Александр Первый: император, христианин, человек

Глуховцев Всеволод Олегович

Глава 5. Земное и небесное

 

 

1

Мировоззрение каждого человека есть сложная, меняющаяся, саморазвивающаяся система. Понятно, что люди разные: некоторым, в общем-то, сугубо всё равно, куда, как и зачем ведёт их жизнь. Но в большинстве, пусть даже не очень осознанно, нормальный субъект бытия стремится к тому, чтобы наше «Я» находилось в реальном контакте с миром, чтобы мысль работала, надёжно цеплялась за окружающее, поворачивая его в должную сторону, и сама здравым образом воспринимала происходящие события. Иначе говоря, с позиции практической мировоззрение суть более или менее успешное врастание человека в мир – и если этот последний ведёт себя как-то не так, со сбоями и неприятными сюрпризами, значит, некие недостатки есть в выстроенной нами машине «Я и мир». Система неадекватна. Значит, что-то надо в ней менять… а что именно – вопрос, на который в ином случае может не хватить и жизни.

 

2

Бабушкино хлопотливое воспитание имело целью создать из Александра гармонично развитую личность. Екатерина мыслила достаточно широко и перспективно, однако итогом её хлопот стало не совсем то, что замышлялось, а именно: два главнейших жизненных фактора:

а) масштабные социальные идеи…

б) необходимость вращаться в повседневной дворцовой политике…

у внука разъехались далеко в стороны.

Возвышенные мечты и конкуренция придворных групп никак не сопрягались, отчего царевич обитал одновременно как бы в двух параллельных мирах… По восшествии на престол Павла Петровича мир первый резко сдал: в неистовом стремлении творить благо император сделал жизнь первенца невыносимой, и какой уж тут идеализм. Но вот кризис разрешился страшной ночью 12 марта, и, как бы там ни было, философическая мысль к Александру вернулась. Если руководить продуманно, по плану, наукообразно… Он со сподвижниками в лице Негласного комитета взялся было за это; кое-что удалось сделать, но прошло не так уж много лет, и ресурс комитета исчерпался. Продолжению реформ потребовалось иное кадровое наполнение.

Учителя-гуманитарии – Лагарп, Сомборский, Муравьёв – действуя с разных сторон, совокупно сформировали в воспитаннике нечто такое, что условно можно бы назвать около-платонизмом: действия Александра говорят об этом внимательному философскому взору достаточно отчётливо; он, Александр, пытался уловить в вещах и событиях нашего мира отсветы мира высшего, прекрасного и чистого, ему хотелось этой чистотой наполнить Землю, сделать её ближе к Небу… В этом было много наивности и немного проку, но воистину намерения важнее результата. Если Александр в ту, довоенную пору ещё и не дорос до истинных духовных высот, то средний уровень тогдашнего дилетантского вольнодумства он, конечно же, превзошёл.

Скудная мысль «просветительства» не вникала, откуда человеку дан разум. Он воспринимался как данность, а дальше следовали заклинания о его всемогуществе – как пустяковые, так и талантливые. Несколько популяризируя, но по сути не искажая «вольтерианскую» догматику, можно вкратце изложить её так: принятый за аксиому разум человечества, если ему не мешать и не сковывать его ни догматически, ни социально, сам собою выстроит эффективное общество, где будет царить справедливость, и все будут счастливы.

В речах Лагарпа это казалось простым, приятным и увлекательным и находило горячий отклик в сердце юного Александра. Как им воспринималась куда более сложная христианская теология, и как её преподносил о. Андрей?.. – о том сейчас судить трудно, однако ясно, что и это общение без последствий не осталось. Вполне вероятно, что в сознании великого князя а затем самодержца слово «православие» практически не пересекалось с интеллектуальной и духовной жизнью; по сути, оно оставалось вне мировоззрения, по крайней мере, вне активной его части. Церкви, обряды, попы… всё это было житейской рутиной. Но совершенно несправедливо было бы утверждать, что уроки Самборского были пустым звуком! Несомненная привлекательность душевного мира Александра, проявившаяся и в ранние годы, его внимание к людям, участливость, милосердие, простое человеческое тепло – вряд ли всё это было возможным, обретайся он в парадигме одиозного просветительства, в коей существовали Лагарп или, того пуще, Жильбер Ромм, чьи идеалы и ценности были сведены к одной воспалённой точке в собственном мозгу, а всё прочее ощущалось либо подспорьем либо помехой к пульсации этой точки.

Александр таким, слава Богу, не стал. Оценивая начало его правления, должно отметить, что он довольно вдумчиво и настойчиво пытался выстроить рабочую систему своего, императорского взаимодействия с миром, и действовал он так, словно окружающие его объекты и события оживают и живут постольку, поскольку на них сверху простирается свет идей: вечных, ясных, нетленных сущностей – и чем выше, значительнее идея, тем мощнее она заряжает энергией какую-то линию земных событий. Стало быть, надо по разным признакам найти эту проекцию высокой идеи на Земле, найти и подстроить государство под её действие: тогда все обстоятельства послушно оборотятся на пользу дела, и само дело пойдёт живым ходом… Да, разумеется, возникнут на этом пути трудности, и немалые, он это прекрасно сознавал; но всё же полагал, что главный стержень будет найден, а остальное приложится.

Трудно судить, такой ли именно концентрат мысли сформировался в императоре, но, то, что по сути оно было так, видно из внимательного взгляда на действия Александра как властителя в первые годы XIX века. Этот взгляд отчётливо свидетельствует о том, как молодой царь пытался найти руководящую идею.

Здесь закономерно может возникнуть вопрос: а чего ради её искать, если эта идея давно была Александру известна. Прежде многократно говорилось об его приверженности некоей расплывчатой «свободе» – вот идея свободы теоретически и должна стать центрообразующей сущностью… Приверженность была, это правда; однако, в отличие от тех, кто понимал идею свободы вкривь и вкось, но горделиво думал, что всё знает, император был самокритичнее: он догадывался, что это само по себе не просто, а реализация ещё сложнее – возможно потому, что сложность жизни он очень рано постиг на себе. Одними разговорами ничего не сделаешь. Потому он стремился отыскать подсказки в окружающем, включить, так сказать, «автоматику идей»: если события, вызванные твоими действиями, вдруг все дружно, одно за другим, начинают работать на тебя, на поставленную цель – значит, цель выбрана верно, ибо лишь сильная, высокая идея способна ровно выстелить дорогу судьбы.

Вот только со строительством этой дороги у Александра что-то не очень заладилось.

Он искал, искал реальную руководящую идею – методом проб и ошибок, старался, но не мог ещё преодолеть инерцию прошлого, воспитания своего, школьного и дворцового. Это не удивительно, и вряд ли стоит упрекать начинающего правителя. Ведь это легко сказать: преодолеть инерцию! Жизнь человеческая вообще пребывает в стандартной матрице множества догм, и вырваться из них, увидеть в суете и спешке повседневности что-то действительно яркое, новое, оригинальное – это дорогого стоит.

 

3

Какие идейные течения могли оказать заметное воздействие на императора в ранние годы его правления?..

В самые первые дни после воцарения Александру доложили об удивительном монахе, якобы точно предсказавшем время кончины Екатерины и Павла. Но Александру, видимо, было тогда в такую тягость любое напоминание о трагедии, что он не стал вникать в подробности, но поспешил распорядиться об отправке непрошеного пророка куда-нибудь подальше. С давних пор таким дальним местом для духовных лиц являлся Соловецкий монастырь – и весьма естественно, что прозорливый монах Авель отбыл именно туда. На долгие годы этот человек выпал из духовного кругозора императора…

Масонство – оно в те годы было модой. Но именно потому оно в кругах придворных, вообще элитных стало обыденностью. Флёр тайны при ближайшем рассмотрении как правило оказывался скучной, серой кисеёй… Хотя многие, многие ещё видели в ухватках «вольных каменщиков» пределы человеческой премудрости, и долго ещё российский «средний класс» клевал на удочку трёхкопеечных таинств (у Гоголя в «Мёртвых душах» Собакевич говорит Чичикову про одного из губернских чиновников: «… он только что масон, а такой дурак, какого свет не производил» [19, т. 5, 95] – а чиновник этот, председатель казённой палаты [финансового управления – В. Г.], совершенно безобидный, добродушный и глуповатый бездельник).

Но то средний класс. Для Александра же масонство особого интереса не представляло. Он его не преследовал, не поощрял; впрочем, интересовался, следил за его развитием. Следить надо было, ибо туманные секреты влекли к себе людей беспокойных, экзальтированных, и Бог знает, в какую крайность их могло бы занести, не будь за ними глаз да глаз. Вот, например, был такой деятель Александр Фёдорович Лабзин; он основал некую ложу и назвал её «Умирающий сфинкс»: одно это название вроде бы должно насторожить здравомыслящего человека… но куда там! от желающих стать сфинксами и в этом качестве помереть – отбоя не было.

В общем, отношение Александра к ревностным масонам было примерно такое же, как бабушкино, разве что более терпимое. Он воспринимал их как шаманов, довольно безобидных, но с известными отклонениями от нормы; их надо аккуратно держать в рамках, а в остальном пусть себе шаманят. Масонство же придворное стало расхожим атрибутом света, таким же, как французский язык, изысканный этикет, адюльтеры… Словом, этот духовный поток императора не очень задел.

Иногда приходится читать, что Александр был-таки членом масонских лож [57, 49; 73, 112]. Другие же источники заверяют, что подобные сведения «… не заслуживают ни малейшего доверия» [32, т. 6, 405]. Что правда, что нет?.. Во всяком случае, категорически исключать возможность подобного нельзя. Но это ровным счётом ничего не значит. Духовные поиски если и заводили государя туда, то очень скоро он, при его уме и нравственности, а также в силу государственных обстоятельств, не мог не увидеть наивности и скудости предлагаемых ему секретов.

Но в чём он, вероятно, ошибался – в своём мнении относительно безобидности масонства. Прошло десять лет, и в русском образованном обществе проросли как подземные грибницы, нити тайных обществ нового поколения, генетически связанных с прежними, безусловно ведущих свою родословную от «шаманов» Екатерининских времён, но куда менее игривых, куда более жёстких, даже беспощадных. «Младое племя», восприняв от прародителей установку о своей избранности, стремилось реализовать эту избранность так, что дожившие до новых времён ветераны масонского движения растерянно взирали на своих духовных потомков, в ужасе и негодовании от того, какие побеги выросли изо всходов, некогда ими же, стариками, посеянных…

Наверняка, пытались по-своему обработать государя и иезуиты, народ неугомонный и пронырливый. Достаточно вспомнить, что патер Грубер, если даже и преувеличивал свои успехи, на самом деле немалого добился: он не просто закрепился при дворе, но стал одним из конфидентов Павла I. Правда, все труды обратились в прах 11 марта 1801 года: Павел Петрович погиб, и пришлось начинать всё сначала. А новое начало оказалось далеко не таким многообещающим, как при прежнем императоре: Александр воспринимал присутствие ордена в России спокойно, вежливо, однако сплетать вокруг себя интриги не позволил – возможно потому, что слишком уж хорошо видел, как обхаживали батюшку… Потом, много лет спустя, его отношение к иезуитам резко изменилось в худшую сторону – и тому были свои причины.

Между прочим, Грубер в 1802 году стал главой («генералом») ордена, который, правда, существовал на полу-легальном положении: Пий VII не рискнул провозгласить восстановление ордена открыто, но закрывал глаза на его подпольную деятельность… Вот такую теневую организацию и возглавил Грубер.

Ненадолго. Конец этого человека был страшным и нелепым – и если исходить из того, что случайностей на белом свете нет, то в данном случае приходится признать, что истинные причины событий остаются повседневному разуму неведомы… В доме, где Грубер жил, вдруг вспыхнул пожар – и «генерал» погиб в пламени. Орден возглавил, и на многие годы, некий Тадеуш Бржозовский.

Итак, все эти метафизические течения Александра не очень тронули. Не убедили они его в качестве предлагаемых путей реализации идеи Блага, которую он стремился воплотить в этом мире. Не показались способными ответить на вызовы эпохи ни масоны, ни иезуиты, ни тем более какой-то там непонятный монах, от которого в душе смута и тревога… Почему поиски привели к решению, внешне на редкость тривиальному: пригласить старых друзей, чтоб в этом тесном дружеском кругу идея высветилась как бы сама (приём, успешно апробированный ещё Сократом, «майевтика»)… понятно чисто психологически. Эти люди, Негласный комитет, были душевно близки императору, и в ком, как не в них, видеть то, что хотел бы видеть, с кем ещё сомкнуть силы! Самые тёплые чувства, самые светлые воспоминания – это, конечно, они, наши друзья, особенно друзья юных лет, с кем есть что вспомнить, те дни, вроде бы близкие, а как подумаешь – такие далёкие уже!.. и вспомнишь, и умилишься, и почудятся они, ушедшие, невозвратимые – самой лучшей порой, какая только могла быть на Земле.

Дружба, прошедшая сквозь годы – это, конечно, немало. Но это не метод и даже тактическим приёмом не всегда способно быть. Отчасти, впрочем, да – и Александр решил было, что он нашёл в ней универсальный инструмент, золотой ключик к этой жизни, которым возможно будет отомкнуть вход в государственную гармонию… Но жизнь оказалась сложнее.

Она вдруг замелькала, зарябила перед друзьями, разбежалась в стороны тысячью путей, дорог, тропинок – и все с малоприятными сюрпризами… С некоторой самонадеянностью титулованные топ-менеджеры пустились в путь, сознавая его непростым, но всех сложностей которого всё-таки не представляли – и скоро забуксовали.

Какое-то время Александр, должно быть, этого не понимал. Очень уж заманчиво светила ему его мечта, сквозь все тени и сумерки мира. Казалось, вот-вот – и настигнешь её, только иди по выбранной дороге, пусть она и долгая, с преградами – но надо быть спокойным и настойчивым, и он старался быть таким. Вообще, он при всех своих мягкости и обходительности был из тех, кто способен выдерживать давление сторонних сил и не поддаваться ему, проводя свою линию. Конечно, ему было куда как непросто делать это, приходилось ювелирно ладить с окружением, где каждый преследовал свои интересы – но он и в этих условиях умел держать курс.

Правда никак этот курс не выводил на магистраль, всё оказалось куда труднее – и привело к нескольким крупным неудачам подряд. Почему так?.. И при том перед глазами не то, чтобы стоял, а прямо-таки сиял и гремел образец того, как весь мир стелется под ноги – да кому! Несуразному человечку, крикливому, коротконогому, пузатому. А это почему так?! – вопрос, который ставил в тупик не одного Александра.

 

4

Это Гегелю всё было понятно: Наполеон Бонапарт суть актуальное острие Мирового Духа, что ведёт историю к неведомой нам цели, закономерно и равнодушно к судьбам человеческим. Но многим людям трудно, даже невозможно было принять такое: великая идея не может быть вне добра, и тот, кто с плотоядной лихостью царит над миром, в упоении от власти, не думая о людях, каково им там, под его властью – тот просто вселенский фат. В таком властелине, конечно, никакого величия нет и в помине, это фантом величия; кого-то он и в самом деле может ввести в заблуждение, но тем, кто в вере твёрд, кто знает, что не только гений и злодейство несовместны, но не совместен гений с равнодушием, с презрением к людям, даже со снисходительной усмешкой – тем ясно, что такой фантом когда-то лопнет.

Наверное, и во времена гремящей славы императора Наполеона I были проницательные люди, которые догадывались, что феерия кончится крахом. Но это было, так сказать, теоретически, а вот Александру-то пришлось столкнуться с Наполеоном лицом к лицу, ощутить на себе сей феномен, а затем ощутить растерянность. Да как же это так?!

Как так! – и ведь впрямь для Бонапарта не то чтобы не было преград, а все события, все обстоятельства сами дружно стелились под него, точно один лишь взгляд корсиканца делал из мира верного слугу. Александр так старался найти идею, способную включить события в нужном русле – искал, вроде бы находил, что-то получалось, но с таким великим трудом, с такой натугой… а у Наполеона, который о том вроде бы думать не думал, всё шло как по волшебству, и первое же столкновение с ним рассыпало Александровы прожекты в прах.

Это, конечно, не могло не вызвать тягостных раздумий. Чего же тогда стоит поиск генеральной идеи, и какова цена самой этой идеи – если при встрече с настоящей трудностью всё вдруг стало повергнуто в ничто? Стало быть, всё было впустую? Искал не то, шёл не туда и делал не так? Полжизни – зря?..

По времени было прожито уже больше, чем полжизни, только Александр о том не знал. А вот по сути… По сути всё главное было ещё впереди.

Зря или нет – Александр тоже не знал, но тут сказать себе «не знаю…» и погрузиться в меланхолию возможности не было. Надо было решать твёрдо: да – нет, и всё дальнейшее зависело от этого выбора.

Александр сказал: «нет, не зря» – и спас себя, и оказался прав. Прошли годы, и потрясённый мир увидел, что такое Россия и её император. То было чудо! а истоки чуда там, в невесёлых днях Аустерлица, Фридланда, Тильзита… Победа начинается с испытания на прочность – это испытание Александр выдержал. Да, у него были моменты малодушия. Но он не сломался. Он принял трудный вызов судьбы, сумел критически взглянуть на прошлое, переоценить его – и победил.

