1
Не в силе Бог, а в правде – даже если Александр и не произносил вслух этих слов, мы можем считать, что этот девиз был незримо начертан на императорском штандарте. Всё сложилось именно так. «Бог больших батальонов», профанный идол, по неведению принятый Бонапартом за некий универсум, мог какое-то время наводить ужас, мог тиранить и заставлять кланяться ему – но рано или поздно должен был рухнуть. Благодаря Александру (в том числе), этот Голем рухнул всё-таки раньше, нежели позже; правда, ещё барахтался, рыча и сея ужас… Российский государь решил, что полуразрушенное чудище следует добить до конца.
Сейчас – к началу 1813 года – он наверняка мог испытывать упоительное чувство: весь огромный мир вдруг стал для него точно укрощённый лев, послушный слову, взгляду, мановению его императорской руки. Каких же трудов это стоило, кто бы знал!.. Неведома тяжесть шапки Мономаха не носившим её. Александр верил в победу, знал, что правда на нашей стороне… а жизнь испытывала и ломала и веру и правду его сурово и свирепо, без снисхождения. И эти годы могли показаться царю столетиями – а когда они стали прошлым, ему могло почудиться, что всё это промелькнуло, как один день.
Да, Александра его время водило непростыми путями. Но он не потерялся, хотя судьба обходилась с ним так строго, что будь на его месте кто другой, наверняка б лишился душевного здоровья. Но на этом месте был Александр. Он не лишился. Он прошёл всё. Грешный человек, он шёл с сомненьями, бореньями, он ошибался и обманывался, обманывал сам… Иной раз, возможно, ему хотелось бросить всё – и будь что будет.
Не бросил. Даже в тот миг, когда натуре послабее могло бы почудиться, что – всё, конец всему; труды и годы были зря: прах, мираж, тлен… нет, и тогда император знал, что прав. Ему пришлось дойти до самого последнего, до края – но всё-таки «до», не «после». И тогда открылось: да! Это правда. Настоящий свет. И судьба присмирела под ним, светом Провидения.
Мир, долго не дававшийся императору Александру, смиренно прогнулся перед ним, когда Откровение воссияло в его сердце. Оно и увенчало долгий путь, огромный труд души: Александр был вознаграждён сполна за то, что в неимоверно сложной жизни, выпавшей ему, он смог понять, куда ему идти; понял и отстоял свой путь, как бы ни гнуло, ни ломало его со всех сторон. Зло и неправда способны временно кичиться и торжествовать – да, могут они это… В ком-то это пробудит грешные помыслы, кого-то ввергнет в уныние. Но император не пошатнулся, твёрдо веруя в силу Добра даже тогда, когда в это, казалось бы, не верил уже никто. И прав стал он, а не испуганные, побледневшие, отчаявшиеся. Бог сильнее идолов – как бы ни норовили они восстать над оробевшим миром. Они это могут, кто бы спорил!.. Но надо не бояться их. И они сгинут. Из праха сделаны – и обратятся в прах.
Когда остатки Наполеонова воинства были бесславно выброшены вон, Александр сказал: «Увидим, что лучше удастся – заставить себя бояться, или заставить себя любить» [32, т.3, 486]. Прошло немного времени, и его стали называть Благословенным, подтверждая этим то, что Бог благословил русского царя на победу… А 25 декабря 1812 года, в Рождество, уже сам царь подписал высочайший указ о создании в Москве храма Христа Спасителя – ибо Россию от страшного нашествия спас, конечно, не кто иной как Христос.
2
Русская победа в Отечественной войне сразу изменила весь европейский расклад сил. Да, Наполеон был покуда очень силён, он имел потенции собрать новую армию взамен бесславно угробленной им в России; конечно, уже не такую ни по количеству, ни по качеству, но достаточно мощную… И всё-таки это была бы не та армия. А главное – не тот Наполеон.
Несчастье кумиров, помимо прочего, ещё и в том, что всякая их неудача, слегка пошатнувшееся подножие тут же отзываются саморазрушительным резонансом. Нет в них настоящей прочности: стоит где-то в одном месте чему-то отвалиться, осыпаться – и процесс быстро перерастает в полную деструкцию… Для идолов нет малых неудач: любая несёт в себе зародыш катастрофы.
Причудливо-разноплеменная империя Наполеона оказалась, скажем истину, покрепче, нежели коалиции, подобные той, что наспех сколачивал Питт «из золота и ненависти». Но и она держалась насилием и неволей – стало быть, стоило шатнуться императору, мигом стала расползаться и она. Пруссия и Австрия, были Бонапартом буквально стиснуты, вдавлены в союз с ним, и уж, конечно, только и ждали часа, когда можно будет из драконьих Бонапартовых объятий вырваться… Вот он, этот час и пришёл. Оба «бумажных» союзника после русского разгрома «Великой армии» так и воспрянули. Особенно Пруссия.
Там Наполеона ненавидели – за непрерывные в течение шести лет поражения и унижения. Император действительно обходился с этим королевством не как с первостепенной европейской державой, а будто с каким-то захудалым герцогством. Потому и восторги прусские, после того, как Бонапарта студёными метельными ветрами выдуло из России – в том числе и в армии, формально воевавшей с Российской империей – были неописуемы [32, т. 4, 6].
Войска Макдональда с развалом «Великой армии» отступили от Риги к Кенигсбергу. Среди прусских генералов, офицеров, да и солдат шло и усиливалось брожение умов… и вот, наконец, один из корпусных генералов Макдональда, генерал Йорк фон Вартенбург громогласно объявил, что он сам и его корпус разрывают союзнические отношения с Наполеоном и переходят на сторону русских (так называемая Тауроггенская конвенция, подписанная Йорком – отдадим дань исторической точности – на мельнице близ местечка Таурогген) [47, 650].
С юридической точки зрения это, конечно, было вопиющее самоуправство. Фридрих-Вильгельм содрогнулся, ужаснулся: Наполеон-то был совсем рядом, а прусский король, выученный горьким опытом, трепетал от одного только грозного имени. Но и Пруссия вся бурлила, кипела, исполняясь воинственным пылом, поступок же Йорка и вовсе вызвал бурю радости – король увидел, что оказался между двух огней… и заметался, пытаясь выяснить, какой из них может опалить насмерть, а какой, напротив, вдруг окажется животворящим всемирным огнём Гераклита.
Видимо, тот самый горький опыт и определил решение. Фридрих-Вильгельм довольно мог убедиться в том, как грустно и болезненно бывает от Бонапартовой дружбы – а тут вроде бы и вправду русские победили, и такой подъём, такой энтузиазм! Поражение Наполеона отдалось и в других германских государствах, взялись за оружие граждане Гамбурга и герцогства Берг… И русская дипломатия не замедлила предложить такие заманчивые условия! Король решился.
Йорка простили – ибо Россия и Пруссия вновь вместе. 16 февраля 1813 года в польском городке Калиш был заключён договор; правда, подписанный не главами государств, а с одной стороны канцлером (Гарденбергом), с другой главнокомандующим (Кутузовым). Тем не менее это был полноценный договор, положивший начало Шестой антифранцузской коалиции [59, т. 6, 858].
В неё «автоматически» включались Англия и Швеция, с которыми у России союзнические отношения были уже оформлены (официально присоединение этих стран к коалиции состоялось несколько попозже, но практически это было несущественно). Англичане, впрочем, как всегда, сражаться не особо собирались, возлагая на себя более финансовое обеспечение; но союзники и за то им были благодарны… К тому же в Испании они всё-таки воевали, что правда, то правда. Скандинавское же королевство в лице Бернадота твёрдо обещало участвовать в боях: и здесь дипломатическое мастерство Александра достойно высокой похвалы. Он сумел убедить Бернадота в своей искренности, и тот поверил в реальность приобретения Швецией Норвегии; а кроме того, ещё на свидании в Або русский монарх намекнул шведскому наследнику и бывшему французскому маршалу, что тот вполне может в перспективе занять трон своей освобождённой родины [32, т.4., 139]. И это отнюдь не было одним лишь политическим лукавством: такой вариант, предполагающий, разумеется, низложение Наполеона, рассматривался на высшем дипломатическом уровне всерьёз. Правда, так это и не состоялось, но ведь Александр и не клялся всем святым, так что с точки зрения морали никак не согрешил… А с Норвегией всё вышло точно по задумке: Бернадот мог поздравить себя с крупной политической удачей. Александр тоже – шведский наследный принц (впоследствии король), человек, не лишённый воинского благородства, стал верным союзником России.
Итак, коалиция состоялась. А что же её противник, потрёпанный, осрамившийся, но отнюдь не сдавшийся и не потерявший боевого апломба?.. Наполеон отступил на территорию Саксонии, к своему союзнику Фридриху-Августу. Энергии, ясности мысли, твёрдости духа, воли ему отроду было не занимать, и он пустился всеми правдами и неправдами сколачивать новую армию, перебрасывая сюда войска из Испании, остатки резервов из стран Рейнского союза и, наконец, сгребая всё, что осталось мужского, юношеского, едва ли не подросткового в самой Франции. Там, понятно, рекрутским наборам не радовались, однако искушённый в демагогии император велел своему министру внутренних дел Монталиве опубликовать бодрый отчёт о состоянии государства: из этого бравурного документа явствовало, что всё в великой империи обстоит замечательно, несмотря на временные трудности. А через малое время – обещал кульминационный пассаж текста – державу императора Наполеона ожидают такие победы, каковых человечество ещё не видывало [32, т.4, 39]. Песня про невиданные победы звучала для измученных бесконечными войнами подданных не впервые, но кое-кто ещё верил в феноменальный гений их повелителя… Короче говоря, титаническими усилиями Бонапарту удалось собрать трёхсоттысячное войско [СИЭ, т.10, 663]. Ни количественно, ни тем более качественно, слов нет, оно не могло сравняться с канувшей в ничто «Великой армией» – но всё же представляло из себя такую боевую силу, с которой шутки плохи. Потому никто шутить и не собирался.
