1
Действительно, таким ли уж прекрасным оно было – самое-самое начало?..
Представим себе душевное состояние новоявленного императора: отец убит, вокруг ликуют убийцы и сторонники их, уверенные, что вернулось вспять золотое Екатерининское время. Мать брезгливо сторонится сына, он от этого страдает, а ведь это далеко не самая едкая соль, которая сыплется на его душевные раны. Ему приходится чуть ли не под руку прогуливаться с сияющим Платоном Зубовым, улыбаться ему… Да и прочие цареубийцы кажутся Александру столь же омерзительны, а что делать? Что делать, кто подскажет!..
Но самое ужасное – Александр видел изувеченный труп отца. Бытует мнение, что этот показ молодому человеку организовали специально: как бы ненароком, а на самом деле с умыслом – что бывает с царями, которые не умеют найти общий язык с аристократией…
Как в этот миг содрогнулась Александрова душа?! Представить это невозможно, а пережить – не дай Бог никому. Говорят, император как увидел страшную картину, так и рухнул в обморок [5, 87]. Организаторы должны были быть довольны: перформанс удался.
Они думали, что пугают робкого, кроткого юношу. И ошиблись. О, как они ошиблись!.. Этот юноша прошёл не школу, но академию увёрток и притворства – и теперь заглянуть кому-то в глубь его души стало почти нереальным, примерно так же, как увидеть своими глазами южный полюс. Хотя, конечно, обморок был настоящий: какие уж здесь игры!.. Но Александр встал из этого падения. Встал – и никто из мятежников не понял, что случилось.
Случилось то, что их время вышло. Юноша встал – а их не стало. Не физически, а политически, но и этого довольно. Ликуя, упиваясь победой, они были слепы. А он нет. Спасибо им: слишком жестокий урок преподали они воспитаннику, не догадавшись, чему научили его. Научили ждать, а это большое дело! Александр выждал – и они вдруг увидали, что пред ними не воспитанник, не марионетка какая-нибудь, а настоящий царь, вежливый, но непреклонный. И настоящая власть у него, а не у них.
Всё это так. Но тот страшный миг!.. Он раскалённым тавром врезался в память Александра. Как жить дальше с такой памятью? Как жить?!
И здесь никак не обойти вопрос: а не блуждали ли в эти дни в нём, в Александре, мысли о самоубийстве?.. Правда, и ответить на него нечем, если не пускаться в зыбкие дебри психологических гипотез. Если же пуститься, то ответ один: по душевному своему складу Александр просто не мог пройти мимо. Но и сделать это он не мог. Не прошёл, но и не дошёл. Прикоснулся к этой мысли, ужаснулся и постарался забыть о ней. Почему?
Мотивы веры и греха им ещё в ту пору не владели, он был очень от них далёк, попросту ничего не смыслил в них. Был слабоват духом? Это похоже на правду. Но… «не судите, да не судимы будете». Предъявлять двадцатичетырёхлетнему юноше счёт на то, что он не расплатился жизнью за малодушие, было бы слишком жестоко.
Честнее же всего будет сказать так: напереживавшись и наплакавшись, молодой самодержец вытер слёзы, сжал зубы и сказал себе: что ж, посмотрим. Ступайте царствовать, Ваше величество?.. Ладно, ступлю. Сами сказали так.
Конечно, невозможно назвать день и час, когда произошло превращение нежного юноши во властелина. То был долгий процесс. Разумеется, мощную рыцарскую длань приложил к этому «государь-батюшка», Павел Петрович, державший семью так, что все ходили по струнке. Последние же месяцы отцовского правления царевичу пришлось совсем тяжко – тут уж не до идиллий, коим он предавался некогда, мечтая с женой о том, как бы им славно жилось в маленьком домике на берегу Рейна… Какой там Рейн, какой домик – голову бы удержать на плечах.
Однако ж, обошлось. Но какой ценой! Слёзы Александра были искренними, хотя он и понимал, что ими горю не поможешь. И всё-таки выплакаться, наверное, было необходимо, слёз просила раненая душа, они приглушали боль… С этой болью надо было жить дальше, да не просто жить, а царствовать, от этого уже не отвертеться: тесно толпятся вокруг жаждущие прежней вкусной жизни и требуют – не просят, а требуют! – чтобы новый царь им эту жизнь обеспечил…
Не стоит, однако, думать, что Александр с таким уж отвращением воспринял свою венценосность. Душа его болела, и для радости причин было немного, но ведь с воцарением и возможности открывались особенные, которых прежде не было – хотя бы возможность вывести страну на верный путь; верный, с его, конечно, Александра Павловича, точки зрения. Ведь всё-таки его целенаправленно готовили в цари… Надо прочно взять власть в руки, а уж тогда подготовить сильно запущенное российское государство ко введению конституционной и республиканской формы правления, установить её, а самому сложить себя тяжкий венец и зажить спокойно и счастливо рядовым гражданином среди таких же равноправных и счастливых граждан.
Для того нужна была хитрая тактика – и он сумел её найти. Из того, что последовало далее, можно предполагать, что он с самого начала не собирался возвращать постаревшим и облезлым бабушкиным прихлебателям их «золотой век», ибо сознавал, что век золотым не был; был он позолоченным, причём с позолотой, нанесённой на дурно пахнущее исподнее. Но пока Александр полностью зависел от вчерашних путчистов, он вынужден был с ними лицемерить. Он ещё раз подтвердил, что править намерен по закону «в Бозе почивающей августейшей бабки нашей» [74, т.2, 29], отменил множество отцовских постановлений, ущемляющих права дворянства, добавил к ним ряд своих, прекраснодушных и совершенно никчёмных… Царедворцы ликовали. Им чудилось, что прекрасное прошлое вернулось.
Да, они недооценили молодого царя – история старая как мир и вечно новая: придворные группировки возводят на трон слабого, как им кажется, правителя, надеясь за его зиц-председательской спиной вкусить земных сладостей вволю… Но не тут-то было.
Надо признать, что из придворной жизни Александр умело извлёк урок практического макиавеллизма – флорентинец Никколо учил, что правитель должен уметь быть львом и лисой одновременно: если до льва юный Александр наверняка не дотягивал, то уж лисой-то стал. Спасибо, научили.
Он улыбался, расточал тонкие любезности, прогуливался под руку – а его собеседники и не подозревали, что их закат близок… Естественно, император не собирался удалять всех: при дворе имелось немало служак, умевших быть полезными при любом режиме, как тот же Николай Салтыков; но ясно было, что никчёмным людишкам, «Максим Петровичам» и Зубовым в новой политике не место. Потому что ничего, кроме интриг, сплетен, неизлечимой подозрительности и пошлой грязи они создать не способны.
Пален – тот да, способен. Но совсем не то, чего хотелось бы императору. Не лишено вероятности, что для Александра, по его ментальному складу, этот человек так и остался загадкой – которую, правда, разгадывать совсем не хотелось. Пален был превосходный администратор. Но кто знает, не вошёл ли он во вкус, свергая и возводя царей?.. Как показало дальнейшее – нет, и за придворную жизнь не цеплялся. Вполне вероятно, он и в самом деле считал, что свершил правое дело – хотя наверняка бы обезопасил себя в случае неудачи, и всех сподвижников бы сдал, и Александра тоже, и не дрогнул бы.
Понимал это Александр? Конечно. Хищный зверь, раз вкусивший человечины, становится людоедом. Пален же травоядным никак не был, и у царя были все основания его страшиться. Страхи, правда, не сбылись – но всё же Александр не монах Авель, чтобы всё предвидеть… А вот искусным лицедеем он стал, ничего не скажешь. С тем же Паленом, так и остававшимся военным генерал-губернатором, он был вежлив, обходителен – совершенно деловые, рабочие отношения плюс общепризнанное обаяние Александра. Мария Фёдоровна, которая графа видеть не могла, была крайне возмущена тем, что сын любезничает со «злодеем» – но в данном случае сын оказался лишь умелым и хладнокровным политиком.