Но тогда, в 1807-м, до победы казалось невероятно далеко…

Серьёзные размышления не могли не подтвердить Александру, что курс на идею разумного и справедливого правления был принципиально верным. Экспериментальное воспитание всё-таки оказалось в чём-то очень здравым: оно сделало из воспитуемого Человека – в том смысле, в каком понимал эту сущность ещё Диоген. Александр сумел быть честным наедине с собой, и желая добра всем, не лукавил. И сверх того: он, хотя и был в душе сентиментален, понимал, что хотеть добра – не значит слезливо умиляться, а настойчиво, тяжело, день из дня трудиться, преодолевая чьи-то косность, глупость, чью-то вражду, неустанно искать пути, по которым самые высшие даже в мире идей, идеи блага и справедливости могли бы снизойти в наш неблагой мир…

И ничего не вышло.

Но это значило только одно: надо бороться.

Александр, очевидно, всерьёз осмыслил свои поражения. Что было непросто – после Тильзита он испытывал сильнейшее внутриполитическое давление: общественность сочла договор с Наполеоном чем-то святотатственным и была возмущена. Но император лавировал в сложных обстоятельствах умело, с редким политическим изяществом нейтрализовал недовольство, и о метафизике нашёл время поразмыслить, не упустил это.

Итак: почему же фортуна так подхватила Бонапарта?.. Какой-то смысл в этом должен быть! Возможно, Мировой Дух на данном историческом витке вдруг решил вычертить огненно-кровавыми письменами именно идею власти и славы, сперва соприкоснувшись с Землёй на острове Корсика, по какой-то своей прихоти, которую весьма трудно понять. Возможно; однако, сами ведь эти идеи – обширной власти и громкой славы – не суть какие светлые и высокие. Да, поворот истории может выкатить их на первый план, воплотив в некоей индивидуальной персоне. Вероятно, они способны сочетаться с идеями высшего порядка – тогда власть и слава конкретной личности длятся долго. Но, довлеющие сами себе, они подобны метеору: сверкнуть и погаснуть – вот всё, что им дано… Об этом говорит, кстати, не только судьба Наполеона, хотя для иллюстрации данного тезиса первым делом прибегают всё-таки к ней.

Если Александр твёрдо убедился, что вдохновляющая его идея выше, чем у французского владыки, то из такой предпосылки должен был вытекать только один вывод, объясняющий грустные результаты прямого соревнования, а именно: идея не стала силой, не включила ход событий. Золотой ключик – человеческий фактор – покуда в руках императора оказывался не золотым.

Но, конечно, не был он и вовсе уж бесплодным; Александра окружали разные люди, в том числе и умные, работоспособные, умеющие делать дело. Они и делали, и делали неплохо. Но это были частности, отдельные направления работы. Александру же надо было видеть, знать и успевать всё – и вот это у него как раз не получалось. Хоровод обстоятельств мчался быстрее, чем царь успевал разгадывать его броски и выверты, а друзья царя ему в этом помочь не смогли. Да ведь и вправду задача такова, что не позавидуешь тому, кому довелось решать её: Французская революция как-то вдруг изменила мир, он стал резким, нервным, злым. Дни замелькали, месяцы побежали, годы потекли быстрей… Идеей овладеть вообще непросто, а чем она выше, тем труднее, а в бешеной жизненной гонке труднее многократно – что Александр сполна ощутил на себе. Тем острее он испытал необходимость в «магии менеджмента», в том, чтобы нашёлся кто-либо, кто помог бы ему обуздать стихию событий. Наверняка император – сознательно ли, бессознательно – искал такого человека… И человек отыскался.

 

5

Есть разные версии относительно того, как Михаил Сперанский, сын сельского священника из глухомани во Владимирской губернии, сделался вторым по значимости лицом Российской империи. Бывает, нелёгким словом поминаются всё те же масоны, которых иные авторы возводят в ранг всемогущих чародеев. Дескать, они, эти теневые заправилы – тут упоминаются известные нам Куракин и Мордвинов – выдвинули владимирского поповича как орудие своекорыстных происков. Бывает и обратное: диковинный подъём Сперанского объясняют едва ли не гениальностью этого человека… И не обходится, конечно, без толков о «счастливой звезде».

Всё это, вероятно, по-своему справедливо. Действовала придворная интрига? Да! Хотя приписывать ей могущественную сверхъестественную силу было бы, наверное, слишком смелым утверждением. Способности? Бесспорно! И главная из них – упорство, трудолюбие, настойчивость. Что же до «счастливой звезды», известно: везёт тому, кто везёт.

Духовное сословие во времена Екатерины обреталось в каком-то двусмысленном состоянии. С одной стороны, оно хорошо ли, худо ли, но являлось хранителем образованности, и система подготовки священнослужителей находила и выдвигала таланты, формируя из них таких высококультурных, эрудированных специалистов, как Самборский, Памфилов; или даже настоящих теологов и философов – как митрополит Платон. С одной стороны! – приходится подчеркнуть, добавив: со стороны высшей. С другой же, низшей стороны, российское православное духовенство представляло собой нечто неудобопонятное. Класс вроде бы привилегированный – но в сугубо дворянской государственности, где церковь как таковая лишена была независимости, ему не то, чтобы совсем уж не было места, но место отводилось дальнее и тусклое… Дворянской элите конца XVIII века, нахватавшейся с миру по нитке вольтерьянства плюс розенкрейцерства с иллюминатством, православие наверное казалось устаревшим, раритетным ритуалом, который исполнять надо, но не очень хочется; иерархи же церковные – тот же самый Платон – воспринимались как вполне светские, утончённые люди высшего общества, по государственным соображениям вынужденные рядиться в рясы. Надо думать, Платона даже осторожно уважали за учёность, хотя богословские его теории, конечно, не воспринимали никак. Это было сложно и непонятно – а потому скучно.

Семью будущего вельможи и реформатора, хотя и обитала она в том самом тусклом углу, дремучей никак не назвать. Именно священники в глубинке были, как правило, хранителями знаний, истинного просвещения, и семья Сперанских принадлежала, очевидно, к замечательной в нашей стране прослойке «сельской интеллигенции», тому слою, который создаёт культурное пространство по городам и весям, по бесчисленным «медвежьим углам» огромных российских пространств. Книги в доме водились – мальчик Миша, рано овладев с помощью деда грамотой, глубоко пристрастился к чтению.

Вообще, он с детства стал первым учеником, «ботаником», как сейчас говорят. Счастливая звезда! – если была она в жизни Михаила, то, наверное, в том, что ему довелось всё же родиться в духовном сословии: в те годы это был лучший случай получить настоящее, серьёзное образование – самое благоприятное обстоятельство для человека с такими задатками.

Как подобает сыну священника, юный Сперанский поступил на учёбу в семинарию, в Суздаль, где разумеется, сразу сделался лучшим учеником. И разумеется, когда по всей России начался отбор перспективных учащихся в недавно созданную столичную «главную семинарию», прообраз будущей Духовной академии, лучший суздальский студент очутился в Петербурге, где также взялся за науки со своим фирменным прилежанием.

Учебная программа главной семинарии была очень интенсивной и жёсткой. Тогдашние педагоги не морочили себя психологическими подходами и тонкостями. Ничтоже сумняшеся, они обрушивали на головы слушателей водопады знаний, а потом требовали результата по их усвоению. Причём это не был механический навал информации, и от студентов требовали отнюдь не бессмысленной зубрёжки, но усвоения смыслов. Риторика, логика, математика, философия, теология – всё это приучало семинаристов к систематической умственной работе, воспитывало чёткость, строгость мысли, умение излагать её в надлежащей форме, владеть словом и пером. Плюс к этому все обязательные священнические функции: церковные службы, молитвы, послушание… Естественный отбор: суровая нагрузка отсеивала слабых, а сильных делала сильнее; и уж понятно, что Михаил Сперанский оказался в числе сильнейших. Как правило, выпускники, окончив курс, отправлялись по своим же родным семинариям в качестве преподавателей – а вот Сперанскому, как лучшему из лучших, было сделано предложение, о которого он не смог отказаться: занять преподавательскую должность в главной семинарии, к этому времени ставшей академией.

И эта работа стала серьёзным испытанием – она не оставляла времени для безделья. Содержать себя в столице на академическое жалованье было туговато, молодой профессор вынужденно искал дополнительные заработки: устраивался репетитором, секретарём в разные знатные дома… Эти хозрасчётные труды имели для него два существенных последствия – одно романтическое и одно прагматическое. Романтика настигла интеллектуала в семействе графов Шуваловых – в образе молодой англичанки Элизабет, гувернантки графских детей. Сюжет, достойный психологического романа! – два человека с таких далёких краёв Земли нашли друг друга при мимолётной встрече: какими странными путями ходит судьба по нашей планете… А в том, что это судьба, сомневаться нечего: Элизабет ждало несчастье, она умерла при родах, оставив девочку, которую отец назвал, конечно же, Елизаветой и воспитывал сам, никогда больше не женившись. Одна любовь на всю жизнь! – Михаил Михайлович действительно был серьёзный человек.

Практическое следствие дополнительных работ начинающего профессора выразилось в том, что он сблизился с князем Александром Куракиным, спутником Павла Петровича в таинственной ночной прогулке, а ныне высокопоставленным дипломатом. Опытнейший, изощрённый царедворец быстро угадал в своём секретаре (Сперанский исполнял при князе эту должность) необычайный талант, поначалу хотя бы секретарский: «академик» мог на диво ясно, убедительно и элегантно составить любую бумагу, и никогда ничего не забывал. Ну, а дальше – больше: изумлённый и восхищённый, Куракин переманивает молодого человека уже на официальную государственную службу.

Мотивы покровительства со стороны вельможи не столь очевидны, как на первый взгляд может показаться; впрочем, всё это оказалось со временем не столь уж и важно. Какие бы планы ни строил князь в отношении покровительствуемого, жизнь последнего явилась функцией самостоятельной и достаточно независимой… Нередко, читая о Сперанском, испытываешь впечатление, будто бы он в 1807 году вынырнул из ниоткуда, внезапно оказавшись близ Александра – это впечатление, конечно, ошибочное. Сперанский действительно в 1807 году оказался близ власти так, что ближе некуда, но его предыдущий рост по карьерной лестнице был положительным и закономерным, без больших чудес.

Хотя малые чудеса с ним всё же случились.

Разве не удивителен следующий факт: на государственную службу Михаил Михайлович поступил 2 января 1797 года (а день рождения у него, заметим между прочим, 1 января) в чине титулярного советника, то есть, по-армейски, капитана; прошло четыре с половиной года – и в июле 1801-го послужной список молодого бюрократа украсился званием действительного статского советника: на армейском опять же языке – генерал-майора. И было тогда новоиспечённому генералу… двадцать девять лет. Причём этот стремительный карьерный взлёт практически полностью приходится на царствование Павла Петровича.

А вот за все последующие тридцать восемь лет Михаил Сперанский по Табели о рангах приподнялся всего на одну ступеньку и жизнь свою закончил тайным советником (генерал-лейтенантом), что для сановника, обладавшего таким огромным политическим весом, на редкость скромный чин. Правда, под самый занавес его настигло крупное поощрение: император Николай I присвоил ему титул графа – но ведь то отличие по дворянской, а не по служебной линии…

Потомственным дворянином, согласно той же Табели о рангах, становился государственный служащий, получивший чин VIII класса (майор, коллежский асессор); чины с XIV (низшего) по IX давали дворянство личное: сам обладатель такого чина дворянин, но его дети и дальнейшие потомки – нет. Позже, при Александре II, требования были ужесточены, но то позже. Для Сперанского получение дворянства оказалось делом не очень трудным.

Итак, при пятом императоре он вышел в крупные чины. Чуть позже, летом 1801года одарённого чиновника приметил Кочубей, сам-то всего на три года старше. Действительный статский советник прочно вошёл в «команду» члена Негласного комитета, а когда Виктор Павлович стал министром внутренних дел, то сделал Сперанского начальником отдела.

В его карьере вообще не было ничего путаного, необычайного, хотя крутых поворотов и перепадов – предостаточно, но сами эти перепады имели совершенно явную причинно-следственную связь. Логика, педантизм, аккуратность преследовали Михаила Михайловича даже в неприятностях. Ну, а в приятностях тем более – логичным стало и то, что он в министерстве внутренних дел вскоре сделался незаменим.

Один лишь раз случилось с этим человеком нечто потрясающе-необъяснимое – не на службе, но дома.

У его жены Элизабет в самом начале осени 1799 года (сразу после появления на свет дочери!) обнаружилась чахотка. Новость, конечно, неприятная, что там говорить, однако ж, ничего ужасного никто в этом не обнаружил – в те времена болезнь такая считалась достаточно заурядным событием. Какие-то служебные дела вызвали на несколько дней чиновника из Петербурга в Павловск, он оставил супругу под надзором сиделки и уехал. А когда приехал…

В организме Элизабет, видимо, самым несчастным образом присутствовал какой-то имуннодефицит. Болезнь поразила её враз.

Словом, когда муж вернулся домой, то застал бездыханное тело любимой жены.

Он был так потрясён, что убежал из дому – там оставаться не мог. Отпевание, похороны, поминки – всё прошло без него. Вдовец бесследно исчез. Где он был несколько дней?.. Это так навсегда и осталось тайной. Обнаружили его на одном из полуобитаемых островов в дельте Невы. Как он там оказался – он и сам не знал. Видимо, он был почти невменяем от горя в эти дни – но всё-таки помня о дочери, страшным усилием воли вернулся в жизнь, и более из неё не выходил [37, т.1, 76].

Уже на службе у Кочубея Сперанского нельзя считать лишь исполнителем, хотя лучшего, чем он, исполнителя, желать, наверное, грех. Но самая сильная сторона Сперанского состояла в том, что он систематично и уверенно генерировал продуктивные идеи. Формулировал он их письменно, в виде аналитических записок – а далее это озвучивалось министром либо на заседаниях Негласного комитета, либо в личных встречах с императором.

Кочубей был, вероятно, хорошим начальником – не из тех, кто, требуя от сотрудников идей и действий, потом выдаёт их за свои и ревниво следит, чтобы никто из подчинённых не был виден «из-под него». Нет, граф умел ценить по-настоящему ценных и продвигать их, не калеча собственное честолюбие. А раз так – то самый ценный из служащих МВД был неоднократно отмечаем и государственными наградами и материальными поощрениями. Делалось это с санкции императора, и толковый исправный чиновник был наверху известен. Но в большой свет, в «высшую лигу», конечно же, ещё не входил. Маячил где-то на границе света и полутени.

Так продолжалось до 1806 года. К этому времени у Кочубея, совсем ещё не старого человека – тридцать восемь лет – начались серьёзные проблемы со здоровьем, что и не удивительно. Виктор Павлович действительно всю жизнь работал на износ: уже в 24 года он стал послом, и не где-нибудь, а в Турции, державе, отношения с которой для тогдашней России были важнейшими, острейшими и тяжелейшими, и эта миссия стоила молодому дипломату, конечно, немало преждевременных седин… Поэтому ничего удивительного в пошатнувшемся графском здоровье нет.

Тем не менее на министерском посту он продолжал оставаться, а так как по болезни не мог делать государю персональных докладов, то эту миссию возложил на первого своего приближенного, то есть на Сперанского. Стоит ли говорить, что с данной задачей Михайла Михайлович справился блестяще?..

Наверное, Александр с некоторым удивлением обнаружил, что в его царстве есть такой сильный управленец, способный столь чётко сформулировать, проанализировать самую сложную проблему и ясно указать на самый здравый путь её решения – при том готовый квалифицированно и исчерпывающе ответить на всякий заданный ему вопрос. Реконструировать камерные события двухсотлетней давности, конечно, дело шаткое, но с некоторой долей творческой фантазии можно представить: как Александр, раз за разом слушая Сперанского, нарочно озадачивал докладчика разными каверзными, внезапными вопросами – и всегда получал на них совершенно всеобъемлющий ответ.

И чем дальше развивалось знакомство императора с чиновником, тем радостнее нарастало изумление первого: он всё более и более убеждался, что имеет дело с административным феноменом, способным держать под контролем любую ситуацию…

 

6

Здесь следует остановиться подробнее не двух обстоятельствах.

Есть нечто закономерно-ироническое в весьма нередких случаях, когда бурные, пылкие адепты какой-либо деятельности в практике этой деятельности бывают слабоваты, а иной раз и откровенно беспомощны. Случается такое в философии, политике, науке, спорте, вообще разного вида творчестве… К концу XVIII века в большой моде сделались «разум» и «просвещение», понимаемые как способность мыслить предельно логично, а точнее, индуктивно и аналитически: мысленно препарировать наблюдаемые явления, выделять главное, отбрасывать второстепенное и вовсе ненужное, и на основе этого главного – ценного материала, оставшегося после отсева пустой породы – правильно понимать мир, без лишних сентиментальных и туманных блужданий. Оставим пока в стороне рассуждения о том, насколько данная точка зрения была верна или ошибочна; лишь скажем, что в ту эпоху быть поклонником разума стало престижным, а это бывает сильнее, чем истинность.

У моды нет недостатка в последователях. Некоторые из таких – скажем, отец и сын Строгановы – уже появлялись на предыдущих страницах. Достаточно вспомнить, каким энтузиастом «просвещения» был Строганов-старший, как ездил он припасть страждущей душой ко глубинам первоисточника – Вольтера, кумира тогдашних «передовых»… И мы видели, что из этого всего вышло.

