Ревность Его Превосходительства.
Посол, сделав это открытие, допросил меня о многих вещах, как ни в чем не бывало. Он спросил, откуда я, где я побывал, кому служил и с какого времени занимаюсь моим ремеслом. Он притворился, однако, будто знает все дома, о каких я ему говорил, и так как я знал их гораздо лучше, чем он, поскольку они либо соседствовали со мной или же находились в моей стране, я прекрасно увидел, что он пытался меня надуть. Так как он делал все это с единственной целью — заставить меня выложить как можно больше, я отвечал ему точно лишь в том случае, когда не мог помешать себе ему ответить. Он нашел меня чересчур мудрым для повара, кому огонь обычно разжижает мозги. Потому он рассудил, не прибегая ни к каким другим средствам, что если я и занимаюсь сегодня этим ремеслом, то либо с каким-то умыслом, или же по воле случая. Он [382] нашел даже в моем лице намного больше благородства, чем имеется обычно на физиономиях такого сорта людей. Это стало причиной, что, под предлогом научить одного из его людей моему способу приготовления рагу, он поместил ко мне некого затейника восемнадцати или девятнадцати лет, кого он имел привычку употреблять, когда хотел развратить какую-нибудь гризетку; такое приключалось с ним настолько же часто, как и с любым другим, поскольку, хотя у него имелись и жена, и любовница, их было ему еще недостаточно для утоления его аппетита. Правда, его жена оставалась в Париже, и он никогда не перевозил ее в Англию. Я не знаю в точности, какой он мог иметь к этому резон; все, что я знаю наиболее определенного, так это то, что она там проводила время в весьма доброй компании, а так как и не требуется ничего большего в том веке, в каком мы живем, для возведения клеветы на женщину, Месье де Бордо-отец сообщил кое-что об этом ее мужу.
Так как он был человеком чести, он не пожелал пострадать вот так от чьих бы то ни было пересудов. Он строго отчитал свою жену и написал ей в то же время, если она не воздержится от свиданий с определенными людьми, она увидит его в Париже, когда меньше всего будет об этом думать. Ей ничего не стоило ему подчиниться, но предпочитая лучше последовать мысли, явившейся ей в голову, чем просто приспособиться к его требованиям, она выдумала себе болезнь и повелела говорить у своей двери всем на свете, что никто не сможет ее увидеть, пока она будет чувствовать себя так дурно, как в настоящее время; ее тесть — кому ее муж порекомендовал понаблюдать за ее поведением, потому как он переехал в Англию тогда как она была еще совсем молода, а так как именно в молодых летах женщина не всегда делает именно то, что бы ей следовало делать, дабы избежать клеветы — сам не имел никакой возможности ее увидеть; ему отказались отпереть дверь, как и остальным, что заставило его опасаться, [383] как бы там, внутри, не происходило чего-либо обидного для его сына; он сообщил этому послу, что если только он сам не явится посмотреть, чем она там занималась, ему было совершенно невозможно оповестить сына о чем бы то ни было в настоящий момент; ее дверь не открывалась ни для кого, и напрасно он кричал и поднимал шум, вот уже дважды по двадцать четыре часа он не имел никакой возможности с ней поговорить. Он сообщал ему даже, что любой другой на его месте, кто не виделся бы с ней ежедневно, как это прежде делал он, имел бы повод поверить, что она вот так затворилась для излечения от некоторых опухолей, довольно обычных в Париже; однако он может пребывать в полном покое с этой стороны, потому как в последний раз, когда он ее видел, она не была еще задета тем недомоганием, какое вынуждает мужа растрачивать деньги для излечения его жены от этого сорта водянки.
Посольство.
Хотя посол приревновал ко мне, он сделался еще более ревнивым по отношению к своей жене, чье исчезновение вгоняло его в страх — если у него и нет еще заботы о какой бы то ни было опухоли, он сможет заполучить ее, может быть, в самом скором времени. Итак, наспех собрав свой Совет, он выехал из Лондона под предлогом большой охоты, что должна была состояться в стороне Дувра; он прекрасно знал, однако, что она сорвалась, но сделав вид, будто ему об этом ничего не известно, он перебрался через море, никому ничего не сказав. Он специально нанял для этого барку, и, пересев затем в почтовый экипаж в Булони, где он сошел на берег, прибыл к себе в час пополуночи. Привратник преспокойно спал; после того, как его хорошенько отколотили, что необходимо было сделать, дабы привести его в чувство, он не осмелился преградить ему дверь, как поступал со всеми остальными. Он позволил послу подняться в апартаменты его жены, но тот нашел их запертыми; он долго стучался туда, но ему так и не открыли; он отправился будить старую служанку, чтобы спросить у нее, что же сделалось с его [384] женой. Так как она его вырастила, он верил, что она расскажет ему все новости скорее, чем какая-либо другая. Старуха отвела его в сторону и ответила, что он спрашивает ее о вещи, по поводу которой она не могла его удовлетворить; ее госпожа распрощалась с ней на две или три недели вот уже дважды по двадцать четыре часа назад, не сказав ей, куда она уезжала, хотя та ее об этом и спрашивала; она, очевидно, сочла, что будет довольно поручить ей все дела в ее отсутствие и запретить ей говорить кому бы то ни было, что она находилась вне дома.
Это была неприятно странная новость для посла; она была ему тем более чувствительна, что у него не было времени ехать искать свою жену, где бы та ни находилась; его должность была несовместима с подобным расследованием, и он даже боялся, как бы его отсутствие в месте его обязательной резиденции не нанесло удар по его судьбе, если Король или его Министр случайно об этом проведают. Итак, все, что он мог сделать в том состоянии, в каком он пребывал — это поговорить с отцом и поведать ему о той проделке, какую сыграла с ним его жена. Он порекомендовал ему отомстить за себя, когда та возвратится, и пока сохранять все это дело в секрете, дабы не только не потерять свою репутацию в свете, но еще и из страха, как бы не упустить случая для ответного удара. Затем он отправился назад в таком беспокойстве, какое только можно себе вообразить, приговаривая про себя подчас по дороге, что ничего не доставало ему для довершения его несчастий, как оказаться таким же неудачником с любовницей, каким он уже почитал себя с женой.
Между тем он прибыл в Лондон, и в тот же день, как он туда добрался, получил, к своему огорчению, подтверждение того, чего он опасался по моему поводу. Малый, кого он поместил подле меня, как ни в чем не бывало, вынюхивавший, чем я занимался, как днем, так и ночью, отрапортовал ему, что вот уже два дня Санчо Панса нажирался, как свинья, с двумя Англичанами, явившимися его навестить; [385] его жена распорядилась перенести их всех троих в одну и ту же комнату. Однако, тогда как они отходили там от употребленного вина, я вовсю развлекался вместе с ней; я провел ночь в ее постели, он видел, как я входил в ее апартаменты около одиннадцати часов вечера и не выходил оттуда до пяти часов утра.
Эти Дамы вечно бьют стекла.
Первое дело, засевшее в голове посла, само по себе было вполне достаточно для приведения его в дурное настроение, но еще и это окончательно его добило; он вышел от себя с намерением произвести странное опустошение в доме своей изменницы. Он преподнес ей множество красивых зеркал вместе с некоторой другой ценной мебелью; он решил перебить их все в ее присутствии и поднять руку хотя бы на них, раз уж его достоинство не позволяло ему применить ту же меру непосредственно к ней самой. Но он нашел свою задачу наполовину выполненной, когда он к ней прибыл. Мадам де Бордо прежде него явилась к этой Даме в сопровождении своей Демуазель, и, не сочтя себя обязанной представляться, начала с того, что превратила все эти зеркала в осколки; потом она излила свою желчь против Англичанки, извергнув на нее тысячу ругательств; все это произошло только что, и осколки были еще совсем свежими. Англичанка была поражена до последней степени, потому как она совершенно ее не знала. Жена посла и одета-то была не слишком великолепно, что хоть как-то могло бы навести на мысль о ее положении; она оделась просто, как путешественница, намереваясь сразу же вернуться в Париж, даже не повидавшись со своим мужем. Но Англичанка твердо вознамерилась ей в этом помешать. Она отослала лакея на поиски того, кого называют коннетаблем в этой стране, кто занимается там почти тем же самым, как тот, кого мы зовем здесь Комиссаром. Тем временем она приказала охранять дверь в ожидании его прихода, претендуя на то, что когда Дама и ее Демуазель окажутся в руках этого Офицера, они не уйдут не только пока не оплатят [386] весь убыток, какой они ей натворили, но еще и в немалую сумму им обойдется нанесенное ей оскорбление.
Таким образом, дверь оказалась запертой, и послу пришлось приложить серьезные усилия для того, чтобы ему ее открыли. Сидевшие в засаде, по всей видимости, боялись, как бы птички не упорхнули в то время, как она будет отперта. Посол узнал, войдя, что было причиной этой предосторожности. Тот, кто охранял дверь, сказал ему то, что он, по его мнению, знал, то есть, что две воровки явились ограбить его госпожу, и они перебили все ее зеркала, когда увидели себя пойманными. Посол принял все это за чистую монету и похвалил его за исполнительность, выразившуюся в охране порученной ему двери. Он поднялся; но он гораздо меньше был бы удивлен, если бы на его голове внезапно выросли рога, чем когда увидел собственную жену и ее Демуазель. В самом деле, так как он приготовился сделаться рогатым, не отыскав свою жену в Париже, рога, пробивающиеся у него на голове, не показались бы ему такими уж чудесами; но поскольку он никак не ожидал подобной встречи, на короткое время от потрясения он лишился дара речи. Тем не менее, рассудок вернулся к нему через один момент; он сказал Англичанке, что умоляет ее отменить вызов коннетабля, и он сам позаботится о возмещении нанесенных ей убытков. Он сказал это только после того, как выставил всех посторонних из комнаты, из страха, как бы не узнали, кем доводились ему эти две женщины; потом, обратившись к жене, он спросил ее, кто внушил ей дерзость покинуть Париж без его на то позволения. Она ему горделиво ответила, что жена не нуждается ни в чьем внушении, когда она имеет мужа, ведущего жизнь в его манере; он, очевидно, не привез ее с собой из страха, как бы она сама не стала всему этому свидетельницей. Но так как новости вроде этой легко перелетают через море, он не должен был бы удивляться, когда она сама пересекла его, дабы выразить ему всю горечь, какую она [387] испытывала по поводу его пренебрежения по отношению к ней.
Посол был настолько встревожен новостями, переданными ему его отцом, и тем, что он сам не нашел ее в Париже, что обрадовался такому завершению этого дела. Он умолял Англичанку ничего и никому не говорить о случившемся, или же, когда она и будет об этом говорить, а он даже был уверен в том, что она должна так поступить по причине того, что ее люди первые разгласят об этом, ей лучше бы объяснять все это тем, будто бы к ней ворвалась любовница ее мужа, устроившая ей подобный подвох; якобы та претендовала на то, что он обещал на ней жениться, а так как он изменил своему слову, она позволила себе до такой степени увлечься страстью, что не остановилась ни перед чем, лишь бы сделать то, что она и сделала. Посол рассудил кстати послать в то же время сказать Санчо Пансе не возвращаться к себе домой в этот день, дабы лучше уверить в этой новости тех, кто что-нибудь о ней прослышит. Он узнал, что тот был или в кабаре, или на игре в мяч, и стоит только туда заглянуть, чтобы его отыскать. Действительно, там его и нашли, и отправили к послу для еще более лучшего заверения, будто бы он нуждался в надежном убежище; там он и дожидался дальнейших приказов, прежде чем снова показаться на люди.
Возвращение к порядку.