Итак, ни бабушкины бездельники, ни ужасный Пален не годились в соратники по настоящей политике, а не по шушуканьям или переворотам. Но не годилась также и чрезмерная резкость Павла Петровича, действовавшего сплеча, наотмашь, без продуманных планов, без чёткой концепции… Не стоит забывать – Александр был всё-таки учеником Лагарпа. Будучи ходульным моралистом, швейцарец как-никак явил себя неплохим педагогом; по крайней мере, чувство справедливости в воспитаннике пробудил. Теперь воспитанник стал императором, и для осуществления высоких целей ему требовались люди, понимающие его, близкие по духу, проникнутые теми же идеями справедливости, человечности и добра – в разумении самого Александра, понятно. Долго искать таких людей не пришлось: вот они, его прежние друзья, те с кем он в юности так светло мечтал о свободе, о счастливой и прекрасной жизни! Конечно, хорошо бы, если б жизнь такая протекала в некоей благоухающей Аркадии, где нет вражды и процветает всеобщее умиление… Но что ж делать! Приходится довольствоваться тем, что есть. От трона не ушёл; но кто знает, ведь судьба видит дальше нас и больше – раз так она распорядилась, стало быть, зачем-то это нужно. Истории потребовалось, чтобы Александр Павлович оказался на троне Российской империи. Значит, надо действовать.
2
В годы Павловского царствования друзья Александровой юности рассеялись по белу свету; не то, чтобы император их как-то преследовал (хотя и тёплых чувств к ним не питал) – но сами, от греха подальше. И когда режим Павла пал, и воцарившийся друг призвал их к себе – друзья, надо признать, не очень-то поспешили на зов. Они уже достаточно пожили при дворе, знали, что такое дворцовые нравы. Призыв прозвучал ещё в марте, сразу после переворота, а собраться всем вместе удалось только 24 июня. Конечно, через два столетия три с половиной месяца покажутся пустяком, но если применить этот срок к нашей повседневной жизни… За это время Александр успел заметно видоизменить как внутреннюю, так и внешнюю политику: он отменил цензуру, восстановил привилегии дворянства, облегчил положение духовенства, упразднил Тайную экспедицию (Павловскую «Лубянку»). Он отказался от звания Великого Магистра Мальтийского ордена и соответственно от прав на Мальту, параллельно с этим спешно выправляя русско-английские отношения (сильным было проанглийское лобби!). В июне дружественные связи с Британской империей были полностью восстановлены. Донское казачество возвратилось к месту постоянной дислокации.
И, пожалуй, самое важное установление первых месяцев Александрова правления: был образован совещательный орган при царе – так называемый Непременный совет, послуживший прообразом впоследствии созданного (тоже Александром) Государственного Совета – тот просуществовал до последних дней империи. Функции его за эти сто с лишним лет постепенно видоизменялись, эволюционировали, но суть оставалась той же: члены Совета должны быть мудрыми наперсниками государя, теми самыми «философами» из Платонова государства. Новорождённый Непременный совет состоял из 12 человек (мистическое число, как же!) – правда, никакие «философы» там не отметились, а засела всё та же Екатерининская гвардия, в том числе двое братьев Зубовых. Руководить данным заведением доверили непотопляемому графу Салтыкову.
Немного странным выглядит то, что, создавая важнейший государственный орган, император ввёл в него людей не самых, мягко говоря, солидных. Царедворцы же, кстати говоря, были в восторге: им казалось, что молодой правитель им угождает, ещё расширяя область их аристократических привилегий. На самом же деле… впрочем, не так-то просто сказать, как оно было на самом деле: то ли император посредством Непременного совета делал отвлекающий маневр, то ли классически разделял и властвовал, дабы выявить, кто будет эффективнее: Совет или «группа товарищей», вскоре названная Негласным Комитетом… Всё-таки в Совет, помимо придворного балласта, входили и действительно умелые менеджеры, и можно было, со временем отсеяв никчемный материал, рассчитывать на них. Если так, то политический разум начинающего самодержца убедителен; хотя здесь всякое исследование впадает в область домыслов. Опережая события, скажем, что Совет оказался куда более живучим, но рассчитывал ли на это Александр, затевая комбинации, теперь неведомо, да и не суть важно.
Меж тем, он вывел из «обоймы» и Палена, и тоже в лучших традициях макиавеллизма. Император спокойно переждал недовольство матери (вообще, их отношения заметно осложнились), дождался подходящего, как ему показалось, момента, ничем абсолютно своих намерений не выдавая: в последний из совместных рабочих дней царь и столичный губернатор обговорили некие насущные дела, вполне по-товарищески расстались – а на следующий день специальный гонец объявил Палену государево неудовольствие в виде строгого приказа оставить службу и удалиться в своё имение в Курляндию.
Граф удалился, не переча. Весь немалый остаток жизни – пережив и самого Александра, правда, лишь на три месяца – он провёл безвыездно в имении. По слухам, в одном приватном разговоре обмолвился, что насчёт 11 марта душа его спокойна, и он сумеет дать за это ответ Богу… Но по другим слухам, всякий раз в ночь с 11 на 12 марта, из года в год Пален мертвецки напивался [44, т.3, 161] – ровно и методично, пока не отключался. Это было всё, что осталось бывшему генерал-губернатору от прошлого…
Зато для Александровых друзей всё только начиналось.
3
Кем были эти (к 1801 году, кстати говоря, не столь уж молодые) люди?
Разумеется, все они были масонами. Все стремились к «свободе» – что, собственно, ничего не значило; примерно как сегодня ничего не значат обессмыслившиеся заклинания о демократии и правах человека. При этом они были достаточно разными людьми, те четверо, что составили самый ближний круг самых первых лет императора Александра: князь Адам Чарторыйский, граф Виктор Кочубей, граф Павел Строганов, граф Николай Новосильцев.
О Строганове – самом молодом из этой четвёрки (старше Александра на пять лет), мы уже немного знаем. Жизнь его складывалась причудливо с самого рождения, и уж как оно началось, так и шло. На государственном поприще, в политике он ничем себя не проявил, да и вообще, если сказать правду, ничего путного в своей жизни не сделал. Был храбр, участвовал во многих битвах – этого не отнять. Но не менее храбро сражались в революциях и войнах тех лет тысячи людей, просто у них не имелось тех возможностей, которые были даны графу деньгами и происхождением – а он эти возможности пустил в дым. Вот уж воистину: как с самого начала пошло…
Один из богатейших в России, род Строгановых вёл начало от пермских купцов и промышленников, ещё при Иване Грозном осваивавших Урал и Сибирь – тогда дикие, почти сказочные края. Оттуда и несметные богатства: будучи частными лицами, Строгановы получили государев патент на освоение неизведанных земель. Они исправно снаряжали экспедиции (в том числе Ермака), отсылали царям богатейшие трофеи – самый что ни на есть яркий пример успешного сотрудничества государства и бизнеса.
Деньги сделали Строгановых дворянами, затем баронским, а потом и графским родом. Друг императора, Павел Александрович, уже родился графом (правда, не российским, а австрийским – его отец получил высокий титул от императора Франца I; российское же графство досталось Строгановым попозже, от Павла Петровича) – а случилось это во Франции. Отец, Александр Сергеевич, был человек добрый, щедрый, великодушный и совершенно беспорядочный, жизнь посвятил тому, что проматывал огромное своё состояние, чего в конце концов и достиг – умер в долгах как в шелках. В течение многих лет он устраивал в собственном петербургском доме бесплатные обеды для всех желающих, куда являлись чуть ли не сотни людей; как гласит предание, когда один из таких давнишних нахлебников вдруг не пришёл, никто не знал, где его искать, потому что не знали о нём ровно ничего: кто таков, как зовут, где живёт… Ну и уж нечего говорить, что Александр Сергеевич увлекался всеми новомодностями эпохи: и масонством, и розенкрейцерством, и вольтерьянством; не обошлось, разумеется, и без Калиостро – среди тех, кому итальянский граф-самозванец морочил головы персонально, был граф русский, настоящий, но безалаберный… Будучи же во Франции, Строганов-старший возжелал познакомиться с самим Вольтером воочию, покатил к тому в поместье Ферней (в Швейцарии), вместе с беременной женой. Какой мудрости почерпнули в этом визите русские гости, доподлинно неизвестно, зато известно, что поехали из Парижа в Ферней двое, а вернулись трое – на обратной дороге графиня разрешилась от бремени мальчиком Павлом.
Родители его продолжали вести жизнь суетную и вздорную, сыном, по существу, не занимались… Но вот прошло сколько-то лет, и в семействе Строгановых возник домашний учитель, некто Шарль Жильбер Ромм [59, т.12, 137], человек, в котором модное просветительско-атеистическое мировоззрение приобрело особенно неистовый характер. Говорят, что когда умер один из графских слуг (там же, в Париже), и явился отпевать покойного местный католический священник, то Ромм и юный Строганов стеной встали на пути кюре, крича в два горла, что не допустят «мракобесия» и «суеверий»… Но должно сказать, что Ромм вовсе не был анекдотическим персонажем. Умный, яркий, бесстрашный – он, конечно, покорил сердце воспитанника.