Поклонник разума вёл себя по жизни на редкость неразумно. Да просто глупо! И ведь не один он был такой. Наверное, большинство тогдашних вельможных вольтерианцев понятия не имели о том, чему равен логарифм восьми с основанием два – но это ничуть не смущало их, когда они, делая значительные лица, вещали о могуществе человеческого ума…

Для Александра среда подобных людей была естественной, он в ней вырос. Важные разговоры, куртуазность, внешний блеск, изящество – и неумение решить задачку из школьного учебника; самое обычное дело. И вдруг император встречает человека, который не пустозвонит о силе разума, но являет эту силу в натуральном виде! Сперанскому, должно быть, просто не приходило в голову пышно разглагольствовать о том, что с юных лет было для него привычкой. Для него разум был не фетишем, не предметом пустых говорений, а рабочим инструментом, как для плотника топор, для слесаря – ключ… Александру же такое явилось удивительным и восхитительным.

И не надо забывать о втором обстоятельстве: о времени, когда состоялось близкое знакомство государя со Сперанским. Это время горьких неудач, огорчений и разочарований: две подряд проигранные войны, тяжкие поражения Аустерлица и Фридланда, трудный Тильзитский мир… Что-то не так делал он, Александр, не склеились дела и у его команды. Да, спору нет, члены Негласного комитета, министры, здравомыслящие придворные – все они старались, трудились, и что-то у них получалось. Но всё-таки массив проблем, навалившихся на правительство, оказался для него чрезмерным. Если с делами внутренними ещё кое-как управлялись, то международная политика стала грузом неподъёмным.

Император понял это поздновато – потребовалось несколько тяжких неудач, заметно ослабивших внешнеполитические позиции России и внутриполитические, ослабившие самого государя, чтобы признаться себе в неприятной правде: мне и моим друзьям не удалось решить задачи, которые мы поспешили на себя взгромоздить. Слишком уж много неизвестных оказалось в политической высшей математике… Ни сам Александр, ни его окружение не сумели их расшифровать. Да, на отдельных участках иные сановники работали хорошо, даже отлично: Завадовский, Чичагов, Румянцев. Но вот стратегически «мозговой центр» государства российского оплошал – взялся за гуж и оказался не дюж.

Насколько честен был с собою Александр? Что испытал он, особенно после Тильзита – не ощутил ли жутковатую близость чего-то непоправимого, не почудилось ли ему, что он забрёл в лабиринт к Минотавру, сам о том не зная, и теперь один на один с призрачным ужасом, притаившимся за неизвестно каким изгибом будущего?.. И кто знает, что думал в эти месяцы император о своей судьбе! Вполне мог подумать, что рассердил её – неверным выбором пути – и пережить унизительное чувство беспомощности, когда человеку мерещится, что он вдруг очутился во власти чуждых сил, влекущих его неведомо куда, и некому помочь, не на кого опереться, никто не протянет тебе руку… Кто знает! Кто знает!..

Но если отчаяние и навестило оплошавшего самодержца, всё же следует признать, что он сумел совладать со слабостью и не утратил веры в правильность избранного пути. Почти не знакомый чиновник, явившийся на доклад вместо заболевшего министра, конечно, не мог явиться просто так. Это есть знак того, что не всё потеряно, что императору дано-таки справиться с обстоятельствами!.. И счастливое изумление Александра тоже не было нервно-припадочным. Нет: он явственно почувствовал, что нашёл свою палочку-выручалочку. А точнее, она сама нашла его.

 

7

Стоит задаться вопросом: неужто в самом деле Михайла Михайлович Сперанский был таким уж повелителем бурь, умевшим укрощать, уравновешивать жизнь?.. Что ж, придётся признать, что нечто подобное в нём, несомненно, было. Впрочем, ничего загадочного: Сперанский был умный человек в самом прямом смысле слова. Если б в те времена было тестирование на IQ, он наверняка бы оказался в числе первых, если не первым. Следовательно, он умел спокойно и быстро проанализировать всякую ситуацию, разобрать её на части, среди которых и выбрать то, что может дать лучшее решение. И он это решение предлагал.

«Вообще главная черта ума Сперанского, поразившая князя Андрея, была несомненная, непоколебимая вера в силу и законность ума. Видно было, что никогда Сперанскому не могла прийти в голову та обыкновенная для князя Андрея мысль, что нельзя всё-таки выразить всего того, что думаешь, и никогда не приходило сомнение в том, что не вздор ли всё то, что я думаю, и всё то, во что верю?»[65, т.2, 395].

Толстого трудно заподозрить в поверхностности. Сказано всерьёз. Умение хорошо думать – не блистать на досуге остроумием, а постоянно и качественно размышлять логически – дело далеко не простое и не столь часто встречающееся; так что поражён был не один князь Андрей.

Мыслитель, считающий, что логика делит этот мир на части без остатка, тоже поначалу бывает упоён её могуществом, которое обнажает суть и делает смутное явным. И он принимает это могущество за всемогущество – полагает, что нашёл универсальное средство познания, что отныне так теперь и будет: нашёл, проанализировал, победил.

Но со временем рационалисту приходится постичь горькую истину. Мир оказывается сложнее, труднее и своенравнее, в нём так и остаётся нечто неуловимое, упорно не поддающееся анализу – чего разум рано или поздно не может не понять, хотя ему и страшновато сознаться в том, что это нечто ускользнуло от него, как вода меж пальцев, а ещё страшнее – что в этом ускользнувшем и могло быть самое главное, самое важное, что должно быть в человеческой жизни…

Про Сперанского, правда, не скажешь, что он начал за здравие, кончил за упокой; но схожий мотив в его жизни был. Энергичное начало карьеры, пик – и обрыв, полузабвение, а потом долгое, медленное возвращение, так и не вернувшее утраченного. Неудачи эти суть очевидное следствие того органического изъяна рационализма, возведённого в абсолют: обманчивой убеждённости во всемогуществе человеческого разума… Но было бы неоправданно грубой ошибкой впасть в обратную крайность, принижая человеческий разум как замечательную технологию познания: если всемогущества разума нет, то могущество-то есть, да ещё какое! Надо быть слепцом, чтоб это отрицать. И вот это совершенно реальное действенное могущество сильного ума очаровало Александра. И правильно – оно не было фата-морганой, но упорным рабочим методом, который планомерно, методично принялся за дело – и сами события, и всё окружавшее царя бытие почувствовали его силу. Они послушно выстроились в ряд, готовые служить на пользу русской короне…

В 1808 году Михаил Сперанский стал в Российской Империи человеком № 2.

 

8

В Тильзите повзрослевший Александр был умён, твёрд, и в самом деле выжал из ситуации всё, что мог. Но к сожалению, это «всё» было едва ли не самым уж последним; слишком много растеряли прежде… Во встрече на Немане Наполеон действовал с позиции силы, и нашей дипломатии приходилось куда более защищаться, чем наступать – что и определило критическую оценку переговоров со стороны современников, а потом и историков. Так и пишут иной раз презрительно: «комедия Тильзита» [73, 126].

Царям (вообще первым лицам) можно посочувствовать. Зачастую их с размаху судят люди, не знающие, а иной раз и не желающие знать, какие трудности и какая мера ответственности лежат на государевых плечах. Видимо, эти люди даже мало-мальски не представляют себя во власти (имея в виду, разумеется, представление серьёзное, а не какую-нибудь ребяческую чушь)… Это не значит, разумеется, обратной крайности: что все деяния той или иной персоны нужно расписывать в умильных тонах – просто надо быть терпимее и взвешеннее, не спешить обличать соринки в чужих глазах, памятуя о собственном возможном бревне, которое так часто остаётся незамеченным. Впрочем, спору нет: промахи политиков обходятся миру болезненнее, чем чьи бы то ни было – они сами должны быть к этому готовы…

Современники Александра были к нему после Тильзита безжалостны.

Общественное мнение восприняло договор с Наполеоном как оскорбление державы, даже позор; дальнейшие события показали, что это не так, но и «общественное мнение» можно понять. Ему подавай результаты здесь и сейчас – и что ему до мужания и становления царского характера!.. А результаты были таковы: французы нас крепко поколотили несколько раз подряд, после чего законный император Александр униженно просил «самозванца» Бонапарта сменить гнев на милость. В петербургских салонах заговорили об этом горячо, гневно, ядовито, ехидно, с болью, со злорадством – по-всякому, но равно с осуждением и критикой высшей власти.

При этом в большом свете отчётливо вычертились две основные тактические конфигурации. Первая была продиктована искренней горечью поражения, гневом на действительно корявые, неумелые действия правительства: и теоретически, так сказать, это можно признать справедливым; однако, практически… Практически, политология в гостиных, за зелёными столами сродни занятиям «пикейных жилетов» – взялись бы светские критики сами за дело, быстро бы поняли, насколько легко замечать ошибки других и насколько трудно не допускать своих.

Другой мотив мог как вырастать из первого, так и возникать независимо от него. Здесь уже было посерьёзнее, здесь застольное фрондёрство становилось настоящим: интригами, наветами, заговорами… Словом, в империи появилась оппозиция.

Почва, на которой распустился этот политический чертополох, щедро удобрялась навозом и своим родным и заморским. В общем-то, возникло нечто похожее на то, что имело место в последние годы Павловского правления: волею нежеланных обстоятельств в противниках вдруг снова оказалась Англия. Тильзитский мир включил Россию в механизм континентальной блокады – а это означало крайне жёсткие антианглийские меры, вплоть до полного разрыва отношений.

Вот что предписывала блокада: запрещалась всякая торговля с Великобританией – нельзя ввозить английские товары к себе, нельзя везти свою продукцию на острова; прекращалась доставка торговой корреспонденции; подданные Георга III, задержанные на территориях стран, присоединившихся к блокаде, объявлялись военнопленными.

Почему Наполеон так враждебно прицепился к Англии? Было ли в этом нечто психоидное, примерно как у Питта-старшего, только в обратную сторону?.. Отчасти, возможно, да – но в особенном, куда более замысловатом контексте.

Наполеон Бонапарт был личностью сложной, многомерной и взрывной. Наверняка он мог бы быть любопытнейшим объектом психоанализа… Он был одновременно и прагматик и маньяк – что, кстати, вовсе не такая уж редкость, но его-то мания не была пустым бредом. Он зиждилась на самых что ни на есть земных основаниях.

Каково жить во Франции корсиканцу с неестественно обострённым самолюбием?.. Да в общем-то, никак не жить. Корсиканец – ещё не француз, уже не итальянец, здесь чужой и там чужой, и остаётся ему либо обижаться на несправедливость мира, либо бесславно прозябать на своей Корсике среди скал, камней и овечьих стад… что, собственно, для честолюбца одно и то же.

Но вдруг незримая рука подхватывает неказистого парня с окраины – и весь мир послушно прогибается под него. Парень ничуть не удивлён: он-то давно знает о своих талантах, ему лишь не понятно, как этого прежде не замечали другие. Он действует разумно, деловито, и всё у него получается – он вообще превосходный логик, обожает математику, геометрию и шахматы. Обстоятельства не помеха для него, он умеет проанализировать их, просчитать всё (вспомним Аустерлиц!) и принять самое верное решение. И – опять победа. Ещё какая-то часть вселенной валится под ноги триумфатору.

Когда с человеком на протяжении многих лет происходит то, чего по правилам вероятности происходить не может, то сильный и острый ум этого человека приходит к выводу: я избранный. Даже вот так: Я – ИЗБРАННЫЙ. И сверх того – ЕДИНСТВЕННЫЙ. Я должен править миром. Всё указывает на то, всё подталкивает меня к тому. Значит, мне надо жить и действовать именно так.

Лукавый, искушающий умного человека – ещё более изощрённый логик и диалектик, чем его жертва. Он подбрасывает сотни доказательств и подтверждений избранности, которые, падая на трепещущее честолюбие, превращают целеустремлённость и волю в манию, при том ничуть не отнимая силы и трезвости ума.

Когда Наполеону померещилось, что он может всё, он решил, что он должен всё – то есть должен возглавить человечество, облагодетельствовать его. Тут же этот вывод ему дружно и радостно подтвердили его придворные, множество мелких царьков, и даже правители больших держав нехотя, но вроде бы согласились… И лишь одна только Британская империя почему-то упорно отказывалась понимать это – хотя это так очевидно! Но в том, что англичане упрямы до невозможности, Бонапарт давно убедился. И он взялся вразумлять их.

Он принялся за дело с присущими ему энергией, настойчивостью и изобретательностью. Действовал планомерно, системно, решительно – как всегда. Здраво рассудив, что завоевать Британию военной силой сейчас немыслимо, он решил обескровить её экономически… Логично? Вполне!

И при этом он уже не замечал, что его блестящий разум решает совершенно химерическую задачу. Власть искривила взгляд. Он за деревьями не стал видеть леса. Континентальная блокада пыталась бороться с экономическими реалиями, а это почти то же, что бороться с законами физики. Торговля с таким крупным государством как Британская империя составляла существенную часть экономики континентальной Европы. Английские товары пользовались успешным спросом на материке, и наоборот, англичане охотно закупали многое в России, Австрии, Пруссии…

И всё это Наполеон решил волевым порядком прикрыть.

Пример очень житейский и тем более иллюстративный: представим, что в некоем городе есть рынок, где кипит-бурлит купля-продажа. Это удобно и хорошо всем, кроме мэра – по каким-то одному ему ведомым причинам. Он приказывает ликвидировать рынок: торговцев выпроваживают, ворота запирают, а по округе выставляют милицейские посты, дабы никто не смел ослушаться грозного босса. Что из этого выйдет?.. Правильный ответ один: рынок стихийно возникнет где-нибудь в другом месте, а милиционеры станут кормиться не только зарплатой, но и тем, что будут «не замечать» запрещённой торговли.

Если представить себе эту ситуацию увеличенной в тысячу раз – то перед нами примерная картина континентальной блокады. Конечно, она нанесла ощутимый удар по британскому бизнесу: пошли банкротства, разорения, вплоть до самоубийств – и такое, увы, случалось… По всем границам Франции Наполеон разослал тучи жандармов и таможенников, коим надлежало задерживать и конфисковывать английскую продукцию. Но купцы – народ ушлый, а таможенники с жандармами такие же люди грешные, как все прочие; когда у тебя перед носом потряхивают кошельком, содержащим твоё жалованье за полгода службы, очень нелегко не случиться грехопадению… И случалось, конечно. Контрабанда сделалась хоть и рискованным, но сверхъестественно доходным бизнесом, а по острому слову Маркса, нет такого преступления, а которое не пойдёт капитал ради трёхсот процентов прибыли.

Английские товары продолжали расползаться по Европе – удушить Британию экономически у Наполеона не получилось. Разумеется, он знал о коррупции среди таможенников. Пытался бороться с этим. Рассылал проверяющих, надзирающих, карающих – «службу собственной безопасности». Проходило какое-то время… и проверяющие начинали грести в пять раз больше рядовых.

Если такое творилось во Франции, то что же говорить о других странах, принудительно включённых в блокаду! В том числе и о России…

На этой почве, между прочим, испортились отношения между Наполеоном и папой Пием VII – для последнего блокада Англии оказалась очень болезненной мерой, и он вздумал протестовать. Своеволие понтифика чрезвычайно рассердило Бонапарта – в отместку император просто-напросто ликвидировал Папскую область как государство, включив её в состав Франции [59, т.10, 807]. После чего папе, лишившемуся всякой светской власти, осталось только уныло сидеть в Ватикане, вздыхая о давно минувших временах…

Таким образом официально Англия очутилась в недругах Российской империи. Королевские же спецслужбы продолжали работать умело… Несмотря на разрыв отношений, британская агентура в Петербурге действовал вовсю: англофилов среди русской аристократии всегда хватало. Теперь же они особенно активизировались. Масла в огонь подливало и то, что Сперанский, которого знать немедля невзлюбила (выскочка!) явно симпатизировал Наполеону: очевидно, усмотрел во французском императоре родственную душу, поклонницу аналитического интеллекта (и в этом был прав – заметим от себя). Разумеется, грех был бы англичанам не использовать такой потенциал!..

Однако, и безо всяких «Джеймсов Бондов» оппозиция возникла бы. Слишком уж скверным казался многим русским вельможам мир с Бонапартом – мир, делавший, по их мнению, Россию едва ли не вассалом Франции. Это было не так, и ошибки Александра были из тех, на которых учатся… но аристократы знать не хотели о трудностях императорского становления: им подавай побед и славы, а каким путём, это не их заботы. О том должна болеть голова у Александра! – на то он и царь. Если же не справляется…

Лихие времена Орловых, Зубовых в самом начале девятнадцатого века ещё не воспринимались как нечто окончательно ушедшее в прошлое; то есть среднестатистический придворный разум не воспринимал их так, хотя на самом деле прежние привычки в 1807 году становились бессмысленными. Новый император шаг за шагом формировал новую эпоху – незаметно для тех, кто жил, не очень замечая, как меняется мир вокруг них… А ведь Александр вправду изменил этот мир. Он сумел выстроить правительственную систему с несколькими степенями защиты, и то, что так легко удавалось заговорщикам в восемнадцатом столетии – в девятнадцатом если ещё и не стало невозможным, то натолкнулось бы на мощные административные бастионы… Кстати: вполне можно допустить, что сам Александр не до конца сознавал, насколько прочную конфигурацию «сдержек и противовесов» создал он вместе с Негласным комитетом. Во всяком случае, оппозиции – что возросшей самочинно, что питаемой из Лондона – решись она на некие резкие действия, вряд ли бы что-то удалось.

