовину из-за ревности, царившей между Принцем де Конти и Графом де Марсеном, охранять Ворота города. Они ни за что не захотели пропустить тюк, не обыскав его. Они боялись, как бы Герцог де Кандаль не подложил туда чего-нибудь опасного для них, ведь было общеизвестно, что он был не только на стороне Его Величества, но еще и на стороне Кардинала. Они перерыли в нем все вплоть до мельчайших вещичек, а главное, взяли на заметку подарки, посланные мне. Так как они были крайне охочи до блага ближнего своего, все, что там было драгоценного или редкостного, вызывало у них соблазн, с каким им было невозможно совладать. Вот так и узнали через час после прибытия тюка обо всем, что находилось внутри него. Это меня обеспокоило, я-то хотел поднести мои подарки тайно, а обыск всю мою надежду нарушил; но мое горе не шло, однако, ни в какое сравнение с разочарованием двух Советниц Парламента Бордо; обе они ожидали, что эти подарки предназначались им. [195]
Герцог поведал о них им обеим, так что каждая уверилась в том, что ими завладела другая в ущерб ей самой; они вознамерились разорвать друг дружку в клочья у одной общей подруги, где они нечаянно встретились. Сначала они подтрунивали друг над дружкой ни с того, ни с сего, затем незаметно перешли на грубости, при этом как одна, так и другая проявили столь мало рассудительности, что взаимно обвинили одна другую в принятии этих даров, вовсе не заботясь о том, что вся компания получит неоспоримое доказательство изъянов их добродетели. Я узнал об их ссоре и пришел от нее в восторг, решив, что недурно сделаю, еще приукрасив эти ложные слухи, поскольку не было ничего полезнее для меня, чем эта нежданная диверсия. Произошли и кое-какие столкновения среди любовниц Герцога д'Эпернона — они вообразили, что эти подарки исходили от него и были отданы Секретарем одной фаворитке, причем им самим не досталось ни крошки. [197]
Дама, Отшельник и Принц
Тактика галантности.
Тем временем, когда все это происходило и каждый получал удовольствие точно так же, как и я, натравливая этих женщин одну на другую, я втихомолку втирался в доверие к той, к кому у меня было дело. Приключения моей мантии принесли мне первый успех; она наравне с другими проявила любопытство взглянуть на нее, и либо я льстил себя пустой надеждой, или же я и вправду имел к этому некоторый резон, мне показалось, будто я узнаю в ее глазах нечто настолько располагающее ко мне, что я вбил себе в голову, если бы я мог появиться перед ней в другом одеянии, чем в том, что в настоящее время было на мне, я, быть может, подобрал бы какой-нибудь ключик к ее сердцу. С самого первого моего разговора с ней я ощутил ее добрую милость ко мне. Я построил на этом такой замысел, какой должен был бы напугать меня вместе с моей длинной бородой, но какой, тем не менее, [198] я хотел привести в исполнение. Я решил сделаться влюбленным. Впрочем, я хотел осуществить это без всякого барабанного боя. Я счел, что мне совсем не помешает немного таинственности, особенно в деле с такой женщиной, что должна была бы гордиться своим положением возлюбленной Принца Крови. Я взял себе за правило, дабы лучше исполнять роль персонажа, какого я представлял, шляться по всем домам, выпрашивая милостыню. Не то, чтобы у меня была в этом какая-нибудь нужда — слава Богу, я не страдал от отсутствия денег; у меня имелось более двух сотен пистолей в моем кошельке, и больше того, меня кормили чем только душе угодно у Лас-Флоридеса. Потому он и не хотел, чтобы я вот так рассыпался в поклонах, говорил мне во всякий день, что это некрасиво и нечестно для человека, ни в чем не испытывающего недостатка. Он говорил мне даже, что заниматься таким ремеслом это значит отбирать хлеб у бедняков. Я извинялся тем, что исполнял обязанности человека моего положения. Я отвечал ему, что нищенство должно быть исключительным уделом отшельника и сразу же останавливал его столь веским резоном. Тогда он оставлял меня в покое, видя, что все его выговоры абсолютно ничему не служили. В самом деле, кроме того, что я находил это основой моего нового призвания, я всегда узнавал что-нибудь новенькое в домах, куда я захаживал. Я старался извлекать из новостей свою пользу, и далеко не всегда это было для меня непригодно.