Для Александра не было сомнений в том, что Наполеона как фигуру политики надо изъять из европейской жизни окончательно и бесповоротно – иначе новых войн не избежать… То есть, собственно, их и так не избежать, но это будет завершением, а останься Бонапарт на троне, кровавая жатва будет длиться, длиться и длиться…
В этом русский император был совершенно прав. В данном случае вовсе не бесплодно ссылаться на сослагательное наклонение: Наполеон за годы, проведённые им в центре всеобщего внимания, убедил всех в том, что любые передышки и перемирия нужны ему лишь для того, чтобы накопить сил для утраченного первенства – и продолжить путь к неограниченной власти в Европе, а потом и в мире. И кто знает, на сколько бы ещё лет растянулась эпоха «Наполеоновских войн»…
В оппозиции к императору оказался главнокомандующий. Кутузов полагал, что добивать Бонапарта – дело сомнительное. С ним баланс сил на континенте в достаточной мере присутствует, в Россию Наполеон, учёный горьким опытом, больше не полезет; а если европейцам так уж хочется истреблять друг друга, то кто ж им это запретит! А наше, русское дело – сторона. Дел невпроворот: после войны хозяйство в расстройстве, в финансовой системе застарелые нелады… Так давайте же займёмся своими внутренними делами! Приведём себя в порядок, станем сильнее, а европейские распри нам лишь на руку.
В таких рассуждениях логика, бесспорно, присутствует, и здравый смысл наверняка готов с ними согласиться: в самом деле, ведь всё вроде бы верно. Требуется передышка, и возможность такая как раз есть; а все остальные за это время будут только слабеть.
Но Александр с тронной высоты смотрел дальше. Пока Наполеон у власти, в Европе не будет покоя, а от этого хуже не только Западу, но и нам, русским – с кем тогда нам торговать, откуда везти товары?.. Да и вообще нельзя выпадать из «концерта держав», нельзя замыкаться в самих себе: от самоизоляции ничего путного не станется. Да, разумеется, придётся ещё поднапрячься, разумеется, будут ещё жертвы, придётся посылать людей на смерть. Неофит, чудесным образом постигший высокие принципы религии, император это совершенно осознавал – и трудно переживал ответственность за человеческие жизни [73, 164]. Должно быть, его задевало, царапало душу то, что Кутузов выглядит большим христианином, чем он, Александр, чьё царское положение вынуждает его быть для других людей деспотом – каково это чувствовать либералу с юных лет, милосердному, а отныне ещё и истово верующему человеку?!.. И тем не менее, при всём при том идти и воевать необходимо.
Калиш, где был провозглашён русско-прусский союз – территория Варшавского герцогства, вассальная земля саксонского короля, клеврета Наполеона. Когда-то именно эта страна было острием агрессии против Александра, теперь она, мрачная и озлобленная, лежала у его ног, ног победителя… С ней надо было что-то делать. Что? Пока этого не знал никто.
И тут, конечно, не преминул проявить себя с патриотическими идеями Чарторыйский.
Мечта о полноценном польском государстве, безо всякого вассалитета, не остывала в душе магната – хотя жизнь немного давала ему поводов греть эту надежду. Одним из этого немногого были беседы с Александром, тогда ещё великим князем, в 1795-98 годах: друзья мечтали о свободе вообще, свободе Польши в частности, грезили хрупкими юношескими мыслями… Потом они, повзрослевшие, вместе стояли у кормила российской государственности, потом пытались осуществить сложную политическую комбинацию… но ничего не удалось. Прошли ещё годы, и вот теперь, в 1813 году, судьба Польши наконец-то оказалась в руках Александра, того самого человека, что так искренне, так чистосердечно желал полякам добра. Чарторыйский воспрял духом!
Он написал царственному другу. Но… но этот человек был уже далеко не тот. Пылко-благородные желания двадцатилетнего юноши и суровые реалии тридцатипятилетнего государя – это поэзия и проза. А история не пишется стихами. Александр и теперь не держал зла на поляков, даже несмотря на то, что очень многие из них шли с Наполеоном в поход на Россию не по принуждению, в отличие, скажем, от немцев, но со мстительной радостью: покажем этим схизматикам силу нашего оружия!.. Император от ответной мести был бесконечно далёк; не исключено, что в перспективе он разумел действительно суверенную Польшу. Правда, он и сам не знал, какова протяжённость этой перспективы. А вот что он точно знал – что сейчас подобным разговорам не время.
Он ответил Чарторыйскому туманно-благожелательным письмом [32, т.4, 7], в котором умный князь наверняка всё понял. А именно – что в очередной раз его надежды отодвигаются на неопределённый срок. И наверняка ещё одна обида упала в копилку княжеских печалей…
Неудач и огорчений, конечно, у всех хватает в жизни, но Чарторыйскому можно посочувствовать сугубо: он, человек духовно развитой, утончённый, неудачи, особенно политические, переживал, должно быть, остро – а ему так и суждено было прожить жизнь, раз за разом завёртываясь в тогу разочарования…
Для Александра же польский вопрос был одним из многих – важным, сложным, головоломным, и всё же лишь одним в ряду других, тоже непростых и ещё более насущных. Наполеон пока сила, да ещё какая сила! – и есть все основания думать, что может дополнительно усилиться. А не усилится, так всё одно, житья не даст. Это понимали и члены коалиции, и не члены: Австрия прежде всего. Венской дипломатии приходилось плести чрезвычайно вычурные кружева – юридически империя Габсбургов продолжала числиться союзницей Бонапарта, да и оба императора как-никак были близкие родственники; Франца, видимо, не могло не смущать то, что его дочь и внук находятся в Париже, в сущности, на ролях почётных заложников… Но и униженное положение Австрии сравнительно с Францией не могло быть терпимо, а прежние компаньоны – Россия, Пруссия – уж конечно, прилагали максимум усилий, соблазняя Вену возвращением всего того, что у неё когда-то отобрал Бонапарт. Но при одном условии: если Австрия вступит в коалицию. Если же нет – то, разумеется, ни о каких территориальных возвращениях и приобретениях и речи быть не может.
В Шёнбрунне мыслили дни и ночи напролёт: что делать? И Франц и Меттерних были благодаря жизненному опыту людьми осторожными, опасливыми; горькое прошлое хорошо их этому научило. Поэтому они постарались избрать тактику золотой середины, выдвинув концепцию «династического компромисса»: к коалиции присоединиться надо, надо и вернуть утраченное, а Францию ввести в королевские границы 1792 года. Но Бонапарта на престоле оставить! Точнее, не столько его, сколько династию Наполеонов – наследником ведь был внук Франца. План разумный, нельзя не признать: в случае его осуществления равноправные и родственные Австрия Габсбургов и Франция Наполеонов могли бы реально претендовать на совместное преобладание в европейской политике. Вот на реализацию этого плана и направила усилия австрийская дипломатия, имея в активе такого мастера, как Меттерних.
Русскую дипломатию Александр возглавил лично. Годы 1813-15 он провёл «на выезде», почти не был дома, улаживая европейские дела, расстроенные Французской революцией, непрекращавшимися двадцать лет войнами, Наполеоном… Румянцев для этого, конечно, уже не годился. Человек немолодой, к тому же с подорванным здоровьем (так переживал нападение Наполеона и неудачи первого периода войны, что тяжело заболел, почти полностью лишился слуха), он пребывал в Петербурга, продолжая, впрочем, оставаться министром – последним из могикан «первого призыва» 1802 года. Александр упорно считал нужным сохранять Румянцева на посту, хотя фактически сам на два года сделался равно как главой государства, так и министром иностранных дел. Ближайшими его сотрудниками стали всё те же Нессельроде и Каподистрия, а также земляк и отчаянный ненавистник Наполеона Карл Поццо-ди-Борго.
Корсиканский дворянин Карл-Андрей (так в русской транскрипции) Поццо-ди-Борго повздорил с Бонапартом, когда тот был ещё одним из генералов Директории, но уже успел овладеть немалой популярностью. Ссора кончилась скандалом: Поццо с родного острова изгнали, после чего он люто возненавидел Наполеона. А уж если корсиканец невзлюбит корсиканца… случай, видимо, почти непоправимый. Поццо колесил по Европе, везде обличая Бонапарта, интригуя против него, и известные нам антифранцузские коалиции – в том числе и его рук дело. В 1803 году он очутился на русской службе, однако Тильзитский мир счёл капитуляцией перед «тираном» и перебрался в Вену, продолжая будировать. Очевидно, ему удавалось немало досаждать врагу, потому что Наполеон злобствовал и требовал от Франца выдать «изменника» на расправу… Австрийцы от греха подальше сплавили беспокойного гостя в Англию, где правосудие Бонапарта не могло его достать. В 1812 году, в преддверии войны, Александр вспомнил о ценной кадровой единице, вызвал Поццо в Петербург и вторично принял его на службу.
Дипломатическая команда Александра работала неплохо. Воинская – тоже; правда, в самом начале боевых действий армия лишилась главнокомандующего: Кутузов скончался 16 апреля в саксонском городке Бунцлау.
Александр написал дочерям фельдмаршала проникновенное письмо. Думается, что строки эти были искренни: император мог недолюбливать полководца частным образом, но не уважать, тем паче не ценить, разумеется, не мог. Однако, горевать времени не было: армии без командующего нельзя. Таковым был назначен генерал Пётр Витгенштейн. Ненадолго – дальнейшие события внесли свои коррективы…
3
Первоначальные действия союзников (России и Пруссии) были вполне удачны. Немецкое население, в том числе и саксонское, восставало, начинало партизанское движение – это помогло к середине вытеснить противника из Саксонии. Однако, Наполеон не был бы Наполеоном, если бы сник! Он как кудесник тут же создал новую армию из ничего – не ту по качеству, что прежде; это было не под силу даже ему, но численного превосходства сумел добиться, а его стратегическое искусство оставалось при нём. Что не замедлило сказаться: он нанёс Витгенштейну поражения в двух крупных битвах под Лютценом (20 апреля) и Бауценом (8–9 мая)… Две подряд неудачи заставили русско-прусские войска отойти, Саксония вновь оказалась под Наполеоновым владычеством.
Впрочем, победы эти были относительны: обладая значительным превосходством в силах, он лишь оттеснял союзные войска, неся при этом изрядные потери (в обеих схватках они были больше, чем у коалиции). Не хотелось бы повторять избитое про Пиррову победу – но классика афоризма такая же классика, как всякая другая, и ничего лучше никто не придумал… Пришлось «просить пардону», как выражались про французов русские солдаты. Александр с Фридрихом не отказались: им тоже было туговато. 23 мая противники заключили Плейсвицкое перемирие до 8 июля, позже продлённое до 29-го [59, т.11, 212].
