Александр Первый: император, христианин, человек

Глуховцев Всеволод Олегович

Глава 7. По ту сторону истории

 

 

1

«…В год 862. Так и сказали той Руси чудь, и словене, и кривичи: «Вся земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет, так приходите княжить и владеть нами!» [60, 135]

Одиннадцать столетий стоит под переменчивыми небесами Русская земля, и все эти одиннадцать веков все поколения рядовых россиян ругают начальство за то самое пресловутое отсутствие порядка, которое со времён Рюрика выражается между прочим ещё и в том, что в критические, пограничные моменты бытия наше родное государство пребывает в состоянии непреходящего тягостного изумления, будучи не готово ни к чему. К нашествиям моноголов, поляков, французов, немцев, к неурожаям, урожаям, зимам, вёснам, ливням, паводкам…

Александр ценою огромных усилий перехитрил Бонапарта, заманил в Россию, где вся армия того должна распылиться и сгинуть. То была первая часть плана, и она удалась блестяще. Теперь в действие пора было вступать части второй: верной организации военных действий. Чисто техническая задача – первая колонна сюда, вторая колонна туда… Но здесь-то и открылся секрет Полишинеля: никто понятия не имеет, куда идти этим колоннам. План Фуля признали негодным – а другого никакого нет. И разумеется, во всей красе выяснилось это тогда, когда о плане как таковом думать было поздно: Наполеоновские полки необратимо вливались на территорию страны. Война идёт! – а как воевать, Бог его знает.

Слёзы Александра на балу оказались не только завершением многолетних тяжких трудов. Даже не столько завершением – сколько предчувствием грядущих испытаний. Не ужаснулся ли он? Не пошатнулась ли его вера в свою правду?.. Вернее всего будет ответить так: Александр заставил её не пошатнуться. Наверняка он пережил сильнейшую душевную смуту – как всегда, в одиночестве, никому не открываясь, продолжая оставаться всё таким же обаятельно-учтивым, словно подражая Марку-Аврелию, великому стоику – а каких сил это от царя потребовало, известно только ему.

В самом деле: правда правдой, а до сих пор он видел только то, что идеи в нашем мире действуют не сами, но посредством достаточно грубых реалий, преимущественно стрелковых, артиллерийских и кавалерийских… «Бог всегда на стороне больших батальонов,» – как цинично выражался вчерашний друг, а сегодняшний недруг Бонапарт. Он-то был в этом уверен безоговорочно; насчёт Александра судить трудно, однако в полезности «больших батальонов» как таковых, независимо от Бога, сомневаться не приходится никому – стало быть, не сомневался и Александр. А вот это дело, батальонное, как раз обстояло довольно неприглядно.

К началу боевых действий – то есть к 12 июня – вооружённые силы вдоль западных рубежей Российской империи были сосредоточены в трёх оперативных группировках, именуемых соответственно 1-й, 2-й и 3-й армиями. Первую армию (Северное направление), насчитывавшую войск гораздо больше (около 127 тысяч человек), чем две другие, вместе взятые, возглавлял генерал-от-инфантерии Михаил Барклай-де-Толли, он же министр обороны. Второй (Центральное направление) командовал генерал-от-инфантерии Пётр Багратион, Третьей (Южное направление) – генерал-от-кавалерии Александр Тормасов. Обе эти армии оцениваются примерно в 45 тысяч человек каждая [59, т.10, 667]. То есть в совокупности – около 220 тысяч.

600 тысяч Наполеоновских солдат – это, понятно, вместе с резервами, тылами, обозами, госпиталями и тому подобным. Боевое ядро, главные силы «Великой армии» составляли приблизительно 440 тысяч человек; но и от этого, конечно, нашему генералитету впору было хвататься за голову: двойное преимущество противника! Этого не ожидали. Чего-то недоучли, недоглядели, недоразведали…

Военная разведка – «вышшая военная полиция» по терминологии того времени – была создана инициативою Барклая перед самой войной, в марте 1812-го [54, вып.2, 50]. Поздновато. Потом она неплохо проявит себя в ходе войны, и с тех пор останется неотъемлемой частью военной машины России… но это будет потом. Внешняя разведслужба в лице Куракина и Чернышёва потрудилась во Франции хорошо, наработала немало ценных сведений, однако, военно-оперативные вопросы были вне её компетенции – упрекать дипломатов за отсутствие точных цифр, конечно, нельзя; от чего, впрочем, не легче…

Нам ещё надо бы сказать спасибо испанцам: те оттянули на себя 200 тысяч французских войск! – такой гарнизон вынужден был держать Наполеон за Пиринеями, чтобы хоть как-то сдерживать непокорный народ. Однако, и без того картина «Не ждали» – символ перманентного состояния российской власти: враг в два раза сильнее, плана действий нет, и что делать – никто не знает.

Единственно, в чём количественно не уступала русская армия Наполеоновской – в артиллерии, за что особая благодарность Аракчееву [92]. Его стараниями артиллерийские части были экипированы превосходно, а по качеству русские пушки были лучше французских: маневреннее, надёжнее, дальнобойнее. Да, Аракчеев в этом смысле, конечно, молодец, но вот другие смыслы не много давали поводов для оптимизма.

И Александру здесь нет оправданий. Проведя великолепную дипломатическую интригу против Бонапарта (кстати, следует отметить ещё один успех русской дипломатии: уже после начала войны, 6 июля, при самом активном посредничестве Бернадота в Стокгольме был заключён русско-английский договор, наконец-то официально завершивший двусмысленную невнятицу в отношениях России и Британии – отныне никакой двусмысленности, никаких ложных ухищрений; две державы вновь становились дружественными)… так вот, проявив себя отменным дипломатом, Александр оказался далеко не на высоте как военный администратор: должного порядка на случай войны он создать не сумел. Теперь предстояло все проблемы решать на ходу. А ход, то есть план боевых действий, был в сложившейся ситуации один-единственный: отступать, а там видно будет.

 

2

У Наполеона, собственно, план тоже был один. Точно таков же, каков во всех его прежних победных кампаниях: стремительным броском настичь противника и разгромить его в решительном сражении. Это у него прекрасно получалось на протяжении последних десяти лет, за исключением разве что битвы при Асперне – но Бонапарт, уж конечно, умел учиться на своих ошибках. И сейчас он, уверенный в своём превосходстве, смело ринулся вперёд…

И провалился в пустоту. Никакого противника перед ним не было.

В Вильно, едва ли не вчера ещё бывший ставкой Александра, Наполеон вошёл так, словно двигался не во главе величайшей военной армады, а так, на прогулку вышел. Всё обыденно, просто и скучно – и в целом как-то нелепо. Не такого ожидал порфироносный пришелец, привыкший к блеску, шуму, всеобщим восторгу и поклонению… Разочаровали его и местные поляки.

«Идеологическим обеспечением» этого похода Наполеон сделал мотив освобождения поляков от власти поработившего их русского царизма, даже назвал своё деяние «Второй польской войной», рассчитывая явиться в ореоле освободителя. Однако, этот ореол как-то очень скоро поблек. Об идеологической-то части император позаботился, а вот с материальной дело обстояло плохо, хотя о ней он, спору нет, заботился тоже; но в самом деле, снабжать такую невероятную по тем временам массу людей тогдашними техническими средствами было б не под силу даже в том случае, если бы к себе в интенданты Наполеон собрал мудрецов со всего света… С питанием людей и лошадей всё было хуже некуда, и если кони ещё как-то могли пробавляться подножным кормом, то солдатам «Великой армии» только и оставалось, что грабить местных жителей, что они и делали нещадно, без зазрения совести. Особенно отличались разбойными подвигами немцы, которые о Бонапартовой пропаганде и польском патриотизме знать не хотели.