Похоже, это чутко уловила императрица-мать, Мария Фёдоровна, чьё властолюбие было огромным – но здравый смысл её был ещё сильнее. Отчаянный выкрик: «Я буду царствовать!..» не был истеричным импульсом, как показали годы. Она действительно хотела властвовать – и между прочим, придворные «революционеры» это учли, рассчитывали на неё в своих потенциальных комбинациях… Она воспринимала это довольно благосклонно, чем вселяла в них надежды… Но надеждам этим так и не суждено было сбыться.

Отношения матери с первенцем после смерти Павла Петровича были сложными, это правда (при внешней, разумеется, светской учтивости). Императрице трудно было простить малодушие (а может, и предательство, кто знает, что она думала про себя?..) сына. И возможно, при благоприятных условиях она, вероятно, не постеснялась бы отправить своего старшего в отставку. Да вот только условия благоприятными так и не сделались.

Умная Мария Фёдоровна не могла не видеть, что её Александр стал профессионалом власти. То что иным ветреным головам представлялось проще простого – взять и сместить царя, заставить отречься… было в действительности лишь «лёгкостью в мыслях». А вот у Марии Фёдоровны этой опасной лёгкости не было и в помине. По-немецки аккуратная и расчётливая, она (наверное, не обошлось здесь и без обстоятельных и откровенных бесед с дочерью Екатериной, очень любившей старшего брата и ответно любимой им) сделала вывод: слегка играть в оппозицию можно, и даже полезно, а вот в «революцию» – нет; такая игра не стоит свеч.

Видимо она была права. К этому времени Александр и вправду ухитрился оградить свою власть прочным кольцом защитных редутов. Один такой редут – в персонифицированном антропоморфном виде – со временем заматерел и превратился в настоящую административную крепость. Началось превращение при Павле Петровиче, стало ещё более заметным именно тогда, в 1807-08 годах… Следует поговорить об этом подробнее.

 

9

Алексей Андреевич Аракчеев родился в 1769 году в очень небогатой помещичьей семье в Новгородской губернии (теперь это территория Тверской области). Ровесник Александровых друзей по Негласному комитету, он выдвинулся в первые придворные ряды куда раньше их – что следует признать необычайным, почти фантастическим успехом новгородского дворянина. Если Строганов, Новосильцев, Кочубей родились в аристократических семьях, и большой свет был им дом родной, то Аракчееву карьера давалась трудом, горбом, десятым потом. Многие потом удивлялись, в том числе и печатно, и довольно раздражённо: как-де получилось, что едва не четверть века делами великой империи заправлял человек, не имеющий ровно никаких дарований? Не учёный, не дипломат, не полководец, попросту не очень образованный, совсем не политичный, даже каким-то природным умом не то чтоб одарённый?.. Советская же историческая мифология старалась изобразить его совершенной нелюдью. Да и некоторые дореволюционные мемуаристы, например Ф. Вигель (о нём и о его мемуарах в своё время скажем подробнее) не были мягче в характеристиках…

Таковым Аракчеев не был. Но тот недоумённо-риторический вопрос явился, в общем, закономерно. Закономерность в том, что задавали его и недоумевали люди яркие, блестящие, «звёздные», которым казалось странным и, наверное, обидным, что какая-то нудная серость в мундире в чём-то превзошла их. Не в талантах, разумеется – этого они допустить не могли – но в чинах и во влиянии. Отсюда делался горько-вопиющий вывод: в России служебных высот достигают бездари, а всему одарённому и умному ходу нет…

Возьмём на себя дерзость поправить обиженных талантов и светил. Очевидно, им, по складу их натур, не представлялось как дар то, что не требует явно выраженного ума, во всех его ипостасях: в виде интеллекта ли, остроумия, смекалки… Ничем этим Аракчеев, верно, не обладал. Но жизнь – простор для всех, для множества разных действий, она открывает и такие дороги, на которых ум и вдохновение не очень и нужны. Эти дороги выглядят непривлекательно в глазах людей ярких, творческих – вряд ли кто-то из них захочет выполнять ежедневную, рутинную, пошаговую работу. А между тем нередко случается так, что рутинёры и педанты оказываются на вершине, к сердитой досаде многих умников – хотя это справедливо, только и всего. Почему? Да потому, что их дар не бросается в глаза, и кажется, что его нет. А он есть. Возможно, следует назвать это талантом стоика.

Философия стоицизма – если несколько упрощённо – говорит, что каждому человеку – каждому, каждому из нас! – определена хорошая дорога его судьбы; иначе говоря, максимально благоприятная совокупность жизненных обстоятельств. Задача человека – так их угадать и так в них встроиться, чтобы они заработали сами, чтобы повели по той самой дороге, одной верной среди сотен других. В житейском измерении это проявляется в случайном вроде бы выборе профессии, в неподходящей, на первый взгляд, женитьбе, в знакомстве с теми или иными людьми… Тогда говорят, что человеку везёт.

На самом деле везёт всем. Жизнь каждому подбрасывает подсказки, выводящие на ту самую, персональную дорогу – но почему-то мало кто даёт себе труд уловить в мимолётном событии стрелку, указатель: куда надо идти, чтобы выйти на верный курс. А кто-то узнаёт – и умные, и не очень. Для этого особого ума не надо, хотя как таковой он, конечно, не помеха. Но главное – наблюдательность, внимание, терпение, трудолюбие… словом, весь набор прописных и, возможно, надоевших, истин, но не перестающих быть истинами оттого, что они надоевшие и прописные.

Всё это сошлось в Алексее Аракчееве – и выстрелило, к удивлению многих, в том числе и его родителей. Отец, Андрей Андреевич, с огромным трудом определивший своего старшего в Артиллерийский корпус, в мечтах видел сына майором, а мечтать о большем просто не видел смысла: Андрей Андреевич совершенно искренне и простодушно полагал, что без должных связей этого большего быть не может, что генералами суждено быть только детям генералов…

А возможно, ещё нечто неуловимое, нечто особенное было в Алексее Андреевиче, чего не сумел разглядеть никто?.. Мы к этому в своё время вернёмся.

В корпусе Алексей числился одним из самых примерных курсантов, однако (а вернее всего, именно потому!) товарищи его недолюбливали. Возможно, и не только потому?.. Пожалуй, есть здесь нечто симптоматичное: те причудливые качества, что впоследствии развились в почти патологические, видимо, наблюдались в характере Аракчеева уже в юности, и неблагообразная его репутация в отечественной истории не на пустом месте возникла. Без ненужной деликатности приходится признать, что он попросту был тяжёлый, нудный, неприятный тип, с элементами какой-то ломброзианской жестокости, к тому же и морально не очень чистоплотный (хотя в иных случаях был честен и справедлив до щепетильности – этого не отнять). Но при всём том он действительно нашёл себя в жизни, наверняка ни кем иным, кроме чиновника высокого ранга он не мог состояться, и его титулы, чины, ордена вполне заслужены. Нашёл, и жизнь ответно помогла ему, ибо найти – немалого стоит. Не всякому таланту это дано!

Аракчеева заметил и приблизил Павел – ещё не будучи императором, в «гатчинский» период. А во время краткого Павловского царствования Алексей Андреевич сделался едва ли не наперсником императора, с удивительной быстротой стал бароном, а затем и графом. Правда, и буйным, громовым опалам Павла Петровича подвергался тоже – в том числе и той, которая для самого Павла стала роковой. В критический миг выяснилось, что самым необходимым человеком является всё-таки Аракчеев, некогда в высочайшем гневе удалённый из столицы. За ним послали – но Пален тоже не был дилетантом. Он успел, а Аракчеев – нет. Немного не успел…

Александр хорошо знал Аракчеева ещё по Гатчине. Отношения у них сложились вполне приязненные, но в годы «прекрасного начала» граф несколько стушевался, отошёл на второй план. Что и весьма понятно: то как раз была эпоха блеска и пира мысли, к чему Алексей Андреевич был приспособлен слабо; однако ж, прошло время, и он вновь неотложно потребовался. Вновь оказалось, что без него как без рук.

Факт есть факт, и никуда от него не деться: граф Аракчеев упорно и закономерно оказывался лучшими «руками» российских царей. Собственно, это и есть «найти себя»: совпадение места работы и дара. Всё-таки был у Алексея Андреевича дар, был! Он был скромен, с ним наверняка не стоило стремиться в литературу, философию, науку. Граф и не стремился; как, в сущности, не стремился и в политику. Что он и в сам деле умел делать на «отлично» – надзирать, следить и заставлять. Возможно, он делал это феноменально. Он как-то сумел поставить себя так, что одно упоминание о нём вызывало у окружающих сперва пугливую дрожь, и сразу же – страшный приступ трудолюбия. Работать, работать и работать! и при том помалкивать – на всякий случай. Вот что мог Алексей Андреевич. Так разве же это не дар?!..

 

10

Исследователи творчества Достоевского дружно отмечают во многих его романах приём «двойного героя»: персонажа-резонёра, философствующего или практически воплощающего определённые принципы, оттеняет другой, в котором теоретик, к неприятному удивлению своему, узнаёт собственные идеи, но воспринятые иным умом, с иной мировоззренческой установкой – и оттого ставшие пошлыми, нелепыми, зловеще-искажёнными, ещё невесть какими… Литературоведы находят данный мотив в парах: Раскольников – Свидригайлов, Ставрогин – Пётр Верховенский, Иван Карамазов – Чёрт… Наблюдение достаточно верное и тем более справедливое, что Достоевский, очевидно, заметил эту закономерность в реальной жизни. Хорошенько всмотревшись, можно увидать немало тому примеров: как удивительно, в неожиданном, неуловимом ракурсе схожи бывают человек просвещённый, широко и сильно мыслящий – и некто сумеречный, хотя со странной светящейся, блуждающей точкой в душе, как бывают схожи оригинал и шарж. Как дневной и ночной ландшафт. Как рассвет и закат.

Императору Александру жизнь сама, твёрдыми приёмами отбирала сподвижников – и вот, распорядилась так, что к 1808 году ближайшими из них, незаменимыми, стали двое, совсем не похожие и гротескно похожие один на другого: Михаил Сперанский и Алексей Аракчеев. «Друг друга отражают зеркала, взаимно искажая отраженья…» Двум столпам власти вряд ли приходило в голову, что каждый из них – кривое зеркало другого, а ведь оно и вправду было так…

Сперанский – интеллектуал, мозговой центр государства. Сильный, но сугубо аналитический разум, приложенный к управленческой деятельности, не мог, видимо, не привести его обладателя к идее универсальной правящей машины, то есть такого устройства Российской империи, которое работало бы безостановочно и исправно при любых персоналиях и любых обстоятельствах. Иначе говоря – административный перпетуум-мобиле, способный сам себя по ходу дела чинить, ремонтировать, исправлять не чьей-либо персональной волей, но совокупным действием множества обезличенных воль, каждая из которых сама по себе ничто, а вместе они – Левиафан. Надо бы, полагал Михаил Михайлович, продумать такую систему, выстроить, запустить… а уж дальше она пойдёт работать сама по себе.

Некоторые исследователи упрекали и упрекают поныне Сперанского в масонстве: именно упрекают, горячо и сердито, как бы априори определяя вредоносность масонства вообще и Михайлы Михайловича в частности. Идеологема о государстве-автомате и людях-запчастях этого автомата действительно вполне масонская, а вернее, она просто в русле, в интеллектуальной моде того времени – но, думается, никакого сатанинского умысла в ней не было, вне зависимости от того, мыслил так масон или не масон. Это типичнейший простодушный рационализм, отросток наивной веры в способность разума понять, организовать и упорядочить всё. В данном случае – социальную жизнь.

Может показаться, что такая псевдо-вера (которая, конечно, «псевдо»!) должна абсолютно исключать веру настоящую: не сочетаются эти два качества в одном человеке, или – или… Но закон исключённого третьего вещь всё же ограниченная: бытие человеческое не любит слишком уж схематичных сюжетов, с удовольствием сочетая несочетаемое. Сын священника Михаил Сперанский, выросший в духовной среде, естественно впитал её в себя – а детство остаётся в человеке навсегда, если даже потом человек всю жизнь воюет с ним, со своим детством. Да потому, собственно, и воюет, что чувствует его странную, неизъяснимую силу: силу маленького ростка, пробившегося сквозь камень… Самые неистовые русские атеисты чаще всего были выходцами из духовного сословия – и этот их атеизм был скорее анти-теизмом, ни чем иным, как верой, пусть и анти-верой…

Сперанский атеистом совершенно не был. Более того, он воистину полагал себя православным человеком. И при том, как государственный деятель он действовал так, словно никакой веры и никакого православия на свете нет, а есть лишь политическая необходимость… «Царство Божие внутри нас, – говорил он, – но нас самих там нет» [30, 120]. От менеджера-теоретика, очевидно, веры и не требовалось.

Сегодня, с расстояния двухсот лет, этому удивляться незачем. Не стоит удивляться и тому, что это было в Российской империи, государстве, официально и настойчиво позиционировавшем себя как православное. Ничего странного: в течение столетий в христианской цивилизации вера и повседневность разъезжались в стороны, и то был объективный исторический процесс…

Аракчеева подозревать в масонстве не приходило в голову никому из самых отъявленных недоброжелателей. И правильно. Вся идеология, вся психологическая аура масонства бесконечно чужда душевному строю графа. Вряд ли, правда, его душу назовёшь светлой, прозрачной, ясной – но её сумрак вовсе не масонский, шуршащий и извилистый; нет, то, скорее, сумрак казармы: строгий строй нар и тумбочек, сапоги, голые стены… Это настоящий порядок – наверняка думал Алексей Андреевич и ещё думал, что хорошо бы, когда б такой порядок настал по всей России.

Было, впрочем, в этой душе кое-что ещё: тёмные закоулки, тщательно запертые на ключ, а что в них – о том позже.

Нет совершенно никаких сомнений, что сам Аракчеев считал себя истинным христианином. Но вот со стороны назвать житие графа христианским как-то рука не поднимается… Не стоит, впрочем, воспринимать это как обвинение; да, в полумраке графской психики были совсем уж таинственные углы, куда лучше всего заглядывать записным фрейдистам – но вообще говоря, был он человек как человек, не самый лучший, не самый худший. Его мировоззрение также адекватно отражало некую часть тогдашней эпохи – какую-то другую, но объективно присутвующую в этом подлунном мире её часть. Он, вероятно, просто не мог, да и не хотел представить иного мироустройства – и идеологию имперской, дворянской России по суровой простоте разума воспринимал как действительное православие, правду и справедливость, чему и служил истово.

Если продолжить метафизические аналогии, то можно выразиться так: к началу 1808 года поле тяготения российской власти, приобретшей облик Александра I, по закону единства и борьбы противоположностей притянуло на ближнюю орбиту две контрастные планеты. Разумеется, они, Аракчеев и Сперанский, невзлюбили друг друга, при том, что, конечно, вынуждены были взаимно терпеть: слишком уж, слишком уж разные люди, ничего похожего, ни одной чёрточки… Хотя, пожалуй, не в противоположности дело – потом, много лет спустя, оба они сосуществовали в системе власти вполне мирно, чуть ли не по-приятельски. Тогда их, должно быть, свело слишком близко, замкнуло в системе политической гравитации: обоюдно не любя и сторонясь друг друга, они диалектически заполнили ту самую ближнюю орбиту, создали устойчивость и функциональность власти. Сперанский – стратег, Аракчеев – тактик. Сперанский – фронт, Аракчеев – тыл. Сперанский – будущее, Аракчеев – настоящее…

Последнее состоялось с точностью до наоборот, но тогда о том ещё никто не знал.

Аракчеев 13 января 1808 года сменил на посту военного министра Вязьмитинова. Для последнего очень уж несчастным образом сложились обстоятельства… Граф Сергей Кузьмич вызвал сильное неудовольствие императора: человек он был мягкий, добродушный, в финансовой отчётности совсем не разбирался… и под его незлобивым началом вконец расшалились армейские интенданты – воровство сделалось совершенно бесстыжим. Слухи о непорядках (возможно, искривлённые некими «доброжелателями» в нужную им сторону) дошли до Александра, тот разгневался, принял строгие меры – интендантский корпус отлучался от права носить военную форму (по тем временам – страшный позор!). С такой же оскорбительной формулировкой был уволен в отставку и сам министр: «без права ношения мундира».

Аракчеев, приняв должность, разобрался в ситуации и нашёл, что Вязьмитинов не виноват: он чист и простодушен, его обвели вокруг пальца проныры из интендантства. И тогда… Алексей Андреевич сам подал в отставку – мотивируя это тем, что с его предшественником поступили несправедливо.

Был ли это виртуозный политический трюк или на самом деле честная прямота верного служаки?.. Как знать! Нам известен результат: император Аракчееву поверил, перепроверил дело и убедился, что новый министр был прав. Отставка его принята не была, а Вязьмитинову возвращены и мундир и монаршая благосклонность: генерал вплоть до самой своей кончины остался в числе приближенных ко двору [5, 332].