И вот тут в дело включился великий комбинатор Меттерних. Он встретился с союзниками в прусском городке Рейхенбахе (туда же прибыл английский министр иностранных дел лорд Каслри) – и начались самые заурядные политические торги. Детально их описывать нужды нет, стоит лишь отметить, что Меттерних выхлопотал себе роль посредника между Французской империей и коалицией: последняя выработала ряд условий, которые австрийский министр взялся донести до Наполеона. И донёс – в июле, в Праге, где выступал уже как представитель коалиции, правда, готовый моментально превратиться в нейтрала или даже в сторонника Франции в случае соответствующего развития событий… Но события так не развились, потому что Наполеон условия не принял, а Меттерниха, обозлившись на его бесконечное хамелеонство, попросту обругал и прогнал с глаз долой. Тем Пражский конгресс и кончился. Австрия вступила в войну.
Плейсвицкое перемирие оказалось победой союзников. Они усилились – а Наполеон проиграл, ещё не начав боевых действий, и все его весенние успехи обратились в дым. Горький дым осени 1813 года! – последней осени императора французов… Дни пошли на убыль, время под уклон: теперь оно повело по главной дороге истории императора Александра, уже тогда очевидного лидера и вдохновителя коалиции – именно его волей и дальновидностью готовился будущий триумф. Уверенность Александра ничто уже не могло пошатнуть; но, разумеется, это вовсе не значило, что можно расслабиться, а победа летит навстречу на крыльях блистающих и гремящих… В заграничном походе Александру, у которого вообще за последние двенадцать лет свободного времени было немного, пришлось жить на колёсах, обедать наспех, спать урывками и – работать, работать, работать! и так день за днём, месяц за месяцем… Благодаря австрийской прежде всего, политике Александру довелось пребывать в непреходящих заботах от рассвета до рассвета, и теперь уже не Бонапарт, а он терпеть не мог Меттерниха… Тому, кстати, удалось навязать в качестве главнокомандующего всеми союзными силами фельдмаршала Шварценберга, совсем недавно действовавшего на южном фланге «Великой армии» при вторжении в Россию. Главнокомандующим же русскими войсками стал, наконец, Барклай. Витгенштейн был, вероятно, неплохой генерал, но с масштабами порученного ему дела явно не справился; и Барклай по справедливости занял подобающее его полководческому рангу место. Прусскими войсками командовал легендарный Гебхард Блюхер, а шведскими сам Бернадот, наследник престола: всем им вскоре суждено было прославить свои имена как «маршалам победы» – ну, а знаменем её, добрым гением, конечно, стало имя «Александр». При всех трудностях, бесчисленных делах, всегда в дороге, валясь с ног от усталости и просыпаясь через два-три часа, русский император был вдохновлён и светел, чувствуя силу обретённой им веры, зная, что это и есть правда, которую он так долго искал.
4
Во время Плейсвицкого перемирия Александр заинтересовался местной (силезской) сектой так называемых «моравских братьев» или «чешских братьев» [70, т.3, 231]: небольшой христианской общиной, члены которой считали себя духовными потомками Яна Гуса. В догматике «братьев» не Бог весть какие теологические находки присутствовали, но Александру сейчас хотелось знать решительно всё, что связано с христианством, с его различными интерпретациями. Так, в ноябре 1812 года он вспомнил о монахе Авеле; вернее сказать, ощутил в нём потребность – забывать-то царь об этом странном человеке наверняка никогда не забывал. Должно быть, памятовал император и о Кондратии Селиванове, о словах того – верь-не верь, а ведь скопец оказался прав: в 1805 году «мера супостата» ещё не пришла, пришла в 1812-м… В этом же году, правда, в самом его начале, ещё до войны, Александр Голицын предоставил царю доклад об учреждении в России Библейского общества – организации, в Европе уже существовавшей и занимавшейся распространением христианских знаний. Доклад довольно долго пролежал в императорской канцелярии нетронутым: очевидно, государь считал, что у него полным-полно более веских забот. Заботы и вправду таковыми были, и менее вескими со временем не стали… но Александр до сентября 1812-го и Александр после – это ветхое и новое; и новое немедля ухватилось за проект Голицына и утвердило его. Библейскому обществу в России быть!
Что, казалось бы, толку в распространении христианских знаний, если мир сошёл с ума? Если жизнь человеческая ни гроша не стоит, а реки крови льются по Земле?.. Но Александру-то теперь был ведом мир в особом ракурсе, он понимал, что все эти чудовища нового времени терзают человечество как раз потому, что свет христианства помутился в нём! Отсюда вывод: Бог умудрил и просветил его, царя, не случайно, а именно затем, что его царский долг всемерно исправлять заблуждения, в больших, политических масштабах помогать людям выйти из лабиринта, куда они забрели большей частью не по злой воле, но искренне пытаясь отыскать источник света в мире сумерек, и искренне же принимая ложное, тленное мерцание за Истину…
В «моравских братьях» Александра, должно быть, привлекла их кроткая неиспорченность – и это посреди испорченной вселенной. Безумие мира совершенно не задело их уголок: волны этого безумия хлестали, били, расшатывали твердь земную где-то в стороне, а маленькую, но сплочённую верою твердь расшатать не смогли. Император ещё раз с радостью убедился, что вера сильнее всего – пусть и наивная, пусть в чём-то иная, чем у него, Александра; это лишь подтверждает многогранность Истины, и то, что «Всякое дыхание да хвалит Господа» и «всякая душа христианка». Значит не так уж плохо всё в пошатнувшемся мире! Пошатнулся, но не упал – и то хорошо. Есть островки надежды! А Провидение недаром озарило русского царя: его дело теперь превратить островки в материк.
5
Насколько совпадало субъективное восприятие императором Александром своей персональной жизненной миссии с ходом и смыслом истории? – это и есть главный вопрос в данном повествовании, и ему должно быть рассмотренным особо, что и будет сделано. Но уже и сейчас можно сказать, что вдохновение Александра не было экзальтированной блажью. Дорога 1813-14 годов провела его через трудные преграды, но все они распались пред его спокойной волей. Он не позёрствовал, не делал театральных жестов, не бросался звонким словом. Он лишь делал то, что считал нужным – и дорога вела и вела его. Вела непросто; но уверенность императора в том, что он делает, и делает не самозванно, а под покровом Божиим, хранимый им – эта уверенность осеняет весь звёздный час императора, вобравший в себя три года. Александр не боялся смерти. Он бестрепетно смотрел ей в лицо, и она ничего не посмела с ним сделать.
Первое крупное сражение после Плейсвицкого перемирия состоялось под Дрезденом. Во время боя пушечное ядро ударило в бывшего рядом с царём генерала Моро – того самого, героя Французской революции, потом соперника Наполеона в борьбе за власть, проигравшего эту борьбу и уехавшего обижаться в Америку; а вот теперь вернувшегося, чтобы освободить родину от «злодея» и уж наверняка державшего в глубине души мысль о будущих властных перспективах… Но нет, не сбылось – генералу суждено было пасть в битве с соотечественниками. Ядро перебило ему обе ноги и через неделю он скончался [32, т.4, 176]. А у Александра, находившегося здесь же – ни царапины! Дрезденское дело окончилось для союзников отходом, однако попытки Наполеона развить успех оказались бесплодными: во встречной схватке под Кульмом французы и их вассалы были отброшены. Ещё две быстрые, нервные схватки у городов Кацбах и Денневиц – и вновь две неудачи Бонапарта.
В эти дни – август-сентябрь 1813 – прозвенел для него предпоследний звонок, который он, наверно, не расслышал в грохоте войны. И не заметил, как его время уже неостановимо повернуло, пошло, побежало на закат.
Но насколько же трудно далась победа!.. Ведь ореол непобедимости Наполеона, пусть и потускневший, побледневший, всё сиял, и мало ли что кому могло почудиться: да, Наполеон проиграл в России; но он диковиным образом за три месяца восстал из пепла и собрал новую армаду, и опять воюет, и опять союзники не справляются с ним, и кое-кто пугливо и суеверно в какой уж раз убеждался в чудовищном феномене корсиканского колосса…
Но только не Александр. Он-то всё знал и видел ясно. И никакие отчаянные выбросы Бонапартовой энергии не могли ввести его в заблуждение. Он понимал, что надо подождать, перетерпеть совсем немного – стиснув зубы, крайнее усилие, но надо! – а потом противник рухнет. Это если не агония ещё, то пароксизмы, судороги огромного, безнадёжно больного организма. Скоро! Совсем скоро.
Поворот событий в пользу коалиции стал явным осенью. Дрогнули союзники Наполеона саксонцы. Саксония – государство небольшое, и когда там идут такие бурные боевые действия, то дезертировать, наверное, просто некуда: хочешь-не хочешь, а воюй – либо на одной стороне, либо на другой. Солдаты Фридриха-Августа, вероятно, способны были достаточно охотно воевать на стороне Бонапарта, покуда война велась где-то далеко, на чужих землях, у чужих народов, где можно было неплохо поживиться; но здесь, у себя рушатся и горят не чьи-то, а родные города и сёла… да и почему, собственно, немцы должны сражаться против немцев же: пруссаков и австрийцев?! И саксонские вояки стали массово перебегать на сторону коалиции.
Трудно сказать, развалилось бы Наполеоново поредевшее воинство само собой… впрочем, вряд ли, это маловероятно. Так или иначе, без генерального сражения не обошлось. Четвёртое октября, город Лейпциг. Битва народов.
Под таким выспренним названием сражение близ Лейпцига вошло в историю. Это действительно было огромное, страшное, кровавое побоище. Свидетели оставили потомкам жуткие подробности: стоны умирающих, коих невозможно было спасти, разыскав их среди тысяч трупов, стояли над полем ещё несколько дней после битвы [32, т.4, 191].
Нам вовсе не кажется странным, что история человечества – более чем наполовину история войн и битв, мы воспринимаем это как нечто само собою разумеющееся. Но если вдуматься: насколько же это ужасно! Каково представить себе это: стонущее поле, словно сама наша планета Земля стонет от людского безумия?! Идут часы, день сменяется ночью, потом встаёт рассвет, и стоны всё тише, тише… опять вечер, снова ночь, стоны ещё тише, опять заря… и, наконец, поле становится мёртвым. Всё тихо. Смрад. Моросит мелкий стылый дождь.
Этот кошмар и стал переломом в кампании 1813-14 годов. Правота русского императора после «битвы народов» превратилась в политический результат. Наполеон практически растерял всех союзников.
Если среди германских разнокалиберных государств Австрия и Пруссия были занимали лидирующее положение как крупнейшие и сильнейшие, то «второй ряд» по значимости составляли Саксония и Бавария, всё прочее не могло идти с ними в сравнение…
Правда, Наполеон было искусственно создал крупное образование западногерманских земель – Вестфальское королевство, куда посадил королём своего старшего брата Жерома – четыре Бонапарта надели на головы короны! Но скоро королевство бесславно развалилось, а Жерома его бывшие подданные выгнали.