Слухи о повадках нерадивого воинства мгновенно распространились по окрестностям – отчего Вильно встретил Бонапарта настороженной пустотой. Освобождённые жители попрятались по домам; император, объезжая почти безлюдные улицы, пытался, правда, милостиво разговаривать с прохожими, которых ему удавалось застать, но те смотрели испуганно, отвечали односложно, боязливо… и вообще вид у них был такой, словно они беспаспортные бродяги, застигнутые строгим полицейским. Всё это Бонапарта раздосадовало, и он однажды сквозь зубы обронил: «Здешние поляки совсем не похожи на познанских поляков» [12, т.4, 504]. Однако, делать нечего! война пошла, уже не остановишь, и армия двинулась дальше, по меткому выражению С.М. Соловьёва «обнимать призрак» [61, 295] – в таинственную, непостижимо странную скифскую глубину.

И здесь завоевателей настиг ещё один удар.

На пятый день войны, 17 июня, погода, бывшая до сих пор достаточно терпимой к непрошеным гостям, вдруг показала дикий свой, свирепый нрав: разразилась грозой, к вечеру резко похолодало, студёный ливень зарядил на всю ночь… и когда сквозь тучи хмуро проглянул рассвет, он высветил несчастных, до нитки промокших людей и обессилевших лошадей, барахтавшихся в стылых лужах. Вот здесь-то им пришлось хуже, чем людям – лошади хотя и способны питаться травой, но не на войне, где энергозатраты организма, конечно, гораздо выше, нежели в обыденной обстановке – и полноценный корм, особенно овёс, животным необходим. Не получая должных калорий, кони слабели, слабели день ото дня… в тёплую погоду это было не очень заметно и сравнительно не страшно; но когда суровый русский климат нанёс вражеской армии первый удар – грянула беда.

Едва ли не треть «лошадиных сил» пала замертво: ослабленные организмы не выдержали внезапного переохлаждения. От этого удара французы так и не оправились, испытывая постоянную нехватку как в строевых, так и в рабочих лошадях вплоть до конца русской кампании… Так, с самых первых дней Наполеон стал нести болезненные потери на пустом месте – практически не ведя боевых действий, лишь продвигаясь в глубь загадочной страны.

 

3

А наши войска продолжали отступать. Наполеон, оценив обстановку, принял решение вогнать основной массив своих войск между 1-й и 2-й русскими армиями, рассчитывая разбить их по отдельности. Но наши генералы без труда разгадали этот маневр – собственно, тут кудесниками быть не надо… Правда, всё, что в сложившихся обстоятельствах русское командование могло сделать, это продолжить отступление.

Напомним: организованный отход есть самая сложная изо всех войсковых операций. Крайне дилетантским является представление, что отход есть стремление как можно дальше оторваться от противника; бесспорно, случается, конечно, на войне и такое, но тогда это не отход, а бегство, «драп». Нет, обе армии, 1-я и 2-я, отходили по всем канонам военной науки, с арьергардными боями, умело нанося противнику максимально возможный урон.

Что касается 3-й армии, то она оказалась на периферии войны. Против неё выдвинулся австрийский корпус генерала Шварценберга: Пруссия и Австрия, насильственные союзники Наполеона, вынуждены были, согласно этим союзническим кандалам, выступить против России, чего им совершенно не хотелось делать… Потаённо общаясь с Александром за спиной Наполеона, они клятвенно обещали не предпринимать активных действий – и обещание в целом сдержали. Шварценберг на южном фланге, перейдя границу, старался не тревожить войск Тормасова, а на северном фланге прусские войска, над которыми командующим был поставлен французский генерал Макдональд (шотландец по происхождению) вошли в Прибалтику, остановились близ Риги и более не стронулись с места.

Армии Барклая и Багратиона двигались на восток параллельно друг другу, будучи, несмотря на существенную разницу в силах, юридически равноценными боевыми единицами. И сами командующие были равны в чинах: генералы-от-инфантерии; при этом, однако, Барклай, как министр, был формальным начальником всех вооружённых сил. Но главнокомандующего, то есть того, кто руководит ими в условиях войны, Александр не назначал, тянул. Почему?.. Непростой вопрос. И царю нелегко было дать на него ответ – в данном случае надо бы поостеречься упрекать его в нерешительности. Слишком многое стояло на кону! Стало быть, непоправимо высока могла быть цена ошибки.

Барклай – «академик», тип военачальника-учёного: рассудительный, планомерный, суховатый. Мыслил здраво, руководил войсками отлично, добивался заметных побед. При этом был храбр, пулям не кланялся: настоящий боевой офицер. Александр весьма ценил его. Но… вот оно, то огромное «но», которое останавливало императора. Он понимал – интуитивно, остро понимал: эта война не для Барклая.

И был прав. Это ведь не просто война! и совершенно справедливо её уже через год назвали Отечественной. Здесь воевали не столько армия, сколько народ, не солдаты, но граждане, и даже вернее будет сказать, что против врага восстала страна как духовное единство – целостность пространства и времён, связь которых не распалась тогда, не распадалась и потом, спустя годы… и хочется думать, не распадётся никогда. Летом 1812 года россияне – с разной, конечно, степенью ясности – ощутили, как к ним прикоснулась вечность, та её сторона, что называется Россия – не территория, не государство, но что-то большее и высшее, что, вероятно, трудно осознать и выразить, но что живёт, не гаснет, зовёт нас… хотя и не всегда мы слышим этот зов в житейской суете, почти неразличим он в шуме будней. Но он есть! и это большее раскрывается как ценность, как присутствие великого единства, в особые моменты времени – когда оно, время, вдруг вздрогнет от близости вечности.

Александр, вероятно, уловил эту близость. В первом приближении, но уловил. И сумел понять: чтобы сохранить её, чтобы не пропала одухотворённость, осиявшая воинов, да и вообще всех подданных – необходимо нечто иное, нежели профессионализм и добросовестность; вернее, нечто большее, так как и профессионализм и добросовестность, разумеется, необходимы тоже. Но всё-таки в такой войне, в таких сражениях военная наука – не главное. Одна только русская фамилия здесь важнее, чем на редкость причудливое даже для иноземного «Барклай-де-Толли»… хотя сам Михаил Богданович иноземцем вовсе не был: он родился на земле Российской империи.

Впрочем, тогда, в первые недели войны до назначения главнокомандующего с русской фамилией было ещё не близко…

Сам Александр находился при действующей армии недолго: 6 июля (в день подписания договора с Англией) он покинул Ставку и выехал в Москву. Почему именно такое решение было принято – история довольно туманная; известно, что с коллективным письмом к царю обратились Аракчеев, Балашов и Шишков – предварительно посовещавшись, этот триумвират решил, что присутствие государя в войсках нежелательно. Причина? Причина на поверхности: очевидно, что предстоят недели, возможно, месяцы отступлений, неудач… Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы эти неудачи ассоциировались с персоной государя. Потому, дабы не сеять уныния, пустых и вредных слухов, а может, чего и похуже – императору не следует сейчас быть в армии. Генералов там хватает. Разберутся!

Прямых данных нет и быть не может, но косвенные дают простор для необязательных гипотез, а именно: сама собою возникает мысль, что Александр наводил своих самых приближённых на это решение, и вероятно, достаточно прозрачными намёками – прекрасно сознавая, что ему лучше покинуть армию, но не желая объявлять это самому: пусть попросят. Опытные царедворцы намёк поняли и попросили. Император вздохнул и согласился… Словом, артисты разыграли сцену грамотно.

Только не надо думать, что это трусость. Нет ни малейшего повода упрекать Александра в слабоволии. Это политика здравомыслия, это на самом деле разумно по вышеупомянутым причинам: царь, символ всей русской жизни, не должен быть связан с отступлением.

И вот Александр отбыл, перед этим подписав Манифест о созыве ополчения – чем, по сути, объявил войну народной. Произошло это в Полоцке, а пять дней спустя, 11 июля, император въехал в Москву. Там его ждал небывалый взлёт верноподданнических народных чувств – люди заполонили площадь перед Красным крыльцом Кремля и с ликованием приветствовали государя, когда утром 12 июля он вышел к ним в сопровождении духовенства и московского губернатора Фёдора Ростопчина… Всякое бывает в отношениях народа и власти, везде и всегда – всякое было и в России, хорошее, не очень хорошее, совсем дурное. Но вот такое единство, не показное, не концертное, самое настоящее… это не всякой власти дано испытать. Александру – дано было. И он это запомнил. Он умел «уважать человечество».