Аракчеев обеспечил Александру спокойный тыл – он это умел. Вельможные диссиденты попритихли. Фрондировать они, правда, не перестали, но теперь их свободомыслие блуждало и шептало где-то по углам и закоулкам «света». Это было не опасно.

И вот тогда-то Александр со Сперанским могли заняться настоящим, главным делом.

 

11

На бюрократическом Олимпе всегда тесно: места мало, а желающих хоть отбавляй. Покинуть же сонм добровольно – на это очень редко кто решается.

Поэтому даже если б Сперанский был не «поповичем», а природным дворянином, наверху никто бы не спешил перед им расступиться. И Александр прекрасно понимал это, и понимал ещё, что действовать напролом здесь неприемлемо. И он пошёл обходным путём: назначил Сперанского своим статс-секретарём, в сущности, чиновником по особым поручениям. Не стоит, однако, думать, что это было что-то вроде адъютанта: всё же поручения не чьи-то, а царские. Скорее, Сперанский стал министром без портфеля. К тому же поручение, по большому счёту, было одно: обустроить Россию. С соответствующими для решения данной задачи полномочиями.

Таким вежливым и хитроумным маневром реформаторы обошли на вершине всех и принялись за дело.

Апогеем влияния Сперанского считаются 1809-10 годы. Год 1808 почти весь ушёл на черновую, подготовительную работу. За этот год Александр и его первый сановник очень сблизились, можно сказать, что они стали друзьями… Осенью должна была состояться встреча Александра с Наполеоном – второе (и, как оказалось, последнее) рандеву правителей Восточной и Западной империй; она и состоялась, эта встреча: в сентябре-октябре, в прусском городе Эрфурте. Разумеется, царь включил в свою дипломатическую команду и Сперанского.

Михаил Михайлович относился к Наполеону с глубоким пиететом: его сильный ум угадывал такой же в Бонапарте, и не мог не уважать подобное, тем более, что оно сумело организовать и пустить в ход столь мощную государственную машину… В Эрфурте два этих интеллектуала познакомились, пообщались – и остались в самых выгодных впечатлениях друг от друга. Наполеон, вдобавок ко всем прочим своим качествам, был, конечно, и актёром. В лучах всеобщего восхищённого внимания он расцветал, это внимание было для него род энергии – и он сверкал и гремел внезапными, ослепительными эффектами. Можно не сомневаться, что в Эрфурте он блистал, как Гаррик в «Короле Лире»: после Тильзита Французская империя вознеслась к зениту своему.

Зенит в нашем земном мире, однако, имеет то неприятное свойство, что он – конец подъёма. Дальше – спуск. Правда, выясняется это запоздало и с сожалением… Разве что ясновидящие вроде Авеля действительно способны заранее знать подобное – и это без малейшей иронии; но их-то как раз о том не спрашивают.

Справедливости ради нужно сказать, что первые тревожные звоночки для Бонапарта уже прозвучали. В Испании – в недавнем прошлом союзнице, а теперь, по сути, оккупированной стране, где напором французской дипломатии королём был сделан брат Наполеона Жозеф. Но сам Наполеон не сумел расслышать в этих сигналах с юга тревожные мотивы своей будущности…

К слову: с испанского трона братья сместили всё тех же Бурбонов – в восемнадцатом веке разные колена этой династии правили как во Франции, так и в Испании. В последней, претерпев много исторических невзгод, Бурбоны царствуют и сейчас, и современные французские монархисты (есть такие!) вполне всерьёз считают нынешнего испанского короля Хуана Карлоса II претендентом на потенциальный французский престол.

Народное возмущение против французского владычества покоритель мира воспринял как досадную, но быстро устранимую помеху. Пустяки и мелочи, считал он; в два счёта разгоним эти банды.

Не разогнал. Вообще, испанская война для императора Наполеона так никогда и не кончилась – «банды» оказались не бандами, а всей страной, не пожелавшей содержать на шее соседей-благодетелей. Можно победить армию, но никогда не победить народ – эту истину Бонапарту довелось постичь не отвлечённо, а совершенно конкретно, правда, опять-таки с фатальным запозданием…

Но в Эрфурте царила эйфория от успехов. Трепеща, крылья вдохновения ещё держали Наполеона в зените. Александр, правда, уже знал цену этому трепету, грому и блеску, а вот у Сперанского, впервые оказавшегося в центре мировой политики, глаза оказались велики от восторженного изумления.

Это немного странно: Сперанский, такой аристотелианский, прохладно-аккуратный ум, стремившийся создать государство-автомат, бесперебойно работающее независимо от личностного наполнения, открыто восхищался совершенно противоположным: имперской Францией, государством, созданным одной-единственной личностью и на этой личности держащимся. Да, какое-то время Наполеонова держава была всесокрушающей, почти сверхъестественной машиной. Но ритм её работы был безумный, на износ, и он в любом случае не мог быть долгим, ни экономически, ни политически… Впрочем, разум человеческий необъятного объять не может, какой бы он ни был развитой и мощный. И почему б не заблуждаться даже Сперанскому?.. А от самого создателя этой Гомерической системы он удостоился высшей, хотя и неофициальной похвалы, ставшей, наряду со многими прочими афоризмами императора, историческим преданием. В какой-то из бесед, поражённый интеллектом русского статс-секретаря, Бонапарт воскликнул: «Государь, не согласитесь ли Вы уступить мне этого человека в обмен на какое-нибудь королевство!..» [86] Александр шутку оценил, улыбнулся, ответил изящной и незначащей любезностью… В свите же его переглянулись, ядовито ухмыльнулись. Запомнили. Для свитских «выскочка» был как заноза в самом ранимом месте души.

Ну, а в целом переговоры – как сказали бы сейчас, саммит Россия-Франция – проходили ни шатко ни валко. Партнёры темнили и хитрили, обещали, уверяли, каждый зная, что обещаний своих не исполнит, и зная, что собеседник об этом знает… Игра была не столько сложной, сколько путаной и утомительной, блуждающей в неустойчивых лабиринтах логических дизъюнкций и импликаций: «или… или…», «если… то…». Если Австрия нападёт на Францию, то Россия… Если Россия претендует на обладание Финляндией… Если в русско-турецкую войну на стороне Турции вмешается Австрия, то Франция…

А если отвлечься от этой преходящей актуальности и спросить главное: понимал ли Александр, что рано или поздно ему придётся вновь сразиться с Бонапартом?.. – то как ответить на этот вопрос? Более вероятно – скорее да, чем нет. Понимал. Во всяком случае, старался выгадать время и позицию, ради чего и берёг союзнические (а точнее, псевдосоюзнические) отношения с Францией, предоставляя Наполеону возможность овладеть Европой всей, до последнего ничтожного герцогства, сознавая, что время идёт и работает на него, на Александра: Наполеон в своих войнах слабеет, а Россия постепенно, шаг за шагом, но восстанавливается, набирает силы.

Ну так что же, в таком случае можно счесть Александра почти провидцем?! Почти, почти – эта осторожная оговорка здесь к месту. Вряд ли он мог провидеть и предвидеть все нюансы, вплоть до дней и часов; но он тонко прочувствовал ситуацию, он сумел верно проложить курс меж всеми Сциллами и Харибдами, внешними и внутренними – что стоит немалого. Политическая интуиция царя сработала безупречно.

Наполеону с его размахом в Европе было тесно, он давно уже рвался на простор: в Азию, в Африку… «Только на Востоке создаются великие империи!» – говаривал он. Совершить Индийский поход совместно с Павлом I не вышло – но вот, спустя почти десять лет, потребовавшихся на усмирение Запада, можно вновь взяться за Восток.

К этому времени страстная корсиканская фантазия, видимо, совсем оторвалась от реальности. Бонапарт видел себя магом, который может всё, которому этот мир сам спешит пасть под ноги… ради одного него всходит солнце, бегут дни, океаны плещутся вокруг материков, звёзды слагаются в созвездия!.. Всё, всё для него, это ж яснее ясного. Весь этот белый свет создавался лишь потому, что в нём когда-то должен был появиться Наполеон Бонапарт.

То была иллюзия, обман мировоззрения. Кто-то сыграл с Наполеоном жестокую шутку. Кто? Вопрос риторический, но каждый волен отвечать на него по своему разумению…

Александр знал (в том числе имел агентурные данные), что его заклятый друг рвётся на Восток, в бескрайнюю азиатскую ширь, и вряд ли кто-либо сможет отвлечь его от этой идеи-фикс. А между Европой и Азией находятся два государства: Российская и Оттоманская империи, две наследницы Византии, духовная и территориальная, более ста лет едва ли не беспрестанно воюющие друг с другом. Вот и сейчас, после коротенького союзничества, вновь война, вновь бои, сразу на двух фронтах: на западном Кавказе и в Валахии. Французам была выгодна эта война, изматывающая обе державы, и французская дипломатия (сначала во главе с Талейраном, потом без него, но с равным усердием) умело маневрировала, науськивая русских на турок и турок на русских… А кроме того, вся Европа, независимо от союзнических ли, враждебных ли отношений внутри неё смертельно боялась чрезмерного усиления России на Средиземном море, в особенности же контроля над Проливами – и Наполеон тут не исключение, тем более с его-то восточными планами! Словом, Александру приходилось держать в уме старую мудрость: надейся на лучшее, но ожидай худшего.

Любая историческая аналогия условна. Сходство в чём-то одном отнюдь не предполагает сходства в другом. И всё же нельзя не заметить параллелей в двух разных эпохах: перед обеими Отечественными войнами в нашей истории. Оба раза руководство страны вынуждено было заключать союз с будущими противниками, оба раза было уверено, что наступит момент, когда насильственная дружба разлетится в прах… И оба раза почему-то оказывалось не готово к войне. Конечно, этому можно найти множество вполне рациональных причин, всё проанализировать, разложить по полочкам. Но всё равно останется нечто неуловимое, необъяснимое, ускользающее от самой изощрённой логики…

Эрфуртская встреча не то, чтобы кончилась ничем, но продлила неустойчивое статус-кво мировой политики. Однако, пусть и неустойчивое, но оно всё же сохранилось, позволило взяться за внутренние дела, не менее долгие и трудные, чем дела внешние…

 

12

Пушкинское «в лице и жизни Арлекин», с размаху прилепленное к Александру, в чём-то верно, в чём-то нет. Если поэт имел в виду какое-то фальшивое гаерство, то, конечно, это несправедливо. Но актёром император был, и талантливым, только совсем другого склада, нежели Наполеон. Тот был слишком уж упоён собой, а Александра жизнь заставила овладеть искусством перевоплощения – и при этом он воспринимал и переживал происходящее с ним глубоко, на самом деле существуя в предлагаемых обстоятельствах, предвосхищая Станиславского. «Северный Тальма» – назвал его Наполеон именно в Эрфурте (Франсуа Жозеф Тальма – знаменитый драматический актёр того времени). Может быть, царь сам не замечал того, артистизм его сделался личиной, приросшей к лицу… Каким он был наедине с собой? Вероятно, и плутая по бескрайним просторам духа, он был разным: искренне разным, трагически разным. Он хотел того и к тому стремился, что оказалось выше его сил, а жить только по силам – значило для него забыть правду. Он знал свою правду, но был слабее её. И понимал это. А современники не понимали его. Они лишь замечали, что перед ними странный человек – зыбкий, текучий, неуловимый, человек-облако. Другой! вот лучшее слово. Он был другой. И это было трудно понять. Это раздражало. Этого, видно, не хотели прощать.

Тем более, что слабости его были такие же, что и у всех. Другие люди другие в чём-то не очень понятном, а в слабостях, пороках они точно те же, что и всякий мещанин… Те же? Пушкин, например, был с этим не согласен – он зло написал о зубоскальстве публики, узнавшей о каких-то тёмных делишках Байрона. Вот тебе и гений! – радостно ухмылялись обыватели. Такой же мелкий, такой же гадкий, как мы… Разве не так?..

Нет! – ответ Пушкина. Нет! – говорит он с гневом. Врёте! Байрон мог быть гадким, мелким человеком, но он и мелок не так, как вы, и гадок не так как вы – вы мельче, гаже, а он велик даже в гадостях!..

С Пушкиным и в этом случае можно согласиться, можно не согласиться, но что здесь правда – то, что можно простить слабости и даже некие (до определённой степени, разумеется) моральные падения, если в жизни человека не это было главным – а вершины. По ним стоит ценить личность, а не по провалам и подпольям.

Ну, а подполья всё-таки – какими они были в жизни Александра?..

Так называемая личная жизнь его в юности отличилась чрезвычайно ранней женитьбой, а потом потекла, в общем, примерно так же, как у миллионов других, совсем не царственных мужчин. Хотя, разумеется, были и свои тонкости, присущие, впрочем, не императору, а просто человеку, Александру Павловичу Романову. Свадьба шестнадцатилетнего юноши и четырнадцатилетней девушки имела цель скорее политическую, нежели физиологическую, но и эту последнюю функцию она, конечно, исполнила тоже – спасибо всеобъемлющей бабушке… Познать в таком возрасте страсти плотской любви – дело двусмысленное. Конечно, «Амур и Психея» охотно предавались сладостным минуткам, но сколь рано это вошло в их жизнь, столь быстро им и надоело. Натешились. Что совершенно закономерно: супружеский секс сделался обыденностью, скучной и пресной, как всё обыденное. Поэтому ничего удивительного, что и Амур и Психея принялись искать общения на стороне.

Не надо, наверное, объяснять, отчего Александр не испытывал недостатка в женском внимании. И, надо признать, относился к этому неравнодушно. Но всегда трезво. Он умел властвовать собой и головы не терял. Даже в любовных увлечениях, в которых, в общем-то, себе не отказывал.

Многие придворные красавицы пытались обольстить и покорить великого князя, а затем императора – удалось же это лишь одной, Марье Антоновне Нарышкиной, урождённой княгине Святополк-Четвертинской, польке по национальности. Хотя и многим другим прелестницам Александр охотно уделял минуты мужского внимания…

Мария Антоновна была невероятно хороша собой.

Государь увлёкся ею в 1804 году, ещё в эпоху «прекрасного начала», и это увлечение стало настоящей любовью, на много, много лет. В отличие от супруги, Нарышкина не вызывала у него рутинного привыкания; почему?.. тайна сия знакома многим, но велика есть. Отношения с женой, правда, оставались всегда в рамках благоприличия: развод царственной четы в те времена – вещь практически невозможная… Да и не только в том дело.

Всё-таки супруги за годы нажили взаимную привязанность и дорожили ею. В громовое царствование папеньки, который утром обнимал и целовал, а вечером грозил расстрелять, молодые люди, случалось, находили спасение лишь наедине друг с другом: утешали, подбадривали один другого, вместе, обнявшись, плакали… Такое не забывается. Они и не забыли. А всё прочее дело житейское.

Но житейское – не значит лёгкое. Императрица восприняла роман мужа непросто. Её можно понять, можно посочувствовать: в самом деле, узнать, что самый близкий тебе человек, с которым делилась самым сокровенным, теперь так же близок, так же делится с кем-то другим… Тяжко это, ничего не скажешь.

От огорчения ли, ещё от какой причины, Бог весть – но и у Елизаветы Алексеевны моральные устои подкосились тоже. Подкосил их некий ротмистр Алексей Охотников, гвардеец-кавалергард, красавчик, разумеется – типичный герой-любовник придворной сцены. Ничем другим ротмистр себя не зарекомендовал, возможно, просто не успел: адюльтер [предполагаемый?.. – В.Г.] с царицей стоил ему жизни. Осенью 1806 года Охотников был убит при каких-то невнятных обстоятельствах. Молва почему-то осторожно загуляла вокруг Константина Павловича: то ли он счёл себя оскорблённым за брата, то ли сам неровно дышал к невестке; то ли память о мадам Араужо была ещё свежа [73, 137]… Но, в общем, трагическое это происшествие недолго волновало свет – если кто и горевал, то лишь Елизавета, да и той положение не позволяло горевать открыто.

Слухи приписывают женолюбивому Александру Павловичу довольно много детей от разных женщин, но слухами они и остаются. Что же касается детей законорожденных… Первого ребёнка, дочку Марию, супруги родили ещё в годы правления Павла Петровича: тот в последний раз стал отцом всего-то на год раньше, чем стал дедом.

Слово «дед», право же, на редкость не вяжется со взрывным, неуёмным Павлом. Да он недолго таковым и был: бедная девочка прожила чуть более года, и больше своих внуков энергичный император не увидел. К рождению же старшей внучки отнёсся с некоторым скепсисом; увидев чернявенькую кроху, съязвил: «Возможно ли, чтобы у мужа-блондина и жены-блондинки была такая дочь?..» [68, 72] – но вдаваться в подробности не стал.

Кратенькая жизнь девочки как-то не оставила следа в бурной жизни её отца, гонимого всемирными бурями. И биографы если вспоминают о малышке, то мельком, на бегу. И в Исторической Энциклопедии – в древе династии Романовых – ей уделён квадратик с надписью: «Мария 18.V.1799-27.VII.1800» [59, т. 12, 131]. Вот и всё. Конечно, мать любила её, ласково называла Мышкой (Mauschen – по-немецки), плакала, страдала, когда бедняжка умерла от болезни… Но и это прошло. Прав был царь Соломон.