Кокетка.
Я очень часто наведывался к Даме, и даже в те часы, когда не всем было позволено туда заходить. Я даже иногда заставал ее едва проснувшейся, из страха, как бы не встретиться там с кем-нибудь. Я хотел использовать все мое время для продвижения моих дел подле нее или, скорее, дел Кардинала. Как бы там ни было, понаблюдав за моими частыми визитами, она сочла за удовольствие трогать меня за сердце. Она подозревала, что оно уже немного привязано к ней, поскольку я наносил ей столь [199] настойчивые визиты. Итак, вменив себе в похвальбу или в настоящую заслугу возможность сказать, что она очаровала бедного отшельника, она воспользовалась всеми украшениями, какие имела, и всеми теми, какие могла позаимствовать, дабы причислить меня к толпе своих обожателей.
Я вскоре осознал ее намерение. Да и нетрудно было его раскрыть, хотя бы по тем льстивым комплиментам, какие она мне расточала. Она говорила мне по десять раз на дню о моем так называемом мужестве и о том, как я лицемерю, чтобы заставить говорить о себе еще больше; она говорила о совершенной бесполезности для меня выказывать столько скромности, поскольку моя мантия достаточно говорила о том, каков я был. Я в конце концов позволил ей говорить все, что угодно, поверив в то, что я выиграю намного больше, соглашаясь с ней во всем, чем сопротивляясь ей, как я делал прежде; я даже был счастлив навести ее на мысли о моем положении, почти открыто дав ей понять, что я вовсе не тот, кем казался; итак, я ей ответил однажды, тогда, как она вновь завела разговор об этого сорта вещах, что она прекратит удивляться, если узнает все, что известно мне. Она не могла понять, что я хотел этим сказать, и так как вполне достаточно обронить хоть одно двусмысленное словечко, чтобы невероятно возбудить любопытство любой Дамы, эта, кто была еще более любознательна, чем другие, не оставляла меня больше в покое, настаивая на объяснении ей этой тайны. Я ей сказал, дабы еще больше ее воспламенить, что это слово сорвалось у меня с языка совершенно случайно, и она не должна придавать ему ни малейшего значения. Я не слишком дурно преуспел в моем намерении; итак, далеко не приняв мой ответ буквально, она столь горячо пожелала вытащить из меня мой секрет, что в конце концов я был вынужден ей сказать, чтобы она запаслась терпением, по крайней мере, до завтрашнего дня. Она с большим трудом на это согласилась, но, наконец осознав, что срок был [200] недолог, заставила меня пообещать вернуться повидать ее в этот день в тот же час. Я оказался еще более ранней пташкой, чем она мне наказала, и застал ее в постели; она сказала мне, едва меня заметив, что я человек слова, и одно удовольствие иметь со мной дело. Я ей ответил, что желал бы всегда поддерживать в ней это доброе мнение, но очень боюсь потерять его тотчас, как только удовлетворю ее любопытство. Потому-то я просто не в силах что-либо ей сказать; таким образом, если она желает узнать мой секрет, ей надо дать себе труд самой прочитать его на бумаге; именно туда я его поместил и был готов отдать его ей тотчас же, как она мне это прикажет. Дама была более любознательна, чем осмотрительна, потому, хотя она, разумеется, подозревала, что я хочу ей вручить всего лишь признание в любви, она мне сказала без всяких церемоний, что примет все, что бы я ей ни представил.
Загадочный пакет.