Когда в 1779 году Строгановы наконец-то засобирались в Россию, Ромм не захотел расставаться с ними и поехал тоже. Но тут как-то всё пошло неладно и нескладно, легкомысленная графиня завела роман с одним из мимолётных фаворитов Екатерины, Римским-Корсаковым, а благородный граф отписал супруге одно из имений, куда любовники и удалились. Молодой же Павел Строганов и его учитель, влекомые тягой к познаниям, много колесили по стране; с ними путешествовал крепостной юноша Андрей Воронихин, будущий знаменитый архитектор… Теперь неразлучны сделались все трое, и через какое-то время так втроём и отправились обратно в Париж.
Где и грянула революция!
Ромм и Строганов тут же сделались якобинцами (благоразумный Воронихин от греха подальше отбыл домой и вообще в политику никогда не лез). Иной раз пишут, что в Якобинском клубе молодой аристократ, по революционной моде прозвавший себя гражданином Очером (брат короля, например, герцог Орлеанский, взял псевдоним «гражданин Эгалите», гражданин Равенство, то есть – что, однако, от гильотины его не избавило) ничем не выделялся, да и в штурме Бастилии вроде бы не участвовал… Кто знает, может и так. Но уж чего не отрицает никто – брутальной, напоказ, на весь Париж связи Строганова со знаменитой «гетерой революции» Теруань де Мерикур [68, 63], тоже ставшей своеобразным символом той переломной эпохи.
Этой особе, возможно, и не стоило бы уделять внимания как таковой, но – почти Сократова ирония! – её нелепая и печальная судьба стала странным кривым зеркалом, в котором отразился излом мировой истории, трагическое и фарсовое, сплетённое так, как никакая фантазия не смогла бы выдумать…
Забавное дело: аристократы, ставшие революционерами, отказывались от титулов, превращаясь в «граждан». Зато простолюдины наоборот, навешивали на свои фамилии дворянские приставки, словно революция нужна была им для того, чтобы обрести возможность чваниться. Пушкин вспоминал о своём лицейском преподавателе Будри, родном брате знаменитого Марата, «друга народа»: «Екатерина II переменила ему фамилию по просьбе его, придав ему аристократическую частицу de, которую Будри тщательно сохранял. Он был родом из Будри» [49, т.7, 185].
Анна Теруань, дочь выбившегося в купцы разбогатевшего крестьянина, была родом из деревни Мерикур [80, т.65, 94] – отсюда и псевдо-дворянское имя. Жизнь её с юности закружилась в вихре романтических приключений: в семнадцать лет она сбежала из дому с каким-то провинциальным Дон-Жуаном… Во Франции все пути ведут в Париж, туда вскоре и направила мадемуазель юные стопы. Ну, а когда полыхнула революция, она с восторгом поняла, что пробил её час – и со всем пылом отдалась политической стихии.
Недоброжелатели сильно постарались очернить моральный облик Теруань, и это им в исторической перспективе, в общем, удалось. А в сущности, она вовсе не была такой уж кровожадной, какой её расписывали злопыхатели; напротив, неоднократно удерживала толпу от бесчинств, и толпа слушалась: авторитетом эта дама пользовалась немалым. По-настоящему свирепые революционеры, вроде того же Ромма, люто ополчились на неё, и ей даже пришлось на какое-то время покинуть страну. Впрочем, вернувшись, она с тем же пылом ринулась в ту же стихию, без которой больше не могла жить.
По-видимому, психически неуравновешенной Анна была изначально. Может быть, в другую эпоху это и осталось бы втуне, но времена не выбирают…
В 1793 году, когда революционеры сцепились и начали жёстко конфликтовать уже друг с другом, она горячо вступилась за умеренных, так называемых жирондистов, от чего экстремисты-якобинцы готовы были её растерзать. Конфликт зашёл слишком далеко, и шансов закончиться мирно у него не осталось, чего Анна, вероятно, не понимала… 31 мая на площади близ Конвента она разразилась горячей речью в поддержку жирондистов, после чего пошла зачем-то в сад Тюильри (это рядом, надо перейти мост через Сену). Тут её подкараулила группа женщин-якобинок: разъярённые, с воплями они набросились на политическую противницу, повалили, заголили нижнюю часть тела и больно отстегали прутьями.
К этому моменту разум, видимо, и без того непрочно держался во взбаламученной голове Теруань – а от такого шока он совсем слетел с орбиты, и, увы, навсегда. Долгий остаток жизни – четверть века! – она провела в сумасшедшем доме, в тяжком безумии.
Как это странно, если вдуматься, как странно, Боже правый!.. Она жила – и ничего не знала о том, что где-то рушатся царства, армии ходят на край света, Европу корёжит в страшных войнах, Кант с Гегелем мыслят о вечности, механик Иван Кулибин строит удивительные механизмы, в небе сияет странная комета, границы и вожди разных стран призрачно возникают, смещаются и рушатся; то тут, то там всё чаще дымят неуклюжие паровозы и пароходы… и вот, за двадцать лет всё изменилось так, что то, прежнее, теперь кажется чем-то странным, далёким, очень далёким – то ли оно было, то ли не было… А для несчастной женщины этих лет вовсе не было, её время превратилось в стоячую воду, мир прошёл мимо, позабыв о ней, живой, но утонувшей в беспамятстве.
Для Строганова «вихрь революции» завершился ещё в 1790-м – когда, Екатерина строжайшим указом велела россиянам покинуть Францию. Якобинские подвиги графа она сочла до крайности неприличными и отправила его в ссылку, правда, не обременительную… Любимый же учитель, Жильбер Ромм, вздымал тот самый вихрь лично: извергал кипящие речи, требовал казни короля, возненавидел хронологию от Рождества Христова и нормальные названия месяцев – революционными летосчислением и календарём (кстати с удивительно поэтичными названиями: месяц туманов, месяц лугов, месяц колосьев… – даже странно, что столь утончённые имена были придуманы жестокими, безжалостными людьми) история обязана именно Ромму [10, т.19, 405](через сто с лишним лет русские большевики, которые вообще много обезъянили с революции французской, пытались воскресить эту идею)… Ясно, что долго вакханалия безумия длиться не могла вообще, и соответственно, не могла долгая счастливая жизнь быть суждена Жильберу Ромму.
«Революция пожирает своих детей,» – эту горькую истину якобинец Дантон осознал тогда, когда его потащили к гильотине. Террор имеет свою логику – шизофреническую, но неопровержимую, как логика раковой опухоли. Он не кончается, покуда не пожрёт самого себя – вот и якобинцы, разгромив жирондистов, принялись терзать друг друга. Они тоже оказались по разные стороны: были среди них такие, кого прозвали «бешеными»; что это за деятели, можно представить по одному тому, что даже Ромм не принадлежал к ним… Когда гильотина дождалась Робеспьера, террор вроде бы пошёл на спад – ибо голов и шей в стране сильно поубавилось; но оставались ещё, и буйных среди них хватало. В том числе и Ромм.
Он не угомонился – что совершенно закономерно кончилось смертным приговором, правда, не приведённым в исполнение. Во многих грехах и бреднях можно обличить этого человека, но уж в чём его никак не упрекнёшь – так в отсутствии мужества. Приговорённые – Ромм и ещё пятеро – покончили с собой ударами кинжала (одного!), передавая его по очереди один другому…
Да уж, не были эти люди фиглярами, жили, верили и боролись всерьёз. Конечно, ни воззрения их, ни поступки – не пример для подражания, и если человек бестрепетной рукой лишает себя жизни, в этом есть нечто пугающее, мягко говоря, такое мрачное одичалое рыцарство; не Дон-Кихотское, нет, совсем иное. Но видно, и через это надо было пройти человечеству…
Строганов, узнав о смерти учителя, сильно горевал. Однако, время всё лечит, и такие раны тоже. Он женился, у него родился сын… Тут и подоспел государев зов прийти и делить бремя власти, и Строганов на него откликнулся.