Может быть, тут нечего печалиться: дитя покинуло наш мир почти безгрешным, сразу обретя ясный свет вечности, в отличие от многих тех, кто бесцветными годами прозябал на Земле… Может быть. Но всё же почему-то так грустно бывает иной раз обернуться в прошлое, грустно думать, что крохотное существо ушло из этой жизни в вечную, не успев испытать отцовской любви, которая – кто знает! – могла бы стать драгоценной земной отрадой, поживи маленькая Мария хоть немножко подольше.

С младшей дочерью Елизаветой, родившейся в 1806 году, тоже вышло нескладно. Неофициальные источники довольно дружно утверждают, что девочка была ребёнком Охотникова, официальные, естественно, на сей счёт хранят благоприличное молчание… Но всё это не суть важно – ибо маленькая Лиза, к несчастью, разделила судьбу Марии и ещё одной сводной сестрёнки, дочери Александра от Нарышкиной: скончалась в возрасте полутора лет.

Зато редкостным долгожителем оказался сын Марии Антоновны по имени Эммануил – он созерцал грешный мир едва ли не сто лет. Этого человека тоже иногда называют сыном Александра [86], во что, признаться, не очень верится. Правда считать ли его отцом самого князя Нарышкина, Дмитрия Львовича?.. Вопрос! Мария Антоновна была дама-загадка, историкам, биографам очень непросто выявить последствия её ветреного характера.

Что до Дмитрия Львовича, то как личность он являл собой немногое. Молодым человеком застал Екатерининский двор, стал его неотъемлемой частью – да, можно сказать, таковой и остался. Новый век не задел князя – видимо, очень уж комфортно ему жилось в старом. Собственно, никто его там особо и не беспокоил: меняющийся мир менялся без него. Князь этому миру был не очень нужен, да и сам в него не рвался.

Потомственный аристократ, Дмитрий Львович всю жизнь провёл в «свете» и ничем другим отродясь не занимался. Давал балы, сам посещал их, с важным, осанистым видом толковал о всякой чепухе, с таким же видом играл в карты – вот вся его «трудовая биография». Носил придворный чин обер-гофмейстера (очень высокий, II класс в Табели о рангах), но светские проказники язвили, что главный титул у него другой: «снисходительный муж» [44, т. 3, 97]… С возрастом обер-гофмейстер приобрёл не только множество рогов, но и нервный тик – бывало, в разговоре невроз вдруг дёргал его лицо так, что непривычный человек мог опешить. Правда, в петербургском высшем обществе непривычных почти не было: Дмитрий Львович казался там приложением от сотворения мира.

Государь к «снисходительному мужу» благоволил, как, впрочем, и ко всей семье Нарышкиных. Но особенно – к дочери Софье, с в о е й дочери. Относительно отцовства Софьи разногласий нет; болезненная, слабая, она росла замкнутой, мечтательной и ранимой. Со временем узнала о тайнах семейного алькова, тогда Дмитрия Львовича стала называть дядей… Это, конечно, несколько странно, и даже отдаёт каким-то неприятным ханжеством, но ведь и сама Софья Дмитриевна (всё-таки Дмитриевна!) была странная девушка – воистину дочь своего отца. Два странных, в чём-то чуждых этому миру человека, они стали очень близки друг другу – правда, позже, на закате дней своих.

Печальной была эта дружба, именно закатной: так бывает, когда за плечами долгая, трудная, так и оставшаяся непонятной жизнь…

Впрочем всё это будет потом. Тридцатилетнему императору жизнь не давала вздыхать, тужить, даже если этого ему иной раз и хотелось. Большая игра крепко взяла его в свои объятья, он уже не мог вырваться из них.

 

13

Тильзитский мир был для России труден.

Континентальная блокада разоряла не только Англию, но и самих блокирующих – в частности, многие отечественные помещичьи хозяйства: русско-английские коммерческие связи составляли вполне существенную часть внешней торговли империи. Макроэкономические показатели сразу же поползли вниз. Возник дефицит бюджета; ассигнации, введённые ещё Екатериной, и прежде постепенно обесценивались – а с 1807 года их курс стал падать стремительно.

В 1769–1843 годах в Российской империи фактически сосуществовали две валюты: металлическая и бумажная, при одинаковом номинале стоимость их была очень разной. Впрочем, до 1786 года всё шло относительно ровно, а вот затем ассигнации прекратили обменивать на серебро, и курс их пошёл вниз. Павел I пытался было восстановить свободный размен, но это у него не получилось.

Послетильзитская эпоха, а пуще того война с Наполеоном вызвали гиперинфляцию бумажного рубля – к 1817 году он падал в цене до 20 копеек серебром, то есть 1:5. И в 1818 году была, наконец, проведена решительная финансовая санация – из обращения были изъяты около 240 миллионов рублей ассигнациями, попросту физически уничтожены. Кроме того был введён свободный обмен бумажных денег на государственные облигации, приносящие не такой уж большой, но стабильный доход. Это сразу подняло курс банкнот и даже на какое-то время они сделались престижными [32, т.5, 319].

Занятно: по некоторым косвенным данным наблюдательный человек может довольно точно определить время действия Гоголевских «Мёртвых душ», в тексте «поэмы» прямо не указанное. Наполеон низложен окончательно, но ещё жив (умер в 1821-м), содержится в английском плену на острове Святой Елены; городские чиновники выдвигают потрясающую гипотезу: а не есть ли Чичиков сбежавший и переодетый Наполеон, потому что «…англичанин издавна завидует, что, дескать, Россия так велика и обширна, что даже несколько раз выходили и карикатуры, где русский изображён разговаривающим с англичанином. Англичанин стоит и сзади держит на верёвке собаку, и под собакой разумеется Наполеон: «Смотри, мол, говорит, если что не так, так я на тебя выпущу эту собаку!» [19, т.5, 205]. Сам же Чичиков, вразумляя «дубинноголовую» помещицу Коробочку насчёт преимущества продажи ревизских душ, соблазняет её наличными деньгами, причём именно бумажными: «Там вы получили за труд, за старание двенадцать рублей, а тут вы берёте на за что, даром, да и не двенадцать, а пятнадцать, да и не серебром, а всё синими ассигнациями»[19, т.5, 52].

(«Синие» – пятирублёвки, цвет нам ещё памятный по советским купюрам. Это не просто так: неграмотные люди не могли прочитать символы и надписи на купюрах, различали их лишь по цвету, который государство старалось сохранить неизменным: трёшки – зелёные, пятёрки – синие, десятки – красные, отсюда и «червонец»)…

Таким образом, несложное дедуктивное размышление позволяет утверждать, что странные приключения П. И. Чичикова имели место в 1818–1819 годах.

Правда, Гоголь не был бы Гоголем, если бы всё в его текстах было строго хронологизировано – напротив, он всегда отличался чрезвычайной вольностью по отношению ко времени, это прямо-таки его фирменная черта; например, действие «Тараса Бульбы», если вчитываться внимательно, можно проассоциировать и с XV, и с XVI, и с XVII веками… В «Мёртвых душах» подобной щедрости нет, но всё же другой эпизод заставляет подумать, будто бричка кучера Селифана колесила по Руси в 1821–1823 годах…

Итак, Тильзитский мир – что же, он стал тотальной неудачей? Нравственное посрамление, экономическое разорение… Император Александр оказался самым банальным образом бит на внешнеполитическом фронте?

Нет. Доля истины в упрёках есть, но всё же это не так.

Невыгодное экономически, невыгодное идеологически, перемирие с Наполеоном оказалось всё же выгодно политически. Правда, невозможно отрицать, что эта выгода случилась лишь после того, как проиграно было если не всё, то многое, и в этом многом вина императора очевидна – в конце концов, он глава государства, а потому отвечает за всё, что в нём происходит, и за промахи не только свои, но и подданных. Однако, на ошибках учатся! Не все правда, но Александра в этом никак не упрекнуть: уж кто-кто, а он учиться умел. И пятилетку перемирия он выиграл: Россия усилилась, а Наполеон ослаб. Это ослабление могло быть не видимо «невооружённым глазом» – и тем не менее это было именно так.

Хотя перемирие не было миром. Не следует забывать, что в период третьей-четвёртой коалиций Россия вела ещё две окраинных войны: с Турцией и Персией. Это были две такие напасти, подобные несильным, но незаживающим болячкам, от которых умереть, конечно, не умрёшь, но и жизни полноценной нет… Затишье на главном фронте позволило империи – не сразу, отнюдь не сразу! – покончить с этой надоедливой невзгодой по окраинам. Война с турками тянулась до 1812, а с персами даже до 1813 года, то есть и после того, как Наполеона разгромили, на юге продолжались боевые действия… И это ещё не всё: вдобавок к этим южным конфликтам разгорелся северный – со шведами.

Это произошло не без нажима французской дипломатии, но и свой интерес здесь у русской политики имелся: Швеция была по отношению к Российской империи державой сомнительной, после Тильзита не очень дружественной, а российская столица – у неё под боком (Финляндия тогда числилась шведской территорией). Шведское королевство осталось союзником Англии, в блокаду не включилось, а уж англичане – известные мастера сталкивать чьи-то интересы, сами при этом оставаясь в стороне… Словом, нерешительность в данном случае становилась равной крупной политической ошибке, а чем это чревато, Александр уже знал. Политическому цинизму и макиавеллизму он тоже научился вполне, чем без малейшего зазрения и воспользовался. Война началась без объявления войны: русские войска вторглись в Финляндию, а официальная нота была предъявлена лишь через месяц.

Война есть война, всякая; и на самой скоротечной и бесславной войне – всё как на войне. Гибнут, калечатся, страдают люди в мелких стычках так же, как в грандиозных битвах, разница только в количестве. «Замёрзший, маленький, убитый на той войне незнаменитой…» – прошли столетия и Александр Твардовский написал эти строки о такой же незнаменитой войне в тех же самых местах… Вот и та, совсем уж давняя, давно забытая финская кампания 1808-09 годов была для наших войск отнюдь не простой, не прогулкой по красотам тысячи озёр, несмотря на явное превосходство в силах: не тот противник шведы, который бежит или сдаётся… вернее, тот, который бегал бы или сдавался. Можно говорить в прошедшем времени – эта война с Россией стала для Швеции практически последней в её истории.

Всё-таки скандинавское королевство очень невелико по населению – и сегодня-то шведов насчитывается немногим больше десяти миллионов, а тогда столетия сплошных войн едва не опустошили весь генофонд. Последние сражения триумфов-лавров шведской армии не принесли: при всём к ней уважении она просто количественно не могла соперничать с русской, да и полководцы наши профанами не были, действовали грамотно, разумно, и никаких шансов противнику не оставили.

Вот тогда-то в Стокгольме и спохватились: если и дальше так пойдёт, то дело обернётся совсем нехорошо… Выход один: заключить мир. И заключили, да так, что на все времена. Разве что в 1813-14 годах шведская армия поучаствовала в боевых действиях, теперь вместе с русской и со многими другими на стороне очередной антинаполеоновской коалиции – но уж после этого ни в каких активных боевых действиях замечена не была.

Заодно в стране произошла и монархическая революция. Шведский трон ничем не отличался ото всех прочих в том смысле, что и вокруг него плелись интриги и заговоры; война же с Российским государством и неудачи на ней обострили дворцовые противоречия. Король Густав IV не сумел с ними совладать, утратил контроль над ситуацией… Бои ещё продолжались, когда 13 марта 1809 года оппозиционеры, умело муссируя слухи о поражениях на финском фронте, сместили короля и выдвинули на трон герцога Зюдерманландского, некогда бывшего при том же Густаве IV регентом. Герцог стал новым королём под именем Карла XIII… и здесь те же самые оппозиционеры (ставшие, впрочем, теперь «партией власти»!) решили подстраховаться и ублажить Наполеона, которого, конечно, побаивались: они пригласили в качестве наследника трона французского маршала Жана Бернадота, одного из когорты великих полководцев, взращённых революцией, да и формального родственника императора к тому же – Бернадот был свояком Жозефа Бонапарта, испанского короля (женаты на родных сёстрах) [53, 56]. Тем самым и Карл XIII делался хоть и чрезвычайно дальним, но всё-таки тоже родственником Наполеона, ибо официально усыновил великовозрастного маршала.

Сверхдиалектическая логика шведских мудрецов, возможно, и заслуживала бы похвалы, хотя бы за изобретательность, если бы вся эта диалектика не оказалась совершенно пустым делом: в Стокгольме не знали хитросплетений французской политики, не знали того, что у Наполеона с Бернадотом отношения давно уже натянутые, и император вовсе не обрадовался такому монархическому ходу, хотя возражать не стал, только поморщился и рукой махнул. Что думал на эту тему Талейран? – неведомо никому. Возможно, замысливал какие-то свои великолепные комбинации… но жизнь распорядилась сама: не по-Наполеоновски, не по-Талейрановски, и не так, как это предполагали инициаторы приглашения Бернадота. У жизни своя логика – и часто она бывает посильнее, чем самые, казалось бы, блестящие и самые просчитанные задумки… Впрочем, Швеция от неё всё-таки выиграла.

Сын адвоката, Бернадот сделал феерическую карьеру в годы революции. В 1792 году – лейтенант, в 1794-м – генерал!.. Конечно же, такое возможно лишь в революционные год, но отнюдь не со всяким. А вот с Бернадотом оказалось возможным. И очевидно, по заслугам: человек он был умный, твёрдый, руководитель – блестящий. Что и доказал.

Кто назовёт Наполеона с Талейраном глупцами?.. Они и сами, можно ничуть не сомневаться, кичились своим умом, хотя и по-разному: первый хвастливо и тщеславно, всему миру напоказ, второй – иронически, с тонкой усмешечкой, всегда чуть-чуть в тени… Вот в этой самой тени бывший иезуит, конечно, считал себя умнее всех. В том числе и своего императора.

И всё же ум – не мудрость. Ни Наполеон, ни Талейран не могли заглянуть в будущее. Они могли предполагать, что Бернадот будет сильным правителем, но вряд ли думали, что настолько сильным. А тот взял власть железной хваткой и уже никому не позволил покуситься на неё: фактически он сделался правителем Швеции, Карл XIII руководил страной номинально.

Приёмный принц не собирался прозябать в сателлитах прежней родины, а повёл свою политику, постепенно дистанцируясь от Бонапарта. И как политик оказался прав. После свержения Наполеона и ликвидации империи Швеция очень выиграла: к её короне присоединилась Норвегия, возникло объединённое шведско-норвежское королевство. Ну, а после смерти Карла XIII в 1818 году эта корона оказалась на голове Жана Бернадота – надолго и заслуженно.

Карл XIV Юхан – так бывший маршал стал именоваться на престоле – стал одним из самых эффективных правителей за всю историю Швеции. Не будем перечислять его заслуг, это не входит в нашу тему; скажем лишь, что опочил он в почёте и всеобщем уважении в 1844 году, в возрасте 81 года, надолго пережив всех тех, с кем когда-то начинал вершить судьбы Европы.

То была совсем уже другая эпоха…

Бравый вояка так крепко вошёл во власть, что передал её своим потомкам навсегда – сегодня можно говорить так. Династия Бернадотов благополучно царствует в Швеции и поныне, хотя давно уже не правит – подобно всем европейским монархиям…

Итак, последняя русско-шведская война закончилась 5 (17) сентября 1809 года подписанием мирного договора в маленьком городке Фридрихсгаме. Этот фронт закрылся, но войны на южных рубежах продолжались. В боях восходили на полководческие небеса звёзды будущих героев Отечественной войны: Барклая де Толли, Кульнева, Тучкова, Тормасова… А руководил всем военным механизмом империи Аракчеев, и делал это очень хорошо. Александр имел основания похвалить себя: он сделал верный выбор.

Аракчеев не был полководцем, но был администратором. Очень может быть, что он сумел бы наладить всё, что ему поручили бы: металлургию, пищевую промышленность, рыболовецкий флот… Впрочем, подобные догадки дело пустое. А что было, то было: Аракчеев стал военным министром и справился с работой отлично.

История – тот же «чёрный ящик». Она согласна забыть, «как», если есть помнить «что». Какими способами Алексей Андреевич добивался дисциплины, исполнения приказов и прогресса?.. Это оказалось не столь важно в сравнении с достигнутым результатом.

Итак, вот что сделал Аракчеев.

Он упростил и улучшил делопроизводство. Заметно повысил уровень подготовки войск (между прочим, это именно он ввёл в армии учебные батальоны – нынешние «учебки»). И наконец, как артиллерист, он особенно заботился об этом роде войск и добился того, что русские пушки стали лучшими в мире – с ними наши войска встретили войну 1812 года. Артиллерию граф считал основной ударной силой боя, и оказался в этом прозорлив на века вперёд: в сущности, и поныне массивные снаряды (ракеты) остаются решающим фактором в прямых боестолкновениях.

То была рутинная, повседневная, нудная работа: воз с нею тянули Аракчеев и правительство в целом. Тянул, конечно, и Александр, но как долг службы, не более. Душа государя, его творческая мысль стремилась к стратегическим преобразованиям, к парению свободных идей – и находила это в общении со Сперанским. В сущности, создался новый «Негласный комитет», только в сокращённом виде: теперь в нём были двое – император и его статс-секретарь.

 

14

Но и здесь приходилось работать, работать и работать!

Сперанский вообще был трудоголик, он бы добросовестно выполнял и те поручения, что ему не нравились, а тут он получил карт-бланш: дерзай!.. твори!. Мощный разум взялся за руль державного корабля – сбылась мечта старика Платона. Мудрецы правят государством! Что-то будет?!..