Столь выразительные теплота и преданность москвичей сказали Александру, что на свой народ он вполне может положиться. На битву с неприятелем подымутся все до единого – да и на фронте, пусть и непонятно как, но всё же получилось именно то, что и планировали: войска отходят в строгом порядке, экономя силы, а противник проваливается вглубь, распыляясь и ослабевая: пока не так уж катастрофически, но явно идёт к тому… Всё замечательно?

 

4

Да не совсем, конечно.

Отступая, командующие армиями неизменно ругались один с другим; то есть, ругался, обижался и жаловался Багратион, который не выносил первенства Барклая. И дело тут не только в честолюбии, хотя оно у князя (титул принадлежал Багратиону от рождения) было не просто как у всякого успешного полководца, а ещё и помноженное на грузинский темперамент – следовательно, было неистовым… Но всё же это не то. Как новообращённые католики во рвении своём, случается, превосходят Папу Римского, так и россиянин во втором поколении Багратион стал таким ярым русским патриотом, что порывы его пламенной души приходилось даже сдерживать – иначе они приобретали опасно-непредсказуемый характер. Конечно, князь пламенел по делу: ничуть он не притворялся, не позёрствовал, Россия для него была святыней, и себя он ради своей (своей, конечно же, своей!) страны и ради соотечественников не щадил: «Нет больше той любви, как если кто положит душу за друзей своих»[Ин., 15:13]. Об идее отступления с тактической целью он не то чтобы и слышать не хотел – как-никак он был профессионал, да и сам участвовал в подобном отступлении в войну Третьей коалиции; но то, во-первых, была чужбина, а здесь Багратион видел, что мы сдаём своё, родное, а во-вторых, Барклай, возглавляющий маневр, вёл себя, по мнению князя, себя слишком уж пугливо, избегая всяческих решительных действий, что, по мнению нетерпеливого полководца, было уже предательство.

Завоевания Наполеона были псевдо-успехом, и Барклай всё делал правильно. Если бы то же самое, как тогда, в Австрии, делал Кутузов, которому Багратион верил безгранично, то князь, вероятно, мирился бы с этим – но Барклай, чёрт возьми!.. Немец, чухонец – как только не попадало ему за глаза от коллеги, не смотревшего на то, что ни тем ни другим министр не был. Для князя, должно быть, все «иноземцы» (каковым Барклай опять-таки не являлся!) были на одну личину, и веры им – никакой ни на грош.

Впрочем, в общении с императором, и лично и эпистолярно, Багратион оставался вполне корректен. Волю чувствам он давал в переписке с вельможами: Аракчеевым и Ростопчиным – таким же гейзером патриотизма, что и он сам.

Фёдор Васильевич Ростопчин был большой оригинал. Родословную свою выводил ни много ни мало от Чингисхана [42, 5]; находясь при дворе, сумел добиться расположения Павла I (правда, ненадолго), приобрёл репутацию острослова, умел сказать метко, не в бровь, а в глаз… Его вообще тянуло к словесности, видимо, и вправду обладал он литературным даром. Что, однако, в сложной придворной борьбе ему не помогло: Палену удалось очернить сатирика и отстранить от двора. Ростопчин убыл в Москву, там и засел надолго. Александр его недолюбливал, к себе не приближал, да тот и сам был решительным противником нового курса, Негласного комитета; своё неудовольствие выражал в язвительно-юродственных иносказаниях, опять же не без остроумия. Такое творчество доставило Ростопчину популярность в Москве, вообще фрондировавшей в пику Петербургу: понаехали тут! Разве можно сравнить Петербург, где суетятся всякие там беглые немцы да выскочки, с древней Москвой, обителью родовитого, столбового дворянства!.. Императора, впрочем, этот затхлый гонор не беспокоил, и на отставного Эзопа он внимания обращал немного.

Пока не грянула война. То есть, она ещё не грянула, но всё уже катилось к ней, и когда угроза вторжения стала бесповоротной – вот тогда-то выяснилось, что лучшего губернатора старой столицы, такого, кто смог бы инициировать патриотизм москвичей по максимуму, не найти. И в мае 1812 года Ростопчин был назначен губернатором.

Итак, в письмах единомышленнику Багратион не стеснялся. На положении министра это, впрочем, не сказывалось явно; тем не менее, капля камень точила: возмущение командующего Второй армией подхватили многие, сам Ростопчин хотя бы. Разговоры, слухи, сплетни… и вот уже молва о «предательстве» стала расползаться среди офицерства, а затем и в солдатской массе – тогда-то и возник «Болтай, да и только»…

Мы долго молча отступали, Досадно было, боя ждали, Ворчали старики: «Что ж мы? На зимние квартиры? Не смеют, что ли, командиры Чужие изорвать мундиры О русские штыки?»

Отступление было необходимо: армия неприятеля вытягивалась в необозримых русских лесах и полях, тыловые службы изнемогали – снабжение делалось всё отвратнее, дисциплина продолжала разлагаться, в небольших, но многочисленных стычках захватчики несли потери, не прекращалось и дезертирство… Барклаева идея скифской войны воплощалась в жизнь.

Но сам Барклай на роль «скифа», порождение стихии, никак не подходил. А вот на роль «громоотвода», неудачника, чьё имя символ отступления – весьма, по всем параметрам. Технически: никто лучше него не смог бы организовать отход; и идеологически – собрал на себя все проклятия, отведя их от светлого царского облика… Ну, а после того, как мавр своё дело сделал, понятно, что мавр может и удалиться.

Что тут сказать?.. В сущности, Александр просто-напросто «сдал» Барклая – примерно так же, как полгода назад Сперанского; с некоторыми, правда, существенными поправками: от Михаила Михайловича он отказываться не хотел, его вынудили, а Михаила Богдановича сознательно принёс в жертву, изначально наметив козлом отпущения – нормальный, так сказать, политический цинизм. Генерал понял это, видимо, с некоторым опозданием, будучи в политике не искушён… А поняв, пережил, конечно, тяжело, даже заболел – непритворно, по-настоящему. Однако, человек умный, он сумел принять эту правду, то, что сделано так было не из подлости, а из политической целесообразности. Да и Александр, сыграв с достойным человеком в недостойную игру, потом уж постарался дать тому понять, что это был хитроумный вынужденный маневр. Ещё, кстати, одно отличие от ситуации со Сперанским: с тем император расставался надолго, быть может, навсегда – и понимал это; Барклая не отлучал вовсе, а чуть погодя буквально засыпал высокими наградами: в течение нескольких лет военачальник стал графом (потом – князем), фельдмаршалом, стал-таки главнокомандующим, получил высшие ордена: св. Андрея Первозванного и св. Георгия I-й степени… Словом, Александр, не имея возможности – положение обязывает! – извиниться по-человечески, извинился по-императорски перед человеком, которого ценил и уважал, но с которым пришлось сыграть в такую жестокую игру. И Барклай, судя по всему, оценил это – и выбросил обиду из души.

Но то всё позже… А пока – идёт июль 1812 года, наши войска отходят. Наполеон пытается их преследовать, но больше преследует воздух, его армия теряет силы… и наконец, он принуждён 18 июля издать приказ об отдыхе, продолжительностью примерно неделю. Нужно стать лагерем, сгруппировать растянувшиеся части, привести в порядок измочаленное снаряжение… В русском штабе решили, что лучшего момента для контратаки не придумать.

Решение было абсолютно верным – но в теории; а на практике вышло недоразумение. Контрнаступление состоялось 26 июля… и закончилось провалом [59, т. 10, 670]. Отвратительные отношения между командармами вылились в крупную неприятность: наступление велось несогласованно, вразброд – а с таким противником как Наполеон, да ещё далеко не столь ослабленным, как хотелось бы, чьи силы были пока очень, очень велики – вся операция оказалась пустой тратой сил. Стремительным броском Бонапарт форсировал Днепр, угрожая Смоленску, важнейшему стратегическому пункту. Пришлось вновь спешно отступать – и лишь после этого маневра и тяжёлых боёв 1-я и 2-я армии наконец-то вечером 4 августа соединились у Смоленска.