Поражение Бонапарта смутило баварское руководство (которое, кстати говоря, получило от французского императора известные территориальные преференции), и оно, не обременяя себя моральными переживаниями, объявило о переходе на сторону коалиции. Саксонцы же за неё фактически «проголосовали ногами», а Фридрих-Август отдался на милость победителей.
Первым делом он явился с повинной к Францу и Фридриху-Вильгельму, но те сказали, что с такими вопросами надо обращаться к русскому царю, как высшему судии… Александр принял перебежчика строго. Короля объявили военнопленным; разумеется, при сохранении всего дипломатического этикета, подобавшего его титулу. «Уважение к вашему несчастному положению не позволяет мне входить в разбирательство побуждений, управлявших вашею политикой. В настоящих обстоятельствах должен Я действовать по отношению к Вашему Величеству исключительно на основании военных видов,» [32, т.4, 304] – сурово указал старому грешнику его место император в ответ на покаянное письмо… Саксонского короля препроводили в Берлин, где он должен был ожидать дальнейшей участи.
Также выпала из числа противников коалиции Дания. Монарх этой небольшой страны Фредерик как мог пытался уцелеть средь «битвы гигантов», то подслуживаясь Наполеону, то предавая его – выглядело это по нравственным критериям некрасиво, но не стоит упрекать короля: что ж делать, если государство ему досталось такое, что не могло на равных протвостоять мощным империям и королевствам – несмотря на то, что территориально по некоей иронии судьбы датская монархия была едва ли не самой обширной в Европе (не считая, разумеется, России); да только это всё были безлюдные приполярные земли… Но и от такой политики толку было, признаться, немного. Сначала Фредерику крепко влетело от англичан, потом от шведов: Бернадот, получив от Александра карт-бланш на отъём Норвегии, столь рьяно насел на южного соседа, что Фредерик вскоре взмолился о пощаде. Пощада пришла к нему в образе Кильских мирных договоров [59, т.7, 237], заключённых уже в новом, 1814 году между победившими Швецией и Англией и побеждённой Данией. Бернадот мог торжествовать: он дал своим новым подданным (как наследник престола) то, что обещал.
Однако, все эти события, несомненно, важные и позитивные, были для коалиции всё же второстепенны. Главное – все понимали: Франция, Париж, Бонапарт. Что делать?
Понимали все по-разному. Единомыслия в союзном стане как не было, так и не стало. Непримиримее всех по отношению к Наполеону была Англия. Александр и Фридрих-Вильгельм, настроенные не столь жёстко, тоже были весьма против – первый активнее, второй, сам по себе нерешительный и вялый, пассивнее; тем не менее, оба полагали, что Наполеон должен быть низложен. А вот Австрия, и воюя, продолжала упорно проводить ту же линию: Францию заключить в границы 1792 года, свои утраты вернуть, но Бонапарта оставить… Разногласия иной раз казались непреодолимыми – тяжко, с неимоверным скрипом двигалась вперёд колесница победы, Меттерних тормозил её как мог, а мог он профессионально. Главнокомандующий Шварценберг, выполняя волю начальства, придерживал движение союзных войск, и Александр потом с иронией говорил, что по милости австрийского фельдмаршала, этого «толстяка», у него, у Александра, не раз ворочалась по ночам под головой подушка [61, 305]… И всё-таки взлёт души царя был таков, что никакие Меттерних со Шварценбергом не могли сбить его, не их масштаба эта задача. Время подчинялось императору России, а всем прочим оставалось только приспосабливаться, подстраиваться. Не хочешь отстать от времени? следуй за Александром, а иначе пеняй на себя. Умный канцлер не мог не понимать этого, и как ни будировала австрийская политика, двигаться она принуждена была в кильватере могучего политического ледокола пол именем «Александр I».
А ледоколу в самом деле приходилось взламывать, как бронированным форштевнем, глыбы Наполеоновой обороны: тот и не думал сдаваться, несмотря на несоизмеримое превосходство союзных сил. Больше того! Он ещё мог идейно воодушевлять французов, видевших в нём гаранта их прав, которые с возвращением Бурбонов (а именно этим не без оснований стращала граждан императорская пропаганда), могут исчезнуть, и опять в стране наступит произвол знати, высасывающей соки из простонародья… Бонапартов режим, правда, высасывал соков не меньше, а то и больше, и кое-кому теперь уже та, прежняя жизнь при Бурбонах казалась утраченным по легкомыслию раем – но всё-таки, что там ни говори, а земля бывших дворянских угодий, которую крестьяне самовольно расхватали во время революции, оставалась у них, и никто на неё не посягал. Свобода слова, задушенная Наполеоном?.. От этого страдали интеллигенты, которым непременно надо было видеть свои имена в газетах, а крестьянскую свободу горланить на сельских сходах опять-таки никто не трогал. Да и Гражданский кодекс («кодекс Наполеона») сделался эффективным рабочим инструментом, достаточно успешно уравновешивающим социальные механизмы. Словом, гражданам Французской империи было за что сражаться, что отстаивать.
И Александр это понимал. Он сознавал, что быть во Франции захватчиками, покорителями нельзя. Бессмысленно. Они, союзные войска, напротив, должны стать для французов освободителями, должны избавить их от диктатора, заставлявшего страну бесконечно воевать – при этом сохранив все те законодательные плюсы, которые диктатор сумел стране дать. Это было совершенно разумно; однако, пока представляло из себя сугубую теорию. А дело приходилось иметь с самой что ни на есть земной практикой: то есть с сильной, отнюдь не деморализованной, вполне боеспособной армией с великим полководцем во главе.
То, что Наполеон великий стратег – тезис, не нуждающийся в дополнительных подтверждениях. Имея войска, по силам несопоставимые с силами противника, он умудрялся сражаться на равных и даже наносил армиям коалиции болезненные поражения. Кампания 1814 года – уже на французской территории – не стала для союзников вольготным вахт-парадом. Бои, бои, бои!.. Тяжёлые, кровопролитные, наступления, отступления, успехи, неудачи… Трения политические: согласия партнёры так и не достигли. Меттерних опять пустился в происки, пытаясь войти в сепаратный контакт с Наполеоном – всё-таки австрийцы стремились всеми силами удержать трон за его династией, передать корону малолетнему сыну при регентстве матери, Марии-Луизы. Правда, этого мальца (ему было три года) папенька научил говорить: «Пойдём бить дедушку Франца,» – и хохотал всласть, очень довольный своим остроумием [64, 292]… но что взять с неразумного дитяти! А вообще-то Франц вполне всерьёз относился к идее увидеть на французском престоле своего внука, и мечта эта выглядела вполне реальной. Меттерних, отдадим ему должное, обладал колоссальным дипломатическим талантом, то есть лгал с таким чистым и искренним видом, что мог обманывать и умных, и очень умных людей. И он вновь сумел вовлечь союзников в переговоры с Бонапартом: тому предлагались границы Франции 1801 года, соответствующие Люневильскому миру [64, 294]. Наполеон, получив информацию об этих условиях, принялся тянуть время, надеясь набраться сил и разгромить врагов в решающем бою… Словом, был неисправим, к негодованию и отчаянию Меттерниха, чья комбинация «Габсбурги + Наполеоны», на которую было потрачено столько усилий, так и лопнула. [61, 293].
Конгресс, на котором страны коалиции и Франция бессмысленно и безуспешно пытались о чём-то договориться, открылся в городе Шатильоне 16 января 1814 года. Дипломаты заседали, что-то говорили, о чём-то спорили – а вокруг бушевали бои, то Наполеон наносил немалые потери союзным войскам, то они отбрасывали его: при столь огромном перевесе войск коалиции им так и не удавалось достичь переломного успеха… И всё-таки теперь будущее мира было ясно всем, кроме французского государя. Александр, «царь царей, Агамемнон», светоч и вдохновитель наступающей эпохи, несмотря на отчаянную борьбу, блестящее тактическое искусство Наполеона, несмотря на трения и нелады в своём лагере, так вознёсся над всем прочим в этом мире – что никакая другая сила, какой бы сильной она ни казалась, уже ничего не сможет сделать с русским императором. Заря его победы всё ярче и ярче разгоралась над измученной и обескровленной Европой – и надежда стала селиться в людских сердцах. Если прежде все полушёпотом, со страхом повторяли: Бонапарт, Бонапарт… то теперь, ещё не очень уверенно, ещё не смея радоваться, робко трепетала надежда, и из уст в уста, из страны в страну перелетало другое, светлое имя: Александр, Александр… Александр!..
Это уловили своим сверхъестественным чутьём Фуше и Талейран. Они за спиной Бонапарта (который, конечно, давным-давно знал об их интригах, хотя и не обо всех, грозился и повесить и расстрелять обоих… но всё равно не мог без них обойтись) вели свою игру. Талейран, прямой агент Александра, окончательно убедившись в скором падении Наполеона, стал действовать почти открыто: он отправил своего эмиссара графа Витроля к командованию союзных войск. Тот добрался до Александра и сообщил ему, что коалиции лучше не терять время в стычках с Бонапартом, а идти прямо на Париж: там-де царят неразбериха и растерянность, сильны антинаполеоновские настроения – и коалиция одним решительным броском на столицу разом решит исход войны в свою пользу.
Вполне возможно, что в данном случае Александр поверил Талейрану безоговорочно. Князь не хуже коллеги Меттерниха мог обмануть кого угодно – но когда ему это было выгодно. В данном же случае ему выгодно было говорить правду. Краткое совещание – и решено: на Париж! Особенно бушевал и рвался вперёд ненавидевший Наполеона Поццо-ди-Борго, так что его приходилось вразумлять особо. Талейран, конечно, оказался прав: он вообще был прав всегда, во всём… кроме одного: того, что явился в этот свет.
Марш-бросок на Париж действительно оказался кардинальным маневром: он рассёк тягучую, всем надоевшую войну. Не надоела она разве что Бонапарту, тот готов был сражаться и дальше – но даже его боевые маршалы, солдаты из солдат, ветераны из ветеранов, настолько устали, что при мысли о дальнейших баталиях и подвигах им делалось не по себе. Когда войска Барклая-Блюхера-Шварценберга встали лагерем у самой столицы, Наполеон вовсе не считал, что дело проиграно, не считал так и позже, когда союзные монархи (кроме Франца, он из политических соображений не счёл целесообразным афишировать себя как одного из победителей) уже вошли в сдавшийся город… Но никто, никто не поддержал обанкротившегося владыку. Все были так изнурены войной, что казалось, пусть будет ужасный конец, чем ужас без конца. К тому же конец вроде бы ужасным не выглядел: Александр распорядился, чтобы действия союзных войск не были местью и злопамятством, но законностью и милосердием. Победитель, сознающий свою силу, должен быть снисходителен к побеждённому – эта идеологема стала базовой в воспитательной работе, проводимой в войсках…
Наполеон сдался.