А ничего особенного и не случилось.

И прежде не бывало, хотя совсем не надо препарировать прошлое, чтобы убедиться: Платоновы мечты сбывались не раз. История насыщена правителями-интеллектуалами; не скажешь, правда, что это совсем уж ординарное явление, но и чуда здесь нет. Было, было такое. Одна только Римская империя кем может по праву гордиться: Марк Аврелий, Константин Великий, Юстиниан – люди вселенского масштаба, люди-созвездия!.. А кто ходил в советниках царей в разные времена и в разных странах? И сам Платон, и Аристотель, и ещё Сенека, Михаил Пселл, Лейбниц, Гёте… называем здесь не всех, далеко не всех. Политика, да, дело на этом свете не самое почтенное, но всё же нельзя не признать, что власть влекла к себе мудрецов; по желанию ли, против желания, но влекла. И уж наверняка все они трудились на важных государственных постах на благо мира, и немало успевали, и мы должны понимать, что не будь такие люди у власти, мир был бы много хуже. Всё это так. И всё же… всё же, всё же. Мир мог быть хуже. Но должен быть лучше. Должен! – вот в чём дело, и никуда не деться от осознания того, что лучшая часть бытия скрыта от нашего духовного взора и, несмотря на тысячелетние усилия мыслящей части человечества, продолжает оставаться таковой.

Да ведь Платон о том и говорил (правда, не объяснил, отчего так), что мы живём в поддельном бытии, тусклом, бедном, болезненном и смертном. Время – тень вечности, истинного бытия, прекрасного, чудесного, но далёкого от нас так же, как небо далеко от земли… Мы все – по-разному и в разной степени! – чувствуем, что где-то над нами в бесконечной высоте царят истина, счастье, красота и бессмертие. Мы должны быть там! – но нас там нет. Как нам вернуться туда? Где эта дорога, да и есть ли она вообще?..

Сам Платон отвечал на этот вопрос с осторожным оптимизмом, приличествующим философу, а одним из путей возвращения видел определённые социальные технологии, именно: создание иерархически строго выверенного государства, где мудро и справедливо правит узкий круг мыслителей, интеллектуалов, а прочие классы располагаются сверху вниз в порядке увеличения численности: чем ниже класс, тем народу больше. Тем самым схема Платонова государства предстаёт в виде пирамиды (или Эйфелевой башни, если угодно) (Рис. 1).

Рис. 1

Если отвлечься от нюансов, то имеются три основных социальных этажа: мудрые правители, воины-защитники и, говоря условно, все остальные, производители материальных благ.

Очень похоже на то, что над великим философом сильно довлела неотразимая наглядность этой схемы: пирамида, остриём устремлённая вверх, в небо – даже графически видно, что государство, построенное подобным образом, «автоматически» тянется в метафизическую высь, к миру вечных идей, тем самым туда же тянет всех своих граждан. И надо сказать, что это не отвлечённая выдумка умника-теоретика. По сути, Платон прав, что подтверждается не одним аргументом, в том числе многочисленными историческими фактами присутствия во власти настоящих мыслителей, профессионалов от интеллекта.

Но… «дьявол кроется в деталях». В том-то и проблема, что прав был афинянин «по сути», а не «по факту». Идеальный образ государства Платона самой же Платоновой философией и размывался: ведь государство это строится не на Небе, на Земле, и потому оно, земное государство, являет собой лишь тень истинного, оно отягощается необходимостью иметь, помимо создающих стройную пирамиду трёх главных сословий, множество других, в том числе не слишком-то почтенных работников: мытарей, палачей, шпионов, лакеев, мусорщиков… et cetera. Не обходится и без выпадения в социальный осадок: нищие, бродяги, люмпены… Ну и, кроме того, власть – сильнейшее искушение, сильнее которого, наверное, просто нет; поэтому наряду с мудрецами, которые быть там просто обязаны, на политических вершинах неизменно оказываются отъявленные честолюбцы, да и просто негодяи, если уж называть всё своими именами. При том эти люди вовсе не без способностей: неспособный просто не сможет пробиться наверх. А они – могут.

И в результате вместо элегантной конструкции выходит нечто вроде полусформированного холма (Рис. 2),

Рис. 2

который вроде бы растёт, движется вверх, но тут же где-то осыпается, проваливается, рушится… и так из века в век: шаг вперёд, пол-шага назад.

Потому-то весь исторический процесс – не что иное, как мучительная борьба неземного идеала со своими земными недугами, борьба, в которой человечество с тяжким усилием тянется ввысь, к свету, но часто не видит того, что под ногами, оступается и падает… И ещё хорошо, что холм пусть кое-как, но растёт.

Читал ли Александр Платона: «Государство» или «Законы»? Наверняка что-то некогда толковал ему Лагарп, но что из того воспринял великий князь по молодости лет?.. Неведомо. К тому же, Лагарп, в теории республиканец, Платоново аристократическое государство должен был с негодованием отвергать; другое дело, что на практике он превратился в тирана… Как бы там ни было, первую половину своего царствования Александр действовал именно как платоник – так учила жизнь. И эта же самая жизнь расстраивала его теоремы.

С самых первых дней своей власти Александр создавал при себе «когорту мудрых». То было непростое дело, долгий, трудный путь – мы видели. Надежды, разочарования, удачи, поражения… и вот, неужто удалось?! Нашёлся ум, который фундаментально, последовательно, неуклонно строил систему эффективной власти. Пирамида-не пирамида, но во всяком случае нечто системное, стройное и несомненно действующее – вот что увидел государь в проектах Сперанского. Александру показалось, что неровный, трепещущий огонёк истины, с которым он прежде бродил по сумеркам, превратился в сильный, уверенный, нацеленный вперёд луч.

 

15

Если брать этическое измерение реформ «по Сперанскому», то целью их следует признать создание «государства с человеческим лицом», справедливого и заботливого, где гражданам жилось бы сытно, благодатно, умиротворённо… Может, и счастливо? Может быть. Кто знает, возможно в воображении Александра являлся именно этот эпитет, и император умилялся, с приятностью думал о том, какой он хороший…

Но это умозрение, метафизика. Что же до стороны практической, то справедливое государство представлялось – Сперанскому прежде всего, разумеется – механизмом, закономерно выдвигающим на вершины власти лучших, то есть образованных, учёных, интеллектуалов. Этот механизм надо сделать, запустить, отладить… Задача немалая: уже не черновая, но творческая – и ей, в сущности был посвящён весь 1809 год. Отладка, впрочем, дело оперативное, для неё в структуре нового механизма предусматривались регулирующие органы. Главное, всё-таки запустить процесс…

Один из символов – уже порядком позабытый – нашего недальнего прошлого: «Программа 500 дней», разработанная тогдашним вице-премьером правительства тогдашней РСФСР Г. А. Явлинским и корифеем советской экономической мысли С. Шаталины…. Сумбурные 90-е и жёсткие, напористые 2000-е затмили то время, его героев и их труды, потому стоит, очевидно, напомнить: за данный срок – чуть меньше полутора лет – учёно-правительственный коллектив планировал осуществить переход страны от директивной экономики к рыночной, с созданием соответствующей законодательной базы. Программа усопла, так толком и не родившись – мир её праху; однако, упомянута она не всуе. А именно: Явлинский и Шаталин (видно, у них были сведущие подсказчики) буквально воспроизвели название плана, разработанного Сперанским по заданию императора Александра.

Программа Александра-Сперанского пунктуально определила последовательность юридических и экономических преобразований, должных в 500 дней осуществить преобразование государственного аппарата управления. День первый – примерно в ноябре 1809, когда готовый план должен быть представлен императору, день пятисотый – где-нибудь около десятилетнего юбилея со дня восшествия Александра на престол, то есть в марте 1811 года…

Конкретно – «500 дней» Сперанского предлагали следующее.

1 января 1810 года учреждался Государственный Совет: синклит мудрейших, орган стратегического управления страной, своего рода гражданский Генеральный штаб… эпитетов может быть много, суть одна. В известной, даже в значительной степени можно считать Госсовет прямым наследником Непременного совета, но всё же отождествлять эти две инстанции не следует. Непременный совет – как уже было отмечено – поcле образования министерств сделался несколько «потусторонней» организацией: Александр строил вынужденную систему «сдержек и противовесов» эмпирически, на ощупь, из-за чего, случалось, разные структуры ненужно дублировали друг друга. В результате реально работали министерства, а Непременный совет оказался где-то в Зазеркалье.

Теперь не так: Государственный совет становился вершиной бюрократической пирамиды (министры, кстати, автоматически являлись его членами), являя собой синтез законодательной, исполнительной и, отчасти, судебной властей.

Не надо забывать, что речь покуда о теоретической конструкции. Другое дело, что в случае с Госсоветом теоремы Сперанского наиболее всего совпали с жизнью.

Итак, 1 января – учреждение высшего руководящего органа. Далее, некоторая реорганизация министерств (появлялось министерство полиции, а министерство коммерции упразднялось, вливаясь в состав министерства внутренних дел)…

Следует отметить, хотя это, конечно, и не принципиально: тогдашние названия были «честнее», что ли; точнее, во всяком случае: современное МВД как раз и есть министерство полиции, а тогда внутренние дела понимались в прямом и широком смысле – как системное управление хозяйством, ресурсами и кадрами.

К концу апреля 1810 предполагалось закончить работу над Государственным Уложением (кто хочет, читай: Конституцией). Первого же мая особым царским манифестом объявлялись выборы Собрания (читай: парламента), которое с 15 августа переименовывалось в Государственную Думу; она-то и ратифицировала Уложение. Разумеется, всё это санкционировалось Госсоветом и лично императором…

Впрочем, ничего этого так никогда и не состоялось.

Вряд ли ещё когда в истории отечественного реформаторства появится программа «500 дней» – таким упорно невезучим оказалось это название. И первый и второй проекты кончились ничем.

Почему?.. Второй случай вне рассмотрения, а в первом: решительно все придворные, все бюрократические столпы и влиятельные интеллектуалы – Карамзин, Державин – не приняли новшеств, можно сказать, восстали против них. Александр, конечно, был мастер дворцовых инверсий, но в данном случае он столкнулся с оппозицией не игривой, а настоящей, массированной, и при всём своём лукавом искусстве ничего не мог сделать. Он вынужден был отступить.

Вроде бы вырисовывается очевидная схема: прогрессисты Александр и Сперанский против всех прочих ретроградов. Первые начали сеять разумное, доброе, вечное, вторые подняли шум, и посев пришлось прекратить… Но нет, такое объяснение случившегося никуда не годится. Это было бы неоправданным упрощением.

Да, среди противников реформ наверняка были окоченелые крепостники, которым вообще ничего ни объяснить, ни доказать было нельзя, и которые самое малейшее изменение воспринимали как шаг ко вселенской катастрофе. Но ведь Карамзин и Державин таковыми не были! Да и Аракчеев, коего трудно назвать мыслителем, вовсе не представлял собой нечто вроде Скалозуба… Он всегда готов был исполить то, что исходило от государя, но в данном случае он воспротивился реформаторству Сперанского; и в совокупности всё это оказалось настолько серьёзно, что Александру пришлось идти на попятную.

Когда мы говорим, что «дьявол прячется в деталях» – то на философском языке это означает, что мировоззренческие конфликты чаще всего разгораются вокруг не формы, но содержания. На языке простецком можно сказать так: дело не в пироге, а в начинке. По форме – то есть по идее, по тому, что должно быть, по системности этого должного – расхождений как будто и нет, ибо любому нормальному человеку ясно, что богатство и здоровье лучше, чем бедность и болезнь. Применительно к государственному устройству это, как несложно догадаться, выражается в «правлении лучших»: с тем, что во главе социума надо бы стоять некоему кругу умудрённых, просветлённых, гуманных… не спорит никто, по крайней мере, в здравом уме и твёрдой памяти. Схема Платонова государства, стало быть, универсальна (что ещё раз говорит в пользу Платона, видимо, вправду уловившего отблеск какой-то очень важной духовной сущности)… Но опять же: здесь, в нашем мире это не более, чем схема. Это не мало, разумеется, не мало!.. Но всё-таки не более. Макет, манекен идеи – чтобы он ожил, его надо наполнить человеческой начинкой.

И вот тут-то начинаются расхождения.

Ими, собственно, полна вся мировая история. Можно сказать и наоборот: история есть бесконечный перечень расхождений, размолвок, разрывов меж людьми, стремящимися к одной цели, и в этом смысле расхождений не имеющими. Реформа Александра и Сперанского – просто классическая иллюстрация к сказанному. Действительно: главные из оппонентов Сперанского ничуть не меньше думали о том, какой быть России, не менее его желали видеть страну процветающим, сильным и более того, моральным, справедливым обществом. Но вот взгляд на процветание и справедливость у них был иным.

В известной степени контроверза 1809-11 годов в российской элите явилась всплеском бесконечного спора «о роли личности в истории», а если шире – о роли личности как таковой. Какая именно индивидуальность должна быть вознесена наверх? Почему? Каким образом?..

Сперанский – действительный, реальный, а не пустозвонный рационалист – очевидно, вполне искренне полагал, что правильно сконструированное государство должно работать само собою; то есть сумма его функций такова, что лучшие люди будут выдвигаться в первые ряды в силу своей «лучшести» – а что такое быть лучшим «по Сперанскому», нам известно.

А вот когда это стало известно сановному кругу, там почти все сделались очень недовольны. Кого-то это взволновало, кого-то просто оскорбило… В 1809 году, когда Финляндия была отвоёвана у шведов, государь, при немалом содействии Сперанского, сохранил существующую там Конституцию и привилегии местного населения – это во-первых, а во-вторых, издал два указа, касающихся государственной службы: «О придворных званиях, по которому камергеры и камер-юнкеры обязываются поступать в службу» и «О чинах гражданских» [5, 122] – они, особенно последний, допускавший присвоение чинов от коллежского асессора (майора) и выше только лицам, окончившим университет – вызвали ропот и даже негодование.

Мотивы неудовольствий, конечно, были разные, были и пустяковые, и просто глупые. Но не надо забывать, что любые житейские выходки суть феноменизация глубокой сути бытия – и какой-нибудь замшелый чиновник, ворча и проклиная всех на свете новаторов и реформаторов, неосознанно и нелепо выражал то же, что и те, кому «по штату» понимать положено. Эти люди – тот же Карамзин – вообще усматривали в модных идеологиях ядовитые струи, размывающие хорошо ли, плохо ли, но сложившийся и работающий социум (Карамзин сам побывал в масонах, и совершенно по велению благородной души, его привели в ряды «каменщиков» серьёзные духовные искания, они же оттуда и увели)… И в данном случае он (и не только он) явственно уловили в государевых новшествах одну из неприятнейших, с их точки зрения, тенденций: обезличивание царства, деградация его: из живой жизни, одухотворённой личностью помазанника, власть превращается в робота – в стиле плоско-популярного механицизма эпохи.

Власть должна быть нравственным светочем, непрестанно источающим эманации добра, справедливости, отеческой заботы о подданных – вот позиция монархиста-мыслителя. Умозрительно – это социальный неоплатонизм, где государь представляется «Единым-Благом»; и уж, конечно, всякое «республиканство», в том числе и политтехнологии Сперанского, с данной позиции выглядят выхолащивающими из власти это личностное, а следовательно, и нравственное наполнение. Одно дело – Божьим соизволением царь, чья метафизическая мощь сверху вниз простирается на всё царство, оберегая, защищая его… и разве может с этим сравниться бездушный механизм, из недр своих выбрасывающий вверх то одну, то другую куклу: каких там «президентов», или того смешнее, какой-то «парламент»… Душа государя, души преданных лиц – вот что главное, вот что держит страну, всю ее жизнь, благополучие, её судьбу. А эти господа, вольтерианцы, республиканцы и тому подобные кичатся вольнодумством – а сами ничего, ну ровным счётом ничего не понимают и не соображают! Они как слепцы, только сами не замечают своей слепоты – значит, хуже слепцов: самодовольные, самонадеянные невежды. Вот и всё.

Убедительно?..

Ну, скажем, для Гаврилы Романовича Державина это не то чтобы убедительно, а просто он ничего другого себе и не представлял, и не мог смотреть иначе как на безумных дикарей на тех, кто пытался оспорить одушевлённую монаршей личностью жизнь, противопоставляя ей голые мертворождённые конструкты… Но могло быть ещё хуже.

Державин не мог не видеть, что некоторые из противных ему типов явно не дикари и не безумцы. Нет, они действуют тихой сапой, осторожно, хитроумно, сладкоречиво… Стало быть, это – мошенники. Они-то как раз всё отлично понимают, но они корыстны, себялюбивы и, наверное, безжалостны. Они утверждают, что замена живого, светозарного на поддельно-механическое есть нечто полезное и достойное? Ну, так это может значить лишь одно: такая подмена им выгодна. Они хотят разрушить сакральную природу государства – и властвовать самим, пусть и поддельно, вне Божественной санкции. Это, конечно, власть фальшивая, но ведь и фальшивые деньги делают затем, чтобы разбогатеть по-настоящему… Пускай неправедная власть, но всё же власть! Синица в руках. А насчёт журавля в небе, ну, это ещё поглядим!.. Что будет там – Бог весть, а что моё – моё.