Здесь уже превосходство французов в живой силе выглядело не столь чудовищным, оставаясь, однако, значительным: по боевым частям в полтора раза (180 тысяч человек против 120 тысяч). Наполеон, давно жаждавший генерального сражения – своей стихии! – воспрянул, рванулся вперёд, но умный Барклай, здраво рассудив, что ничего хорошего для нас из такой битвы не выйдет, дал приказ продолжить отступление, велев ряду частей 1-й армии оборонять город, по мере сил сдерживая натиск противника.

Это было оптимальное оперативно-тактическое решение – всякое другое привело бы лишь к худшим последствиям. Но с политической точки зрения… Так уж несчастливо сошлись звёзды для Барклая, а правильнее будет сказать, так их втихомолку расположил хитромудрый Александр Павлович – что опять министр остался один во всём виноват.

Недовольство начальством штука вообще мало хорошего обещающая, в армии вдвойне, а уж во время войны… Говорить нечего. Но император, как умелый повар, ожидающий, когда похлёбка закипит, при этом отнюдь не полившись через край – ни секундой раньше, ни секундой позже – выжидал критического уровня недовольства, и это случилось, когда наши войска оставили Смоленск. Вполне возможно, что Александр вовсе не думал о сдаче именно этого города, но так уж совпало. Вот тут-то и «черта наступила», как говаривал трактирный философ Семён Захарович Мармеладов. Пришло самое время назначить главнокомандующего.

 

5

Знал ли Александр заранее, что таковым станет именно Кутузов? Конечно, да. Хотел ли этого?.. – вопрос, уводящий в долгую психологическую глубь. Полководец был императору антипатичен по многим причинам, хотя бы и потому, что по неисповедимым капризам судьбы дополнял своей персоной самые тяжкие моменты жизни Александра. Смерть отца! Последний обед императора с семьёй и приближёнными – Кутузов за столом. Аустерлиц, страшный разгром – опять он тут как тут… Какой-то одноглазый знак Александровых бед! Конечно, в этих бедах великому князю, а затем царю винить бы себя самому, но символ, символ!.. кто же знает, какие таинственные невидимые нити соединяют людей. Наверняка император немало думал о том в трудные дни июня-июля 1812 года – и всё-таки не мог не прийти к выводу о неизбежности присутствия Кутузова и на сей раз.

Сам генерал-аншеф тоже это осознавал. К началу войны он явно оседлал фортуну: громкие победы, Бухарестский мир, нейтрализовавший Турцию, высокие награды, блестящие титулы, популярность в обществе… Будучи в июле назначен начальником Санкт-Петербургского ополчения, граф (пока ещё не князь!) немедля развил ураганную деятельность, и реальную, и рекламную, повёл умелую агитацию как среди широких масс, так и точечно, визитируя влиятельных лиц, в том числе и Марию Антоновну Нарышкину, любовницу государя… Опытнейший царедворец и дипломат, старый масон Кутузов в подобных коньюнктурах толк знал. Тут как раз подоспело и княжеское звание (29 июля), что даёт основание думать о ненавязчивом включении в пиар-кампанию самого императора – иначе другого дела у него в разгар войны нет, как сиятельные титулы раздавать…

Словом, общественное мнение к началу августа созрело. А возмущение Барклаем почти перезрело – «почти» потому, что Александр филигранно поймал момент, не дав нарыву гнева лопнуть, хотя едва-едва такое не случилось: уже и начштаба Первой армии Ермолов писал прямо императору о «предательстве» своего начальника, поддался подобным настроениям и великий князь Константин, находившийся при штабе Барклая [32, т.3, 222]… Но Александр всё просчитал мастерски. Более того, он как принципиальный либерал, сделал выбор главнокомандующего коллегиальным решением – собрал особый комитет, коему и поручил разобраться с данным вопросом. В комитет вошли крупнейшие сановники, всё знакомые нам лица: Аракчеев, Балашов, Вязьмитинов, Кочубей, Лопухин, Салтыков. Сей синклит мудрейших мудрил недолго, хотя справедливость требует сказать, что рассматривались там разные кандидатуры: Беннигсен, Багратион, даже всплыл из прошлого Пален, всеми давным-давно забытый; правда, речь шла не о нём самом, а об его сыне, Петре Петровиче, боевом генерале… Всерьёз ли велись эти дебаты или протокола ради, история умалчивает, но результат стал таким, каким должен был стать, а другим никак не мог: на пост главнокомандующего предлагался генерал-аншеф Михаил Илларионович Кутузов. Восьмого августа он был высочайше в этой должности утверждён.

Видимо, тогда-то до Барклая дошло, какой хитроумный маневр с ним проделали. Впоследствии, да, он сумел себя перебороть, признать суровую правду политики… но тогда ему пришлось тяжко. Отныне он становился одним из генералов в Ставке главнокомандующего. Заодно расстался и с постом министра.

Может показаться странным: в министерском кресле его заменил персонаж, отчасти случайно оказавшийся в премьер-лиге российской бюрократии, к тому же с неоднозначной репутацией. Но, впрочем, ничего странного в том не было: во время войны весь цвет генералитета был на фронте, и в министерстве за старшего, так сказать, остался генерал-лейтенант Алексей Иванович Горчаков. Он и стал аварийным министром. Правда, надо сказать, что он был не только аристократом в неведомо каком поколении [Горчаковы считаются Рюриковичами, равно как и Барятинские, Волконские, Львовы, Одоевские, Гагарины, Щербатовы, Лобановы-Ростовские… и многие другие дворянские фамилии – В.Г.], но и близким родственником знаменитых и влиятельных лиц: Суворова (дядя по матери) и Салтыкова (дядя жены Алексея Ивановича).

Да, Горчаковы – один из древнейших, знатнейших княжеских родов России, восходящий к основателю Руси Рюрику. Но в семье, как известно… Карьера Алексея Ивановича была на редкость экспансивной. К описываемому времени он дважды (дважды!!) обличался в растрате казённых денег: впервые при Екатерине, потом при Павле. И оба раза – ещё удивительнее! – был оправдан. Правда, во второй раз Павел Петрович, понимавший законность крайне своеобразно, повелел взыскать с оправданного убыток; видимо, императору надоело слушать истории про человека, которого всё подозревают, подозревают, и никак доказать подозрения не могут. Павел Петрович не без оснований предположил, что существует эффективный способ искоренить дальнейшие недоразумения: сделать один раз начёт на тридцать тысяч (именно такая сумма исчезла из казны Выборгского гарнизона, возглавляемого князем) – и подозрений больше не должно быть.

С чинами у Алексея Ивановича тоже вышла редкостная чехарда. Ему и тридцати не исполнилось, когда он стал генерал-лейтенантом (!), а менее чем через два месяца и ровно за неделю до смерти Екатерины был уволен в отставку. Спустя пару лет восстановился, но одним чином ниже: генерал-майор. И вторично до генерал-лейтенанта пришлось ему дослуживаться целых… двенадцать лет. В этом необычно скромном для министра звании он и встретил неожиданное назначение.

Впрочем, Горчаков не стал полноценным министром, а назывался «управляющим министерством», то есть исполняющим обязанности. И соответственно, полномочий имел гораздо меньше: например, не получил права личного доклада императору. Это также совершенно понятно – в военное время, тем более при заграничных походах управляющий министерством, оставленный «на хозяйстве», не великая фигура есть, что-то вроде начальника тыла… Но и с этими обязанностями князь справлялся неважно, хотя в августе 1814 года и был наконец-то утверждён министром.