19 марта 1814 года весь Париж высыпал на улицы. Город переживал странные, небывалые чувства: надежда, тревога, потаённый страх – всё вместе, шаткая карусель неведомого… Вот-вот величайшая победная армия должна вступить в величайший город мира, город-мечту, город-сказку, Вавилон новых веков! – и что будет?.. Люди ждали, ждали, сердца их бились всё отчаяннее… вот уже вроде бы слышны полковые трубы, цокот тысяч подков… Идут! Идут!
Вошли.
Армия хлынула в Париж – но Бог с ней, с армией! все взоры устремились на одного-единственного человека, на светло-серой лошади, во главе колонн… и увидав этого человека, статного, моложавого, с пленительной улыбкой на лице, город взорвался ликованием. Страх пропал, как остатки зимних холодов в этот весенний день: всем стало ясно, что они свидетели чуда, что вот ОН – вершина мира, царь царей, Александр Прекрасный, Александр Великий, Александр Всемогущий – принесший человечеству избавление.
6
Такого не было не только в русской, но, пожалуй, во всей мировой истории: армия триумфатора вступала в покорённую столицу, не считая её вражеской. Эту армию учили видеть в гражданах побеждённой страны своих друзей, которым надо помочь освободиться от того, кто тяготил их ненасытным самолюбием, от чудовищного эгоиста, не желавшего ни знать ни видеть ничего, кроме своей власти, своей славы, своего неугомонного «Я». На смену ему явились те, кто предоставит французам право самим восстановить свою страну такой, какой они захотят её видеть.
Наполеон в это время находился в парижском пригороде Фонтенбло. Официально он всё ещё продолжал числиться главой государства, даже лелеял планы контрнаступления… Но наконец и он всё понял, смирился с очевидным и отрёкся в пользу сына. Этот акт, как пишут в энциклопедиях, «практического значения не имел» [59, т.11, 1000] – и главой переходного правительства стал Талейран, тем самым формально вписавший своё имя в перечень первых лиц французского государства.
Над Наполеоном же простёрлась юрисдикция союзных монархов. Считать его пленником?.. Вопрос казуистический. Как и в случае с саксонским королём – для коронованной особы, тем более императорской, пусть добывшей титул силой, но что там ни говори, официально признанной – плен, конечно, дело относительное. Все понимали, что этого деятеля, от которого все чрезвычайно устали, изолировать необходимо, но – не роняя его императорского достоинства. Решение было найдено довольно быстро: с почётным эскортом побеждённого отправили на маленький остров Эльба в Средиземном море, совсем рядом от его родной Корсики, вёрст тридцать на восток. Жили там несколько тысяч полудиких тосканцев, которые отныне становились единственными подданными императора Наполеона, ибо он провозглашался императором этого маленького кусочка суши.
Император острова Эльба! – звучит, разумеется, нелепо и комично. Смирился ли неистовый честолюбец с такой участью?.. Трудно сказать; поначалу, может быть, и смирился – ведь и в его жизни было двадцать лет непрерывных войн, и колоссальный труд, и разлуки и утраты, и предательства ближних, и крах всего, что создавал, к чему стремился, чему посвятил жизнь… Немудрено впасть и в депрессию. В неё Наполеон, конечно, не впадал, но некий тайм-аут от «минут роковых» взял. Правда тогда, весной 1814-го, он, похоже, и сам не ведал, что перерыв окажется столь коротким.
А победители меж тем готовились к новым битвам, но уже дипломатическим, и уже не с Францией, а меж собою. Впрочем, и Франция, теперь новая, Франция Талейрана и Фуше, тоже становилась союзницей: понятно, что без неё невозможно обеспечить стратегический баланс в Европе. Сонму великих держав необходимо было выработать систему международных отношений, создающих единое политически-правовое пространство, в котором не должно быть места бациллоносной среде, питающей будущие войны…
Так мыслил Александр. И разумеется, без союзной и дееспособной Франции эти система и доброкачественная среда в Европе невозможны. Поэтому – нет больше никаких врагов, есть партнёры, есть одна цель, а разногласия подлежат обсуждениям и компромиссам на всеевропейском (читай: всемирном) конгрессе.
Такие константы и благие намерения содержались в мирном договоре, подписанном 18 мая 1814 года. Данный договор заканчивал противостояние Франции и Шестой коалиции, стало быть, и самоё коалицию, в которой более не было нужды. В пьянящем, дивном воздухе парижской весны чудились волнительные миражи будущего мира – императору Александру хотелось, чтобы этот мир, восприняв горький опыт новейшей истории, вернулся к абсолютным истинам, не то, чтобы утраченным, но как-то пошатнувшимся, будто бы взор человечества вдруг расфокусировался, поплыл… некие чудища, злобные призраки возникли в пространстве человеческого бытия – и ввергли мир в неистовство. Двадцать пять помрачённых лет!.. Он, Александр, сам отчасти отдал дань этому помрачению – он думал выстроить всеобщее счастье, веря в безличное добро, просто добро, без сострадания, без единения всех, всего мира… Разумеется, в том не было злого умысла, было заблуждение, вернее, недопонимание; царевича Александра учили и воспитывали так, что до истинного смысла жизни, до водворения в себе онтологического и нравственного Абсолюта – ему, уже императору Александру, пришлось доходить своими собственными умом и путём, через болезненные испытания и переживания.
Но анализ самого этого воспитания должен был наводить государя на трудные, непростые мысли. Христианство – суть истина, стержень, на котором держится мир. Нет другой жизни, кроме жизни во Христе, Александр в этом убедился совершенно. Но отчего же получилось так, что мир отклонился от своей оси, пошёл искать истины где-то по обочинам?.. Это ведь тоже не объяснишь чьей-то злой волей, к тому же ничтожной: вот-де, ни с того, ни с сего явились нехорошие люди и повернули этот мир на ложный путь. Таковые являлись, спору нет. Но не могли они явиться ни с того ни с сего! Никаким негодяям не под силу творить подлости, если сила Добра и Истины в человечестве непоколебима. Стало быть – поколебалась она, приходится с прискорбием признать, что дело в ней самой; что нечто странное и тревожное случилось в мире, раз нечисть вдруг столь активно проявила себя в последние десятилетия… Сбилась программа? Значит, надо исправлять.
Александр Павлович, личность, несомненно, философического склада, профессиональным философом всё же не был. Остаётся лишь догадываться, как ответил бы он на вопрос: почему? Почему программа сбилась?.. Да и времени у него не было над этим размышлять. Но, то что исправлять надо, он знал точно. Более того, он считал, что знает, как надо исправлять.
Пасха 1814 года пришлась на день 29 марта (10 апреля). В этом победном, как тогда казалось, году праздник совпал для христиан всех конфессий. Чудо!.. В свободном Париже католики, православные и протестанты молились, приветствовали Воскресение все вместе – и так прекрасно это было! Мир вроде бы опамятовался, безумие революции и Бонапартовых войн пресеклось: пришло время собирать камни, после того, как четверть века люди в каком-то нелепом помрачении только и делали, что разбрасывали их.
Площадь в Париже, на которой некогда стояла главная революционная гильотина, где были казнены и король Людовик XVI, чуть позже королева Мария-Антуанетта, а ещё позже получили своё Дантон, Робеспьер и им подобные – теперь носит название «Площадь Согласия», Place de la Concorde. Отчасти это имя заслужено и тем, что произошло на ней 29 марта 1814 года. А произошло вот что: посреди площади был выстроен амвон, вокруг выстроились русские войска во главе с царём, преклонили колена – и православные священники с амвона вознесли слова молитвы к Богу.
Этот мистериальный акт, организованный Александром, был призван выполнить двойную функцию. Во-первых – завершить прошлое, ибо кровь мучеников, принявших терновый венец на этой самой площади, всё ещё вопияла к небесам, метафизическое, моральное пространство Земли, поражённое злодеяниями, ещё волновалось и содрогалось… Необходимо было очистительной молитвой излечить страшные язвы прошлого. А во-вторых – торжественным богослужением не только закрывалось прошлое, но открывалось будущее. Помрачение было, да – но теперь «чёрные дыры» в моральном пространстве исчезли. И надо заново обживать это пространство, делать так, чтобы оно, как светлый купол, осеняло и озаряло жизнь. И тогда больше не повторится то чудовищное, что сотрясало Европу на рубеже восемнадцатого и девятнадцатого столетий. Ах, если б это поняли партнёры, так же, как понял он сам, император Александр I!.. Поняли, что политика и вообще государственная деятельность должны определяться абсолютными Добром и Истиной, а значит, состраданием, любовью к людям. Это ведь совсем несложно! И кроме того, просто выгодно. Нравственность – та же защита от бед; нравственность государей и министров – защита не только себя, но и подданных; союз государств, основанный на нравственности – защита всего человечества, то самое моральное небо, ясное, без пятнышка, без облачка… Должны понять – научили же их эти страшные годы, обожгли, образумили, сделали осторожными и вдумчивыми!.. Да, наверное, это будет трудно. Когда Александр представлял себе, как он будет излагать подобные мысли Францу, Фридриху-Вильгельму, Меттерниху, Талейрану – он не мог не понимать, насколько трудно это будет. Но, как выяснилось, что будет на самом деле, Александр ни понять, ни представить всё-таки тогда не мог…
7
Разногласия меж победителями ничуть не уменьшились с тех пор, когда они ещё победителями не были. И первое из этих разногласий: кто будет править Францией? С открытием вакансии ставки взлетели ввысь, и игроки на властном поле схлестнулись по-крупному.
Здесь следует сказать, что уже 19 марта, в день своего блистательного вступления в Париж, Александр приобрёл неотступного спутника, который в значительной степени мог влиять на действия даже такого политического супертяжеловеса, как Император Всероссийский. Понятно, что этот сателлит был Талейран – по виду ближайший французский сподвижник царя, по сути – скрытный и хитроумный иезуит, всю жизнь игравший одному ему ведомую партию (а может быть, и ему самому до конца не ведомую – кто знает?..). Он сумел внушить царю, что вольный, разудалый, лишившийся строгой Бонапартовой узды Париж довольно опасен, и самое в нём безопасное место – его, Талейрана, дом. Александр внял лукавому совету и вправду поселился у князя, который немедля приступил к тонкой обработке августейшего гостя, нашёптывая ему, что Бурбоны во главе французского государства суть лучшее из того, что имеет быть в настоящий момент.