Весь беспорядок, царивший в этом доме, был таким образом усмирен благоразумием посла; он обязал свою жену оставаться там, никому не попадаясь на глаза. Люди Англичанки были здорово удивлены, когда увидели восстановление мира тотчас же после столь грозных предвестий войны; вот тогда-то посол, немного бормотавший на английском, вовсе не заботясь о репутации Санчо Пансы, лишь бы была сохранена его собственная, сказал своей любовнице на ее родном языке, дабы ее люди могли понять, что он ей говорил, насколько был простителен порыв этой Дамы, и когда мужчина обманывает женщину, как поступил ее муж по отношению [388] к этой, невозможно найти возражений тому, что она сделала. Он еще и усадил их вместе ужинать, но едва они вышли из-за стола, как он заставил их обеих подняться в карету и направил ее в сторону Тауэра; там ожидал их нанятый им фрегат, вместе с Санчо Пансой; он остановил выбор именно на нем, чтобы вернуть его жену во Францию. Он был необыкновенно ловок, как обычно говорят, одним камнем наносить двойной удар, то есть, он выпроваживал свою жену и выдворял одновременно Санчо Пансу, кого он находил слишком противным для того, чтобы желать пользоваться его остатками. Супруга посла крайне удивилась, когда после того, как она сошла на берег, ее муж обязывал ее снова взойти на фрегат; она бы еще утешилась, если бы Англичанку тоже отправили в вояж, но увидев при себе лишь Санчо Пансу, кто был довольно скверным компаньоном, она выразила мужу огромное огорчение по поводу такого с ней обращения; либо она действительно от этого страдала, либо же весьма желала всех в этом уверить. Посол укутывал нос плащом, из страха, как бы его не узнали. Но так как было уже поздно, а кроме того, там не было никаких других пассажиров, кроме этих трех особ, он перестал чего бы то ни было опасаться.
Он вернулся вместе с Англичанкой только после того, как увидел, что на фрегате подняли якорь. Между тем, он написал своему отцу, как, слава Богу, его тревога по поводу жены завершилась более счастливо, чем он когда-либо мог тешить себя надеждой; у нее тоже появились беспокойства, и она нагрянула к нему без его позволения, но он так отменно ее покарал, что не верит, будто в будущем ей случится пожелать осуществить такое же безумие; он ее выпроводил, и он не видит, каким образом ее дальнейшее поведение могло бы вызвать его подозрение, потому как женщина, взявшая на себя труд отправиться так далеко искать своего мужа, достаточно засвидетельствовала этим, что ее сердце принадлежит тому, кому оно и должно принадлежать. Он [389] был прав, как я полагаю, льстя себя этой мыслью; потому как, кроме того, что я не подвергаю сомнению добродетель этой Дамы, всегда хорошо иметь доброе мнение о той, кто так близко нам принадлежит.
Когда посол навел порядок в этом деле, у него осталось только мое, доставлявшее ему огорчение. То, о чем отрапортовал ему его шпион, постоянно вертелось у него в голове, хотя он этого еще и не проявлял, наблюдая за мной во все глаза; чем больше он в меня всматривался, тем больше он утверждался в убеждении, что я был совсем не тот, кем казался. Он не мог понять, однако, с чего бы это я ни с того, ни с сего, свалился в этот дом. Он узнал, что такого сорта событиям обычно предшествуют долгое знакомство и сильная привязанность, что никак не вязалось со мной, поскольку он постоянно видел эту Даму и никогда не слышал от нее никаких разговоров обо мне с какой бы то ни было стороны.
В то время, как я вот так забавлялся пустяками, не надо думать, будто я ради этого пренебрегал моим долгом. Я уже дважды писал Месье Кардиналу относительно того, что он желал узнать от меня; он нашел все, что я ему сообщал, столь соответствующим новостям, что он получал из других источников, что выразил мне в ответ крайнее удовлетворение моим поведением. Итак, он повторно написал мне продолжать тщательное наблюдение за всем происходящим, не думая о возвращении вплоть до получения нового приказа. Сказать по правде, персонаж, какой я играл у Англичанки, не был для меня особенно привлекательным. Я находил, что это слишком дорогая плата за ее милости — быть обязанным скрываться под поварским колпаком, но так как я претендовал таким образом подольститься к Кардиналу и добиться от него какой-нибудь награды, я успокаивал себя тем легче, что вместе с надеждой, никогда не покидавшей меня с этой стороны, я по-прежнему обладал добрыми милостями очень красивой женщины. Я даже имел удовольствие видеть [390] подчас, как она обнимала меня прямо в моем жирном фартуке и говорила мне при этом, что я гораздо больше нравлюсь ей в таком виде, чем весь Двор Англии. Она остерегалась сказать мне — больше, чем посол. Она всегда отрицала передо мной, как смертный грех, будто она имела какую-либо связь с ним. Я порой заговаривал с ней о нем, потому как прекрасно знал — проявляя время от времени кое-какую ревность, пробуждаешь аппетит; но она всегда старалась заверить меня, что все визиты, какие он ей наносил, были исключительно жестом покровителя, доброго друга и родственника Санчо Пансы. Он, впрочем, вернул ей вдвойне все, что расколотила его супруга, и так как он был необычайно щедр, она бы вытянула из него намного больше, если бы не поселила в его мозгу того самого головокружения.
Шпионство за шпионом.
Посол, поместивший шпиона подле своей любовницы, разумеется, имел также нескольких по всему городу, доносивших ему о том, что могло бы быть полезно в исполнении им его должности. Между тем, так как в этой стране все честные люди ходят в кабаре, и каждый рассказывает там все, что он делает, нимало не заботясь о том, касается ли это Государства или же личных дел, я ходил туда, так же, как и другие, дабы выведывать все, что там говорилось, как ни в чем не бывало, а потом рапортовать об этом Его Преосвященству. Я усаживался там вместе с первыми попавшимися, людьми родовитыми или другими. Так как я поставил себя довольно прочно с тех пор, как поступил в услужение к Англичанке, и всегда имел, чем оплатить мою долю, меня принимали за нечто совсем иное, чем за повара жены Санчо Пансы. Эта жизнь на самом деле вовсе не соответствовала моим наклонностям, что никогда не побуждали меня любить ни кабаре, ни беспутство; я, однако, был привязан к ним прежде, так сказать, во времена моих первых влюбленностей, но так как это было связано исключительно с моей любовницей тех времен, никогда нельзя было сказать, будто меня привлекал там дебош; кроме того, я находил [391] недостойным честного человека ходить и надуваться там вином в течение наибольшей части дня, что случается и во Франции, но только с людьми из народа. Что же до других, если с ними и случается иногда сделать из этого свое обыкновенное занятие, их уже считают достойными лишь того, чтобы указать на них пальцем.
Итак, находя, что чем меньше я питаю к этому склонности, тем больше мои заслуги перед Двором, поскольку я делал это исключительно ради оказания ему услуг, я приобрел к этому такую привычку, что сделался одним из главных устоев кабаре, где стал постоянным посетителем. Это пробудило любопытство тех, кто захаживал туда точно так же, как и я, познакомиться со мной поближе, и постыдившись признаться в моем нынешнем положении, мне не стоило большого труда убедить заинтересовавшихся в том, что я был совершенно другой человек, а не злосчастный повар, если бы пожелали соотнести это или с моим видом, или с моими речами. Но так как любопытные пожелали еще узнать, где я проживал, и что я явился делать в их стране, я оказался в полной растерянности. Я ответил, тем не менее, на вопрос одного из них, что близость Франции к Англии побудила меня сюда переехать; резон был совсем недурен, и так как это случалось ежедневно и с другими, помимо меня, я понадеялся, что он никому не мог показаться подозрительным, по крайней мере, не до того, чтобы следовать за мной по пятам или, лучше сказать, изучать мое поведение. Но кое-кто догадался по моим ответам, что я прилагал несравненно больше заботы к выяснению того, что происходило в отношении к Правительству, чем к осмотру диковинок города. Один из шпионов посла зашел еще дальше; заметив, как я любознателен к любым новостям, он предположил, как обычно судят о других по самому себе, что все рассказанное мной по поводу моего вояжа распрекрасно может быть очень удачной выдумкой, чтобы не вызвать никакого подозрения. Ему было более чем довольно этой [392] мысли, дабы постараться все это прояснить. Он явился подстерегать меня к самому Лонг Экру, где, как я ему сказал, я обитал. Это широкая улица при выезде из города по дороге к Уайтхоллу, Дворцу Королей Англии; но так как совсем не там меня следовало ожидать для встречи со мной, он бессмысленно протоптался с семи часов утра до пяти часов вечера. Нужно было иметь несокрушимое терпение для столь долгого ожидания, и хотя он угадал совершенно точно, когда увидел во мне собрата по ремеслу, поскольку то, что я явился делать в этой стране, не было ничем иным, как тем, чем и он там занимался, я честно признаюсь, если бы Месье Кардинал потребовал бы от меня столь долгого ожидания перед дверью, от этого могла бы серьезно пострадать вся моя натура. Я был немного чересчур живым, чтобы так долго оставаться на одном месте. Как бы там ни было, этот человек явился прямо оттуда в кабаре, где мы обычно виделись в течение большей части послеобеденного времени; он нашел меня там и рассудил по этому обстоятельству, что пауки имели сколько угодно времени для работы в доме, где, как я ему сказал, якобы я проживал, если он был не более населен другими, чем мной самим. Он поостерегся мне говорить, откуда явился, и, усевшись за стол, где находился и я, пристально осматривал меня с ног до головы и все больше и больше утверждался в убеждении, что я был никем иным, как именно тем, за кого он меня принимал.
Преследуемый преследователь.
Я вышел оттуда около семи часов вечера, потому как мне надо было приготовить ужин. Я не особенно перетруждался на кухне у Англичанки, по меньшей мере, когда к ней не должен был явиться посол; но дабы не возбуждать никаких подозрений у слуг, я обязан был всегда находиться при деле, потому-то я и выказывал самое большое прилежание, какое только было для меня возможно. Шпион очень хотел последовать за мной, если бы мог, и увидеть, наконец, где я обитал на самом деле, но так как он не принял еще всех своих мер, то позволил мне уйти [393] одному на этот раз, отложив свое предприятие на следующий день. Он отправился, однако, к послу и отдал ему полный отчет о свершенном им открытии. Посол проявил живейший интерес по этому поводу, поскольку как раз в это время Месье Принц делал все возможные шаги, дабы склонить Кромвеля к заключению Договора против Франции. Он тотчас же уверился, что я был человеком его партии, особенно, когда шпион сказал ему, что я обладал большим разумом, чем хотел показать, или он уж совсем не разбирается в своем ремесле. Итак, заставив его пересказать все мои слова и действия, так сказать, вплоть до мельчайших жестов, настолько он оказался заинтригован, он сказал ему, что надо бы меня выследить на следующий день; он даст ему еще одного человека, а тот уже отчитается перед ним, что я из себя представляю. Я вовсе и не думал об этом, и, направившись по моему обычаю к тому же самому кабаре, вскоре был принят за простака, но так как я не желал, чтобы раскрылось, каким ремеслом я занимаюсь в настоящий момент, я приобрел постоянную привычку оглядываться назад, когда выходил оттуда.
Мне было нетрудно, благодаря этому средству, установить, что человек, пущенный по моим следам, не отступал от меня ни на шаг. Я постарался его запутать, но увидев, как после того, как я направлялся то в одну сторону, то в другую, мне было невозможно от него отделаться, я нашел кстати пойти прямо на него. Он был немного изумлен, когда увидел, как я резко развернулся, и забеспокоился, как бы я не начал искать с ним ссоры. Тем не менее, так как он был упрям, он не свернул со своей дороги. Он только остановился у какой-то двери, чтобы посмотреть, как я пожелаю поступить, и пойти за мной дальше, если я ничего ему не скажу. Но, не повернув головы и позволив ему продолжать его маневр, едва отойдя от него на три шага, я внезапно обернулся и сказал ему, что уже четверть часа назад заметил его преследование; теперь я желал бы знать, о чем он хотел мне [394] сказать, потому что, если он и на этот раз не пойдет своей дорогой, я не тот человек, кто бы безнаказанно это стерпел. Он мне ответил с большим нахальством, что, значит, я хотел бы ему помешать прогуливаться по улицам; он никогда бы не поверил, что это было в моей власти, потому как Король Англии, кому единственному принадлежало право это запретить, дал, однако, свободу всем тем, кто жил в городе, делать по нему столько кругов, сколько им заблагорассудится. Его ответ показался мне достойным ничего другого, как примерного наказания. Я сей же час взял в руку шпагу и приготовился его атаковать, но так как он не имел совершенно такой же смелости, как пустого кудахтанья, он положился на свои ноги, дабы избежать моего гнева. Он бегал совсем недурно, и наверняка столь хорошо справился со своей задачей, что другому на его месте было бы трудно сделать это лучше. А так как я провожал его глазами при свете фонарей, он показался мне человеком тощим, и никакой жир не мешал ему бежать; итак, изрядно уверившись в его способностях с этой стороны, я не дал себе труда его преследовать, хотя тоже бегаю не слишком скверно, когда хочу этим заняться. К тому же, я не особенно стремился его догнать; напротив, все, что мне было нужно, так это избавиться от его присутствия.