4
Выше пришлось так много места уделить личности и похождениям графа Строганова потому, что в нём – как и в случае с Теруань де Мерикур, хотя иначе, по-своему вычурно, но очень характерно – отразились место и время. Павла Строганова можно назвать символом самых первых лет Александрова царствования, символом Негласного комитета: изо всех его членов он был самым юным (не считая царя), самым пылким, самым наивным и самым неудачливым. Да, разумеется, всё относительно, и считать, что он не сделал карьеры… впрочем, действительно не сделал. Она сама упала на него – то, чего тяжким трудом и десятым потом добиваются тысячи, а достигают единицы, далось графу легко и просто. Вот и Негласный комитет взялся за дело так, словно легко и просто показалось этим вершителям судеб наладить жизнь огромной страны.
«Кто в молодости не был либералом, тот подлец; кто к старости не стал консерватором, тот дурак,» – подобную фразу приписывают чаще всего Черчиллю, однако приоритет здесь принадлежит нашему Отечеству: впервые эту мудрость озвучил столп русского консерватизма Константин Победоносцев [93]. Сказал он это, разумеется, о себе, но именно то же самое можно сказать и про Кочубея с Новосильцевым, заглянув в их послужные списки. Время шло – оба они сделались заматерелыми бюрократами, с титулами, должностями и орденами свыклись, как с честно нажитым имуществом, расставаться с ними не желали. Реформы? А реформы все и так сделаны, менять что-либо незачем. Конституция, крепостное право?.. с годами выяснилось, что и так не худо, без Конституции и с крепостным правом. Конечно, когда-нибудь всё это должно осуществиться, но спешить в столь трудном деле нежелательно…
Мудрость, как говорят, не всегда приходит с годами; бывает, что годы приходят одни. Но про двух бывших «негласных» этого не скажешь. Они чиновной мудрости обрели полной мерой.
Наверное, стал бы заслуженным придворным и Чарторыйский – но он был поляк, патриот несуществующего государства, к восстановлению которого стремился, поэтому его судьба сложилась иначе – о чём речь впереди. Что же до Строганова, тот консерватором не сделался по самой простой причине: не успел стать стариком… хотя таким людям как он, это, наверное, и не суждено. Старик-не старик, но ведь и юношей он не был, когда вёл себя престранно, удивляя казалось бы наученный ничему не удивляться Петербург… Надо сказать, однако, что престранная аттестация имела место в жизни мирной, а вот на поле боя бывший «гражданин Очер» был как рыба в воде, сражался беззаветно, будучи уже и в генеральском звании.
Но опять же: всё это будет потом. А пока, в первый год девятнадцатого века, Негласный комитет, бурлит, кипит идеями. Самая ходовая – конечно же, Конституция, Синяя птица всех поколений наших либералов, за которой они гонялись столько лет, а догнав, с некоторым разочарованием обнаружили, что ничем особенным не отличается она от прочих пернатых. Сам Александр всё своё царствование пронянчился с нею, ничего толком не родил – и залежалый эмбрион достался его брату Николаю; правда, на один только день, 14 декабря 1825 года. Декабристы, выводя бунтовать солдат, не придумали ничего умнее, чем соврать, будто бы Конституция – это жена цесаревича Константина, и простодушные оболтусы радостно орали: «За Константина и Конституцию!» – а каких пряников они ждали от этой пары, теперь уж один Бог ведает. Николай же сработал резко, после чего тема на много лет закрылась.
Да и в Негласном комитете, против ожидания, дела пошли не очень радужно. Всем было ясно, что Конституция и отмена крепостного права – позиции вполне взаимосвязанные, одно без другого состояться практически не может. А вот с крепостным-то правом всё вышло совсем не так, как рисовалось в либеральных мечтах. Разумеется, и сам император и его вольнодумные друзья с негодованием воспринимали такое «унижение человечества» – теоретически; а вот практически… Практически память о Пугачёве была совсем свежей, даже для них, молодых, бунтовщика либо совсем не заставших, либо тогда бывших детьми. Дворянство худо-бедно держало под контролем огромные массы крестьян: странных, непонятных и, надо признать правду, полудиких людей. Что будет, дай им волю?.. Тут мечтатели замялись, заговорили невнятно… Нужно-де сперва всё тщательно обдумать, взвесить – семь раз отмерь, а уж потом отрежь. Про «семь раз отмерь», кстати, вполне здраво, но при одном условии: если эти отмеры целенаправленны, разумны; системны, иначе говоря. Тогда они действительно приводят к «отрезу» как оптимальному решению. В ином же случае рассуждения превращаются в софистику в худшем смысле этого слова.
Александр, надо полагать, довольно быстро понял, что дело вышло не совсем так, как хотелось – но ведь у него в запасе имелись ещё старые вельможи, из Непременного совета и не только. Он был очарователен, улыбался любезно и чуть застенчиво – левое ухо у него так и не слышало… Но правым вслушивался чутко; да и глаза, пусть и немного близорукие, слава Богу, на месте; эти органы чувств явственно сообщали императору, что старики народ хотя не очень приятный, ершистый, строптивый и уж вовсе не либеральный – но куда более сведущий и практичный. Конечно же, нельзя сказать, что деятели новой формации заседали совсем уж бессмысленно, некоторые дельные идеи там рождались и даже реализовывались. Но всё же Александр чем дальше, тем яснее понимал, что государственное управление – не столько пиршество высокой мысли, сколько скучная, рутинная и довольно грубая работа. А её-то опытные придворные делали намного лучше. Более того: государь ощутил силу дворцовых группировок, по-настоящему понял, что такое политика… И он не мог не почувствовать азарт, в нём проснулся игрок. Ведь это же так увлекательно! – сводить и разводить, выслушивать всех, сопоставлять, анализировать – и делать свой вывод. Можно предполагать, что молодой царь смекнул: кто владеет информацией, тот владеет всем – и попытался замкнуть множество информационных потоков на себя. Вероятно, что не сам Александр до этого додумался, подсказал кто-то из матёрых сановников. Но император оказался способным учеником – а это главное. Вообще власть, а такая, что досталась Александру, тем паче – сильный энергетик, от неё кровь бежит по жилам огненно, пьянит и дурманит… И отдадим должное царю – он не опьянел и не одурманился. Да, он познал вкус власти, она понравилась ему; но всё же он был слишком умён и воспитан для того, чтобы впасть в экстаз всемогущества, как это случается с иными, не столь устойчивыми натурами. При всём азарте, весёлом, жутковатом ветре той высоты, на которой Александр оказался, власть не стала для него довлеющей целью. Кто знает, может быть за это надо сказать «спасибо» Лагарпу – пусть он кормил ученика истинами пресными, но они от этого истинами быть не переставали, и ученик сумел воспринять лучшее в них…
A propos: Лагарп вновь очутился при Александре, теперь уже при самодержце: тот сам поспешил пригласить любимого наставника. Видно, сильны были воспоминания о прежних годах – память человеческая такова, что в ней остаётся лучшее из прошлого, и потому мы смотрим в наше прошлое с улыбкой, чаще грустной, но грусть эта светла, как летний вечер… Наверное, так же светло и грустно улыбался Александр, когда они с Лагарпом вновь увиделись, поговорили – и о былом и о нынешнем; и государь понял, что в одну реку не ступить дважды.
Он изменился – годы сделали своё. То же должны были сделать годы и с Лагарпом, только сам он этого словно бы не понял. От идеалов не отрёкся – что в целом похвально – однако форма изложения осталась столь же сермяжной: он продолжал по-прежнему долго и нудно бубнить о них; правда, хлебнув лиха, сделался куда осторожнее.
Между прочим, это очень характерно для людей подобной идеологии, «просветителей». Французская революция, которая должна была воплотить их мечты о свободной и прекрасной жизни, как-то вдруг в два счёта превратилась в дикого и кровожадного тиранозавра, которого вскоре оседлал «деспот» Наполеон… Конечно, это стало для теоретиков «просветительства» крайне неприятным откровением. Им, очевидно, предствалялось, как освобождённые от королевского и дворянского диктата, процветут науки, искусства и ремёсла, каким справедливым станет правосудие, как исполнятся разумного дружелюбия человеческие отношения… Но вместо этого теоретического счастья грянула чудовищная страсть самого настоящего террора, жизнь стала стремительно превращаться в хаос, и восстановить её удалось лишь мерами вполне деспотическими.
Всё это не могло не заставить незадачливых мыслителей искать объяснение неудобным фактам и прогностическим конфузам, но так, чтобы не предать своих священных коров… Конечно, объяснение отыскалось – отчасти уже упомянутое; теперь же о нём следует сказать подробнее.