Я держал пакет, совершенно готовый ей его вручить или же сунуть его назад в мой карман в зависимости от ответа, какой она мне даст, но, увидев, как она уже протянула руку, чтобы его принять, я все ей отдал, а затем вышел, как ни в чем не бывало. Я подождал, пока она его раскрывала. Она прекрасно видела, что я удалился, и позвала бы меня, если бы пожелала. Но она почувствовала, что я ей преподнес нечто более весомое, чем просто письмо, и не зная, что бы это могло быть, она хотела скорее разобраться в этом, а потом уже думать обо всем остальном. Пакет содержал пятьдесят бумажек, уложенных одна на другую, как если бы я хотел ее хорошенько позабавить до тех пор, пока не уйду. Она сочла, по меньшей мере, что именно это входило в мой намерения, поскольку я вложил туда такое большое количество, что она даже растерялась — сумеет ли она когда-либо с ними покончить. Как бы то ни было, проявив терпение развернуть их все одну за другой и просмотрев, не было ли среди них хотя бы одной, на какой было бы что-нибудь написано, она [201] обнаружила в самом низу коробочку с миниатюрным портретом внутри.
Она не знала, что бы это могло означать, не находя никакой связи между этим портретом и тем, что я ей пообещал. Поначалу это навело ее на странные мысли по моему поводу. Потом она приняла меня за человека, занимавшегося не одним-единственным ремеслом, и вбив себе в голову, что я взялся преподнести ей подарок от имени кого-то другого, она открыла коробочку, дабы посмотреть, кто же мог поручить мне такое задание. Она была совсем неправа, заподозрив меня в этом. Я никогда не был таким человеком, чтобы работать ради кого-то другого, и хотя при Дворе подобный персонаж далеко не редкость, он мне всегда не нравился настолько, что я считал всех этих людей особами без чести и не достойными даже того, чтобы на них смотреть. Потому, какими бы замечательными качествами они ни обладали с другой стороны, я имел к ним еще меньше уважения, чем к фиглярам или продавцам Элексира. Но оставим все это в стороне; Дама, после того как дала себе труд развернуть все эти бумажки, не остановилась на столь прекрасном пути и открыла еще и коробочку. Она нашла там меня не во весь мой рост, но от пояса до макушки, как и принято изготовлять портреты этого сорта. Я на нем был одет в кирасу, словно первостатейный герой. Правда, я не стал поступать, как Бемо, кто в последнее время заказывал изображать себя в величественной позе, верхом на великолепном скакуне, с мушкой в углу глаза и вооруженным с головы до пят; он также желал, чтобы его рука сжимала жезл с цветами лилий, какие вручают генералам армий. Все его заслуги, тем не менее, сводились к тому, о чем я говорил выше, а впоследствии лишь к охране узников Бастилии. Как бы там ни было, хотя я и не имел никакого настроения ему подражать, тем не менее, я сделался совершенно иным в душе Дамы, чем было сказано обо мне в моем паспорте. Итак, начав изучать меня поближе, чем она делала до сих пор, она нашла, что [202] если я отделаюсь от моего одеяния и моей бороды, я вполне стою труда быть ею выслушанным.
Я целых два дня не появлялся у нее, оставив все необходимое ей время, дабы она выбрала свою роль в приключении вроде этого. Я хотел посмотреть, прежде чем приступить к осаде, не будет ли она в настроении предупредить обо всем Принца де Конти. Саразен, кому я не только сказал о моем намерении сделаться влюбленным, но кто еще и сам подавал мне в этом советы, пообещал меня предупредить, если у нее проявится зуд заговорить. У его мэтра не было от него никаких секретов, главное, в такого сорта вещах. Он нашел средство, прикинувшись союзником всех его шалостей, заставлять его пересказывать их ему одну за другой. Он даже изготовлял за него все или большинство его писем по этому поводу, точно так же, как он писал для него другие, гораздо большей важности; по меньшей мере, если он и не писал их все полностью, он всегда их ему исправлял. Не то, чтобы у этого Принца совсем не было разума, и даже не более, чем требовалось для такого сорта безделиц; но, наконец, письмо этого Секретаря проходило тогда за нечто возвышенное и не имевшее изъянов. Саразен, говорю я, должен был бы предупредить меня обо всем, что бы ни произошло по этому поводу, и я бы мог вывернуться из дела, вовремя протрубив отступление. Для этого были уже приняты все меры. Я узнал место, наиболее скверно охраняемое Ормистами, и где мне было бы легко пройти к армии Герцога де Кандаля. Но мне так и не пришлось явиться туда.