Словом, назначение оказалось явным нонсенсом, но Александра здесь оправдывает то, что тогда ему, далеко в Европе занятому головоломными проблемами всемирного масштаба, было не до таких мелочей…

Итак Кутузов – во главе армии. Взрыв энтузиазма! «Пришёл Кутузов бить французов,» – несмотря на то, что главнокомандующий продолжил ровно то же, что делалось прежде, то есть отступление. Но идеология великая вещь! Всё продолжилось и всё изменилось: отступление с Барклаем – измена и катастрофа, а отступление с Кутузовым – накопление сил перед решающей схваткой… Да и сам светлейший был отличным психологом, в добренького дедушку не играл, а вот подход к сердцам воинов найти умел: несколько весёлых слов, брошенных им вроде бы мимоходом на смотру, мгновенно разнеслись по армии, люди воспрянули – сразу другая атмосфера. И надо сказать, что это не расчётливый жест на публику: Кутузов вправду был «солдатским» генералом, берёг жизни, он вообще твёрдо держался гуманных убеждений – может показаться странной такая характеристика военачальника, чья должность вынуждает посылать людей на смерть – но и это бывает по-разному…

Итак, отступление приобрело новое качество. Не по вине Барклая, и не по сверхъестественным каким-то заслугам Кутузова (не умаляя его «просто» заслуг!), а по сценарию Александра – первоначальное замешательство рассеялось, искусно выполняемый отход сохранял силы русской армии, ослаблял агрессора. Механизм «скифской войны» работал исправно, растворяя войска Наполеона непонятным для него образом… К 24 августа – накануне Шевардинского боя, предварившего Бородинскую битву, соотношение главных боевых сил заметно выправилось: 135 тысяч человек у Наполеона против всё тех же 120 тысяч наших (действовал Александров манифест о созыве ополчения). По артиллерийской же части у нас оставался перевес: 640 орудий против французских 587 [10, т.5, 598].

Иногда, впрочем, приходится встречать и другие сведения: у Наполеона 1400 орудий, в русской армии – 942 [23, 437]…

От Бородина до нынешней московской границы примерно сто километров. По тогдашним временам – немногим больше. Вот здесь-то Кутузов и решил дать Наполеону генеральное сражение, к которому тот так долго рвался.

 

6

Бородинскую битву обе стороны в своих реляциях объявили победой – следовательно, она закончилась вничью. Но лишь сама битва как таковая, отдельно взятое боестолкновение. В контексте всей войны для Бонапарта сражение стало провозвестником надвигающегося конца, для России – символом грядущей победы. И потому Бородино в нашей истории такая же героическая мифологема, что и Чудское озеро, Куликово поле, Полтава, Сталинград… Но этот высочайший статус пришёл со временем. Тогда же, в конце августа 1812-го, всё было ещё очень неясно.

Государь к этому времени находился в Петербурге. В течение августа он успел совершить важный дипломатический маневр: встретиться с Бернадотом в Або, в Финляндии. Русский монарх и наследник шведского престола обсудили взаимовыгодное будущее державных отношений; то был немалый успех, но Александра, конечно, больше всего тревожили вести с главного фронта, особенно к концу месяца: весть о главном сражении, которое вот-вот должно состояться. Или уже состоялось?.. Царь маялся в неведении, а Кутузов, знаток придворных игр, тянул с донесением, подгадывая к 30 августа, дню тезоименитства государя (в этот день все Александры – а также, к слову, Иваны и Павлы – могут считать себя именинниками). Старый лис угадал точно: 30 августа сообщение достигло императора, а на следующий день догадливый полководец возымел чин фельдмаршала и 100 тысяч рублей наградных. 50 тысяч получил тяжело раненый Багратион, что ему, увы, было ни к чему – через две недели он скончался от раны и душевных потрясений… Кто же мог ожидать того, что случится после успешной и многообещающей битвы?! А едва ли не меньше всех – Ростопчин, получивший от Кутузова заверения, что армия Москву не сдаст.

Фёдор Васильевич и на посту градоначальника продолжал чудить. Так, он очень горячо поддержал инновацию какого-то пронырливого немца, обещавшего сделать воздушный шар, с которого якобы можно будет наблюдать за перемещениями вражеских войск – авиаразведка, так сказать. Шар, конечно, немец не построил, зато финансирование – из городского бюджета в свой карман – наладил…

Между прочим отметим, что в эти времена в России имелся свой специалист по воздухоплаванию – сотрудник Академии наук Яков Захаров, впервые в мире поднимавшийся на шаре с целью метеорологических наблюдений. Факт малоизвестный, но реальный; в годы борьбы за приоритет отечественной науки и техники его имя извлекли на всеобщее обозрение и потрясали им [10, т. 16, 512] – вполне справедливо, в отличие от полёта легендарного подьячего Крякутного, в ту же кампанию «борьбы за приоритет» торжественно объявленного первым воздухоплавателем в истории человечества, и также удостоенного отдельной статьи в Большой Советской Энциклопедии [10, т.23, 567]…

Осознавая себя не только чиновником, но и литератором, Ростопчин решил, что писательско-гражданский долг повелевает ему отдаться агитации и пропаганде, «шершавому языку плаката», что и сделал. Агитпродукция московского мэра, «афиши» – развешивались в самых людных местах; тексты, написанные либо от первого лица, либо от имени юмористических персонажей, этаких Василиев Тёркиных той поры – повествовали о том, какие русские молодцы, а французы дураки, что в Москве всё прекрасно, провианта довольно, силы наши неисчислимы, и вообще всех шапками закидаем… Поэтому известие об оставлении Москвы грянуло на потомка Чингисхана как гром с ясного неба.

Увлекшись агитпропом, он как-то и не позаботился о возможной эвакуации. Когда «информационная бомба» – слух о том, что армия уходит, оставляя город неприятелю, и французы вот-вот войдут в Москву – внезапно лопнула средь жителей старой столицы, началось смятение и беспорядки.

Сказать, что возник хаос, было бы явным преувеличением; тем более не было каких-то политических выступлений, на которые Наполеон не прочь был бы рассчитывать. Но нет, рассчитывал зря… Однако, пьянство, мародёрство, драки – все эти прелести возникли, тут же начались и пожары. В них молва дружно обвинила незадачливого губернатора, официальные источники – французов… а в сущности, прав Лев Толстой: «Москва сгорела вследствие того, что она была поставлена в такие условия, при которых всякий деревянный город должен сгореть, независимо от того, имеются ли или не имеются в городе сто тридцать плохих пожарных труб»[65, т. 3, 265].

Всё верно: пожары неизбежные спутники людских несчастий, войн и революций. Где война – там пожары возникают словно сами по себе.

Иной раз приходится встречать мнение, что Кутузов крепко подвёл Ростопчина, вовремя не поставив того в известность о решении отступить [5, 190]. В этом есть, очевидно, доля истины, но надо войти и в положение главнокомандующего, представить себе ответственность и объём забот, возложенные на него! Ещё на знаменитом совете в Филях (1 сентября) мнения высказывались разные: давать сражение, не давать, отходить, не отходить… К единомыслию на совете так и не пришли, но в армии, когда единомыслия нет, вступает в дело единоначалие – волевым порядком фельдмаршал приказал оставить Москву.

Выбор Кутузова не просто главнокомандующим – победителем в Отечественной войне – был по большому счёту совершён не вельможной комиссией и даже не императором. Судьба страны – а тогда, в 1812 году, несомненно, решалась судьба нашей страны – всегда итог выбора провиденциального. Люди, за которыми в такой миг решающее слово, либо под светом Провидения, либо вне его. Кутузов сущность этой войны сознавал не хуже Александра и Барклая! Иначе – да, может быть; в большей мере чутьём, в меньшей разумом, но не хуже. И приказывая сдать Москву, он знал, что победа будет за нами. Наверное, это далось ему нелегко: ведь это было его персонально ответственное решение, и он должен был понимать, что именно сейчас его имя простирается в будущее, в историю. А память потомков субстанция сложная, капризная… правда, по тому самому большому счёту справедливая. Ростопчин прослыл поджигателем Москвы независимо от того, поджигал он на самом деле или не поджигал… Так кем же войти в историю светлейшему князю фельдмаршалу Кутузову: капитулянтом или триумфатором?!

С этим можно соглашаться или не соглашаться, но… право же, 1 сентября 1812 года светлейший был почти ясновидящим. Он видел – никуда враги не денутся, и идти им больше некуда. Дальше на восток? Абсолютно бессмысленно! Армия измотана, обескровлена, силы на исходе. А зима на носу. Значит, выбор простой: либо уносить ноги туда, откуда пришли, либо остаться здесь. Навек. В могилах. Вот и всё!