Пришлось признать, что человечество в массе не готово к восприятию тех концептов, что прочно поселились в отдельных прогрессивных головах. Следовательно – это самое человечество надо воспитывать постепенно и аккуратно, подъемля его до своих умственных высот, иначе с ним может случиться что-то вроде кессонной болезни… Собственно, оно уже и случилось: революция, превратившая какую-никакую, но всё же систему в хаос, из которого вскоре выкристаллизовалась новая «деспотия».
Лагарп оказался в самой гуще бурных событий, познал не понаслышке, что значит прогневать отсталые массы. И теперь о свободе и равенстве он говорил с поправкой на горький опыт: что не надо спешить, что лучшие дозы свободы – гомеопатические, и что никто не сможет обеспечить прогресс лучше самодержавного просвещённого царя…
Но Александр это и так знал. Узнал – за недолгий срок пребывания на троне. Он действительно сумел стать отличником в науке власти. Он слушал, улыбался, очаровывал… и делал то, что ему надо.
Придворные – те, кто мечтал влиять на нового императора – слишком долго витали в эмпиреях. Когда же спохватились, было уже поздно. Император стал таковым не номинально, но буквально (impero по-латыни – приказывать, если кто забыл). Приказывал отныне он, а прочим оставалось либо слушаться, либо удалиться в частную жизнь. Строптивых, но толковых Александр, конечно, умел ценить – но до известной черты.
Нечто вроде вялой оппозиции, правда, возникло, и опять-таки имя вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны оказалось каким-то образом задействовано здесь; впрочем, слухами всё и ограничилось… Платон Зубов с запозданием догадался было, что удача уплывает от него, засуетился – и тут же ему пришлось с горечью познать, что свой шанс он упустил. Александр переиграл его по всем статьям, никто бывшего фаворита поддерживать не рискнул.
Отныне Зубов навсегда сделался бывшим. Он коптил белый свет ещё два десятилетия, никчёмный, рано постаревший, и никому не интересный, хотя сундуки в подвалах его замка (всё в той же Курляндии) ломились от золота…
Александр же мог с грустью убедиться в том, что золотое время, когда он, отрок с горящими глазами, слушал как песнь песней воспалённые проповеди Лагарпа – это время безвозвратно ушло. Постаревший учитель ничего нового не был способен поведать повзрослевшему ученику, а как действующий политик царь в Лагарповых подсказках не нуждался. Другое дело – такие зубры придворных дебрей, как Салтыков, Державин или Трощинский… С ними приходилось держать ухо востро, но никто кроме них не мог дать точных дельных советов, в которых Александр нуждался ежедневно и ежечасно.
Это не значило, что он стал хуже относиться к Лагарпу. Это значило лишь то, что жизнь стала сложнее. Попросту она стала взрослой.
Александр, наверное, не прочь был оставить Лагарпа рядом. Но тот как-то не улавливал изменившихся реалий. Видимо, он и в самом деле был человеком ограниченным, неспособным к широкому, кругозорному охвату событий. Конечно, его тесное мировоззрение не оставалось совсем уж окоченелым – но всё-таки оно явно не поспевало за новым веком. Екатерининские мастодонты, правда, Платонами и Невтонами тоже не были, однако они высокими материями головы себе не морочили (кроме Державина, разве что), а потому и оказались более приспособленными к суровому, изменчивому климату придворного бытия.
Попросту говоря, Александр мягко избавил себя от надоедного Лагарпова общества, оставшись с былым наставником в дружбе на расстоянии. Иные времена, что поделаешь! А времена и вправду не выбирают.
5
Но спросим: а что же воистину действенного создал Негласный комитет?..
С Конституцией дело не заладилось. Крепостное право тоже оказалось таким институтом, который трогать небезопасно – при всём том отвращении, который он внушал. Поразмыслив, в Комитете изобрели компромисс: предложили помещикам, буде те пожелают, отпускать своих крепостных на волю. Это новшество было оформлено в виде «Указа о вольных хлебопашцах» от 20 февраля 1803 года, и в нём авторы проявили прямо-таки Соломонову изобретательность: дабы и процесс пошёл, и дворянство не заволновалось. В общем-то так оно и случилось, только уж очень робким этот процесс выглядел. В Негласном комитете наверняка ждали большего; похоже, там рассчитывали на какую-никакую просвещённость и сознательность дворянского сословия: на понимание того, что рабство в наши дни стыдно и недостойно цивилизованных людей и цивилизованной страны. Ну и, кроме того, условия освобождения постарались создать для помещиков достаточно выгодными… И что же?
Да, среди дворян находились возвышенные души, добровольно освобождавшие крестьян. Крестьянство же, в свою очередь, выдвигало людей умных, энергичных, деловых – такие богатели и выкупались на волю сами… Именно отсюда корни многих знаменитых предпринимательских династий, Морозовых, Мамонтовых, например. Так что не скажешь, что Указ о вольных хлебопашцах совсем не работал… Работал. Но слабо. Очень слабо.
Помещики, отпускавшие своих крестьян, часто выглядели белыми воронами, на них иной раз смотрели как на сумасшедших. Разбогатевших крестьян были единицы. Вообще, за годы царствования Александра I – статистика сохранила точные данные! – в разряд «вольных хлебопашцев» перешли 47153 души мужского пола [10, т. 38, 271]. Немного. Менее 0,5 % от числа всех крепостных.
Здесь стоит задуматься над вопросом, который может показаться странным, но на самом деле он принципиален. Вот этот вопрос:
А таким ли уж очевидным злом было для России крепостное право?..
Основания для этого вопроса есть. Ведь находились теоретики, оправдывавшие это явление. Они рассматривали отношения помещиков и крестьян как некий почти Конфуцианский патернализм – пожалуй, его наиболее ярко, как и подобает гениальному писателю, выразил Гоголь в «Выбранных местах…», в главе «Русский помещик». Быть помещиком, по этому мнению – значит, взять на себя огромный груз ответственности за своих крестьян. Это неустанный труд, забота о крестьянах, организация их труда, быта, досуга, радение об их христианском просвещении [19, т. 7, 290]… Словом, при таких господах русский мужик должен стать счастливейшим человеком в свете.
Должен – да вот что-то не становился.
И это при том, что такие рачительные, гуманные и умные дворяне были. Они умели заинтересовать мужика экономически, поощряли трудолюбивых, не мешали им зарабатывать и богатеть, а творчески одарённых крестьянских ребят выдвигали, давая им высокое образование – достаточно вспомнить того же Воронихина или знаменитого художника Василия Тропинина. Были и такие, как Евгений Онегин, которые вовсе не вмешивались в крестьянскую жизнь: у этих лентяи быстро спивались и нищали, но крепким-то хозяевам опять же ничто не препятствовало процветать… Наконец, многим крепостным, особенно дворовым – лакеям, кухаркам, кучерам – при хорошем барине жилось как за каменной стеной. Подобные типы в нашей литературе тоже отлично описаны.
Но было и другое.
Тут не стоит даже говорить о Дарье Салтыковой, знаменитой «Салтычихе» – она очевидно была патологическим, ненормальным типом, подобно венгерской графине Эльжбете Батори; но ведь несть числа и тем, вроде бы психически вполне нормальным господам, у которых крестьяне готовы были выть от барщины, поборов, жестоких наказаний, от барской похоти. Екатерина изволила обижаться и гневаться на Радищева, а ведь он в своей книге, пусть сентиментальной и написанной «варварским», по мнению Пушкина [49, т.6, 194], слогом, сказал горькую правду: «Я взглянул окрест себя, и душа моя страданиями человечества уязвлена стала» [52, 18]…
Конечно, в разговоре на эту тему многие официальные лица Российской империи, буде они воскресли, могли бы справедливо сказать: что-де хорошо разводить морализаторство, не отвечая ни за что, никем не руководя; а вот попробуйте-ка послужить, да столкнуться с реалиями русской жизни – сразу весь пафос исчезнет.
И в этом есть резон. Да, Россия – сложная, трудная страна, в ней трудно всё, начиная с размеров и климата. Чтобы удерживать такую огромную геополитическую массу, чтобы она не превратилась в разбойничий хаос, необходима жёсткая, централизованная власть, прочно скрепляющая разные слои общества сверху вниз: от царя к министрам, от тех к губернаторам, от них к помещикам – а уж те должны воспитывать и держать в спокойствии и сытости своих крепостных.
Это действительно почти Конфуцианская модель, и действительно, она может быть при определённых условиях этически оправданной, насыщенной идеологией заботы высших о низших – многие российские идеологи так и утверждали: звание дворянина, помещика есть нелёгкий, суровый долг попечения о простых людях, об их благополучии. И это не оставалось гласом в пустыне – находило отклик у многих искренних и мыслящих людей.