Нетерпеливая Дама
Дама никогда не нуждалась ни в ком для нашептывания ей нежностей, тем более ради этой цели она не пожелала бы начать с меня; но, напротив, она умирала от нетерпения вновь увидеть меня, лишь бы разузнать о множестве вещей, о каких не могла догадаться. Я ей казался, и даже по благородству, более достойным наполнить ее сердце, чем Принц, кто верил, будто обладает им; к тому же, так как она была любознательна, как я только что сказал, она желала [203] узнать, кем я был, волей какого случая влюбился в нее, я, явившийся от Двора; и, наконец, действительно ли она была причиной того, что я сменил мою военную экипировку на одежку отшельника.
Я принял вместе с Саразеном все меры, какие должен был принять по этому поводу. Он вполне довольно меня наставил, кроме того, что я совсем недурно был красноречив сам по себе. Природа одарила меня достаточно удачно подвешенным языком и даже довольно славным рассудком. Правда, не мне бы об этом говорить, но, наконец, на что пригодна скромность, когда речь идет об истине; всякое притворство никогда ни на что не годится, и гораздо лучше одним махом выйти на свою широкую дорогу, чем прозябать, уж сам не знаю, сколько времени, занимаясь лицемерием. В конце концов, два дня, о каких я уже упомянул, прошли без сколько-нибудь важных известий, и я вернулся к Даме. Я выбрал время, когда она была еще в постели. Я бесцеремонно уселся у ее изголовья, сделав вид, будто почти не смею взглянуть на нее, дабы лучше уверить ее, как я стремлюсь к ней всем моим существом. «Это вы, — сказала мне она, — Месье Отшельник, а не откроете ли вы мне, сколько еще продлится ваше переодевание?»— «Насколько хватит моих сил, Мадам, — ответил я ей тотчас же, — поскольку я специально явился из Парижа увидеть вас, и я пошел бы вас искать на самый край света, если бы это понадобилось». Она сказала мне, смеясь, что, значит, я был очень странным влюбленным; увидев, что она желает посмеяться, я счел, что тоже должен смеяться с ней вместе.
О должном почтении к Дамам.
Я было приготовился так и поступить, но Дама нашла, что это было бы немного слишком рано; она остановила мой порыв и сказала, что хотя я монах лишь по одеянию, я перенял все их наклонности, напялив на себя то, что ношу в настоящее время; по меньшей мере, их обвиняют в желании сразу же переходить к делу, как только у них появляется такая возможность; по правде, они поступают не слишком [204] дурно каждый раз, когда находят женщин, настроенных это переносить; но что до нее, так как она не желала им уподобляться, то мне следовало бы не только вернуться на свое место, но еще и засвидетельствовать ей большее почтение. Я ей ответил с нахальством Куртизана, если только это не была наглость монаха, что я не мог засвидетельствовать ей ничего большего, как делая то, что я и делал; почтение не могло появиться иначе, как от большого уважения, и невозможно лучше засвидетельствовать Даме свое настоящее уважение, как пожелав получить ее добрые милости.