Я не видел его больше с тех пор; я нагнал на него такого страха, пожелав на него напасть, что он меньше всего думал преследовать меня и дальше. Таким образом, я освободил себе дорогу и вернулся к Англичанке; она охотно бы желала, чтобы я все послеобеденное время проводил вместе с ней. Она находила, что так как ее мужа не было больше дома, и в этот самый час посол занимался депешами у себя, я был неправ, теряя столь драгоценное время. Но если это Превосходительство имело свои дела, я имел мои, точно так же, как и он; итак, я сказал ей без всяких церемоний, что ночи были достаточно длинны, и мне незачем посвящать ей еще и дни. Я проводил большую часть ночей вместе с ней, а так [395] как разгадал, что малый, кого посол поместил подле меня, наблюдал за мной во всякий момент, я отыскал секрет, как сделать все его предосторожности бесполезными.
Винные пары.
Он страстно любил вино, а так как у него не было средств покупать его в этой стране, где оно очень дорого, я угощал его им каждый вечер, дабы он оставлял меня в покое. Я даже заставлял его пить сверх меры, дабы, когда я переходил в комнату Дамы, у него находились бы другие занятия, чем подкарауливать меня. Однако, так как во всем нужен порядок, и особенно когда спишь с женой ближнего своего, я его уверил, что это вино ничего мне не стоило, дабы моя щедрость не показалась ему подозрительной. Я ему сказал, что нашел способ открывать дверь погреба Англичанки, так что мы с ним выпиваем за счет посла. Моя доверительность ему бесконечно понравилась. Он, по всей видимости, боялся, как бы у меня вскоре не обнаружился недостаток в деньгах, если бы оказалось, что он пил за мой счет. Итак, не в силах помешать себе в своем пьянстве отблагодарить меня со своей стороны, он мне признался, что посол испытывал ревность к моей особе, и скорее по этой причине, а не, для обучения приготовлению моего рагу он поместил его к Англичанке.
Он, конечно, поостерегся во время такого признания сказать мне, что хотя бы раз видел меня входящим в комнату Дамы, и что он уже докладывал послу, якобы я провел там ночь. Это заставило бы меня принять меры предосторожности, каких я не принял из-за недостатка осведомленности, и избежать в то же время того, что приключилось со мной несколько дней спустя. Однако, так как я боялся, если выражу ему признательность за его откровенность, как бы он не злоупотребил этим, когда придет в чувство, я сделал вид, будто не могу поверить в то, что он мне говорил, поскольку небо не более было удалено от земли, чем мысли посла от истины. Эта фраза вынудила его обронить несколько слов, из [396] которых я мог бы извлечь для себя выгоду, если бы был таким же мудрым, каким был обязан быть. Он бросил мне в ответ, что я могу говорить по этому поводу все, что мне будет угодно, но что до него, то он думает об этом только так и не больше, но и не меньше. Я захотел было заставить его объясниться, но, признав, без сомнения, что он и так уже слишком много наговорил, и как бы посол однажды не призвал его за это к ответу, если тот когда-либо об этом прослышит, он прикинулся, будто и не знал вовсе, о чем наболтал, дабы уверить меня в том, что всему виной то состояние, в каком он находился, да бессвязные слова, слетевшие с его губ, притом, что в них не было ни малейшей доли правды.
Этот вовсе не был настолько пьян, как я себе вообразил, когда услышал от него такого сорта бормотание. Тем временем посол нетерпеливо ждал ответа того, кому он приказал засесть в засаду у выхода из кабаре, и он был сильно поражен, когда тот явился ему сказать о том, что с ним случилось. Он заметил ему, что, поскольку тот столько сделал, так долго преследуя меня, и даже дав мне столь отважный ответ, тот не должен был так рано бросать хватку; другой же отвечал ему, что все это было бы хорошо, когда бы дело не шло о его жизни, но так как он не смог бы никогда оказать ему услугу, если бы позволил себя совершенно некстати убить, интерес посла, точно так же, как и его собственный, заставил его принять решение сбежать, как он и сделал.
Посол прекрасно понял по всему, что ему было доложено обо мне, что догадка оказалась верна, когда ему сказали, что я прибыл в Лондон не просто так. Он проявил предусмотрительность, спросив у того, кто ему донес обо мне, как я выглядел, дабы, если он встретится со мной где-нибудь случайно, он мог бы меня узнать. Тот описал ему мой портрет, и так как посол виделся со мной во всякий день, он меня тотчас же узнал, без всяких дополнительных сведений. Однако, желая быть абсолютно уверенным в том, что он может смело положиться на свою [397] мысль, он отправил человека к Англичанке в час ужина с просьбой послать к нему ее повара на четверть часа, не больше; она объявила мне эту новость, что сразу же мне не понравилась, как будто бы я предвидел, что сейчас со мной случится.
В ловушке.
Такая новость не понравилась и ей самой по отношению ко мне; она находила, что для особы моего происхождения не было никакого удовольствия разыгрывать персонаж вроде этого. Но наконец, выразив мне огорчение, какое ей это доставляло, она мне сказала, тем не менее, что просто не представляет, как я мог бы отказаться от этой просьбы, по крайней мере, не навлекая на нее неприятностей с послом. Я с этим согласился, и когда мы оба пришли к единому мнению, я решился уж лучше сходить к нему, потому как если я опять сошлюсь на какую-нибудь трудность, он, по всей видимости, попросит ее выгнать меня из ее дома. Потеря была бы совсем невелика для меня, сказать по правде, когда бы я проявил мудрость; но поскольку постоянный дебош располагал меня находить по вкусу то, что я давно должен был бы оставить, я проворно оделся и отправился к нему. Он велел спрятаться своему шпиону в таком месте, откуда он мог бы меня увидеть, оставаясь для меня невидимым. Он ему приказал в случае, когда я окажусь тем самым человеком, о ком он ему сказал, без всяких церемоний выйти из его засады и обвинить меня в его присутствии, якобы я ему проговорился о своем желании отравить посла. Я вовсе не остерегался всего этого, и не вижу, как бы я мог этого остерегаться, когда бы даже был человеком света, у кого было бы побольше разума. Вот так посол повелел впустить меня в комнату тотчас же, как ему обо мне доложили, и в тот же момент я увидел вылезающего из его дыры человека, о ком я только что сказал.
Вот уж кто был страшно поражен, так это, конечно же, я. Посол, подступая ко мне, сказал, что он повелел мне явиться, чтобы самому расспросить меня, как приготовляется мое рагу, потому как он хотел [398] отослать его рецепт своей жене, кто необычайно любила соусы высочайшего вкуса. Так как это рагу было рагу нашей страны, это имело некоторый оттенок; уж не поверил ли он, что эта просьба могла бы послужить ему предлогом для выдворения меня без каких-либо опасений с моей стороны, в случае, когда он заподозрил меня так некстати. Но увидев теперь, что я был именно тем, за кого он меня и принимал, он мне сказал, предварительно позвонив в колокольчик, находившийся на бюро у него под рукой, что я, значит, устроился у Англичанки только для того, чтобы его отравить. Этим словом он застал-таки меня врасплох, потому что шпион еще не открывал рта и ничего против меня не говорил. Быть может, его удерживал страх. Так как он знал по опыту человека, пущенного по моим следам, что со мной лучше не шутить, быть может, он боялся, как я недавно сказал, как бы меня не охватил гнев и не заставил меня потерять почтение, каким я был обязан к послу моего Короля; может быть, также он дрожал, когда думал о брошенном мне обвинении. Как бы там ни было, не успел я еще ответить на то, что мне сказал посол, когда увидел, как в комнату входит большая часть его слуг. Все они были вооружены самым разнообразным образом; и во главе их шел его конюх, держа пистолет в одной руке и шпагу в другой. Я прекрасно понял, что он намеревался одолеть меня, и так как он не мог ни в чем обвинить меня, кроме собственной ревности, я сказал ему, что для человека его характера он совершал сейчас поступок, что не принесет ему особенной чести в свете тотчас, как об этом узнают; он мог бы приказать меня убить, если бы захотел; более сильный всегда навязывает свой закон слабейшему, но если он замарается в подобном предательстве, найдутся, быть может, люди после моей смерти, что отомстят за мою кровь гораздо более дорого, чем он думает.
Эти слова более, чем никогда, уверили его, что я был ставленником Месье Принца, и именно его я имел в виду, когда сказал о тех, кто отомстит за [399] мою кровь. Ревность уже не слишком располагала его к желанию мне добра, а интересы Государства еще увеличивали его злую волю в отношении меня; я был безвозвратно погибшим человеком в той манере, в какой он хотел за это взяться, если бы у меня не было такого доброго патрона. Он не имел никакого желания приказывать меня убивать, как я думал; кроме того, что он не был тем человеком, кто пошел бы на шаг вроде этого, он находил, без сомнения, что я бы таким образом слишком дешево отделался для такой особы, что посмела ему развратить его любовницу. Но вот то, что он хотел сделать, и в чем лишь от него зависело добиться успеха. После того, как он еще раз обвинил меня перед всеми этими людьми в желании его отравить, он спросил у своего шпиона, было ли это правдой — шпион, ставший более уверенным, чем он был всего один момент назад, главное, после того, как он увидел вошедших слуг, ответил ему с наглостью, достойной такого человека, что это была чистая правда.
Оковы и кляп.
Посол приказал меня запереть тем временем в одной комнате, где повелел содержать меня под присмотром до тех пор, пока он напишет Месье Кардиналу и получит от него ответ. Он ему сообщил, что схватил шпиона Месье Принца; этот шпион, дабы лучше преуспеть в своих намерениях, переоделся в повара; этот злосчастный, кто оказался Французом, проник в дом, куда он сам заходил во всякий день, очевидно, надеясь подслушать там секретные вещи ради службы своему мэтру. Он ему доносил, наконец, о бесконечном множестве мечтаний вроде этих, так что Его Преосвященство, придерживавшийся недурного мнения о нем, поверив всему этому, словно символу веры, написал ему в ответ отправить меня, связав по рукам и ногам, к морю. Он ему указывал в то же время, наняв барку для моего переезда, высадить меня в Булони; сам же он отдаст приказ Маршалу д'Омону держать меня под надежной охраной вплоть до того, как он отправит людей мне навстречу, дабы препроводить меня со [400] всевозможной безопасностью в Бастилию; пусть же он хорошенько поостережется, однако, как бы Кромвель не прослышал ни о том, что он схватил пленника, ни о том, что он собирается переправить его во Францию, потому как его Нация была столь ревнива к своим привилегиям, что она никогда не преминет найти возражения тому, что он осмелился наложить руку на кого бы то ни было; итак, он должен не только вывезти пленника из Лондона ночью, но еще и наложить оковы ему на ноги и на руки, и засунуть ему кляп в рот, до тех пор, пока он не будет погружен на судно.
Это был ужасный приговор, произнесенный Его Преосвященством против меня, так что посол, дабы не упустить ничего из того, что он от него требовал, принял все необходимые меры предосторожности. Он был движим к этому своим личным интересом — действительно, это дело казалось вдвойне значительным для него, поскольку кроме его ревности, какую он намеревался утолить в этих обстоятельствах, ему еще чудилось, будто здесь шла речь об интересах Государства. Итак, он отправил две смены лошадей для кареты на ту дорогу, по какой меня нужно было провезти, дабы сопровождать меня более надежно и с большим проворством. Он отдал приказ тем, кто с ними отправлялся, разместить их прямо среди поля, из страха, что если бы они ожидали меня в городе или в какой-нибудь деревне, как бы я не подал какого-либо знака, практически за отсутствием языка, поскольку я не мог больше им воспользоваться. Он боялся, как бы я не взбунтовал народ на мою защиту, и как бы это не наделало нежелательного шума. Эти самые люди запаслись съестными припасами для них и для меня, дабы вовсе не терять времени на их поиски, когда я буду в дороге. Наконец все было приготовлено в этой манере; те, кто меня охранял у посла, засунули мне в рот кляп по воле Его Преосвященства. Этого им удалось добиться с большим трудом. Я не упустил случая защищаться руками и ногами, пока они были еще [401] свободны, но когда они лишили меня такой возможности при помощи наложенных на меня оков, мне пришлось, помимо собственной воли, стерпеть все, чему я не в силах был помешать. Они принудили меня затем подняться в карету в час ночи или около того; трое из этих людей поместились вместе со мной, они опустили кожаные шторы, будто боялись, чтобы, несмотря на темень, скрывавшую меня от взглядов всех на свете, кто-нибудь все-таки не заметил их насилия.