У Талейрана были на то свои замыслы, говорить так. Но Александра это, сказать правду, не очень-то вдохновило. Он не забывал про Бернадота (что, впрочем, было маловероятно), вполне допускал номинальное правление малолетнего Наполеона II при регентстве Марии-Луизы, рассматривал всерьёз кандидатуру Евгения Богарне, пасынка Наполеона, ничего не имел против возможной республики – а вот реставрацию считал затеей сомнительной [64, 518], чем, кстати говоря, очень разочаровал и обидел французских роялистов… Но, в сущности, он оказался прав, что и подтвердилось в самом ближайшем будущем.
Однако, Талейран взялся орудовать сильным аргументом: «принципом легитимизма», который теоретически обещал стабильность и равновесие. Вкратце суть идеи, выдвинутой главой временного правительства, состояла в следующем: во всех европейских странах восстанавливаются законные, «настоящие» монархические династии – опять же по состоянию на пресловутый 1792 год; эти легитимные монархи обязуются не зариться и не претендовать на другие территории, а в случае возникновения угрозы какому-либо из общепризнанных престолов, все прочие государи должны дружно, единым фронтом выступить на выручку пошатнувшемуся трону, оказывая ему всемерную помощь, вплоть до военной.
Идея вроде бы разумная; однако, в ней было несколько слабых мест. Во-первых, изъян формальный: в 1792 году в Европе существовало такое государство, как Речь Посполитая – полумёртвое, конечно, тем не менее с данной точки зрения совершенно легитимное; однако же, восстанавливать его всерьёз никто не собирался. Во-вторых… а, может быть, и в-третьих, и в-четвёртых, двадцать два года есть двадцать два года, да ещё каких! – в реку прошлого ступить невозможно: попытаться сместить те новые династии, что за это время укрепились на некоторых европейских тронах, суть чрезвычайно трудоёмкая задача, которая не будет стоить потраченных на неё усилий. И конце концов, никто не мог забыть, что в Средиземном море возникла новая «империя» во главе с «императором»… С этим-то что делать?
В общем, всем было ясно, что принцип легитимизма, что называется, «притянут за уши»: Талейран пробивал им возвращение Бурбонов. Но ничего лучшего, ничего такого, что могло бы послужить более действенным компромиссом, никто придумать и предложить не мог… После непростых дебатов сошлись всё-таки на идее князя.
В этом есть один существенный аспект: значит, мысль Талейрана всё-таки не была сиюминутным политиканством, в ней содержалась некая объективная, так сказать, ценность – именно потому тогдашние вершители, возможно, и не вполне осознавая её потенциал, интуитивно ощутили ту мощь, что впоследствии упорно возобновлялась, проявляясь в других системах коллективной солидарности и безопасности, таких, как Лига наций, ООН – не идеальных, что там говорить, иной раз не слишком-то эффективных, а иной раз и вовсе бессильных – но всё же лучших, чем никакие, и как-никак удерживающих человечество на расстоянии от пропасти. Что до Александра, то он, будучи нравственно на порядок выше коллег и партнёров, не мог не заметить в принципе легитимизма религиозного измерения – вероятно, никем, кроме него, Александра, и не замеченного; и кстати, здесь не так уж важно, «те», или не «те» находятся на престолах. Важно искреннее согласие. Ведь не только политической, но и нравственной является речь о том, чтобы закрыть ужасы прошлого, но помнить его уроки. О том, чтобы вот теперь, на новом перепутье, после вместе пройденных тяжких дорог, выбрать верный путь, на белом листе начать новую повесть – настоящую, повесть добра и правды… Пройденное должно было сделать всех мудрее, а мудрость и есть осознание добра. Следовательно, возникла редкая, если не исключительная особенность: наконец-то заключить союз государств, основанный на христианской нравственности, а уж потом на законах, которые должны естественно проистекать прямо из неё.
Так мыслил император Александр. Однако, приходится с грустью признать, что он несколько промахнулся, переоценил и свои возможности и способности соратников. Хотя и прежде у него не много было оснований подозревать королей в избытке разуме, а их министров в соблюдении чести, но всё-таки…
Немного времени – и то, что на французский трон возвращаются Бурбоны, признали все. Талейран победил. Александр проиграл. Он, вероятно, уже успел отвыкнуть от поражений, и это болезненно царапнуло его. Талейран попал в царскую немилость – Александр очень изощрённо дал князю понять это [64, 537]. Что, однако, не изменило ситуации и не отменило необходимости общаться с Талейраном. Бурбоны вернулись.
Правда, какое-то время было неясно, кто именно из королевской семьи займёт трон. У покойного Людовика XVI остались два брата: тоже Людовик, граф Прованский (постарше) и Карл (помладше). Несмотря на порядок старшинства, именно Карл, он же граф Д`Артуа, считался было основным претендентом… Впрочем, интрига длилась недолго. Королём стал всё же Людовик – Восемнадцатым.
Сына казнённого монарха, после казни отца отданного революционерами на воспитание к сапожнику-якобинцу и умершего в десятилетнем возрасте, роялисты, чрезвычайно щепетильные в проблеме монаршей нумерации, считали Людовиком XVII, потому граф Прованский получил номинал Людовика XVIII.
Итак, 18 мая 1814 года был заключён Парижский мир, должный поставить предпоследнюю запятую во всемирной смуте. Точку предполагалось поставить осенью, в Вене. На лето же директора истории объявили себе заслуженные каникулы. Война кончилась. Врагов больше нет. Отныне все друзья.
Александр отправился в европейское турне, обещавшее вроде бы стать феерическим, превосходнейшим действом – триумф русского императора был невиданным и неслыханным с Гомерических времён, и встречать его везде собирались, как вселенского героя. Да, собственно, так оно и было, так и встречали; а сам он покорял всех своими фирменными любезностью и шармом. Почёт и ликование! Надежды! – и тогда, двести лет назад, людям хотелось мира, хотелось жить нормально, зная, что никто больше не вторгнется на их землю, не ворвётся в дом, не ограбит, угрожая саблей или штыком… А ведь сколько лет лишь это и царило, все ожесточились, осатанели, били друг друга нещадно и безжалостно – христиане христиан! – перебили миллионы, и невесть как долго это бы ещё продолжалось, если бы не взошёл над миром Он. «Наполеон был, и всяк его страшился. Александр явился, и Наполеон не бе» [5, 202].
26 мая император торжественно прибыл в Англию.
Здесь, в Лондоне уже находилась его любимая сестра Екатерина (успевшая, к слову, овдоветь), у неё Александр и остановился. Приём, оказанный ему, конечно, был великолепен – тут и говорить нечего. Восторженные лондонцы на улицах, льстивые, низко кланяющиеся придворные, радушнейший принц-регент… Профессура Оксфордского университета! Да, Александр побывал и там, а с ним за компанию, кстати, и Фридрих-Вильгельм: он совершал этот визит вместе с Александром, но служил разве что каким-то тусклым приложением к блистательному императору. Оба монарха несколько неожиданно для себя обрели в Оксфорде степень докторов права, можно сказать, оставили след в науке. Правда, если относительно русского государя этот учёный титул, в сущности, справедлив, то за какие ясные глаза он достался меланхолику Фридриху?.. – оставим этот вопрос на совести университетской коллегии.
Александр при вручении ему докторского диплома счёл нужным немного пококетничать. «Как же мне принять этот диплом? – спросил он. – Ведь я не держал диспута» [32, т.4, 547] [т. е., не защищал диссертации – В.Г.]. На что ректор с учтивейшим поклоном отвечал: мол, Ваше Величество выдержали такой диспут, какого отродясь не доводилось держать никакому доктору…
Из Англии император отправился в Голландию – и там всё тоже было великолепно. Голландцы встречали его с особым чувством: для них он стал освободителем воистину; не забудем, что при Наполеоне такой страны как Нидерланды, вовсе не стало, поскольку тот распорядился её судьбой проще простого – присоединил к Франции, и попробуй кто-либо что-то возрази… Но – «…Александр явился, и Наполеон не бе»… А дружественным политическим отношениям России и Нидерландов вскоре суждено было перетечь в династические: самая младшая сестра Александра Анна, та самая, к которой бездельно сватался Бонапарт, стала супругой наследника голландского престола, а со временем и королевой.
Да, европейское турне императора выглядело (и вправду было) необычайным успехом. Но ведь успех в политике – дело преходящее, пусть и такой великий. А кроме того, сама политика… Александр образца 1814 года явно перерос её как таковую. Он был уже не только и даже не столько государственным деятелем, хотя, безусловно, продолжал оставаться таковым, и более того, осознавал необходимость этого. Но он ментально взошёл выше и теперь видел дальше. Он смотрел над политикой – в те сферы, где уже чувствуется близость вечности… И ему виделась реальная, не юношески-мечтательная возможность создать новое общество, изжившее, исправившее в себе прежние недостатки: и то феодальное псевдо-христианство, что привело к чудовищным несправедливости и неравенству людей, и обратное – яростная атака на христианство вообще, неведомо как вызвавшая из тёмных глубин силы, превращавшие людей в вурдалаков… и войны, войны, войны! Александру казалось, что они все, монархи, как следует взявшись, сумеют вернуться к потерянному было потенциалу религии; хотя он наверняка не допускал никакого легкомыслия относительно масштабов и сложности этой задачи. Но не решать её уже не мог.
Вряд ли он тешил себя вселенскими восторгами в свой адрес – тщеславие если и было в нём, то давным-давно перегорело; он ведь не Бонапарт (но мнительность осталась – отметим это качество, в будущем проявившееся в более сложных и странных формах). А уж тем более для верующего православного – все эти степени и титулы, регалии и пышности ровно никакого значения не имеют.
Что впереди? Об этом, наверное, даже помыслить трудно. Конгресс, где тот, кто умён – хитрец и пройдоха, а прочие… Бог с ними: ограниченные, недалёкие люди; и всё-таки с ними надо как-то строить единый христианский мир, ибо других строителей всё равно нет и не будет. А ведь ещё ждёт его, своего сакрального отца, Россия, и без того-то неустроенная, а сейчас, после войны, разорённая и обескровленная вконец. А ему, отцу, всё не до неё, не до своих усталых и измученных детей… Да, он виноват перед ними. Но что ж делать, если такой нечеловеческий груз трудов и дней – и всё на человеческих плечах! Он помнит о начатом и не законченном, но никуда не деться: сначала надо всё же привести в порядок и обустроить Европу. Здесь время совсем не ждёт.