Такая мораль показалась ей совершенно новой, и она ни за что не желала ее принять. Итак, я был обязан сдержаться вопреки собственной воле. Поскольку недоставало пустяка, чтобы я пустился по следу течки, а кроме того, я был обуреваем тщеславием подменить собой Принца крови. Однако, хотя она и установила границы моим порывам, я счел, что она сделала это скорее из-за простого кривляния, а не из подлинной сдержанности. Также, не желая таить на меня никакой обиды, по крайней мере, ничуть не больше, чем когда я отдавал ей мой портрет, она спросила меня, с какого времени я сделался влюбленным, и как это со мной произошло — в самом деле, когда бы я ей этого не сказал, она не смогла бы этого и предположить; она знала, что я явился в город совсем недавно, и в тот же день натянул на себя одеяние, какое ношу и в настоящее время; таким образом, если я увлекся ею, как я старался уверить ее в этом сейчас, должно быть, моя страсть уже была поистине сильна, прежде чем я отправился оттуда, откуда явился. Я ей отчетливо сказал, что когда захотел оказаться к ней поближе, я постарался сделать все, на что считал себя способным. И, так как это переодевание не было одной из самых ничтожных вещичек из моего мешка сюрпризов, я поостерегся оставить его напоследок. Итак, теперь вопрос был лишь в том, как удовлетворить ее любопытство; я ей сказал, что если она пожелает призвать на помощь [205] свою память, она припомнит, как некий художник находился подле Принца де Конти пять или шесть месяцев назад; ей будет тем более легко его вспомнить, что она сама заказала ему свой портрет; между тем, он сохранил копию с него, и, увидев ее в Париже в его Кабинете, я нашел ее столь прекрасной, что захотел обладать ею во что бы то ни стало; вот так я отдал ему за нее все, что только он пожелал, и, частенько бросая на нее взгляд, сделался столь влюбленным в изображенную на ней особу, что решился отправиться ее искать; я узнал у этого художника, с кого был написан портрет, и где я найду оригинал. Он сказал мне также, что я не единственный, кто был им очарован; Принц де Конти отдал свое сердце этой Даме, а так как было опасно объявлять себя соперником персоны такого происхождения, я счел за лучшее скрыть мою страсть под тем одеянием, какое и ношу сейчас; к тому же, я вообразил, что мне совершенно необходимо замаскироваться, дабы меня не могли узнать видевшие меня при Дворе; вот так я и отрастил себе бороду, и теперь нет такой особы, какую бы она не поставила в тупик.
Слабость видеть себя любимой.
Вот какой рассказ я для нее изобрел. Он весьма ей понравился, поскольку она была достаточно тщеславна, чтобы придавать значение приключению вроде этого. Ей показалось, будто ее достоинства выросли от этого наполовину, а когда она попросила взглянуть на эту копию, о какой я столько ей наговорил, я показал ей портрет, что Саразен специально заказал у лучшего художника города. Я обцеловывал его тысячи и тысячи раз перед ней, чтобы по-прежнему все лучше и лучше убеждать ее в том, что рассказанная мной история не была сказкой. Я совсем недурно ухаживал за ней, проделывая это, и так как она была женщиной, а среди таковых вовсе не существует ни одной, кто не получала бы удовольствия от того, что видела себя любимой, пусть даже любовью конюха, она мне сказала с любезным видом — будь это полной чепухой или же чистой [206] правдой, то, что я ей рассказал, но поведал я все это с такой грацией, что она развлеклась ничуть не меньше, чем когда бывала в комедии. Она пожелала узнать после этого, кем же я все-таки был, видимо, захотев рассудить по тому, что я ей скажу о моем происхождении, достоин ли я заполнить место любовника такого значения, как тот, кого она имела. Я чуть было не выдал себя за кого-нибудь совсем другого, чем был на самом деле, дабы еще больше потешить ее тщеславие. Но наконец, рассудив, что кое-кто мог бы меня и узнать, а если такое приключится, я окажусь в полной конфузии, я не сделал себя ни более великим, ни более малым, чем тот, каким Бог меня уродил. Однако, так как в провинции воображают, будто все, что приближается к особе Короля, скорее достойно зависти, чем сожаления, каким бы малым я ни был, тем не менее, я не вызвал абсолютно никакого отвращения у Дамы. Я даже продвигался во всякий день все более и более в добрых милостях Дамы, вплоть до той степени, что оказался в состоянии через некоторое время предложить ей заставить Принца де Конти вернуться к исполнению долга.