Я пересек весь город в этом великолепном экипаже, и когда меня подвезли вот так к тому месту, где ожидала барка, я был погружен туда вместе с шестерыми людьми, постоянно державшими наготове мушкетон, как если бы они должны были убить меня в любой момент. Тем не менее, во мне не было страха. Я находил, что они не завезли бы меня так далеко, если бы в этом состояло их намерение. Я имел гораздо больше оснований опасаться, как бы они не выкинули меня в море, чтобы одним ударом отделаться от меня и удовлетворить страсть их мэтра; но они далеко и не думали об этом, как я боялся, и едва я оказался в четверти лье от берега, как они освободили меня от кляпа. Они уже дважды или трижды вытаскивали его из моего рта по дороге, дабы заставить меня поесть, что должно было бы избавить меня от всех страхов, если бы я уделил этому хоть какое-то размышление. В самом деле, не заставляют же есть человека, которого хотят зарезать или выкинуть в море. Но так как не всегда рассуждают здраво, особенно когда находятся в таком положении, в каком я оказался в их руках, что частенько лишает способности думать и самых решительных, я не ощущал себя в безопасности до тех пор, пока не увидел Булонь. Однако до этого было еще далеко. Хотя обычно бывает довольно пяти или шести часов для преодоления этого пути, мы находились в нем целых четыре дня, несколько раз поверив, будто уже погибаем. Поднялся шторм через два часа после того, как мы подняли якорь, и отбросил нас на [402] порядочное расстояние от цели нашего вояжа. Это дало время тем, кого Месье Кардинал отправил из Парижа забрать меня в Булони, прибыть туда раньше меня. Они представили их приказ Маршалу д'Омону, кто уже получил другой — надежно охранять меня до их появления. Итак, не узнав от них ничего нового, он сказал им, что раз так, то тем меньше забот для него, и он не помешает им сделать со мной все, что им заблагорассудится, тотчас же, как я высажусь на берег.
Один несчастный случай за другим.
Я прибыл туда только на следующий день, и когда они уже почти не ждали больше меня увидеть. Так как они узнали, что произошло несколько кораблекрушений на море во время шторма, они испугались, как бы и я не был из числа этих несчастных. Итак, они боялись быть вынужденными возвратиться ни с чем. Поскольку они привезли с собой наемную карету, чтобы поместить меня в нее, так как совсем недавно вспыхнул мятеж в Булони, Кардинал им порекомендовал воспользоваться этой предосторожностью, из страха, как бы горожане не проявили дерзость выхватить меня из их рук. Я было понадеялся, увидев город, что меня отведут к Маршалу или же в его отсутствие к Наместнику Короля, и тогда дурное обращение со мной продлится лишь до этих пор — но мои надежды обратились в дым из-за приказа, уже полученного от Маршала теми, кто должен был препроводить меня в Париж; они явились принять меня при сходе с барки и отвели меня в свое жилище, находившееся здесь же, в порту. Я был по-прежнему скован по рукам и ногам, будто бы был самым большим преступником из всех людей; но так как язык мой был свободен, я сказал им доставить меня к Маршалу, потому как у меня было нечто важное ему сказать. Он бы тотчас же распорядился отпустить меня на свободу, в этом я был совершенно уверен. Но, не придав никакого значения тому, что я им сказал, будто я и не говорил вовсе, они заставили меня подняться в карету, позволив до этого слегка перекусить. [403]
бы, конечно, исправил это, если бы захотел. Стоило мне только сказать, кто я такой, и они бы, безусловно, поговорили об этом с Маршалом; итак, они не смотрели бы на меня больше, как на шпиона, но, напротив, как на особу, к какой они должны были бы относиться с некоторым почтением. Однако, боясь, как бы Его Преосвященство не нашел возражений тому, чтобы я отнесся к ним с таким доверием, я позволил им везти меня, куда им было угодно, не проронив ни единого слова.
В Бастилии.
Семь или восемь дней спустя мы прибыли в Бастилию где-то около четырех или пяти часов пополудни, и я принялся смеяться про себя, когда увидел, что именно сюда они меня везли. Я уверился, что очень скоро они будут весьма поражены, как только сдадут меня с рук на руки Коменданту, кому я был известен, и кому мне было достаточно шепнуть одно словечко на ухо, чтобы со мной обходились несколько иначе, чем они могли бы себе это вообразить. Но, к несчастью, не найдя его в этом Замке, они передали меня в руки человека, действовавшего под его командой, не имея на это никакого патента от Двора. Так как этот человек был всего-навсего слугой Коменданта, он не был вхож ни ко Двору, ни к Министру, за исключением тех случаев, когда его мэтр был не в состоянии явиться туда сам. Я с ним был совсем незнаком, и ему я был известен ничуть не больше; итак, не желая раскрывать ему моего секрета, я рассудил кстати сохранить его про себя до тех пор, пока не вернется Комендант. Этот Комендант был на охоте, он любил ее с безмерной страстью; олень завел их вплоть до окрестностей Манта, и когда загнанный конь рухнул у него прямо под ногами, он вывихнул себе левую руку. Этот несчастный случай помешал его возвращению в Париж на некоторое время, и так как его Помощник или его слуга, уж и не знаю, как я должен его называть, поскольку он одновременно был и тем и другим разом, по-прежнему запер меня в предварительное заключение, у меня было более, чем достаточно, времени [404] здорово там соскучиться. Он поместил меня в низкую комнату, где я каждое утро находил мои башмаки влажными, а одежду насквозь пропитанную водой, хотя я распорядился принести мне дров и весь день поддерживал там добрый огонь; кроме того, мне дали вместо кровати какие-то козлы, вроде тех, на каких пилят дрова, да еще вдобавок козлы эти были столь коротки, что мои ноги свисали с них более, чем на полфута.
Прошли три недели, прежде чем Комендант возвратился в Париж; его болезнь оказалась более долгой, чем должна была быть, в соответствии с тем, что она собой представляла. Тот, кого позвали сначала, чтобы вправить ему руку, был жалким деревенским лекарем, ничего не смыслившим в своем ремесле; итак, далеко не сделав того, что требовалось для его излечения, он столь скверно действовал, что явилась необходимость переделывать его труды и начинать работу сызнова. Я всякий день просил того, кто приносил мне поесть, поговорить с ним или же ему написать, что мне нужно передать ему наиважнейшие сведения. Но так как в такого сорта местах первая клятва, какую требуют от тех, кто будет наблюдать над заключенными, это отречение от всякого рода человечности, что бы я ни делал и ни говорил, я не продвигался вперед ни на шаг. Он мне твердил в течение трех недель, что Комендант отсутствует, мне надо запастись терпением, и он вскоре вернется; потом, когда он вернулся, охранник откровенно сказал мне, чтобы я не дожидался его увидеть, потому как сюда сажают человека не для предоставления ему того, о чем он просит, но для того, дабы заставить его понести покаяние за его грехи.
Вид, с каким он со мной разговаривал, был еще суровее произнесенных им слов; я потребовал Исповедника, понадеявшись через него дать знать Месье Кардиналу, что со мной сделалось, и с его помощью вырваться из заточения, куда я нежданно угодил; но мне столь же мало было позволено говорить с Исповедником, как и с Комендантом. [405]
Я уверился в том, что если мне вот так запрещали разговаривать с исповедником, то только потому, что я слишком хорошо себя чувствовал, и никто не видел в этом никакой необходимости; тогда я притворился больным, дабы его ко мне прислали; я неистово требовал его, как человек, готовый отдать Богу душу. Но мне не желали верить на слово, и либо мое лицо опровергало то, что я говорил, или же просто жестокость была уделом такого сорта людей; я далеко не сумел добиться исполнения моей просьбы, мне даже не позволили повторно переговорить с тем, кто приказал запереть меня по прибытии. Я бы сказал ему на этот раз, кем я был, дабы он передал это своему мэтру, поскольку, наконец, я прекрасно увидел, как, пожелав действовать осмотрительно, я сам себя вогнал в то злосчастное состояние, в каком я находился в настоящее время. Однако, так как все, что бы я ни задумывал по этому поводу, оказывалось столь же бесполезным для меня, как и все остальное, я в конце концов принял решение сказать тому же самому человеку, кто во всякий день приносил мне поесть, раз уж я не видел никого, кроме него, поскольку он, очевидно, не желал, что бы я ему ни говорил, позволить мне побеседовать с кем бы то ни было, по крайней мере, пусть он сам скажет Коменданту, что я был человеком Двора. Этот лакей, кого в других тюрьмах назвали бы надсмотрщиком, но кто в этой именовался ключником, пообещал мне непременно все это ему сказать. Он обещал мне даже принести от него ответ к вечеру. Но вместо того, чтобы верно исполнить мое поручение, как он меня в этом заверил, он явился сказать Коменданту, якобы у меня голова пошла кругом, будто бы я пускаюсь на тысячи безумств и желаю выдать себя за Великого Сеньора; я даже устроил балдахин в моей комнате, лишь бы ничего не потерять из собственной важности; ради этого я сорвал полог моей кровати; я взгромоздил все это над седалищем из строительного камня; и вот там-то он меня обычно и находит сидящим; видно, там я будто бы [406] провожу мои торжественные приемные дни и наслаждаюсь моим помешательством во всем его блеске.
Объяснение помешательства.
Это было правдой, как он и говорил, что я сорвал полог моей кровати и пристроил его с этой стороны; но далеко не с тем намерением, какое он мне приписал; я сделал это лишь для того, чтобы соорудить себе укрытие от сквозняка, постоянно шедшего от окна и попадавшего как раз на меня. Так как в комнате было совсем мало света, я время от времени приближался к этому окну, в основном, когда хотел произнести кое-какие молитвы по моему часослову. Так как в эти моменты мне нужно было приподнять эти занавески, чтобы получить хоть какое-нибудь освещение, я их прицепил к гвоздям в форме крючков, что какой-то заключенный вбил там, очевидно, для пользования ими точно так же, как и я это делал. Это и было тем, что ключник назвал балдахином, а так как он заставал меня под занавесками раз или два, с моей книгой в руке, он или из-за коварства, или из тупости и придумал все, что сказал: Комендант, привыкший видеть, как сходила с ума большая часть заключенных, кого запирали там, внутри, не дав себе труда углубиться в это дело, просто причислил меня к тем, кому случилось потерять там рассудок. Он пожалел меня по этому поводу или же не пожалел вовсе, поскольку я не могу сказать наверняка, до каких пределов простиралось его сострадание к человеку, кто был ему совсем неизвестен.
Между тем, Месье Кардинал писал мне в Лондон, дабы отдать мне некоторые приказы, и, не получив никакого ответа, поскольку я вот так пребывал в четырех стенах, он пришел в замешательство, не понимая, что же могло со мной произойти. Он бы охотно спросил об этом у Месье де Бордо, если бы осмелился, или же поручил бы ему осведомиться обо мне и отдать себе в этом отчет. Но так как он ничего не сообщал ему о моем присутствии в этой стране, а если бы он сделал это в настоящее время, другой, может быть, счел бы, что я направлен туда для частичного исполнения его обязанностей, он [407] вообразил себе, будто должен набрать другой канал, в обход его посольских полномочий, для выяснения того, что он пожелал узнать. Итак, он обратился к некоему банкиру, чьими услугами он обычно пользовался, когда хотел отправить деньги в эти области, и так как он знал имя, какое я там носил, и дом, куда я просил адресовать мои письма, он снабдил его всеми этими сведеньями, дабы тот вскоре удовлетворил его любопытство. Банкир сам отправился на место и не узнал там практически ничего, если не считать того, что я вот уже скоро месяц не показывался больше в городе, и все там сильно печалились обо мне; он тотчас же сообщил об этом Его Преосвященству. Он был более огорчен, чем никогда, оттого, что со мной сделалось, когда получил эти новости, и, не зная, что и подумать по этому поводу, нашел совершенно необычайным, что я вот так внезапно испарился, причем никто не мог догадаться, в какую сторону я завернул. Банкир получил приказ изъять с почты все письма Его Преосвященства, адресованные мне, и провести новое расследование по моему делу. Все труды, понесенные им, оказались столь же безрезультатными, как и в предыдущий раз. Он немедленно отдал в этом отчет Министру, и так как Тревиль начал входить с ним в переговоры о своей должности, и, не вспоминая обо всем том высокомерии, какое он напускал на себя до этих пор, когда я хотел с ним об этом поговорить, Его Преосвященство спросил у него, давно ли он не имел от меня новостей. Тревиль, не видевший меня больше при Дворе в течение некоторого времени, уверился, будто бы я уехал в мою страну, потому как прежде, чем отправиться, я позаботился распространить известие, якобы я хотел заехать туда на месяц или на два. Итак, он ему сказал, что полагал меня отбывшим в мои края, но Его Преосвященство должен бы знать об этом лучше, чем он, поскольку именно к нему я должен был обратиться для получения отпуска. Кардинал прекрасно понял по этому ответу, что он не вытянет из него ничего, что могло бы его [408] удовлетворить. Однако Бемо, кому задали тот же вопрос, что и ему, сказал, что такой человек, как я, мог бы броситься и в Картезианские монахи, потому как я ему несколько раз говорил, якобы нет на свете более счастливых людей, чем они; Его Преосвященство отдал приказ написать во все Картезианские монастыри Королевства, дабы выяснить, правда это была или нет. Но полученные им известия не дали ему ничего нового, как, впрочем, и другие; он, может быть, в тот же час распорядился бы моей должностью, если бы не счел нужным запастись терпением еще на какое-то время.