Потому и нет ничего странного в том, что «консерваторы» так дружно сплотились против «прогрессистов», сиречь затаённых вредителей. Обиднее же и болезненнее всего было видеть, что государь – тот, кто должен быть животворящим светочем (да ведь таков и есть! все знают, насколько император Александр милосерден и кроток) поддался обольщению вкрадчивого обманщика… Кого именно – повторять незачем.

Ещё убедительнее?..

 

16

Есть замечательная восточная – индийская, вероятно – притча о том, как трое слепых не могли себе представить слона, а никто из окружающих не мог им этого толком объяснить.

Что правда, то правда: словесно описать такое необычное существо, как слон, действительно не так-то просто…

Но вот каким-то путём слон всё же оказался рядом со слепцами, и они принялись его ощупывать, причём один поймал хобот, другой слоновье ухо, а третий обхватил одну из ног; после этого исследователи стали делиться впечатлениями.

Тот, кто взялся за ухо, заявил, что слон – это такое складчатое кожаное одеяло. Держащийся за хобот очень удивился и сообщил, что по его данным, слон не что иное, как толстая змея… Ну, а третий, тот, что обнимал слоновью ногу, решил, что оба его товарища полные глупцы, ибо совершенно неопровержимо, что слон – это ствол большого дерева.

Сказка ложь, да в ней намёк… Заставляющий призадуматься. Ведь самое занятное в этой сказке то, что каждый из троих не ошибался, каждый по-своему был прав! Но – прав по-своему, частично, в том-то и дело, что по-своему, в том всё и дело!.. Наши истины суть детали мироздания, мы познаём их шаг за шагом, и это дельно, они вправду истины, они хорошо помогают нам ориентироваться и орудовать в этом мире. Но вот одна большая Истина, она вовсе не сумма малых, а их совершенно новый, не арифметический и не алгебраический, но трансцендентный синтез – который для каждого из нас, даже для самого мудрого и разумного – загадка.

Что там, за ветхой занавеской тьмы? В гаданиях запутались умы. Когда же с треском лопнет занавеска, Увидим все, как ошибались мы.

Каждый из трёх слепых был в чём-то прав. В слоне действительно есть элементы змеи, вертикального ствола и кожаного листа; и при этом слон как целое – ни то, ни другое и ни третье, а что-то совсем не похожее на них.

Правы были придворные, отстаивавшие этический потенциал самодержавия и усматривавшие в поползновениях Сперанского деструктивные тенденции? Несомненно. Прав был Сперанский, демонтируя и реконструируя управленческий аппарат империи?.. Безусловно! Теоретически, наверное, нет лучшей власти, чем власть доброго просвещённого монарха: проекция Царства Божия на Земле. Но ведь проекция эта всегда искажена, как ни старайся строить её прямо. Как выправить искажения, как устранить их?.. Вот тут-то и начинаются те самые злосчастные детали.

Каким быть властителю: наследственным, выборным (никто, наверное, не будет спорить с тем, что президентам или премьер-министрам временно предоставляются царские полномочия)? Как должно формироваться государево окружение?.. Зоилы Сперанского были неправы, полагая, что «выскочка» злостно и вредительски разлагает империю изнутри. Нет, конечно: он всерьёз полагал, что его реформы оздоровят систему, что по открытым им путям на высшие этажи потянутся таланты, возможно, и гении.

Был ли Михаил Михайлович антимонархистом в обиходном смысле слова, то есть мечтал ли он в никому не ведомой глубине души о замене помазанника Божия на банальных президента и парламент?.. А если метафизчески – не отвергал ли он в принципе сакральную природу власти?.. наверняка его подозревали и обвиняли в этом. Со значительной степенью достоверности можно утверждать, что эти подозрения ложны.

И дело вовсе не в том, что речь идёт о сыне священника – выше уже говорилось, что именно из духовного сословия происходили самые отчаянные русские безбожники (правда и то, что их дикая фанатичность не атеизм, но анти-теизм, в коем как раз и чувствуется именно религиозность, религиозность анти-мира, если так можно выразиться)… Но дело и не в этом тоже.

Просто Сперанский был сильный, последовательный, методичный мыслитель. И он не мог не сознавать, что без сакрального начала власть – не власть. Но он был воистину уж рационалист так рационалист: логическое, разумное начало в нём явно превалировало над мистическим, художественным, всем прочим. Он свои истины понимал, а не переживал, как мог пережить всем существом тот же Державин. И опять-таки, дело тут не совсем в поэтическом даре Гаврилы Романовича, и уж тем более не в розовых очках: придворный с незапамятных времён, Державин видел и знал всю грязную изнанку отечественной политики. Но он какой-то особой, высшей интуицией, в которой сплочены душа и разум, мудрость и опыт, был твёрдо убеждён, что самодержавная династическая власть, при всех её очевидных огрехах – это именно то, что нужно России. Другое будет только хуже.

Насколько полна истина, рождаемая таковой интуицией – пусть останется на усмотрение её обладателей. Те же, кто не обладает, скорее всего сочтут это мистической блажью… Счёл и Сперанский – во всяком случае, счёл бы, если допустить, что он знал о душевных страстях своих оппонентов: можно позволить себе здесь психологическую гипотезу. Он многократно убеждался в эффективности логических моделей и, даже если предполагал, что прочие философические поиски дело интересное, благодатное – то всё-таки думал, что практическая жизнь вполне способна обойтись и без них.

Неоднократно упомянутая нами популярная индукция – «если так было всегда, значит, так же будет и потом» – метод неплохой, действенный, но изначально ограниченный… Михаилу Сперанскому эту ограниченность пришлось познать на себе. Пришло время, и он столкнулся с тем, чего прежде никогда не было: его интеллект оказался бессилен перед проблемой, в которой без метафизики всё-таки не обошлось.

 

17

Впрочем, интрига против фаворита-отличника затеялась давно и без особой философии. Просто имели место зависть и борьба за существование – почти по Дарвину, с поправкой на существование придворное, то есть переживание невыносимейшего чувства: знать, что кому-то живётся лучше, чем тебе… Затем, впрочем, ситуация и вправду оформилась как конфликт мировоззрений, дело дошло до стадии «кто кого», и повести его на мировую стало невозможным.

При этом придётся констатировать, что Александр Павлович упустил ход событий из-под контроля. Он недооценил силы сопротивления реформам: знал, конечно, что Сперанский нелюбим, что окружающие не радуются, но полагал, что сумеет со всем этим справиться… Понадеялся на свой немалый уже к этому времени опыт руководителя.

И ошибся. Реформы заело. Программа «500 дней» с первых же шагов поползла по швам. В сущности, ни один из пунктов этой программы, за исключением создания Госсовета и преобразования некоторых министерств, так и не был выполнен… Аракчеев же и вовсе выступил с демонстративным демаршем в декабре 1809 года, после царских указов об образовательных цензах чиновников. Указы вызвали особо сильное брожение умов, и тут надо отметить, что, пожалуй, эти забродившие умы были отчасти правы: с образовательным цензом Александр и Сперанский палку явно перегнули… Так вот, Аракчеев письменно запросил императора об отставке – весьма логично, ибо сам университетов не проходил [5, 135]. Александр ужаснулся: до сих пор он мог уповать на военного министра, как на адамантов камень, а тут вдруг эта опора вылетала из-под ног.

Начались лихорадочная переписка, всякие бюрократические маневры – однако упрямый граф своего добился: в отставку ушёл-таки, из принципа. Впрочем, влияния и места при августейшей особе не потерял, то есть позиций не сдал. А принципиальность проявил… Тактически выиграл, словом. Министром стал выдвинувшийся в ходе шведской войны Барклай-де-Толли.

Аракчеев не был идеологом: понятно, он не Державин и не Карамзин. Но именно он в силу суммы исторических обстоятельств сделался обратным полюсом, «анти-Сперанским», именно в нём сошлись силовые линии противоборствующего поля… Волею судеб он стал фигурой символической – и этот символ, так сказать, штандарт земной имперской бюрократии воспарил над непрочным знаменем прожектёрства, так и оставшегося чарующей абстракцией.

По-видимому, Александр долго пытался примирить непримиримых. Он видел, что реформа провалилась, но продолжал тактически лавировать, не в силах расстаться со Сперанским – так мощно возросла в душе царя эта надежда…

Да, государь пытался настоять на продолжении реформ, хотя уже понимал, что инициатива не на его стороне, а международная обстановка усложняется день ото дня, и в такой ситуации недоразумения в верхах смерти подобны…

Надо признать, что императору приходилось выдерживать колоссальное давление. При этом оно не было топорным, грубым, нет. Скорее, напротив, изощрённым. Каждый день разными путями Александру исправно доставлялась информация, так или иначе наводящая на мысль о «бонапартизме» его ближайшего сотрудника – вспомним восклицание Наполеона в Эрфурте! Зацепка была очень хорошей, и вот пошли умно выстроенные разговоры о том, что Сперанский едва ли не французский «агент влияния»… Когда ложь искусно перемешана с элементами правды, создаётся правдоподобие, особая реальность, которая сильнее правды как таковой: совокупность человеческих мнений, комментариев, намёков, обвинений… Почему этот миф сильнее? Да потому, что он-то и есть контекст истории, потому, что и искренне борясь за идеалы, и юля, хитря, обманывая в каких-то своих меркантильных интересах, люди когда нечувствительно, а когда осознанно включаются в вектора вселенских сил; потому, что личность неотрывна от общества и – шире – от чего-то эфемерного, неуловимого, что все мы вроде бы ощущаем, но никак не можем догнать, разглядеть, понять – таинственного единства человечества, Земли и мироздания.

Только из этого ни в коем случае не надо делать вывод об отсутствии свободы воли, и том, что во все эпохи наверху оказывается угадавший и попавший во всемирную струю: чкобы, Аракчеев победил Сперанского, Победоносцев – Лорис-Меликова, Сталин – Троцкого, Брежнев – Шелепина с Семичастным… потому, что каждый из этих победителей попал в резонанс с эпохой, стал камертоном вселенной в нужное время в нужном месте. В этом есть резон, бесспорно; и тем не менее мерить всё одной этой мерой было бы неверно. Слишком примитивно. Масса примеров тому, как человека отторгает его время, а через годы потомки спохватываются: надо же, ещё когда предвидел, а его не поняли, не оценили!.. Правда, так чаще бывает не с политиками, а с творцами, они живут с опережением времён; более того: должны так жить – на то они и творцы. А политику и в самом деле надо угодить в своё место в своём времени – но это условие необходимое, а не достаточное. Политика – игра для взрослых, идя туда, человек как бы заводит себя в царство лукавого случая, в самое большое в мире казино, где нужно ещё нечто, перебор огромного множества вариантов: попал, не попал, попал, ещё попал… Среди нескольких умных, чутких, знающих, хитрых, умелых – один почему-то попадает на пару раз больше. И выигрывает.

Сказать, что Сперанский не вписался в своё время, опередил его?.. Да нет, пожалуй. Опередил – может быть; вернее, поспешил, а вот «невписавшимся» его назвать трудно. Человек достиг предельных должностных высот, испытал, правда, и падения, но потом на высоты почти вернулся и жизнь закончил в совершенном благополучии… Но вот тогда – в 1811 году – он всё же проиграл.

 

18

Фактическое падение Сперанского свершилось в 1812 году, но предопределилось оно раньше, когда обстоятельства сделались спрутом – и даже такой сильный ум, как у государственного секретаря, не сумел из этих щупалец выпутаться. Что, собственно, лишь подтверждает знакомую уже истину: ум не мудрость. Но – что же тогда она такое?..

Что есть мудрость? – это даже не столько вопрос как таковой, сколько тема, создающая фон интеллектуальной жизни человечества, наряду, скажем, с темой «гений и злодейство», такой же неисчерпаемой… Бескрайнее, неисчерпаемое, неоглядное, необъятное! – звучит волнительно, прекрасно и возвышенно, да на самом деле так и есть. Не будь этого в человеческой жизни – что б это была за жизнь?! Только один недостаток, вернее, соблазн порождаем необъятным: его так и хочется объять…

Сейчас самое время подвести черту очередного промежуточного финиша: первые десять лет Александрова царствования, Александровой эпохи: достижениям, победам, неудачам, промахам, ошибкам императора… всему тому, что что ему удалось и не удалось.

Первой победой придётся посчитать уже то, что Александр прочно завладел троном. Достижение само по себе, может, и не Бог весть какое, но в тех условиях… То, что император Александр I твёрдо поставил себя над придворными происками, потребовало определённой политической воли. Происки, конечно, не прекратились, но сделались куда более осторожными, изменились и ноавы двора; во всяком случае, прежнее разгульное эпикурейство исчезло. В этом смысле обходительный Александр проявил себя намного успешнее, чем громовержец Павел I. Ловко лавируя, он взял власть в руки – и уж тогда никому ни на секунду не позволил усомниться в том, кто хозяин в доме под названием «Россия».

Правда, данный успех не столько победа как таковая, сколько залог будущих побед. Власть в руках просвещённого, человечного самодержца – фундамент, на котором можно возвести здание справедливого общества. Александр – не постесняемся похвалить его – старался именно для этого свою власть и использовать. И не побоимся громких слов: он воистину попытался нести благо человечеству с высоты престола.

Указ о вольных хлебопашцах. Запрет пыток (фактически, правда, не запретивший их). Цензурный устав. Конституция Финляндии. Училища, гимназии и университеты. Кругосветный вояж Крузенштерна. Российско-американская компания (не Александром созданная, но при нём вошедшая в расцвет…). Министерства. Государственный Совет.

Всё это несомненные достижения императора – даже с учётом того, что какие-то из них сработали не полностью, а какие-то и вовсе вышли куцыми, незавершёнными. Идейный посыл Александра действительно начал – не блестяще, но лучше так, чем никак! – выправлять неухоженный российский социум. Не забудем слова Пушкина: этот государь умел уважать человечество. А такое дорогого стоит. Есть, есть незримая связь между правителем и страной!.. Страна откликнулась на искреннее стремление творить добро. Не сразу и не слишком ощутимо, но что-то изменилось в ауре бытия. XVIII век был страшно жесток к русскому простонародью: наследие Петровского царствования, люди, превращённые в сырьё для империи, словно и не христианская вовсе держава Россия… И вот с приходом нового века и нового царя нечто вдруг сдвинулось с места. Страна задышала иначе.

Время – хороший индикатор; сейчас, через двести лет после начала Александровой эпохи, вряд ли кто станет спорить с тем, что самым долговечным, а стало быть, и самым замечательным тогдашним новшеством стала реформа системы образования. Четырёхзвенная последовательность от уездного училища до университета оказалась очень эффективной. А классическая гимназия, как известно, задала эталон средней школы на столетия вперёд: ничего лучше и по сей день никто не придумал.

Указ «О чинах гражданских», согласно коему для получения как минимум коллежского асессора требовался университетский диплом, имел одно вполне историческое последствие. Александр, видимо, понял, что тут они со Сперанским перестарались: всё же выпускники университета – люди, претендующие более на карьеру научную, нежели административную; так можно остаться и вовсе без коллежских асессоров. Тогда-то и возникла идея создания особых высших учебных заведений, должных специально готовить чиновников элитной квалификации. Инициатором был опять-таки Сперанский, работу по их созданию начал Завадовский, но 11 апреля 1810 года он ушёл в отставку, по возрасту и состоянию здоровья: он и к этому времени оставался самым возрастным из министров, было ему уже за семьдесят… Проект был утверждён Александром уже при новом министре просвещения Алексее Разумовском (кстати, бывшим со Сперанским в контрах). Назвали заведение пышно: Царскосельский лицей, решив разместить его в Царском селе, летней резиденции императорской семьи.

Особенность лицеев вообще состояла в том, что они являли собой совокупность двух верхних блоков четырёхуровневой системы: начинали учиться лицеисты как школьники, а заканчивали как студенты. Предполагаемая продолжительность обучения семь лет, в возрасте с двенадцати-тринадцати до примерно двадцати. Выпускники – надежда российской бюрократии…

Лицеи вполне встроились в структуру унифицированного образовательного процесса. Конечно, самым легендарным из них навсегда остался тот самый, Царскосельский, а в нём – первый, «пушкинский» выпуск 1817 года, двадцать девять человек, из которых едва ли не каждый второй – «звезда» русской культуры: Пушкин, Дельвиг, Горчаков, Корф, Кюхельбекер, Пущин, Илличевский!.. Но кроме Царскосельского, позже возникли и другие лицеи, обучавшие по схеме «школа – ВУЗ». В царствование Александра таковых появилось два: в Одессе и небольшом украинском городе Нежине (в те времена он имел куда большее административное значение, чем сейчас; к слову, Нежинский лицей окончил в 1828 году Гоголь). Ещё было одно близкое по рангу учреждение в Ярославле: «Ярославское Демидовское высших наук училище», основанное по инициативе П.Г. Демидова, одного из представителей знаменитой бизнес-династии в 1803 году. Но официально оно обрело статус лицея лишь через 30 лет… И наконец, совсем уже в другие времена, при Александре II, открылся так называемый Катковский лицей в Москве.

Это, разумеется, не панегирик. Всех дел не переделать никому и никогда, дел же императорских тем более. Даже если предположить невероятное: что Александр никогда ни в чём не ошибался, то и тогда бы его действия смотрелись огоньком в огромном пространстве полумрака. А он не ошибаться не мог. Огонёк трепетал, чадил на холодных ветрах… И всё-таки он был. Был – и это главное.