Наверное, те мыслящие люди были вполне уверены, что действуют по-христиански, что их действия направлены ко взаимной всеобщей любви. Почему они не замечали вопиющего противоречия между своей концепцией и действительно христианским мировоззрением? Неужто – даже при условии, что все до одного дворяне действительно бы опекали и лелеяли своих крепостных – не понимали, что эта идеологема носит именно масонский, а не истинно христианский характер?! Ведь это же совершенно масонская мысль: чтобы просвещённое меньшинство заботилось о неразумном тёмном большинстве и решало, как этому большинству надо жить; а ему самому и думать не надо, за него уже думают. Его дело – быть сытым и счастливым…
Возможно, в сказанном есть элемент утрирования, но суть такова и есть. Одна из главных истин христианства: человек должен быть свободен, должен сам выбирать и решать, что ему делать – только тогда он человек, личность, только тогда ему открыт путь к Богу. И между прочим, никакими ограничениями и попечениями, что злонамеренными, что из самых лучших побуждений, эту свободу остановить, укрыть, укутать невозможно. На время, может быть – но по сути, нет.
Впрочем, реальность сложнее. Всё возможно в этом странном мире. И христианство предъявляет человеку и обществу чрезвычайно высокую моральную планку – в земной жизни её трудно, очень трудно достичь…
Но в первые годы царствования Александр, видимо, о том думал не много. Не то, чтобы он был настроен как-то уж совсем вольтериански; нет. В конце концов, православные обряды исполнял, они ему чужими не были. Другое дело, что он относился к ним, как к чему-то необходимому, даже симпатичному, но совершенно не главному для решения той основной задачи, что он перед собою ставил. А вот Негласный комитет, сонм интеллектуалов – это ему, Александру, казалось формулой универсума: умные, прогрессивно мыслящие люди, в обстановке блестящих, вдохновенных дискуссий… таким образом и будут продуцироваться стратегические тенденции. Недолго, но казалось.
И всё же не стоит предаваться сугубой иронии, вспоминая «молодых реформаторов» Александра. Опыт дело наживное, а наживался он в том числе и на заседаниях Комитета. Каким бы куцым не вышел Указ о вольных хлебопашцах, но ведь вышел-таки! – раньше ничего подобного и в помине не было. С подачи Комитета была образованна Комиссия по составлению законов: тоже дело нужное, хотя оно и не решило проблему навек запутанного российского законодательства… Ну и, наконец, трансформация исполнительной власти – самое, пожалуй, значимое, совершённое пятёркой реформаторов за полтора года их деятельности.
Когда-то отраслевые ведомства именовались на Руси приказами; сейчас названия их звучат забавно и чудаковато: Разбойный приказ, Панихидный приказ… Был даже Приказ царёвой мастерской палаты – ведал изготовлением царской одежды. Пётр I ликвидировал эти учреждения (не все, правда) и ввёл вместо них коллегии, которые назвал на немецкий манер: Берг-коллегия (горное дело, поиски полезных ископаемых), Ревизион-коллегия (нечто вроде нынешей Счётной палаты)… Со временем ведомственный принцип их формирования оказался разбавлен территориальным: появились Малороссийская коллегия, Юстиц-коллегия ляфляндских, эстляндских и финляндских дел и некоторые другие. К началу XIX века Петровская система порядком устарела, запуталась сама в себе, надо было её менять.
Как? Упразднять коллегии?.. На это не решились: хорошо ли, плохо ли, но они работали; начнёшь распускать, останешься совсем без управления. Потому, хорошенько подумав, избрали приём классический, давным-давно известный, тем не менее не теряющий своей эффективности и поныне – Александр и его советники надстроили новое над уже существующим: создали управленческие органы, объединившие по нескольку коллегий (те впоследствии были преобразованы в департаменты, отделы и т. п.). Императорский манифест от 8 сентября 1802 года провозгласил это официально: укрупнённые ведомства получили название министерств. И с тех пор до сего дня высшие чины отечественной исполнительной власти носят звучное имя министров, исключая период с 1917 по 1946 годы, когда они пребывали в ранге народных комиссаров – очередном заимствовании большевистской революции у революции французской.
6
Вообще-то, термин этот для России был не так уж нов. При императрице Анне Иоанновне высшие сановники именовались «кабинет-министрами», а при Павле наряду с прочими высшими чиновниками состояли такие, как министр уделов и министр коммерции… Но то были только имена. Манифест же от 8 сентября строил систему.
Образовывались восемь министерств: внутренних дел, иностранных дел, военно-сухопутных сил, морских сил, финансов, юстиции, народного просвещения и коммерции (на особом положении находилось государственное казначейство). При назначении министров Александр – очевидно, советуясь со многими – постарался соблюсти принцип «всем сестрам по серьгам»: и не забыть своих друзей, и использовать опыт стариков, и выдвинуть толковых бюрократов-профессионалов. Это было сложно!.. Однако, Александр быстро овладевал искусством сводить и разводить ряды – в целом ему удалось создать работоспособную команду.
Итак…
Министерство внутренних дел – по замыслу реформаторов, ключевое в схеме государственного устройства; собственно, министерство управления страной. Его император доверил Виктору Кочубею, что на первый взгляд может показаться странным: профессиональный дипломат, уже зарекомендовавший себя, ему бы все статьи заняться делами иностранными… Но Александр, очевидно, рассудил так: способных и умелых дипломатов достаточно, а вот держать в руках связи и скрепы империи – для того необходимо быть как менеджером экстра-класса, так и личным другом царя. А обоими этими качествами сразу обладал граф Кочубей. Рассуждение зрелое, и выбор оказался оптимальным.
Министром иностранных дел стал другой граф: Александр Романович Воронцов, человек весьма немолодой, долго проработавший с канцлером Безбородко. Правда, он уже почти десять лет как пребывал в отставке; попал в немилость Екатерины за близкие отношения с Радищевым, взглядов которого, кстати, не разделял, но счёл невозможным отказаться от друга и от помощи его семье. Император Александр отнёсся к симпатией как к своему тёзке так и к его младшему брату Семёну, тоже дипломату – этот прогневал уже Павла I в период его внезапной дружбы с Францией: Семён Воронцов, посол в Лондоне, был убеждённым англофилом. Павел Петрович воздвиг на посла гонение в своём экстремальном стиле: не только отправил в отставку, но и конфисковал имущество, которое Александр, взойдя на трон, поспешил возвратить, после чего вновь направил Семёна Романовича в Лондон. Так братья Воронцовы встали во главе российской внешней политики – правда, ненадолго.
С именем Радищева в нашей истории оказалось связано также имя первого министра народного просвещения Петра Васильевича Завадовского, ветерана придворной службы, побывавшего во время оно и в фаворитах Екатерины… С Радищевым он пересёкся в Комиссии по составлению законов, будучи её председателем. Как известно, опального сочинителя помиловал Павел I, освободил из ссылки, вернул чины и дворянство; Александр же любезно предложил службу в Комиссии. Радищев взялся за дело с увлечением – он уже много лет жил тихо и смирно, даже не писал ничего, а тут вдруг воспламенился. Вероятнее всего, узрел в молодом царе единомышленника по просветительской идеологии, которая так и осталась его духовным пристанищем; воодушевясь, он сочинил что-то такое уж очень вольнодумное.
Это попалось Завадовскому на глаза. Многоопытный вельможа, понаторевший в придворных дебрях – и между прочим, не птеродактиль какой-нибудь, а умный, осторожный либерал, вернее, либеральный консерватор – тот сразу понял, что Радищевские тезисы могут всей Комиссии обойтись очень неприятными последствиями. Раздосадованный этим, он бросил упрёк не по годам ретивому энтузиасту: «Эх, Александр Николаевич, охота тебе пустословить по-прежнему! или мало тебе было Сибири?» [49, т.6, 193]. Он так сказал в сердцах, а Радищев воспринял всерьёз и испугался. Да так, что придя домой, хватил яду… и скончался. Случилось это 11 сентября 1802 года, на третий день после того, как Завадовский стал министром… Грустная история.