Одним меньше, дюжиной больше.
Не один Месье Кардинал так огорчался из-за меня. Англичанка не знала, что и сказать о моем исчезновении, и спросила, наконец, обо мне у Месье де Бордо; он имел коварство на протяжении нескольких дней ничем не выражать ей свою ревность, дабы она не приняла мер предосторожности скрыть беспокойство, вызванное моим отсутствием; итак, вместо упреков в ее неверности, он сказал ей, что после того, как он выслушал от меня, в какой манере я готовлю мое рагу, потому как он хотел сообщить его рецепт во Францию, где уже успел расхвалить его, он меня отправил назад к ней для приготовления ее ужина. Англичанка не знала, как все это надо понимать, если только она не надоела мне, и я пошел искать развлечений на стороне; она утешилась тем более легко, что с присущим ей настроением она давно убедилась — не стоит отчаиваться из-за потери одного любовника. В самом деле, она была из числа тех, кто глубоко верит — сегодня потеряешь одного, завтра найдешь дюжину, особенно с такой красотой, как у нее. Посол, никак не ожидавший, что она примет мое отсутствие с таким безразличием, не знал, во что он должен верить после этого из всего того, о чем донес ему его шпион; итак, испугавшись, как бы он не ошибся на мой счет, он тайно терзался угрызениями совести, что стал причиной моего несчастья, а я вполне мог быть невиновным. Тогда он написал Месье Кардиналу о своем [409] удивлении, почему ему не сообщают, виновен ли отосланный им Его Преосвященству человек или же нет, а он бы весьма хотел это знать, дабы в соответствии с этим принять свои меры против замыслов Месье Принца.
Свет в потемках
Голова Месье Кардинала была забита таким количеством дел, что с тех пор, как я прибыл, он просто забыл, что к нему прислали пленника. Между тем, письмо посла заставило его об этом вспомнить; он отдал приказ Королевскому Судье по уголовным делам явиться меня допросить. Тогда не существовало еще, как сегодня, Генерал-Лейтенанта Полиции, кому поручались бы такого сорта функции, и их привык исполнять Королевский Судья по уголовным делам до учреждения этой должности, а иногда и Королевский Судья по гражданским делам. Я был в необычайном восторге и одновременно необычайно счастлив, когда этот Магистрат заявил мне, что ему надо меня допросить. Но если я был изумлен, то и он был поражен ничуть не менее, когда увидел, что это был я, я, кто никогда не имел ничего общего с интересами Месье Принца, а кроме того, вместо моего имени ему назвали имя какого-то незнакомца. Однако именно по этому поводу он должен был меня допросить, и когда он, невзирая на свое личное знакомство с моей особой, все-таки пожелал это сделать, я ни за что на свете не пожелал ему отвечать. Я ему сказал только — пусть он объявит Месье Кардиналу, что я был здесь, тот наверняка беспокоится обо мне, и он, по всей видимости, освободит его от всех волнений этой новостью.
Королевский Судья, убедившись в том, что он ничего не выиграет от моего дальнейшего допроса, поскольку я не желал ему отвечать, прямо оттуда направился во Дворец Мазарини, дабы отрапортовать Его Преосвященству о том, что я ему сказал. Месье Кардинал прекрасно заподозрил, когда ему доложили о его появлении, что, должно быть, произошло нечто чрезвычайное, поскольку тот так поспешно явился отдать ему отчет о том, что сделал; итак, [410] отделавшись от нескольких персон, находившихся при нем, он скомандовал его впустить. Впрочем, едва он его увидел, как тут же спросил, приговорит ли он меня к повешению или к колесованию. Этот Магистрат ему ответил, что не знает еще, какую из двух казней я заслужил, поскольку я не пожелал ему отвечать; и, назвав ему мое имя, он сказал, что я утверждаю, будто ни в чем не виновен, и как раз по этой причине не желаю терпеть его допроса. Месье Кардинал без всяких затруднений уверился в том, что тот бредит, если даже вся остальная его речь была вполне связна, и он казался при появлении совершенно нормальным человеком. Однако, кое-как примирив его мудрость с тем словом, каким он обмолвился, Кардинал спросил его, что общего имеет Месье д'Артаньян с тем пленником, кого он был послан допросить; ему нечего было стараться и говорить, будто Месье д'Артаньян настаивает на собственной невиновности, поскольку он сам был в этом убежден, без всяких рапортов с его стороны; речь шла вовсе не об этом, но только о том, чтобы узнать, является ли пленник шпионом Месье Принца.
Если Месье Кардинал поверил по словам, сказанным Королевским Судьей, будто бы у того не все в порядке с мозгами, то и Королевский Судья тоже поверил, что Его Преосвященство не особенно-то и мудр, когда он услышал от него такого сорта разговор. Он у него спросил, может ли быть пленник виновен, и одновременно заявил, что я совершенно невиновен; и когда он попросил объяснить ему эту загадку, Месье Кардинал сам попросил его соблаговолить сказать, что я имел общего с этим пленником, дабы как-то приплести и меня к этому делу. Разглагольствования такого рода показались этому Магистрату просто какой-то галиматьей на галиматье. Пожелав разом выйти из той неразберихи, в какой они оказались, он попросил Кардинала дать ему один момент аудиенции и соизволить отвечать ему точно только да или нет. Месье Кардинал ответил, [411] что стоит ему лишь заговорить, а уж он даст ему такие ответы, какие он пожелает. Королевский Судья спросил его тогда, разве он лично не отдавал ему приказа отправиться в Бастилию, дабы допросить пленника, доставленного туда из Англии. Месье Кардинал ответил, что — да; тут Магистрат перебил его, снова взял слово и взмолился объяснить ему, как же он хочет, чтобы пленник был виновен, а я совершенно невиновен, когда он и я были одной и той же особой.
Извинения Посла.
Это слово было слишком ясно, чтобы оставить еще какие-то потемки в сознании Министра. Он был настолько поражен, как только можно себе вообразить, при этой новости, и, не желая ничего делать наспех после донесения, представленного ему Месье де Бордо, он час спустя отослал в Англию гонца, дабы этот посол сообщил ему, на чем он основывал свои обвинения, якобы я состоял в связях с Месье Принцем. Мое имя не было столь же известно, как имена Месье Принца, Виконта де Тюренна или множества других подобных людей, но, наконец, с момента, когда становишься Капитаном Гвардейцев, начинаешь выделяться в каком-то роде; Месье де Бордо был достаточно наслышан обо мне, чтобы знать, кто я такой; итак, когда ему сказали, что это меня он распорядился арестовать, он оказался здорово удивленным. У него не было никаких добрых резонов в оправдание его поступка. Значит, ему надо было подыскать другие, чтобы извиниться. Он сообщил Месье Кардиналу, что, не имея никакой связи со мной, и узнав, как я ежедневно гонялся за новостями с неутолимой жадностью, он не мог поверить ни во что иное, как в то, что я был шпионом; лишь по этой причине он пустил по моим следам людей, дабы они отдавали ему отчет о моем поведении; он узнал от них, что я не только по-прежнему посещаю места, куда обычно ходят для выяснения всего, что происходит, но еще и поступил на службу к некой Даме, кого он довольно часто навещал; я проник к ней в качестве повара, а это заставило его [412] увериться, как и любого другого на его месте, что я сделал это с единственной целью следить за ним; он бы не желал в этом никакого иного судьи, кроме Его Преосвященства; итак, ему вполне простительно, если он и вбил себе в голову, будто я делал все это во имя любви к Месье Принцу, а следовательно, он почел делом своего долга и благоразумия приказать арестовать меня и подать ему об этом донесение.
Месье Кардинал, кто был самым осмотрительным человеком из всех существовавших когда-либо на земле, нашел мой маскарад столь скверным, что он разом потерял более половины доброго мнения, составившегося у него до сих пор обо мне; тот факт, что я сделался поваром, не поставив его в известность и без какой бы то ни было видимой необходимости, затуманил ему мозги до такой степени, что он поверил, будто бы я мог позволить Месье Принцу подкупить себя. Он не знал, что любовь и дебош сыграли некоторую роль в этом переодевании. Он не знал к тому же и о том, какой интерес Месье де Бордо проявлял к этой Даме, что делало его свидетельство весьма подозрительным. Итак, он сам составил другой приказ Королевскому Судье по уголовным делам; в нем ему предписывалось не преминуть вернуться допросить меня на следующий день; мне же в нем указывалось, однако, если я вознамерюсь еще раз ему не ответить, он устроит мне процесс, как немому; он будет обрадован, когда я смогу оправдаться, поскольку всегда испытывал ко мне дружеские чувства; но если я случайно окажусь виновным, он бы простил мне это еще меньше, чем кому бы то ни было другому, потому что вместе с преступлением, какое я тогда бы совершил, я еще и очернил бы себя неблагодарностью по отношению к нему, кто был моим благодетелем.
Целых пять недель я пробыл в этой тюрьме; время тянулось для меня бесконечно, как это легко можно себе представить. Быть заточенным в четырех стенах, как какой-нибудь негодяй, это для меня, [413] совешенно невиновного, да к тому же привыкшего видеть большой свет, было наказанием довольно-таки утомительным. Однако, признаюсь откровенно, эти пять недель протекли для меня гораздо быстрее, чем те двадцать четыре часа, до тех пор, пока Королевский судья по уголовным делам не вернулся снова меня навестить. Я примерно высчитал время, необходимое ему, чтобы дойти до Месье Кардинала и возвратиться обратно. Итак, едва истекло это время, как каждый момент начал казаться мне непереносимым. Я говорил себе в течение часа или двух, что, может быть, он нашел его запертым в кабинете, и в этом вся причина того, что он заставляет меня столько ждать; но, когда и это время прошло, я не знал больше, что и сказать для собственного успокоения, разве что Месье Кардинал отправился в Венсенн и прибудет оттуда только к вечеру. Так как такое с ним случалось довольно часто, я запасся терпением еще и на этот срок. Однако пробило восемь часов, потом девять, потом десять, а я так и не имел никаких известий; я не знаю, как у меня голова не пошла кругом, настолько я был охвачен горем и волнением, да этого и передать невозможно; наконец, я провел наверняка самую скверную ночь в моей жизни, и с наступлением дня, причем я ни на единый миг не сомкнул глаз, польстил себя надеждой — поскольку я не имел никаких новостей накануне, то, несомненно, получу их незамедлительно.
От отчаяния к негодованию.
Но когда еще и утро прошло, как вчерашний день, то есть, этот Магистрат не явился меня повидать, я тысячу раз испытывал искушение наложить руки на себя самого, как делает во всякий день множество отчаявшихся, и особенно в этой крепости. Ключник нашел меня с бегающим взглядом, когда принес мне обед. Наконец, я был в самом жалком состоянии в мире, когда услышал звяканье связки ключей у двери Башни, где я был заточен. Это дало мне какую-то надежду, что пришли за мной, а когда действительно я услышал, как открылась дверь этой Башни, ключник тут же поднялся в мою комнату [414] и сказал, что меня требуют вниз. Я не стал заставлять себя умолять спуститься; я уверился, будто меня просили туда, дабы вернуть мне свободу и принести извинения за мерзкое обращение со мной без всякого повода. Но я нашел при выходе оттуда того же самого человека, кто распорядился меня запереть, когда я прибыл в эту тюрьму, а вместо объявления о новости, вроде этой, он сказал, что Месье Королевский Судья по уголовным делам ожидал меня вместе со своим писарем в зале Коменданта, и мне следует явиться туда с ним.