Решение принято – но как о нём сообщить императору?.. Правда, многоопытный Кутузов и рапорт о Бородинской битве отправил какой-то обтекаемый, несмотря на то, что не преминул указать на неудачи и потери противника [73, 156]. Тем самым мудрый старец заработал звание фельдмаршала, 100 тысяч наградных, а вместе с тем и продлил выгодную ему неопределённость: выгодную потому, что тогда он ещё не знал будущей правды. А после совета в Филях знал.

Правда суровая. Сообщать её нелегко. И фельдмаршал искусно отпасовал её Ростопчину – так что горькая доля гонца с плохой вестью повисла на невезучем сочинителе, за время московского вольнодумства отвыкшего, как видно, от придворных комбинаций… Конечно, сам лично Ростопчин не поехал с повинной к царю, но писать депешу пришлось ему. Седьмого сентября (французы уже четыре дня как в Москве!) оглушительное известие дошло до Царского Села.

 

7

Александр сложился как человек духовного поиска – натура «сложная, раздвоенная, совмещающая противоположности, духовно взволнованная и ищущая»[9, 59]. Он стремился найти смысл бытия в целом и оправдание бытия персонального, своего «Я», Александра Павловича Романова. Зачем он, Александр Павлович, явился в этот свет? Ясно, что не просто так – родился не в избе, не в хижине; хотя и там люди рождаются не по пустому случаю, но всё же там не так тревожно и огромно – как второе небо! – в неспокойно клубящихся облаках, над тобой этот бесконечный вопрос: зачем? Зачем выпало родиться единственным среди десятков миллионов, атлантом, держащим на плечах полмира?.. И как их удержать?! Система прочности! – какой она должна быть?

Выше «довоенный» Александр был назван платоником, и нам остаётся ещё раз подтвердить это. Его духовный путь есть своеобразный онтогенез исторического христианства, у которого, в точном соответствии с правилами нашего мира, два родителя: библейский пророческий дар и античная культура, философская прежде всего. «Греко-римский мир, то есть римская государственность, соединенная с эллинистической культурой – вот вторая после иудейства историческая «родина» христианства» [76, 41]. Греческая философия возникла как осознание универсума – целостности, упорядоченности мира, а стало быть, и его отзывчивости на творческую человеческую мысль. От этого посыла начинали первые легендарные мыслители Эллады: Фалес, Пифагор, Анаксимандр, чуть позже Гераклит и Парменид…

Со временем в исканиях определился основной, самый плодотворный вектор познания: по нему, целостность и структура сущего происходят из этически высшего всеобъемлющего начала, чем и объясняется порядок, даже эволюция мира при невообразимых его громадности, сложности и неоднозначности. Данный вектор хронологически украшен славными именами: Анаксагор, Сократ, Платон, Аристотель, стоики, неоплатоники… Все они от века к веку развивали, раскрывали, обогащали идею Высшего начала. Анаксагор первым логически внятно выразил разумный характер этого Высшего; Сократ догадался: Оно должно быть нравственным; Платон описал Его как прекрасный светлый мир добра и счастья, указав на то, что все организмы и объекты нашего, куда более скудного мира способны существовать лишь постольку, поскольку являются тенями, проекциями первообразов из мира того, истинного, чей волшебный свет, падая на поверхность второсортного бытия, оживотворяет его: оно упорядочивается, в нём возникают существа, чья форма воспроизводит – в ухудшенном, правда, виде – ту или иную вечную, прекрасную, непорочную сущность. Аристотель разработал классификацию этих сущностей: и там, в вечности, есть своя иерархия, выше всего в ней находится «форма форм», абсолютный Ум – «…он представляется наиболее божественным изо всего, что мы усматриваем» [3, 338]. Неоплатоники, объявлявшие себя идейными потомками и наследниками Платона, по-своему переосмыслившие также опыт эпикурейцев и стоиков, выстроили подробнейшую многоэтажную конструкцию мироздания, возглавляемую совершенным источником истины, добра и красоты, вообще источником всего: Единым-Благом. Это в теории; но философы неоплатонических школ были и практиками, оставили обширные описания мистических технологий слияния человеческой души с Единым-Благом – медитаций, если так понятнее.

Очевидно: любознательная греческая мысль последовательно шла к монотеизму, к признанию единого Бога, абсолютного добра, невыразимо прекрасной вечности, как единственной основы настоящего, а не фальшивого, полноценного, а не ущербного бытия. Ум, абсолютный Ум, Единое-Благо… всё это суть стадии понимания Бога. И если взглянуть философским взором на душевную эволюцию Александра Павловича Романова – то явным станет преломление истории мысли в одной взволнованной, жаждущей света человеческой душе.

Волей-неволей познавая эту бесконечно сложную жизнь и будучи серьёзным, ответственным человеком, император Александр I не мог не прийти к концепции иерархии сущностей, возглавляемых Абсолютом; и к социальным выводам из этой концепции, именно: император должен стремиться стать земным отражением Абсолюта, изливающим на подданных эманации добра, заботы, ласки… Александр так и старался делать, и подданные это почувствовали, откликнулись! Разумеется, не всё, не всегда получалось… а кроме того, помимо излияния отеческих забот и ласк приходилось хитрить, обманывать и предавать (да, да, и это тоже!..) – но тут уж никуда не денешься, такая жизнь, такой мир: не Абсолют, а лишь Его проекция где-то внизу.

Античную философию закономерно привело к единому Богу. Чего же, казалось бы, ещё?.. А вот и сложилось так, что чего-то не хватило, хотя мысль великих греков вовсе не была только рационально-отвлечённой, описывающей «схему Бога», но не проникающей в суть. Нет, эти люди были мистически одарены, они развивали в себе способности к переживанию бытия высшего плана… однако, время всё расставило по местам, а место платонических мистиков изо дня нынешнего смотрится поблекшим, устаревшим и тусклым, как солидная, но пыльная, продавленная мебель.

Это справедливо. Время оказалось сильнее. Идеализму классиков не хватило правды – пожалуй, это слово лучше всего передаст суть дела. Правды в самом простом и глубоком смысле: справедливости, сострадания, тепла, дружеской руки Бога, протянутой одинокому человеку, блуждающему в неприветливом мире. Единое-Благо действительно есть Абсолют, бытие, в котором нет зла, смерти и страданий – но ведь оно доступно только редким одиночкам, мудрецам, достигшим Его, и в Него погрузившимся, как буддист в свою нирвану. А тысячи, миллионы других, а вообще весь этот мир, испорченный, изъеденный, пропитанный злом?! Что с ним?.. Да ничего! Ни мудреца, ни самого Единого-Блага это не касается. Оно источает из себя добро, как небо – дождь, и этого ему довольно. Кто захочет понять, поймёт, кто не захочет – пропадёт. Свобода! Добрая, спокойная и равнодушная. Добрая к немногим мудрецам, равнодушная ко всем прочим. Вернее, ко всему прочему.

Иначе в ветхозаветной картине мира. Здесь вера – страстное ожидание Бога, того, что Он придёт и спасёт всех, весь мир… Впрочем, скажем истину, не всех, а избранных. Иудейское сознание было всё же кастовым. Оно жаждало Бога, должного явиться и вызволить из плена падшести праведников, хранивших верность закону Моисееву – и мстительно предвкушало наказание нечестивых.

Жёсткая, суровая вера! Но в должное время и в должном месте именно она, именно эта пассионарная напряжённость смогла стать «точкой прорыва», где затхлая ткань грешного бытия треснула – и вечность прикоснулась к человечеству.

Первое пришествие Христа – действительно событие, соединяющее миры. Оно вроде бы принадлежит истории, то есть, условно-одномерному времени, оно учтено во всемирной хронологии наряду с государствами, династиями, войнами, революциями… Но это его феноменальная, облекшаяся в плоть сторона. Сущностно же оно вне времени: Бог всегда касается мира, каждое его мгновенье, в каждой точке, каждой душе; другое дело, что не каждая душа готова воспринять такого Бога. Его так страстно ждали, так молились, так смотрели в небеса!.. – и вот Он явился. Но не в сиянии безмерного величия, а скромно и спокойно, с очень простыми словами любви и милосердия – ко всем людям, всему живому, всему, всему сущему, чтобы никто, до самой последней крохи в самом дальнем углу Вселенной не был забыт…

Это оказалось непонятным.