8
Венский конгресс открылся в сентябре 1814 года. На нём формально не было победителей и побеждённых. Четыре великие держав: Россия, Англия, Австрия, Пруссия, плюс множество государств средних и мелких, плюс великая держава, находящаяся на особом положении – Франция – должны были откровенно и дружественно обустроить пространство человечества так, чтобы исключить в нём конфликты, трения, тем более войны – по сути, воссоздать Кантовский «вечный мир». Теоретически! Да, теоретически должно быть так. Но вот практически…
А практически на конгрессе с самых первых дней пошла жёсткая подковёрная борьба. Бесспорно, отличился Талейран: он из почти нулевой для Франции позиции сумел выдавить всё, и даже сверх того. Это обострило ситуацию – и страсти запылали вовсю.
Очень скоро обозначались два самых трудоподъёмных вопроса: польский и саксонский. Они, эти вопросы, обозначили достаточно явственное, хотя покуда не категорическое размежевание между пятью сверхдержавами: Англия, Франция, Австрия с одной стороны – и Россия, Пруссия с другой. Правда, эта неустойчивая конфигурация могла рассыпаться в любой момент: слишком уж трудно было сопрягать интересы, каждый из которых противоречил какому-нибудь другому… Например, какие задачи стояли перед Александром? Во-первых, по возможности отстоять для себя как можно больше польской территории, а в пределе – всю; во-вторых, передать всю Саксонию во владения ближайшего союзника Фридриха-Вильгельма (Александр по-прежнему не хотел знать Фридриха-Августа, но тот ловко играл на противоречиях между «великими» и сумел добиться того, что стал нужной разменной монетой в большой игре); а в-третьих, не допустить и чрезмерного усиления Пруссии – в этом Россия была солидарна с Францией… И в-четвёртых, не упускать из виду всё остальное.
Такие утомительные, одна с другой не стыкующиеся задачи сделались перманентной головной болью для дипломатов разных стран – и всё же самыми трудными, самыми непроходимыми среди прочих выглядели две проблемы – польская и саксонская [74, т.3, 274].
Александр достаточно резко предъявил свою программу-максимум: всё бывшее герцогство Варшавское – России, всю Саксонию – Пруссии. Рассчитывал ли он реально на такой результат или действовал по принципу: требуй в два раза больше и получишь то, что надо?.. Трудно сказать; верить же мемуарам политиков дело не самое благодарное. Считал ли император свои польско-саксонские тезисы не политикой, но делом истины и справедливости, что подобает православному царю? Есть такая точка зрения: сугубо вроде бы дипломатическое противостояние между Александром, Меттернихом, Талейраном – суть проекция скрытых от дилетантского взора метафизических измерений. Александр-де бессознательно олицетворял идею Святой Руси как «свёрнутой Вселенной христианства» [5, 204], и его политические демарши являли собой не что иное, как выбросы свёрнутого метапространства, стремящегося не вширь, но «вверх» и увлекающего за собой весь прочий христианский мир, сильно погрязший в грехе… Романтическая – в лучшем смысле, без иронии! – версия, ибо и сам русский царь был в лучшем смысле романтиком, при том не оставлявшим трезвости, прагматизма, да и жёсткости, что там говорить – на конгрессе его побаивались, и было отчего. Он мог заставить побледнеть кого угодно, даже Талейрана. Думая ли о Святой Руси или нет, но о христианской вселенной точно, император Александр наверняка был убеждён, что геополитический баланс, предлагаемый Европе им, в наилучшей степени соответствует этому будущему движению мира вверх – при этом понимая, что вряд ли кто-то из тех людей, с кем ему приходится иметь дело, его поймёт. Разве что барон Генрих Штейн – тот тоже был метафизик и мистик, и даже что-то «демоническое» находили в нём [47, 646]… Но он к этому времени, продолжая находиться на конгрессе, от центра принятия решений был оттеснён; Фридрих-Вильгельм барона сильно недолюбливал, и когда представилась возможность оттеснить его на политическую периферию, так и сделал. А кроме того, у самого Штейна с Александром отношения сложились далёкие от безоблачных: барон надеялся, что император безоговорочно поддержит Пруссию как антитезу Франции, которую должно подвергнуть максимальному ограничению; однако тот, скрупулёзно соблюдая принцип всеевропейского баланса, прусские аппетиты укротил… Талейран же с Меттернихом, не говоря уж об остальных участниках многомесячного «саммита», от подобных духовных высот были далеки. Но Александр, похоже, и не рассчитывал на чью-либо помощь в этом. Он мог лишь заставлять двигаться «террариум друзей» в том направлении, в каком ему, Александру, это было необходимо.
Странно! – и никаких подтверждений тому нет, но изучая обстоятельства внешней политики Александра, трудно отделаться от мысли, что русского императора понял бы Наполеон, не будь он таким невозможным хвастуном и эгоистом, что его и погубило. И ещё кажется, что Александр это чувствовал… Но странная, парадоксальная, диалектическая штука жизнь: в ней человек, способный как никто другой тебя понять, становится врагом, да не каким-то условным, а самым что ни на есть настоящим, судьба столкнула двух талантливых и мыслящих так, что одному кому-то нет места на Земле.
Жалел ли Александр, что всё сложилось так, а не иначе? Что Наполеон, разгорячённый, раззадоренный бредовыми фантомами, утративший реальный взгляд на мир, уже не хотел, не мог, не в силах был остановиться, взглянуть трезво, стать действительным соавтором европейского мира?.. Может быть и жалел, кто знает. Да только виду не подал, ибо это бессмысленно: случилось то, что случилось, а прочее неважно. Строить жизнь приходится с теми, кто есть. И Александр строил – выбора в этом смысле у него не было.
Принято считать, что по саксонско-польской проблеме Александр, после труднейших, тяжелейших переговоров, иной раз едва не ставивших конгресс на грань разрыва, пошёл-таки на компромисс. Он отстоял практически всё герцогство Варшавское, отныне царство Польское; сравнительно небольшие территории бывшего герцогства отошли Австрии и Пруссии, а Краков (и ещё немного земель вокруг него) был объявлен «вольным городом» – или Краковской республикой.
Официальное название: «Вольный, независимый и строго нейтральный город Краков с округом» [СИЭ, т.8, 23] – но быть независимым, да ещё строго нейтральным в этом бушующем мире, конечно, не вышло. Впрочем, надо сказать, что Краковская республика просуществовала до 1846 года, свыше тридцати лет, и сделалась даже своеобразным оазисом этой части Европы, и экономическим и культурным… Но задиристые польские патриоты, во множестве туда стекшиеся, не давали спокойно жить могущественным соседям, отчего с республикой не раз случались всяческие неприятности, и, наконец, в ноябре 1846 года она была упразднена. Её территория отошла к Австрии.
Отстояв Польшу, Александр пошёл на уступки по Саксонии, а вместе с ним на эти уступки вынужден был пойти и Фридрих-Вильгельм. Мечты о полном поглощении Саксонии Пруссией пришлось оставить, но частичное-таки поглощение состоялось, причём немалое: около половины территории и сорока процентов населения Саксонского королевства досталось Берлину. Правда, в экономическом отношении это была худшая (северная) часть; лучшую (южную) с крупнейшими городами Лейпцигом и Дрезденом Фридрих-Август сохранил под своей короной.
Вымученная договорённость дорого обошлась партнёрам. Выше уже говорилось, что чёрная кошка между триадой Англия-Австрия-Франция и дуэтом Россия-Пруссия пробежала едва ли не с первых дней конгресса – а польско-саксонские дебаты превратили её в огромного сердитого кота. Обособляясь от России и Пруссии, «Тройка» в лицах Талейрана, Меттерниха, Каслри подписала сверхсекретный меморандум об оборонительном союзе – так он был осторожно назван. С этим самым меморандумом позже случился превеликий позор… но тогда, в январе 1815 года три мудреца тайно и радостно потирали руки, уверенные в том, что они чрезвычайно ловко перехитрили русского императора и прусского короля.
Тем не менее, Пруссия вряд ли могла счесть себя обделённой: к ней присоединялись некоторые западногерманские земли: так называемая Рейнская область и Вестфалия, в результате чего Прусское королевство стало представлять собой два территориально разделённых анклава. Это была своеобразная уступка Талейрана Александру и Фридриху-Вильгельму – князь полагал, что отстояв от этих государей Саксонию, он выиграл для Франции гораздо больше: Пруссия усилилась не так, как могла бы. В краткосрочной исторической перспективе Талейран был, безусловно, прав; а вот насчёт долгосрочной вышло далеко не так гладко…
Вообще, на конгрессе много было серьёзных тем: как-никак речь шла о стратегическом социальном будущем человечества. Нет никаких сомнений, что главные действующие лица понимали и сам конгресс и себя на нём именно так. Довольно острая коллизия возникла вокруг королевства Обеих Сицилий (столица – Неаполь), до недавнего времени возглавляемого Наполеоновским маршалом Мюратом, который уже успел предать своего патрона… В итоге это королю не помогло, но борьба интересов вокруг неаполитанского трона завелась нешуточная – и кончилась тем, что овладела им ещё одна ветвь Бурбонов. Некоторые германские государства: Бавария, родственные Александру Вюртемберг и Баден – сохранили приобретения, полученные от Наполеона. Ещё…
Но об «ещё» вдруг пришлось позабыть. Случилось такое, чего никто не мог предвидеть даже в страшном сне. Все вздрогнули.
9
Возвращая Бурбонов на французский трон, Талейран, вероятно, достиг чего-то своего, какой-то ему ведомой цели, несмотря на совершенно ясное осознание того, что для многих роялистов он пожизненный и ненавистный враг: ему их озлобленное мнение было глубоко безразлично. Но вряд ли даже он ожидал, что возвращённая им династия так скоро «достанет» страну… Нет, разумеется, нельзя всё красить одной краской, были и целые регионы, где Реставрацию встречали с восторгом: Вандея, например, историческая область на севере Франции.