Жизненный путь Петра Васильевича был непрост, с терниями; будучи весьма немолод, Завадовский женился на юной особе, и в семейной жизни оказался не очень счастлив… Зато преуспел на службе. Не боясь ярких эпитетов, можно сказать, что министр из него вышел превосходный. Несмотря на более чем почтенный возраст – 63 года к моменту назначения! – он занимал должность почти восемь лет, дольше него из министров «первого призыва» продержался только один. Звание просветителя Завадовский понимал не вздорно, а так, как это надо понимать в самом лучшем смысле: именно при нём по-настоящему возникла та самая классическая гимназия, на базе которой и поныне существует отечественное среднее образование… Собственно, то была мощная и эффективная реформа, «национальный проект» – министерством просвещения был создан цельный и последовательный образовательный комплекс, определяемый «Уставом учебных заведений»: приходское училище – уездное училище – гимназия – университет. Конечно, всё было очень не просто, конечно, внедрять новое приходилось с невероятными трудностями, особенно в провинции, в глуши – но и там оказывались благородные самоотверженные учителя, не жалевшие сил ради благой цели [4, 325]… Пётр Васильевич предложил очень либеральный устав высшей школы (выборность ректоров, профессуры, университетского суда) – а Александр его решительно поддержал. В первые три года министерства Завадовского возникли четыре(!!!) университета: в Харькове, Казани, Вильно (ныне Вильнюс, Литва) и Дерпте (Тарту, Эстония), причём два последних представляли феномены в нашей культуре уникальные. Университет в Вильно основали на базе иезуитской коллегии – в первые годы своего правления Александр к этой братии относился терпимо; а что касается Дерпта, то преподавание там велось на немецком языке, причём продолжалось так вплоть до 1893 года, пока император-славянофил Александр III не посчитал это ненужным баловством. Он вернул городу его древнее славянское имя: Юрьев, а преподавать велел по-русски. Теперь город называется Тарту, и учат там по-эстонски… Такие вот исторические зигзаги.
В современных учебных программах по культурологии можно обнаружить такую тему: «Культурный взлёт России в XIX веке». Справедливо – и тем более справедливым будет сказать, что в значительной мере этот взлёт обеспечил первый министр просвещения Пётр Васильевич Завадовский.
И ещё. При нём же возникла идея особых, «экспериментальных» учебных заведений – лицеев; но о тех разговор особый.
Итак, дольше Завадовского продержался в министерском кресле из назначенных 8 сентября 1802 года только один человек. Завадовский ушёл в отставку 11 апреля 1810 года, а министр коммерции Николай Петрович Румянцев, сын знаменитого полководца, перестал быть таковым 25 июля того же года. Но в отставку не уходил – было ликвидировано само это министерство; в тот день система управления в целом претерпела реорганизацию.
Перестав быть министром коммерции, Румянцев не перестал быть министром как таковым. Эрудированный, культурный, исключительно работоспособный, он сумел сделать себя одним из столпов государственной машины. В 1808 году он возглавил министерство иностранных дел, затем всё правительство – и даже когда здоровье Николая Петровича сильно пошатнулось, Александр предпочитал сохранять высший служебный пост за ним… но то были уже другие времена.
Человек не бедный, Румянцев возвёл меценатство в систему. Увлекаясь географией, историей, он спонсировал морские экспедиции, издание научных трудов, отыскивал где только мог архивные источники – и в результате собрал великолепную библиотеку, которую завещал государству [80, т.53, 286]. Так возник Румянцевский музей, в 1861 году переведённый в Москву, в знакомый нам дом Пашкова. Впоследствии же, библиотека этого музея, пополняясь и развиваясь, преобразовалась в библиотеку имени Ленина, легендарную «Ленинку» – сегодня Российскую государственную.
Если Завадовский с Румянцевым явили первые рекорды правительственного долголетия (в будущем, конечно, перекрытые), то глава морских сил Николай Семёнович Мордвинов открыл счёт министерским отставкам, пробыв «в кресле» три с половиной месяца, даже Нового года не дождавшись: 26 декабря он покинул должность, на которую больше не вернулся.
Причина? Министру показалось, что его заместитель («товарищ», как тогда называли), адмирал Чичагов, слишком уж рьяно взялся за дела, в том числе и не за свои, подменяя собой начальство – чем нашёл сочувствие и поддержку у влиятельных придворных. Тогда Мордвинов не без апломба заявил: мол, если так, то пусть Чичагов и командует, а меня увольте… И уговаривать его не стали.
Своеобразным человеком был Николай Мордвинов, адмирал во втором поколении – ещё батюшка его председательствовал в Комиссии по улучшению флота. Всю жизнь – очень долгую! – Николай Семёнович провёл в «большом свете», и всё время он в этом свете оставался как-то в стороне; современники называли его «русским Катоном», имея в виду, очевидно, Катона-старшего. Мордвинов действительно был интеллектуал, брезгливо чурался всяких паркетных маневров. Моряк по профессии, он серьёзно занялся экономикой, банковским делом, писал капитальные труды, названия коих для дилетантов звучат устрашающе: «Некоторые соображения по предмету мануфактур в России и о тарифе»; «Рассуждение о могущих последовать пользах от учреждения частных по губерниям банков» [80, т.38, 840]… Собственно, в эти годы, 1801–1802, Мордвинов от морского дела отошёл и стал экономистом-теоретиком; позже – президентом Вольного экономического общества. Николай I пожаловал его графом.
Есть основания полагать, что Мордвинов так ясно, как мало кто в России, разумел трагический разрыв между нравственной бедой крепостного права и невозможностью отменить его враз, так, чтобы не рухнуло государство – и в этом напоминал Александра, особенно Александра зрелого, глубоко проникшегося этической проблематикой, осознавшего её сложность, иной раз безнадёжную, когда во многом знании воистину многая печали…
Раз уж вышло так, что Мордвинов покинул правительство, толком не начав работать, то требуется упомянуть и о Павле Васильевиче Чичагове – этот задержался в министрах надолго. Жизнь его складывалась не гладко, довелось одно время пережить опалу и гнев со стороны своего тёзки, императора Павла [80, т.76, 886]… Но вот вышел и в большие чины. Советская историография отзывалась об адмирале со сдержанным неодобрением: дескать, третировал Ушакова и Сенявина, прогрессивных флотоводцев, прозевал отчаянный маневр Наполеона на Березине [10, т. 47, 414]… В этом доля истины есть, а по поводу Березины уже тогда общественность на Чичагова напустилась, хотя вроде бы что требовать с моряка, вынужденного воевать на суше… В итоге адмирал во цвете лет – ещё и пятидесяти не было – покинул службу.
В претензиях, предъявляемых Чичагову, доля правды есть, и он, наверное, сам оплошал, когда согласился стать сухопутным военачальником. А вот в кресле морского министра он оказался на месте. Павел Васильевич действительно был энергичным, мыслящим руководителем – дальновидным, готовым поддержать разумные новшества. При нём в конструкции кораблей был внесён ряд полезных усовершенствований, да и в том, что первый русский пароход «Елизавета» был спущен на воду в 1815 году, наверняка есть заслуга бывшего министра. Старался он сделать гуманнее флотские порядки, ввёл новую, более практичную форму – кстати говоря, кортик, символ морского офицера, появился именно тогда, а до того цеплялись к поясам длинные шпаги, чертовски неудобные на корабле. И наконец, не стоит забывать, что в годы министерства Чичагова было совершено первое в нашей истории кругосветное плавание под командой капитанов Крузенштерна и Лисянского… Касательно же препирательств с боевыми адмиралами – это дело обычное, те ведь тоже были круты, да ещё как! самолюбия у каждого хватало на пятерых.