И всё же искра вечности попала точно туда, куда надо: в Иерусалим, самую напряжённо пульсирующую (и по сей день!) точку человеческого мира. Вспышка! – и отсвет побежал по Земле… и через какое-то время выяснилось, что лучшим проводником этого света является античность, столетиями подготавливавшая себя к восприятию его, но сама не сумевшая просиять: должно было сверкнуть извне, чтобы огромный массив культуры встряхнуло и повело в новое качество.

 

8

В 60-е годы XIX века, вскоре после шумного успеха гипотезы Дарвина, один из его самых пылких и морально неразборчивых сторонников, немец Эрнст Геккель выдвинул так называемый «основной биогенетический закон» (или «закон эмбриональной рекапитуляции»), предположив, что каждый организм в процессе своего индивидуального развития повторяет главнейшие этапы эволюции всей живой природы. Говоря проще, человеческий эмбрион, начиная свой путь от одноклеточного, на каком-то внутриутробном этапе начинает напоминать рыбу, потом земноводное, после этого пресмыкающееся… и так далее, прежде, чем станет человекоподобным: миллионы лет, сжатые в девять месяцев. Своё «открытие» Геккель проиллюстрировал собственноручными рисунками: якобы он наблюдал различные стадии эмбрионов и зарисовал их (эти картинки можно отыскать в советских школьных учебниках биологии, где грубый дарвинизм был главной идейной струёй). Однако, скоро выяснилось, что рисунки – фальсификация, ничего Геккель не наблюдал, а лишь образно воплощал свои умозрения; учёный мир сотряс шумный скандал. Авантюризм дорого обошёлся нечистому на руку биологу: большая часть научного сообщества подвергла его остракизму, хотя нашлись и сочувствующие, полагавшие, что ради утверждения эволюционно-дарвинистских взглядов можно пойти и на подлог. Всё равно, оправдывались они, теория верна, а доказательства, если даже их сейчас и нет, непременно отыщутся позже… Как бы там ни было, свою научную репутацию Геккель испортил навсегда – несмотря на то, что был способным и перспективным исследователем, и немало высказал дельного до того, как его разумом овладел псевдофилософский бред. Заодно опорочил и гипотезу, чего, вообще-то жаль: в идее аналогии между индивидуальным и глобальным есть здравый мотив – задолго до Геккеля об этом говорили такие серьёзные учёные, как К. Бэр и Ж. Кювье. Любой организм в известном смысле суть микрокосм, человек тем паче, а его душа…

Трудно сказать, всякая ли человеческая душа в персональном масштабе воспроизводит ту или иную сторону духовного пути человечества – но Александр Павлович в данную гипотезу вписывается весьма ярким аргументом. Он формировался как личность нравственная – можно это заявить совершенно ответственно. Он был политиком, да – то есть вынужден был быть хитрецом и притворщиком. Но при всём этом он стремился стать Государем не по Макиавелли, а по совести, хотел благо творить, и творил: это правда, он творил благо.

Скажем больше: он, номинальный христианин, постепенно приближался к христианству реальному, хотя и делал это на ощупь. Он заходил в храмы и там пытался прочувствовать действие благодати Божией… Есть свидетельство о том, как в самые последние дни перед войной некий ксендз из Вильно, зайдя в свой костёл, обнаружил там коленопреклонённого русского офицера, а подойдя поближе, оторопел, ибо узнал в этом погружённом в молитву человеке императора Александра I [12, т.4, 427].

Православный царь в католическом храме? Для Александра той поры ничего странного: он в догматике не был силён. Наивно?.. Да, разумеется. Зато искренне. Искренним стал его интерес к Библии, книге, до сих пор бывшей, по существу, закрытой для него. Смешно и грустно: когда он захотел почитать Библию, выяснилось, что всё наличествующее в семейной библиотеке августейшей четы – перевод на французский опять же католической Вульгаты [Библия, переведённая в конце IV века бл. Иеронимом на так называемую «вульгарную латынь», живой разговорный язык широких масс Римской империи – В. Г.], томик Елизаветы Алексеевны. Но для императора и этот дважды переводной текст стал откровением.

«Я пожирал Библию, находя, что её слова вливают новый, никогда не испытанный мир в моё сердце и удовлетворяют жажду моей души…» – вспоминал он после [73, 152]. Александр, человек духовно чуткий, тонко уловил: его поиск смысла жизни был верным, но недостаточным. Как картине, прекрасной, почти совершенной, не хватает какой-то детали, не хватает какой-то детали, быть может, совсем маленькой, быть может, чёрточки… и художник бессонно терзается ночами, стремясь найти и не находя её – так и мыслитель, художник духа, не ведает покоя, чувствуя незавершённость своего мировоззрения. Правда, оно строится всю жизнь, и потому недостроено всегда; но недострой недострою рознь. Иной раз человек ощущает себя на взлёте, душа его чудно озарена – и он видит и знает, что делать. А бывает грустное: жил, мыслил, даже поучал кого-то, был собой доволен… Но жизнь материя сложная, взяла и как-то очень сложно повернулась, и человек увидел, что всё, чем жил, чему учил – всё вздор; и как дальше жить, непонятно, а помереть вроде бы рано.

Александр, жизнь которого была сложнее некуда, вдруг открыл для себя христианство как чистый безграничный источник, всё время находившийся рядом, но отчего-то не замечаемый. То, что черпалось императором прежде, тоже было светлым, приятным – но в сравнении с новоприобретённым вдруг стало пресным, и Александр, наверное, удивлялся: как же раньше не видел очевидного!.. а удивляться нечему. Трудность моральных истин христианства не в том, что до них тяжело додуматься и сформулировать. «возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душею твоею, и всем разумением твоим» [Матф., 22:37] и «возлюби ближнего твоего как самого себя» [Матф., 22:39] – слова самые ясные, и Александр наверняка слышал это едва ль не каждый день… Но нет, не доходило, скользило по поверхности сознания.

Вера суть в том числе и сопричастность человечеству, Земле, мирозданию, естественное переживание своего «Я» не как эмпирического индивида Homo sapiens, ограниченного, одинокого в огромной чуждой ему Вселенной, но равного ей. Я = Вселенная – одна из формул религиозной гениальности. Словесно – да, как будто проще некуда. Но способность радоваться счастью, сопереживать несчастьям, чувствовать тревоги, беды и надежды мира как свои – не вежливым сочувствием, не дежурной улыбкой, а с болью, гневом, скорбью, полным сердцем – великий дар, он либо дан непостижимо разуму, либо его надо воспитывать, взращивать, беречь и не давать угаснуть.

 

9

Современником Александра был человек, вознаграждённый таким талантом в превосходной степени.

Купеческому сыну Прохору Мошнину его будущее предназначение открывалось с первых лет жизни. Родившись в очень набожной – не поверхностно, начётнически квази-набожной, а реально жившей христианской нравственностью – семье, он естественным образом впитывал в себя светлую ауру православия, такую, какой она и должна быть; что, к сожалению, не частое явление в обыденной жизни… Это прекрасно – однако, само по себе не делает из человека гения веры, для того должна сложиться особая комбинация факторов, о которой судить, анализировать, прогнозировать… пустое дело. Очевидно, играют роль и генетические, и этнокультурные, и исторические, и биосферные данные; религиозно одарённые люди родятся в разные эпохи, в разных уголках Земли, и одарённость их разная: может быть горячей, страстной, увлекающей, а может – кроткой, умиротворённой… Вероятно, не каждому из них дано развить духовные дары: даже энергиям любви не так-то просто создать должный импульс в сумрачном пространстве-времени земного бытия. Но если уж сложилось всё, до последней ДНК в наборе хромосом – тогда чудесно просияет в человеке сила веры, не даст миру сумерек погрузиться ещё глубже во мрак.