Я последовал за этим человеком и нашел Королевского Судью в кресле, а его писаря рядом с ним, с чернилами и бумагой, совершенно готового славно потрудиться; они едва поприветствовали меня оба, настолько желали сохранить важность того поручения, каким они были облечены. Королевский Судья указал мне, однако, на сиденье напротив него и подал мне знак присесть, но я спросил его, к чему все эти церемонии, и не привез ли он мне приказа об освобождении. Он мне ответил, что это не так скоро делается, и раз уж попал в руки правосудия, требуется прежде оправдаться; меня изобразили черным, как уголь, и до того, как меня сочтут белее снега, каковым, он прекрасно видел это, я желаю, чтобы все меня почитали, надо было представить этому доказательства, да такие, в каких ему не было бы позволено усомниться; ему предстояло допросить меня о многих вещах, а когда я на все отвечу, он отдаст об этом рапорт Месье Кардиналу; тот после будет действовать, как ему заблагорассудится; но пока я обязан подготовиться ему отвечать.
Отзвуки отцовских наставлений.
Я заметил, если он явился меня повидать исключительно ради этого, он мог бы спокойно вернуться туда, откуда пришел; я не потерплю над собой никакого допроса, как какой-то преступник, все это было бы хорошо по отношению к тому, кто такое заслужил или, по крайней мере, когда была бы какая-то видимость, будто бы он это сделал, но когда не имелось и малейшей тени подозрения, надо быть [415] поистине очень несчастным, чтобы попасть в такую переделку, в какой я вижу себя сегодня; я на самом деле весьма бы хотел, пусть мне скажут, что же я совершил такого, за что испытал на себе столь устрашающее и столь мало ожидаемое обращение, поскольку, какую бы пытку я ни применял к моему разуму, мне невозможно это отгадать; после того, как я просидел взаперти в Башне в течение пяти недель, я был хоть как-то утешен, поскольку признал по его поведению во время первого визита, что был принят за кого-то другого; но сегодня, когда узнали, кто я такой, задерживать меня здесь пусть даже на четверть часа было для меня в тысячу раз более жестокой вещью, чем сама смерть; какое мнение сложится отныне в свете о моей верности, когда узнают, что я был узником Бастилии и меня хотели там допросить; сколько бы я ни говорил, будто меня посадили туда вместо другого, этот допрос будет утверждать обратное; вот почему я не могу даже слышать о нем без дрожи; честь мужчины не менее деликатна, чем честь женщины, главное, в случае, о каком идет речь сегодня; он прекрасно знал, насколько унижается достоинство женщины, когда ее всего лишь заподозрят в отношении ее добродетели; в том же самом положении буду отныне и я, поскольку моя верность сделалась подозрительной до такой степени, что меня не желают выпустить из тюрьмы, прежде чем не допросят.
Я бы наговорил ему намного больше и в том же самом тоне, настолько близко я принял к сердцу совершенную со мной несправедливость, если бы он меня не прервал. Он мне сказал, что не было никакой надобности в столь длинной речи для моего ответа ему; если бы он каждый день терял столько времени с теми, кого ему приходилось допрашивать, всей его жизни не хватило бы для исполнения и половины его долга; я просто вынужден отвечать либо да, либо нет, на все, о чем он меня спросит, иначе он мне устроит процесс, как немому; у него имелся на это приказ Месье Кардинала; итак, мне нечего [416] переводить разговор на другую тему, притворяясь, будто моя невиновность ставила меня вне тех формальностей, что соблюдаются со всеми остальными преступниками. Я тотчас подхватил это слово и, не в силах терпеть, как он смешивал меня с теми, к кому он действительно мог применить такое название, я заметил, чтобы он делал все-таки небольшое различие между теми, кого он ежедневно отправлял на виселицу, потому как они это наверняка заслужили, и человеком, кого никогда и ничто не могло обязать усесться на скамью подсудимых.
Наконец, это никогда бы не кончилось как с одной, так и с другой стороны, настолько он был решительно настроен исполнить все, что ему было приказано, а я — не давать ему ухватиться за меня в соответствии с его желанием, если бы после еще множества слов как с моей, так и с его стороны, я не додумался посоветовать ему предложить Месье Кардиналу прислать ко мне Навайя, а я уж отвечу на все, о чем бы он меня ни спросил от его имени, точно так, как если бы я находился перед судьей; если и после этого Его Преосвященство сочтет меня преступником, я охотно претерплю допрос, к какому он хотел обязать меня в настоящее время; однако я не верю, что со мной когда-нибудь дойдет до этого, по крайней мере, пока не считается преступлением целовать любовницу посла.
Королевский Судья по уголовным делам, через чьи руки проходили все те, кого вешали или колесовали, столь хорошо умел отличать невиновного от преступника, едва взглянув на них, что он почти никогда в этом не ошибался. Итак, сделав обо мне свое заключение, какое он и должен был сделать, воздав мне по справедливости, он отправился к Месье Кардиналу и сказал ему о моем нежелании подвергаться формальному допросу; я боялся, как бы это не нанесло урона моей репутации, но я сам предложил на все ответить Навайю, как мог бы это сделать перед Комиссаром, если бы ему было угодно мне его прислать; ему, разумеется, не пристало давать советы [417] Его Преосвященству, но лишь иметь честь получать его команды; однако, если ему будет позволено сказать Кардиналу все, что он думает по этому поводу, он полагал, тот не поступит слишком дурно, вняв моей мольбе; я ему показался невиновным, и если тому будет угодно, чтобы он высказался со всей искренностью, очень похоже, в этом деле немного задето самолюбие Месье де Бордо; я ему сказал в разговоре, что этот посол имел любовницу, а я немного слишком сблизился с ней, чтобы тот нашел это особенно приятным; одного этого было бы достаточно для моего оправдания; но кроме того, у него имелся и другой повод желать мне всяческого зла, а именно, он, без сомнения, поверил, будто бы я покушался на часть его привилегий; впрочем, ему я ничего не сказал, но так как он у меня спросил, что я ездил делать в Англии, дабы разговорить меня, а я ему ответил, что об этом пусть он спросит у Его Преосвященства, потому как я не тот человек, чтобы рассказывать ему об этом самому, отсюда он рассудил, что я ездил туда по секретным делам, а посол и тут мог затаить такую же ревность, какую я, может быть, ему причинил, слишком близко познакомившись с его любовницей.
Кардинал, признававший за Навайем такое же умение действовать, как и за Королевским Судьей, несмотря на его постоянную склонность везде и во всем подозревать зло, уверился, что тот даст ему столь же точный отчет о моем поведении, какой мог бы ему дать Магистрат; итак, когда он ко мне его отправил, Навай сказал, что уже заявлял мне заранее, дабы я не подумал, будто он спросит меня о чем бы то ни было, продиктованном подозрением, что он считал меня таким же невиновным, как себя самого; но так как мы имели дело с самым осмотрительным человеком в мире, пусть я не найду ничего дурного в его попытках все обсудить со мной, дабы, когда тот его спросит, что я ему отвечал, он бы знал, что ему сказать, дабы пристыдить его за подобное обращение со мной. Я поблагодарил его за честность, [418] и так как был убежден в том, что все слетавшее с его губ было полно искренности, и он на самом деле принадлежал к числу моих друзей, я целиком облегчил перед ним мое сердце. Я входил во все детали, о каких он хотел меня спросить, ни больше, ни меньше, как если бы я сделался совсем другим человеком, чем тем, каким был только что. Я наивно поведал ему обо всем, что со мной приключилось в Англии, сказав ему, что не желал бы никакого иного судьи для собственного обвинения, если и существовало нечто во всем этом, противное моему долгу. Я ему сказал, по крайней мере, что я в это не верю, хотя прекрасно знал, если бы я пожелал быть человеком до конца правильным, то не поддался бы определенным искушениям, выдававшим во мне особу, слишком привязанную к своим удовольствиям; однако, так как не было преступлением питать некоторую слабость к прекрасному полу, я, не колеблясь, признаюсь ему в моих, дабы если ему доведется услышать о них от кого-либо другого, он бы не обвинил меня ни в малейшей утайке. Он был доволен моей откровенностью, а когда он отдал рапорт обо всем Месье Кардиналу, он столь быстро излечил его рассудок, что тот отдал приказ Коменданту Бастилии выставить меня вон из его Замка. Я не знаю, кто из нас был больше сконфужен, Месье Кардинал или я, когда я явился его благодарить; если я боялся, как бы на меня не посмотрели, как на преступника, около шести недель отсидевшего в Бастилии, куда попадают далеко не безупречные персоны, он же боялся, со своей стороны, как бы я его не укорил тем, что он со мной сделал, поскольку он прекрасно осознавал, какая огромная вина лежала у него на совести, и это весьма его смущало. Я отдал ему отчет о том, что сделал в Англии в соответствии с его приказами, и наша встреча прошла без всяких выяснений с той или другой стороны о том, что произошло; тем не менее, он сказал Навайю, когда я вышел, что он был совершенно доволен моим поведением. [419]
Благодарность Кардинала.
Прошло еще несколько дней, Его Преосвященство ни одним словом не вспоминал об этом деле, точно так же и я ничего ему о нем не говорил. Но, наконец, желая мне показать, что у него на душе ничего не осталось против меня, он повелел отослать мне Королевский указ о вознаграждении в две тысячи экю. Там было сказано о секретных услугах, оказанных мной Государству, что заставило бы меня отказаться от него, будь я более разборчив. В самом деле, я не оказывал никаких услуг этого рода, по меньшей мере, если он не считал делами Государства свои собственные. Как бы там ни было, такой подарок стоил труда пойти его поблагодарить, он воспользовался, этой ситуацией и попытался снять с моего сердца все, что там могло накопиться против него. Он мне сказал, что совсем ничего не знал о моем заключении, пока Королевский Судья не вернулся из Бастилии в первый раз, когда он туда ходил; никогда он не был более поражен, чем когда тот сказал ему, что это я был пленником; он даже назвал его мечтателем и фантазером при этой новости; ему было очень радостно сказать мне это, потому как для меня здесь было доказательство, что он всегда был расположен воздавать мне по справедливости, но Месье Бордо сообщил обо мне такое множество гнусных вещей, что он просто не мог поступить иначе, как приказать Королевскому Судье снова меня повидать; без этого народ, и так уже настроенный больше, чем никогда, дурно судить о нем, закричал бы, несомненно, что он меня спасал лишь потому, что я был его слугой, а он все еще рассматривал меня в том же качестве — следовало уступать обычаям на том посту, где он находился, и частенько поступать не так, как он бы действовал по своему личному порыву. [421]
Кампания 1655 года
Это извинение в соединении с двумя тысячами экю, еще больше говорившими в мою пользу, чем все остальное, стали причиной того, что я ему не выразил никакой досады по поводу произошедшего; напротив, я высказал ему все, что только могло попасться мне на язык, наиболее лестное для него. Вот так мы целиком и полностью примирились, а когда Кампания 1655 года готова была начаться, я истратил часть этих денег на экипировку, а остальное на два или три дополнительных столовых прибора, что я еще не привык иметь, находясь в армии. Я любил славное застолье и тем самым противоречил большинству моей нации, имевшему немалую склонность к экономии. Я обычно говорил, если уж получил достаток, так умей им [422] пользоваться, а хранить свои деньги на дне кубышки, как делало множество людей, так по мне лучше не иметь их вовсе. Месье Кардинал был весьма рад видеть меня в таком настроении, хотя сам он был совсем не таков, несмотря на обычай говорить, что мы любим лишь тех, кто нам подобен. Наша армия маршировала в сторону Эно; и когда она внезапно повернула на Ландреси, Месье Кардинал вместе с Королем явился в Гиз, дабы быть поближе для отдания приказов в соответствии с изменяющейся обстановкой. В этом году мы находились под командованием Виконта де Тюренна и Маршала де ла Ферте. Его Преосвященство с некоторого времени предпочитал иметь в армиях двух Командующих; он заявлял, что таким образом дела Короля будут в большей безопасности, и если бы враги нашли средство подкупить одного из них, тот, кто останется верен, пронаблюдает за тем, как бы другой сам не смог подкупить войска, находившиеся под его командованием.
Соперничество между генералами.