Правда, несколько иначе послужило мне в завоевании ее доверия и то, что я преподнес ей в подарок все, присланное мне Месье Кардиналом. Я начал с того, что там имелось из пустячков, потому как я не сказал ей еще, что все это исходило от него. Я сделал этим честь самому себе; итак, я был в восторге от того, что все преподнесенное мной, казалось, соответствовало моим силам, или, по крайней мере, если это в каком-то роде превышало мои средства, она могла приписать это силе моей любви. Она ни в коем случае не оставалась неблагодарной; она считала своим долгом идти на все, что угодно, ради человека, делавшего для нее больше того, что он мог. Мне доставалось от нее ничуть не меньше, чем Принцу де Конти. Но прежде, чем на это отважиться, она сделала совершенно особенную вещь, чтобы мне [207] совсем не беспокоиться по поводу моей бороды, и об этом стоит рассказать.
Эта борода не нравилась ей, как обычно бороды не нравятся всем женщинам. Дама не осмеливалась предложить мне от нее избавиться, потому что боялась, как бы я не обвинил ее в большей заботе о ее удовольствии, чем о моей безопасности. В таком настроении она сказала Лас-Флоридесу, кому она служила заступницей перед Принцем де Конти в начале правления Ормистов, что находит меня весьма забавным отшельником; надо бы мне устроить дебош и отрезать бороду, когда я засну; как я здорово удивлюсь при моем пробуждении, и какое удовольствие будет наблюдать за моим поведением, когда я окажусь пойманным в ловушку. Лас-Флоридес, кто и не просил ничего лучшего, как ублаготворить ее, а кроме того всегда был рад поразвлечься сам за счет другого, тут же пообещал дать ей удовлетворение прежде, чем пройдет два или три дня. Не так давно он наведался на пост, где было задержано судно, груженное вином из Лангона. Он распорядился выдать себе одну бочку, найдя, что оно было великолепно. Он уже давал мне его попробовать, чтобы проверить, не найду ли и я его таким же отменным. Мне нужно было бы совершенно лишиться вкуса, чтобы не присоединиться к его мнению, и, еще надбавив ему цену, я назвал его не великолепным, как сделал он, но великолепнейшим. Он мне ответил, что обрадован тем, каким хорошим я его нашел, а поскольку это так, он хотел бы, чтобы мы вместе устроили дебош, как только вино отстоится.
Однако войска Короля не предоставили ему для этого чересчур большого времени. Они начали еще более плотно сжимать город, особенно с тех пор, как нашли средство подкупить некоего иностранца Полковника, командовавшего одним из главных Фортов, что осажденные еще удерживали на Гаронне. Форт защищал самое устье этой реки, так что потеря его была невосполнимой. Месье де Кандаль сам заключил этот договор, а потом отослал его ко [208] мне для придания ему последней завершенности. Этот Полковник был Ирландцем по имени Ислан, благородным человеком из этой страны. Впрочем, его аппетит несколько не соответствовал его благородству. Он договаривался с нами на весьма мягких условиях, хотя если бы он знал свое ремесло, он мог бы содрать со Двора такую сумму, на какую мог бы себе приобрести самые лучшие земли во всей Ирландии. Он же удовлетворился в качестве цены за свое предательство двумя тысячами пистолей, каковые я распорядился ему отсчитать через банкира, к кому у меня имелись кредитные письма. Я переменил одежду, чтобы идти к нему, и хотя он был совершенно поражен видом моей огромной бороды, он вовсе не знал, что я был отшельником благонамеренных. Если бы он прослышал обо мне, он бы никогда со мной не встретился. Он выходил из дома только чтобы появиться на Бирже, из Биржи он возвращался к своей кассе, и хотя ему было более шестидесяти лет, он никогда не занимался другим ремеслом, кроме этого.