Так всё сошлось: прекрасная семья, мягкий добрый характер, юг среднерусской полосы – светлые лиственные леса, спокойные реки, облака, отражённые в тихой воде… Чувство причастности к высшему, необычайные знамения. Кем стать юному Прохору? Иного ответа здесь и быть не могло. Он решает посвятить себя Богу.

В ноябре 1778 года (младенцу Александру вот-вот должен сравняться год) Прохор Мошнин поступает в Саровский монастырь. Его назначают служителем при монастырском казначее – и прежде, чем послушник Прохор будет пострижен в монахи и получит имя Серафим, пройдёт десять лет. Эти годы станут для послушника полными духовного труда, испытаний, откровений… Путь религиозного подвига доступен немногим. Он свершается в уединении, тишине и величайшей сосредоточенности, не обещает славы: чтобы объять мир просветлённой душой, человек должен сначала из этого мира уйти.

Собственно, таков – душа равна миру – смысл жизни вообще, такова истинная цель любого творчества, всякой философии, к этому трудно, через неисчислимые житейские помехи, окольными тропами добирался и Александр… Но путь подвижника самый прямой и самый трудный; зато итог его самый ясный и прочный. Человек, прошедший этот путь, живёт истиной, а не её подобиями, отражениями, пусть истина сама по себе есть огромная и сложная живая сущность, полная исканий и печалей, и осознания трагизма бытия. Это больше, чем безмятежная пустота буддийской нирваны или атараксии стоиков, это стремление вобрать всю полноту творения – и падший мир тоже, чтобы никто, ничто не осталось забытым и покинутым вне истинного (читай: Божественного) бытия.

Иеромонах Серафим, впоследствии канонизированный Русской Православной Церковью с именем преподобного Серафима Саровского, такой духовной высоты достиг. Каков, однако ж, был путь к ней!.. Воистину «дао», как сказал бы Лао-Цзы. Отец Серафим ведь не просто подвизался как монах, он стал отшельником: ушёл в уединение за несколько вёрст от монастыря, срубил из подручных средств келью («пустынька» – таким тёплым словом назвал он своё убежище). Там он совершил тысячедневное столпничество: в течение трёх с лишним лет ежедневно (и еженощно!) молился, стоя на большом камне в лесу… Прошли ещё годы. Отшельник подвергся жестокому нападению лихих людей, едва не погиб. Разбойники так изувечили его, что он до конца земных дней своих остался согбенным, ходил с посохом; но, конечно, никакой обиды на род людской, никакого мстительного чувства даже не возникло в его сердце – так как этому просто не могло быть там места. Отец Серафим, вероятно, и не знал, что это такое. Как не знал, что такое страх. Рассказывают, что дикие лесные звери смиренно приходили к отцу Серафиму, совершенно как ручные, ласкались к нему, и он ласкал и кормил их [5, 251]… Потом принял обет молчания, а в 1810 году, 8 мая вернулся в Саровскую обитель, где наложил на себя новое испытание: ушёл в затвор.

Затвор – одна из высших форм монашеского служения, заключающаяся в предельной сознательной самоизоляции подвижника от внешнего мира. Цель – полнота созерцания Бога в своём сердце [В. Г.].

Когда грянула война, о. Серафим пребывал как бы вне времени, вне этого мира. Ведал ли он о нашествии? Молился, восходя душой к незримому единению с Отчизной, открывая сердца соотечественников навстречу праведной уверенности, бесстрашию, бессмертию?.. Как молитвы затворника вливались энергией победы в биосферу, в жизнь планеты, в стихии русских пространств, ветров, ливней, вьюг?!..

Не знаем.

Мы не знаем, как эта энергия коснулась самого царя. Знаем, что по официальным данным Александр никогда не встречался с Саровским подвижником, чьё затворничество прекратилось, после явления ему Пресвятой Богородицы, 25 ноября 1825 года – через шесть (!!!) дней после кончины императора [38, 215] (данные неофициальные очень уж гипотетичны). Следовательно?.. Следовательно, то, что было меж этими двумя людьми, монахом и монархом – для нас тайна. А догадки здесь бессмысленны.

Мы не знаем и того, что было с Александром в ночь с 7 на 8 сентября, после того, как он узнал об оставлении Москвы. Он ужаснулся, написал письмо Кутузову с требованием объяснить причины сдачи, удалился в свой рабочий кабинет, и никто не посмел тревожить государя там. Лишь камердинер, дежуривший возле двери, уже глубокой ночью слышал медленные шаги: шаги человека, чьё время вдруг приостановилось, давая шанс постичь то, что прежде не постигалось, будучи недосуг за срочными, самыми срочными и невыносимо срочными хлопотами, терялось в убегающих за днями днях. Всё спешил, спешил, всё дела, дела… И вот дождался. Спешить поздно. Ночь. Один. Время смолкло.

 

10

Вопросы без ответов! Как человек из стремящегося верить превращается в христианина, как в нём срабатывает закон перехода количества в качество? Вслед за каким чудесным лучиком неясно-дымчатый рассвет Первоначала вдруг превратится в свет Божественный – и в этом свете человек увидит и поймёт, что кто б он ни был, какого земного бы величия, какой мудрости ни достиг в науках, искусствах, победах, титулах, в самой власти – всё это ровно ничего не стоит без любви к другим, как к себе, без того, чтобы чья-то радость стала твоей радостью, чужая боль не была чужой, чтобы слова «чужой» просто не стало для тебя! ибо нет вечности с дробью, отдельной для кого-то. Вечность есть одна для всех.

И тогда человек осознает, что до сих пор знал малую, ничтожную часть своего истинного «Я», такого, каким оно должно быть. Его лишь предстоит постичь, но мысль о том, что твоя страна есть начало большого «Я» – вот первый или один из первых шагов к Вечности. Опять-таки простая будто мысль! но лишь «будто». Она не может быть только рациональной, отвлечённой – не может практически; отвлечённая, она так же пуста, как мечта Манилова о том, что государь, узнавши об их дружбе с Чичиковым, пожалует обоих генералами. Нет, эта мысль должна стать живой водой души! Стать, может быть, событием не времени, но воспарить над временем… Довелось ли царю Александру дойти до края, пережить нечто близкое к отчаянию? Не спать, всю ночь ходить и думать! неужто всё, что было, все планы, что почти сбылись, та народная любовь, которую сам воочию наблюдал – всё зря? Всё это был фантом: лопнул, исчез, и – пустота?!

Чтобы увидеть свет, должно было дойти до края мрака – так, чтобы луч истины блеснул почти во тьме? Вышел ли государь утром 8 сентября из кабинета новым человеком?.. Именно после этой ночи в редеющей шевелюре Александра впервые появилась седина.

В столице воцарилось зловещее затишье. В день своей коронации, 15 сентября, император прибыл в Казанский собор на торжественное богослужение… и встретил там безмолвие огромной толпы.

Это должно быть, было впечатляющее зрелище! – тысячи людей и тишина. Слышны шаги ступающих по каменным плитам царя и царицы. Слышно чьё-то дыхание. Слышно, как мечется, чуть подвывая, над городом осенний ветер.

Александр прошёл сквозь безмолвие – и это, наверное, стоило ему ещё седых волос. Но он знал, что делал; а потом совсем один, безо всякого сопровождения долго гулял по петербургским улицам. В родственных и придворных кругах после известия о сдаче Москвы случились смятение, разброд: одни уговаривали государя вступить в переговоры с Бонапартом (Мария Фёдоровна и Константин), а Екатерина Павловна, наоборот, писала любимому брату письма, полные горьких упрёков… Император, как всегда, не споря и не противореча, всё решил и сделал сам. И всё сбылось.

 

11

Мы не знаем, как свершилось обращение императора Александра. Не знаем, что пережил он в осенние дни и ночи тридцать пятого года своей жизни, когда погасли, наконец, последние отблески Кометы (её слабое свечение виднелось ещё в канун Бородина). Не знаем, по молитвам ли царя, но знаем: вся страна вдруг встала на врага. Дворянство, простонародье, мужчины и женщины, армия, города, деревни, бесконечность вёрст, рассветы и закаты, ливни и метели, связь поколений и времён – земля предков и небо будущих веков – всё это встало как девятый вал и вышвырнуло врага прочь.