Не было ничего нового в этой политике, и во времена Древних Римлян часто видели двух Консулов во главе их легионов; но так как то, что было хорошо в те времена, не годилось для сегодняшнего дня, случилось так, что с того самого момента, как этот Министр пожелал привести ее в действие, все увидели зарождение несогласий между теми, кого он избрал, дабы показать на них пример всем остальным. Маршал д'Окенкур так никогда и не смог прийти в согласие с Виконтом де Тюренном, и их отношения еще намного ухудшились, когда он был разбит при Блено. Он заявлял, что вместо подачи ему помощи, а это, как он утверждал, было в его власти, Месье де Тюренн нарочно позволил его разбить, дабы, когда он сам вырвется из опасности, его слава показалась бы более великой на фоне его собственной, потускневшей от этого поражения; с тех пор далеко не лучшее понимание царило между Виконтом де Тюренном и Маршалом де ла Ферте, двумя компаньонами в командовании одной и той же армией. Частенько их видели совсем готовыми схватиться [424] врукопашную, а ведь этого никогда бы не произошло, если хотя бы один из них был мудрее другого. Однако опасность, в какой пребывала из-за этого армия, вовсе не трогала Кардинала; он не желал пока еще ничего менять в этом правиле, какое начал практиковать три или четыре года назад.
Когда армия прибыла под Ландреси, два наших Генерала расположили их штаб-квартиры каждый со своей стороны. Враги тотчас же вышли в поле для защиты этого места, поскольку сохранение его было им необыкновенно важно, как ради поддержания беспокойства на нашей границе, так и ради того, как бы мы не проникли за их собственную. Об этом, по крайней мере, они распустили поначалу слух, якобы они намеревались маршировать на нас немедленно; но либо они об этом никогда и не думали, или же они начали помышлять, когда они рискнут дать нам битву, их дела придут в жуткий упадок, если они ее проиграют, так или иначе, но они резко остановились на полном скаку. Месье Принц, гораздо охотнее принимавший решения биться, чем прятаться, по меньшей мере, когда его не принуждали к этому обстоятельства, не согласился бы с таким благоразумием, если бы он когда-либо в него поверил. Он внушал Испанцам, если они позволят вторгнуться в их Провинции с этой стороны, Король вскоре проникнет к самому сердцу, но они сочли, что он говорил так исключительно ради своего личного интереса, поскольку, когда этот город падет, Рокруа, что он до сих пор держал в своих руках, подвергнется большему риску погибнуть, чем это было прежде. Итак, вместо битвы, какой мы ожидали во всякий день, по ими же распространенным слухам, мы были совершенно поражены, увидев, как эти враги становятся лагерем в Ваданкуре. Они заняли этот пост, чтобы отрезать нам снабжение съестными припасами, какие мы должны были бы получать из Гиза и других наших городов с этой стороны. Однако, пожелав вот так уморить нас голодом, они чуть было не перемерли от него сами, [425] потому как они вклинились между нашими городами и нашей армией.
Виконт де Тюренн, чья проницательность была превосходна во всем, и кто не позволил бы застать себя врасплох из-за недостатка предвидения, позаботился и о том, что могло бы случиться, если бы враги, даже не пытаясь освободить город самыми достойными путями, возложили бы всю их надежду именно на это. Он распорядился завезти в лагерь, тут же, как только туда прибыл, достаточное количество всего, чем можно было бы прокормить армию в течение более пяти недель; враги, конечно, кое-что об этом проведали, но так как они не верили, что завезенного было бы довольно для нашей армии, насчитывавшей никак не меньше двадцати пяти тысяч человек, они продолжали упорствовать в их решении. Наши два Генерала, желая их еще позабавить, потому как им было выгодно, чтобы те не задумали забавляться чем-нибудь другим, вызвали несколько конвоев, будто бы в них была большая нужда. Это могло быть сделано лишь с большими трудностями; итак, враги, все еще льстя себя надеждой, что мы вскоре будем вынуждены снять осаду сами, без всякой необходимости для них чем-либо рисковать, спокойно оставались на их посту, не желая оттуда и носа высовывать. Однако голод начинал их поджимать гораздо больше, чем нас; они приготовились отправить большой конвой в Камбре, откуда уже вывезли несколько, за счет чего и просуществовали до этих пор. Вот тут-то у Виконта де Тюренна мелькнула мысль его захватить. Предприятие это было чрезвычайно трудное, и когда бы даже речь шла только о количестве лье, то есть о расстоянии, какое предстояло преодолеть, одно это огромное препятствие должно было бы заставить его не раз об этом задуматься; но так как великие люди, каким и он был в те времена, имеют свои особые озарения, каких никогда не бывает у других, он счел, что чем больше в этом будет для него сложности, тем большей [426] будет слава, если он сумеет добиться своего; итак, он выехал из лагеря с отрядом в восемь тысяч человек.
Успех зависел исключительно от умения скрыть свой марш от врагов, но так как Месье Принц наблюдал за всеми передвижениями, в какие он мог пуститься, точно так же, как и он сам мог быть извещен о движениях другого, Принц сам вышел в поле, дабы помешать ему что-либо предпринять с этой стороны. Месье де Тюренн, едва увидев, что его намерение раскрыто, повернул назад, тогда как Месье Принц спокойно шествовал впереди своего конвоя. Он нетронутым доставил его в свой лагерь. Это вселило большую радость в Испанцев, более, чем никогда, тешивших себя мыслью, что теперь, когда у них появилось время подождать, голод вскоре прогонит нас от Ландреси; но мы были столь далеки от того состояния, в каком они нас себе воображали, что никогда еще не вели осады, где испытывали бы меньшую нужду в чем бы то ни было. Итак, после того, как мы, не торопясь, сделали все, что нужно для начала и продолжения осады, Комендант, отлично защищавшийся до этих пор, оказался доведенным до такой крайности, что решил подать о себе известия своей армии. Он выпустил ночью солдата, знавшего страну, предупредить того, кто ею командовал, что если ему не будет оказана помощь самое позднее через четыре дня, он принужден будет сдаться. Солдат был схвачен при попытке пройти посреди Штаб-квартиры Маршала де ла Ферте.
Взятие Ландреси.
Таким образом, враги, не имея никакой возможности узнать, в каком он находился положении, по-прежнему оставались на своем посту и не думали оттуда выходить. Четыре дня протекли в такой манере; Комендант не видел и намека на то, чтобы они собирались исполнить его требования. Этого было вполне достаточно для оправдания его по отношению к ним, если бы он сдался незамедлительно; но уверившись, что после того, как он уже прождал столько времени, он сделает все, чего только можно было разумно желать от него, если он им даст еще [427] два дня сверх назначенного срока, он никак не желал сдаваться до истечения еще и этого времени. Но вот, отказавшись от всех предложений, сделанных ему двумя нашими Генералами, он сам приказал бить сигнал о сдаче, когда никто и не думал больше с ним об этом говорить.
Наши Генералы пришли от этого в восторг, поскольку они почти поверили, будто бы он вознамерился похоронить себя под развалинами этого города, настолько он показался им упорным, отказавшись от всех условий, какие были ему предложены. Я был отдан в заложники, пока договаривались о капитуляции этого города, а когда все статьи были вскоре подписаны, Месье де Навай, командовавший всем Домом Короля при этой осаде, посоветовал мне испросить для себя это Наместничество. Он мне сказал, что в то время, как у Месье Кардинала было еще свежо в памяти дурное обращение, какое он мне устроил, он будет, возможно, рад загладить во мне воспоминание о нем этим благодеянием. Для меня это было бы весьма крупным вознаграждением. Я был еще в самом цветущем возрасте, и мои заслуги не были еще столь значительны, чтобы я и на самом деле мог на это надеяться. Однако, так как проигрывают лишь наполовину, когда проигрывают по совету, а, главное, тот, кто его дает, знает, что он делает, я отважился на этот шаг; хотя, если бы я поступал согласно с моими собственными порывами, я бы хорошенько поостерегся показывать себя столь дерзким. Месье Кардинал чрезвычайно учтиво ответил мне, что если бы он следовал своим склонностям, не прошло бы ни единого момента, как он предоставил бы мне то, о чем я его просил, но так как ему далеко не позволено делать все по-своему, хотя многим людям и кажется, будто в его руках сосредоточено высшее могущество, не надо бы мне требовать от него больше, чем он смог бы сделать. Он мне назвал в то же время бесконечное число людей, находившихся на службе много дольше меня, и сказал, что такой посвященный в его интересы человек, как я, не [428] захочет же вынуждать его разбираться с ними; а я прекрасно видел, что это неизбежно с ним случится, стоит им только увидеть, как человек младше их перешагнул через их головы; итак, он обращается прямо ко мне самому, чтобы узнать, должен ли он или нет предоставлять мне это Наместничество. Я нашел столь мало возражений на это извинение, что сказал ему в тот же час, как я рассматривал все это точно так же, как и он, прежде чем обратиться к нему с этой просьбой; да и обратился-то я к нему с ней как бы против собственной воли, и лишь выказывая себя послушным совету одного из моих друзей. Он спросил меня, кем был этот друг, и сказал не полагаться на него отныне, поскольку если он все так же продолжит советовать мне, как он сделал в этих обстоятельствах, было бы просто невозможно, чтобы рано или поздно он не подтолкнул меня к краю какой-нибудь бездны; надо бы мне знать, что столько же непредусмотрительности просить о том, на что не можешь разумно надеяться, сколько слабости или беспечности не напоминать о своих заслугах, когда видишь, что вместо вознаграждения за них, кажется, будто хотят утратить о них всякое воспоминание.
Ландреси был взят, Король, постоянно проживавший в Гизе во время осады, явился в армию и устроил ей смотр. Эскадрон за эскадроном, батальон за батальоном проходили перед ним; это длилось довольно долгое время; итак, он оставался в седле в этот день с четырех часов утра до восьми часов вечера, лишь перекусив, не спешиваясь, точно так, как если бы враг был совершенно готов его атаковать. Каждый восхищался его выносливостью и рассудил с этих пор, что юный Принц, способный столько взять на себя, станет однажды тем, кем мы его видим сегодня. После этого Король вернулся в Гиз, причем никто еще не определил, что будет предпринято за остальную Кампанию. Не то чтобы не состоялось военного совета по этому поводу, но только мнения на нем разделились — Виконт де Тюренн [430] утверждал, что надо осаждать Конде, а Маршал де ла Ферте — ла Капель.
Удар мимо цели.
Если бы все зависело от способностей этих двух Генералов, то неизбежно предпочли бы первого второму; но так как уже долгое время плелись козни вокруг Министра, и угодничество перед ним торжествовало превыше всего остального, Маршал де ла Ферте выиграл в этом споре, хотя его выбор не был наилучшим. Кастельно Мовиссьер получил приказ блокировать это место, а когда вся армия явилась вслед за ним, едва мы приблизились к нему, как заметили, что нам придется здорово потрудиться, прежде чем чего-нибудь добиться в этом предприятии. Враги не стали ждать, пока мы подойдем к ним поближе, и сами начали прекрасно защищаться. Они вышли нам навстречу и столь отменно преуспели в двух или трех вылазках, что валили нас одних за другими, так что мы потеряли там множество людей. Маршал де ла Ферте буйствовал от всего сердца, видя, насколько успех отдалялся от его надежд. Однако, так как чем короче помешательства, тем они лучше, Кардинал, узнав о происшедшем, вызвал в Гиз этих двух Генералов с несколькими другими главными Офицерами армии и сказал им, что они приглашены для обсуждения, не выгоднее ли будет снять осаду, нежели ее продолжать. Маршал де ла Ферте тут уж не осмелился противоречить, хотя и трудно отказываться от своего произведения, когда уже принялись за его воплощение. Он предпочел лучше признаться, что был неправ, настаивая на этом предприятии, чем еще и осложнять собственную ошибку более долгим упрямством. В остальном все присутствовавшие там Офицеры согласились по примеру Кардинала, что не было ничего хорошего упорствовать в предприятии, когда его успех был скорее неясен, чем предрешен; эта осада была снята, да сказать по правде, она и предпринята была вопреки всем стихиям.