Между прочим, Чичагов был одним из немногих, кто отпустил с миром всех своих крепостных по Указу о вольных хлебопашцах – это тоже кое о чём да говорит…
Министерства военно-сухопутных сил и финансов возглавили люди, чьи имена с годами не то чтобы затерялись, но известны немногим, в основном историкам-специалистам. Генерал граф Сергей Кузьмич Вязьмитинов [80, т.14, 723] и граф Алексей Иванович Васильев [80, т.10, 607] – «технические», как нынче говорят, министры, здравомыслящие, исправные чиновники без политических амбиций. Не будучи «звёздами» бюрократии, дело своё они тем не менее знали. Вязьмитинов позже руководил ещё и министерством полиции, образованным в 1810 году, хотя перед этим успел впасть в немилость, в которой был не очень виноват – император со временем и сам это понял и исправил свою ошибку…
И, напротив, самый знаменитый из первоназначенцев Александра – министр юстиции Гаврила Романович Державин, чья слава, правда, совсем не министерская. Но вот уж кто плоть от плоти тех грубоватых, диковатых лет, времён братьев Орловых, Потёмкина, Шешковского – так это он, Гаврила Романович, типичнейший «self made man», сын мелких дворян, неважно образованный, в юности пускавшийся во все тяжкие, но затем талантом, храбростью, авантюризмом, лестью и трудом пробивший дорогу в жизни, и безо всякой протекции. Почему император назначил Державина на пост, с которого, казалось бы и должны продуцироваться разные «продвинутые» проекты? С «негласными» Державин открыто конфликтовал, не ужился и в правительстве: он оказался вторым после Мордвинова, кто лишился портфеля. Зачем Александру надо было маяться с упрямым стариком?.. Ценил в нём прямоту, резкость, независимость (Державин, кстати, в самом деле сочинял конституцию, только на свой лад, сугубо дворянскую, и уж, конечно, без малейших намёков на отмену крепостного права)? Возможно; однако, недолго что-то ценил. На службе всё это хорошо в меру, а быть «святее папы римского» неприлично, иной раз и опасно…
Как государственный муж Державин славился строгостью и непримиримостью к тем, кто полагал, что «закон как дышло, куда повернул, туда и вышло» – а все проблемы решаются в неформальной обстановке. С Гаврилой Романовичем такие номера не проходили, он не боялся жёстко действовать против облечённых властью лихоимцев – например, против распоясавшегося до безобразия калужского губернатора Дмитрия Лопухина [75, 67]… Очень трудно представить, как бы он, будучи министром, воспринял скандальнейшее «дело мадам Араужо»…
Эта история случилась в марте 1802-го.
К супруге придворного ювелира француза Араужо воспылал плотской страстью сам Константин Павлович, с воцарением старшего брата ставший формальным наследником трона. Француженка притязания цесаревича отвергла, и великий князь, не привыкший к отказам, ожесточился. Его адьютанты каким-то образом завлекли мадам к нему во дворец… далее подробности темны – известно лишь, что спустя сутки несчастная женщина вернулась домой вся растерзанная, сказала мужу, что она обесчещена… и с горя умерла.
Официально Константин к этому отвратительному случаю был признан непричастным. Кто-то из его подчинённых понёс строгое наказание. А как бы повернулось расследование, будь во главе российской юстиции Гаврила Романович Державин?..
Но, во-первых, Державин имел огромный служебный опыт, подкреплённый сильным, зрелым разумом; во-вторых, не лишена оснований гипотеза о том, что здесь была попытка вариации на тему «поэт и царь»; поэзией как таковой император не увлекался, но, воспитанный на античной классике, знал, что неплохо, когда при сильном мира сего обретается персональный творческий талант, Пиндар. Конечно, было б лучше, если бы нашёлся свой, доморощенный – Державин-то потрясал лирой ещё близ бабушки; но, очевидно, наведя справки, Александр выяснил, что по уровню таланта рядом с Гаврилой Романовичем никого и близко не видать, разве что Карамзин – но тот не поэт… Пришлось довольствоваться тем, кто есть. Да и живой пример перед глазами: великий Гёте на службе Веймарского герцога. Державин, может быть, не Гёте, но на российском Парнасе, безусловно, первый.
Однако, содружества не вышло. Уйдя из правительства, Державин навсегда ушёл и с государственной службы, которой отдал ни много ни мало – 41 год. Сменил его князь Пётр Лопухин (отец последней фаворитки Павла Петровича, Анны, в замужестве Гагариной), тоже технический министр, стандартный опытный бюрократ – трудолюбивый, исполнительный, без претензий; впоследствии он «дорос» и до самых высших должностей… А вот «товарищем» при нём стал Новосильцев.
Итак, восемь первых русских министров. Как они выглядят суммарно, статистически?.. Наверное, это небезынтересно.
Самый старший – Завадовский, самый молодой – Кочубей, 34 года. Первым и самым «молодым» (64 года) в 1805 году ушёл из жизни Воронцов, последним – Мордвинов, в 1845-м. Он же оказался и главным долгожителем: не дотянул трёх недель до 91-летия… Средняя продолжительность жизни – примерно 72,5 года. Немало по тем временам.
Все, разумеется, дворяне; кроме Державина все к концу жизни титулованные: Кочубей – князь, остальные графы. По поводу происхождения Васильева встречаются некоторые сомнения, будущий министр финансов вышел из каких-то неясных дворянских низов [16, т.1, 223]… но это, скорее, частное мнение. Кочубею и Румянцеву графское достоинство передалось по наследству, прочие заработали его лично. Державин – чья слава громче всех – в силу, видимо, сварливого характера и до барона не дотянул, хотя по Табели о рангах выслужил 2-й класс. Первого (в разное время, по разным ведомствам и, соответственно, в разных званиях) оказались удостоены Кочубей и Румянцев. Прочие все остановились на втором – полном генеральском звании (сегодня это соответствует генерал-полковнику). Первый класс означал ранг фельдмаршала.
Министерства заметно модернизировали работу госаппарата. Правда, с их появлением Непременный совет превратился в пятое колесо и довольно долго в этом невнятном качестве пребывал. Негласный же комитет «прекратил течение своё» куда раньше, за ненадобностью. Кочубей, Новосильцев, Чарторыйский нашли себя в этой жизни, Строганов не очень. А жизнь… жизнь, она пошла дальше.
7
Так что же, были у Пушкина основания назвать первые годы царствования Александра I «прекрасным началом»?..
Да! – следует ответить на такой вопрос. Были. И дело не столько в результатах, хотя факты налицо. Министерства, университеты, гимназии – это не проекты, но объекты, настоящие, можно убедиться, увидев их воочию. Александру пришлось хлебнуть лиха: власть к нему явилась не в парадном блеске, при обстоятельствах страшных, и случались такие моменты, когда император был близок к отчаянию. Но он сумел одолеть это, сумел стать политиком, даже политиканом – достижение двусмысленное, но в данном случае необходимое. Он доказал, что умён, талантлив, умеет работать и умеет настоять на своём, провести свою царскую волю.
И всё-таки это не главное.
Пушкин немало и очень по-разному отзывался об Александре I. Хрестоматийное «Властитель слабый и лукавый…» – при доле истины скорее красное поэтическое словцо. Сказанное прозой куда менее известно, а оно того стоит, известным быть. Это – зрелый Пушкин, образца 1836 года; об императоре здесь, правда, косвенно, речь идёт о нелёгких нравах старины, автор предлагает читателям вспомнить «…их строгость, в то время ещё не смягчённую двадцатипятилетним царствованием Александра, самодержца, умевшего уважать человечество» [49, т.6, 190].
Косвенно, но ёмко. Пушкин так умел.
Самодержец, умевший уважать человечество! – это серьёзно. И вот это самое главное и есть. Раннему Александру было ещё куда как далеко до метафизических высот, мировоззрение его, несмотря на строгие житейские уроки, было достаточно наивным. Однако уже тогда он, несомненно, проникся искренним желанием творить благо, да не так сплеча и сгоряча, как батюшка Павел Петрович, а вдумчиво, разумно, и в том усмотрел долг властителя. Одним из первых императорских распоряжений, между прочим, было такое, отданное полиции: «Не причинять никому никаких обид». Приказ, скажем честно, пустой, но сердечный, а самая долгая дорога, как говаривали умные китайцы, начинается с первого шага. И император Александр I этот шаг сделал. Движениями добра, человечности, сострадания русская история XIX века в большой мере обязана Александру, а пробуждение – оно там, в тех самых первых годах, когда ростков было ещё даже не разглядеть, но зёрнышки уже в землю бросались.
Но та самая долгая дорога оказалась точно заколдованной: стоило лишь ступить по ней, как она диковинно вытянулась – то, что казалось близким, ушло вдруг куда-то вдаль, затуманилось, затерялось в дымке неведомого будущего. Император увидел, что меж ним и счастьем человечества бессчётное количество мелких и больших шагов, и все их делать надо. Он начал делать – один шаг, другой, третий, пятый, десятый… А счастье и не подумало стать ближе, наоборот, возникли новые заботы. Да если б только свои, домашние! – придворные, министры, матушка, сёстры, генералы, фрейлины… А ведь есть ещё и другие страны, сильные и ярые, не признающие и не прощающие слабостей, они с разных сторон давят на Россию, и они-то разговоров о прекрасном будущем слушать не станут. Им интересно настоящее – и надо разбираться с ними здесь и сейчас, немедля, ибо стоит на миг зазеваться… И Александр начал разбираться.