Враги, приблизившиеся к нам с очевидным намерением воспользоваться начинавшейся [431] растерянностью в рядах наших войск, немедленно отступили, из страха, как бы их не принудили к битве. Если они ее и хотели, когда уверились, будто сумеют застигнуть нас врасплох в наших разбросанных на две стороны линиях, они не желали ее в настоящее время, когда увидели нас, собранных вместе. Они навели два моста через Эско, и они их тщательно охраняли, во-первых, для нападения на нас, а если мы захотим навязать им сражение против их воли, дабы они смогли отступить по ним на тот берег; потому-то они и заняли поначалу дорогу, а так как это была дорога на Конде, что Виконт де Тюренн всегда желал подчинить могуществу Короля, он так горячо их преследовал, что первые эскадроны нашего авангарда настигли их арьергард, еще не успевший полностью уйти. Он твердо удерживал теснину, дабы дать время своим осуществить отступление. Это удалось им сделать довольно счастливо и не стоило им значительных потерь; итак, тем, кто преграждал теснину, нечего было больше делать, как спасаться самим; поскольку их компаньоны уже были в безопасности, они поскакали на соединение с ними и разрушили оба моста, когда перебрались через реку.
Генерал-Лейтенанты.
Их генералы расположили их лагерем под прикрытием пушек Конде, но узнав о приказе нашим вновь навести эти два моста, чтобы в самом скором времени обрушиться на них, они отступили подальше. Но прежде они перебросили подмогу в этот город и в Сен-Гийэн, также оказавшийся под угрозой. Виконт де Тюренн овладел в то же время Замком Боссю, чей гарнизон мог бы навредить нашим фуражирам. Кастельно принадлежала честь этого маленького завоевания, потому что когда Виконт де Тюренн пожелал сначала отправить туда Маркиза де Монпеза, Генерал-Лейтенанта, нынешний Герцог де Мазарини, кого тогда называли Маркизом де ла Мейере, получивший по праву преемственности от его отца Должность Главного Мэтра Артиллерии, не пожелал дать ему пушек. Он не был святошей в те времена, каким он стал сегодня, поскольку, [432] если бы он им был, он бы поостерегся перечить воле своих же Высших командиров, назначивших Монпеза для этого предприятия. Его резоном, или, лучше сказать, предлогом, каким он обосновал свой отказ, было то обстоятельство, что такое поручение, по его мнению, были бы обязаны отдать ему. Он был Генерал-Лейтенантом точно так же, как и Монпеза, и он полагал, что маршировать туда следовало ему, а Командующие не могли заставить его забыть о достоинстве его ранга, не совершив при этом большой несправедливости. Они могли бы отрешить его от Должности, если бы пожелали, после подобного неповиновения, и его проступок, разумеется, стоил такого наказания. Они могли также, если бы имели достаточно снисхождения и решили бы не прибегать к этой последней строгости, просто пожаловаться на него Королю, кто был совсем неподалеку и быстро бы навел порядок. Но либо они боялись потерять время, если станут этим забавляться, или же они не желали заводить ссор с отцом этого Маркиза, кто был Маршалом Франции, точно так же, как и они, но они покончили со всем этим разногласием, поручив Кастельно командование экспедицией. Главный Мэтр не посмел отказать в пушках ему, поскольку он был рангом выше Генерал-Лейтенанта, и назначить его на место Монпеза означало разом убрать все преграды. Он был Генерал-Капитаном, такого достоинства не существует сегодня между нами, оно принадлежало лишь тому времени. Оно было изобретено Кардиналом, чтобы избавиться от преследований некоторых людей, кто претендовал, будто своими заслугами добился права получить жезл Маршала Франции, и кто почитал для себя бесчестьем быть всего лишь простым Генерал-Лейтенантом. В самом деле, тогда их имелось такое количество, что если мне будет позволено так выразиться, довольно было трахнуть палкой по любому кусту, и их оттуда вывалилась бы целая дюжина. Действительно, их насчитывалось до двадцати двух в маленькой армии Каталонии, а дабы замолвить [433] словечко о том, до какой степени доходило это злоупотребление, достаточно упомянуть, что Бемо, кто всегда сражался скорее на кухне, чем на войне, был достаточно дерзок, или, лучше сказать, достаточно обнаглел, чтобы через некоторое время испросить и для себя патент на это звание. Он знал, что его мэтру вполне хватало пергамента и бумаги, и то, что тому ничего не стоило, не казалось ему достойным отказа. Однако, либо этот Министр устыдился делать Генерал-Лейтенантом человека, никогда не видевшего войну, кроме как на картинке, или, по меньшей мере, имея привычку смотреть на человека в перспективе, он не пожелал назначить его не кем иным, как только Маршалом Лагеря.
Нам бы очень пригодились Маршалы Лагеря, вроде этого, для взятия Конде; мы осадили его после того, как Кастельно утвердил за нами Боссю. Кардинал поселил там Короля на время осады, это весьма осложнило нашу ситуацию, поскольку армии уже недоставало фуража. Враги свезли в Сен-Гийэн и в Валансьен все запасы, что только были в округе. Они хотели сделать таким образом наше предприятие более трудным, зная, что мы готовили его заранее, в том роде, что мы ждали лишь благоприятного случая направиться туда. В остальном, так как Король никогда не ездит без внушительной свиты, и требуется множество вещей для ее содержания, этот фураж, что уже был достаточно редок, сделался таковым настолько, когда он прибыл, что вскоре обнаружилась большая его нехватка; а также, когда бы пожелали его иметь, нужно было идти за ним к самым воротам Валансьена. Было бы совсем непросто вывезти его оттуда без боя; враги, обладавшие крупным гарнизоном в этом городе, держались настороже; другие, соседние гарнизоны делали то же самое, все они были готовы подать друг другу руку помощи при первом тревожном сигнале. Генералы, дабы избежать того, что могло бы с ними приключиться, были обязаны составить крупные отряды для поддержки этих фуражиров. И опять же [434] Генерал-Лейтенант командовал обозом, но так как они далеко не все были равно расторопны, войска вовсе не были в особой безопасности, когда они оказывались под предводительством определенных Генерал-Лейтенантов, имевшихся среди нас.
Бюсси в большом затруднении.
Бюсси Рабютен к ним себя не причислял. Никогда человек не имел столь доброго мнения о собственной персоне, как он о своей, и поскольку он первенствовал среди Дам, ему бы хотелось не меньше отличаться и на войне, хотя здесь он проявлял весьма скромный талант. Он находил возражения всему, что делали другие, и, по меньшей мере, когда предприятия не получали его одобрения, он желал, чтобы они не пользовались добрым успехом, или же всего лишь случай им его обеспечивал. Так как никто не находил укрытия от его языка, не было никого, кто не желал бы ему такого оборота фортуны, какой смог бы его унизить. Я не знаю, от силы ли этих желаний с ним это случилось в конце концов, или так уж ему было на роду написано, в это, очевидно, было легче поверить; но, наконец, когда он командовал однажды несколькими эскадронами в поисках фуража со стороны Валансьена, получилось так, что накануне туда прибыло некоторое количество Кавалерии, стоявшей наготове дать отпор тем, кто слишком близко подойдет к этому городу. Он мог бы узнать об их прибытии, если бы соблаговолил взять языка там, где он проходил, но похваляясь всем своим могуществом, поскольку он не видел еще никого, способного вызвать у него опасения, он выставил свою Гвардию на возвышенность, откуда открывался вид на всю округу. Он имел при себе число бойцов, пропорциональное количеству войск в городе до вступления туда подкрепления, так что момент спустя он оказался атакован тремя эскадронами; они бы даже взяли его в кольцо, если бы рельеф местности, на какой он расположился, не спас его от такого несчастного случая. Тогда как первый строй был еще в седле, два задних уже спешились, но, благодаря этому обстоятельству, они успели привести [435] себя в порядок и встретить врага; однако схватка все равно была неравной, они все были вынуждены податься назад и даже отступить в беспорядке.
Герцог де Бернонвиль, носивший в те времена имя Графа де Энена, был тогда Комендантом Валансьена. Он научился своему ремеслу несколько в ином месте, потому он скомандовал своим трем эскадронам сделать вид, будто они сами подаются назад, когда явится какая-нибудь помощь Гвардии, какую они потеснили. Они ловко исполнили его приказ, и так, как если бы в их действиях не было ничего неестественного. Когда Бюсси сообщили, что три эскадрона напали на его Гвардию, он отрядил три своих для их поддержки. Таким образом, они получили численный перевес над врагами, потому что эта Гвардия составляла отдельный крупный эскадрон, а этого было достаточно для одержания победы; итак, враги, прикинувшись страшно перепуганными, ухватились за эту возможность исполнить то, что им было приказано. Они отступили сначала в полном порядке, дабы самим не пострадать в их отходе, но затем бросились бежать со всех ног, прекрасно зная, что ненадолго замедлят добиться реванша; они заманили тех, кто их преследовал, в засаду, где залегли пять сотен Мушкетеров. Те напоролись на огонь этой Пехоты в упор, и когда половина их полегла после первого же залпа, вражеская Кавалерия развернулась и окончательно изрубила оставшихся в куски. Бюсси хотел было остановить победителей с еще остававшимися у него войсками, но увидев, как эти три эскадрона, какие он принял поначалу за единственные, были поддержаны несколькими другими, он сам присоединился к числу беглецов. Он даже далеко не одним из последних бросился спасаться, в том роде, что сам явился объявить о собственном разгроме. Он как только можно лучше его приукрасил, но так как окружающие были вовсе не достаточно расположены в его пользу, они не пожелали принять на веру его слова; [436] напротив, все были просто счастливы разузнать обо всем этом из других источников.
«Любовная История Галлов».
Событие вроде этого было для него величайшим унижением. Он был по этому поводу мудр в течение некоторого времени, но так как, когда человек привыкает к чему-нибудь, он вскоре возвращается к своей блевотине, также и он вновь принялся не только злословить вовсю про всех и про каждого, но еще и употребил на это свое перо, ничуть не менее ядовитое, чем его язык. Он сочинил свою «Любовную Историю Галлов», маленькую книжонку, насквозь пропитанную клеветническими измышлениями, но к ним он примешал несколько истинных происшествий, очевидно, дабы придать ей больше правдоподобия. Однако он не сразу вынес ее на публику, поскольку имел довольно доброе мнение о себе самом, чтобы поверить в то, что со временем сможет стать Маршалом Франции; он боялся, как бы это не помешало ему им сделаться, если случайно раскроется, что автор этой книжонки он сам. Я также слышал совсем недавно от одного из его друзей, что этот страх настолько угнездился в его душе, что он бы ее никогда не опубликовал, если бы ему была предложена эта честь; но увидев всю тщетность своих надежд ее получить, после Пиренейского мира, заключенного несколько лет спустя, он был необыкновенно счастлив вытащить ее из своего кабинета, вознамерившись отомстить Министру, кем он не был доволен. Он, по всей видимости, верил, что тот совершил несправедливость, не посвятив его в это достоинство, когда он посвятил в него других. Это правда, среди них попадаются и такие, что кажутся не более достойными, чем он, но если уж потребовалось бы оказать эту честь всем тем, кто ее не заслуживал, в конце концов в армии оказалось бы больше Маршалов Франции, чем солдат. Никто не понуждал Короля подавать добрый пример своим Офицерам, но в течение всего времени осады Конде его продолжали видеть верхом с утра до вечера, совсем так же, как после взятия Ландреси. [437]
Взятие Конде.
Осада Конде началась в первых числах Августа месяца и продлилась до восемнадцатого того же месяца. Затем блокировали Сен-Гийэн, тогда как враги замышляли отбить Кенуа; но когда Сен-Гийэн оказал нам весьма скромное сопротивление, они не осмелились ничего предпринять, из страха, как бы вся наша армия не обрушилась на их головы. Она превосходила их армию на пять или шесть тысяч человек. Уже одно это было для них резоном не желать никаких схваток с ней, но у них имелся еще и другой, казавшийся им не менее значительным, чем этот. Они не находили никого ни в Испании, ни в Италии, кто хотел бы завербоваться для перехода во Фландрию, потому что из всех тех, добравшихся туда, не видели ни одного, кто бы вернулся в свой дом. Итак, они начали рассматривать эту службу точно так же, как отплытие в Индии, то есть, тому, кто туда отправлялся, уже не надо было рассчитывать больше возвратиться в свою страну. Это предубеждение послужило причиной тому, что войска, какие они еще имели во Фландрии, буквально таяли на глазах, так как не было больше солдат для замены тех, кого убивали, или же тех, кто умирал от болезней; им приходилось расформировывать целые полки ради пополнения других, если они желали иметь один, полностью укомплектованный.
Конец второго тома
(пер. М. Позднякова)
Текст воспроизведен по изданию: Мемуары мессира Д'Артаньяна Капитан Лейтенанта первой Роты Мушкетеров Короля содержащие множество вещей личных и секретных, произошедших при правлении Людовика Великого. М. Антанта. 1995