В департаменте Вандея в 1793 году революционные войска творили такое, что уцелевшие жители и двадцать с лишним лет спустя вспоминали это как нашествие из преисподней. Говорят, результаты карательных рейдов ощущались вплоть до середины девятнадцатого века: обезлюдевшие деревни, стаи одичавших собак в лесах… И сейчас – сейчас! – уже не через двадцать, а двести двадцать лет, некоторые местные политики время от времени муссируют вопрос о покаянии нынешней Пятой республики, признающей себя наследницей всех республиканских режимов – держащей на президентском дворце трёхцветный флаг, поющей в качестве гимна «Марсельезу», празднующей день взятия Бастилии – перед жертвами тех ужасов.
Справедливости ради надо сказать, что вандейские жители ангелами не были, и Конвент направлял туда военные экспедиции не забавы для. Но такой звериной массовой свирепости мятежники и бунтари всё же не проявляли… Поэтому немудрено, что и в 1815 году любая власть, кроме королевской, воспринималась в Вандее как сатанинское порождение – в том числе и Наполеон.
С началом Реставрации заметно ожила столичная либеральная интеллигенция: Бонапарт, считая подобную публику крикливой и вредоносной, держал её за горло железной хваткой, и вполне успешно – умники смиренно помалкивали… Возвращение же Бурбонов принесло прослойке интеллигенции и богемы какие-никакие свободы. При самом активном воздействии Александра Франция получила конституцию – этот факт, должно быть, очень радовал сердце нашего царя: не имея пока возможности ввести столь любезный ему Основной закон на родине, он был рад и тому, что сумел внедрить таковой на чужбине: остался верен принципам свободолюбия, теперь ещё и усиленных верой… Только вот свободы, русским императором дарованные, не очень-то пошли реставрируемой Франции впрок.
Образованные парижане – те да, вздохнули попросторнее, вольный, свежий ветер перемен плеснул им в лица. А вот что касается французской глубинки, деревни, армии… там дунули совсем другие ветра. Вернувшиеся роялисты принялись восстанавливать прежние порядки, при этом вели себя обиженно и злобно, будто все прочие виноваты перед ними пожизненно, а они сами явились мстить, карать и торжествовать – и это их святое неотъемлемое право. Дворяне-помещики требовали реституции, возвращения конфискованных и проданных с торгов земель; духовенство возвещало о гневе Божием, должном постигнуть тех, кто эти земли некогда купил [64, 318]; офицеров Наполеона в массовом порядке увольняли из армии на копеечную пенсию, а вакансии заполнялись молодыми роялистами, которые пороху не нюхали, ничего ещё в военном деле не смыслили, зато сразу попадали в начальство – и оставшиеся на службе ветераны, прошедшие огонь и смертьные грозы сотен битв, вынуждены были подчиняться этим ничтожествам… Верхи – постаревшие, облезлые аристократы, ничего не хотели, да и не могли ни знать, ни понимать. Они лишь хранили в обозлённой памяти годы своих неприкаянных, бедственных эмигрантских скитаний, они досыта натерпелись страха, бессильных обид, приживальческих унижений… и вот наконец-то это всё сгинуло. Господи, что за счастье!.. Сила! Власть! Принесённая на штыках чужих армий, но власть. И над кем?! – над теми, кто когда-то выгнал их из родовых дворянских гнёзд, с насиженных мест, изо всей той прежней уютной, сытой, тёплой жизни… Теперь-то отольются кошке мышкины слёзы!..
И бывшие эмигранты вплоть до самого короля и его ближайшей родни усердно отливали эти слёзы: можно подумать, что бессмысленное упоение местью стало цветом, вкусом, смыслом, сутью их жизни! Король, впрочем, был человек довольно осмотрительный, старался слишком резких движений не делать. Но вот его придворные…
Всё это и вызвало к жизни знаменитую фразу: «ничего не забыли и ничему не научились». Так сказал о Бурбонах, конечно же, Талейран. Александр добавил, в сущности, то же самое: «и не исправились, и не исправимы».
В Вене шаткость отреставрированного трона осознавали куда лучше, чем в Париже. То есть, Людовик XVIII, может быть, и осознавал, но действенно влиять на ход событий не мог. Конгресс регулярно получал тревожную и правдивую информацию из Франции о росте пронаполеоновских настроений; но при этом с Эльбы приходили новости вроде бы успокоительные: «император» острова тих, как агнец, говорит, что немолод, устал от грандиозных бурь и ничего более не хочет, как жить в тишине и покое на богоспасаемом островке… К таким сообщениям относились несколько настороженно, но в общем-то не доверять им оснований не имелось. И лидеры конгресса продолжали считать, что ситуация непростая, конечно, но управляемая. Тем неожиданнее – как гром в безоблачный полдень! – ударила их весть с Эльбы.
Вот как пишет об этом Е. В. Тарле:
«Вечером 7 марта 1815 года в Вене в императорском дворце происходил бал, данный австрийским двором в честь собравшихся государей и представителей европейских держав. Вдруг в разгаре праздника гости заметили какое-то смятение около императора Франца: бледные, перепуганные царедворцы поспешно спускались с парадной лестницы; было такое впечатление, будто во дворце внезапно вспыхнул пожар. В одно мгновение ока все залы дворца облетела невероятная весть, заставившая собравшихся сейчас же в панике оставить бал: только что примчавшийся курьер привёз известие, что Наполеон покинул Эльбу и, безоружный, идёт прямой дорогой на Париж» [64, 321].
10
Это второе пришествие Наполеона на трон, длившееся чуть больше трёх месяцев, давно стало источником легенд и цитат. Сто дней, реакция парижской прессы от «корсиканское чудовище высадилось в бухте Жуан» до «Его Императорское Величество ожидается в своём верном Париже»; секретный трактат, забытый в кабинете сбежавшим королём; Ватерлоо, опоздание маршала Груши… Что верно, то верно: по степени невероятности этому событию сложно подобрать что-либо равное в обыденной истории. Сказать, что венские архонты были потрясены?.. Если потрясены, то не столько выходкой Бонапарта – от него в глубине души все опасались сюрпризов, сколько тем, что власть Бурбонов распалась с бредовой лёгкостью дурного сна, и всё вернулось на круги своя. Словно бы не было месяцев тяжелейшего труда, решения проблем, казавшихся неразрешимыми, приближения к светлому всеевропейскому будущему. Сколько усилий, переживаний, бессонных ночей! – и вот, наконец, замаячили, забрезжили надежды… когда вдруг Наполеон одним взмахом руки обрушил всё.
Нужно похвалить Венский конгресс за примерное хладнокровие: там не впали в мистический ужас перед сверхъестественным могуществом Наполеона. Уж Александр-то во всяком случае; он знал твёрдо: он сам на должной стороне, против которой идти бесполезно, и кто б там ни был, какой гений и сверхгений – ничего не выйдет. Сомневаться в этом могут только люди малодушные, пугливые и недалёкие, подобные придворным Франца. А Наполеон… да, конечно, он был другом фортуны, он мог хватать и держать свою судьбу мёртвой хваткой. Но – всё в прошлом. И этот всплеск – последний, отчаянная вспышка, за которой пустота. Даже несмотря на огромную народную поддержку, несмотря на нелепых и вздорных Бурбонов. Может, да, может показаться, что Наполеон – сила, он может напугать и даже прогнать слабых… Но нет, это всё не так: он призрак силы, он ничто. Его можно даже пожалеть: кем бы мог стать с его-то талантами!.. Однако жалеть бессмысленно, ибо он сам выбрал мирскую славу, Gloria mundi. А она, конечно, transit…
В обширной литературе, посвящённой «ста дням», нельзя не обратить внимание на два характернейших мотива. Первый: все эти сто дней к Наполеону цеплялись какие-то вроде бы мелкие, досадные неудачи, но они накапливались, накапливались… и завершились фатальным опозданием Груши. Если бы маршал привёл свои резервы часом раньше! Если бы!.. И тогда исход битвы при Ватерлоо был бы другим.
Да только в том и дело, в том-то всё и дело, что не могло быть никакого «если бы». Не могло! И, видимо, Наполеон своей феноменальной интуицией уловил это, уловил, что он более не хозяин своей судьбы. Отсюда и второй мотив: после поражения под Ватерлоо едва ли не весь Париж ходил ходуном, требуя реванша, крича, что неудача никого не испугала, что все готовы собраться, объединиться и сообща выступить на священную войну с врагом… а императора это как-то совсем не тронуло. Он стал вдруг безучастен ко всему, словно пружина, судорожно крутанувшаяся в нём на Эльбе, выбросившая последний залп, лопнула. И – всё. Наполеон бросил бороться. Он понял, что игра кончена. И сразу навсегда устал.
Понял ли он, отчего проиграл, а Александр победил? Сомнительно. Для такой уникальной одарённости, как у него, он был на удивление глух к «мирам горним», к тому, что исходит свыше… Вообще, складывается впечатление, что он, при немалых житейских передрягах и разочарованиях, был в целом доволен своей жизнью. Он всего достиг, всё испытал – по крайней мере, так считал сам. Да, впереди были усталость, грусть и одиночество; он никогда больше не увидел маленького сына, которого очень любил – наверное, это было второе по силе чувство в его жизни, после жажды власти. Но та ушла безвозвратно, и её не жаль – а любовь осталась, и Наполеон понял, что ей так и суждено остаться грустью, бессильной перед расстояниями и годами… Его жена, наверное, и слезинки не обронила по мужу: укатила к отцу в Вену и постаралась забыть прошлое, как ненужную, случайно прочитанную повесть. Прежняя жена, Жозефина, умерла в Париже год назад, в дни торжества союзников, как раз накануне подписания мирного договора; Наполеон узнал о том на Эльбе и, как говорят, несколько дней после известия был суров и мрачен [64, 317]. К нему, всё бросив, могли бы примчаться две женщины: его мать Летиция и графиня Мария Валевская – да только кто бы их пустил!..
Наполеон, может, не был настроен так философически-возвышенно, как автор этих стихотворных строк Пётр Ершов, но и ему всё, что осталось: кое-как дожить дни свои… которых, вероятно, и не могло быть много.
Остров Святой Елены – некогда португальский, потом голландский, а потом английский островок в южной части Атлантического океана стал последним земным пристанищем бывшего императора. Его там окружали некоторые из бывших придворных, чьи преданность и обожание достигали псевдорелигиозной фанатичности, что ему, прежде падкому на тщеславие и чванство, теперь совсем не льстило. Скорее, напротив, надоедало. Одного из таких надоед, генерала Гурго, Наполеон постарался даже отправить обратно во Францию, так как тот замучил всех хуже горькой редьки. Другого приближённого, морского офицера Лас-Каза, записывавшего Бонапартовы мемуары, выдворил уже сам английский губернатор Лоу… В сущности, Наполеон остался совсем один, постепенно превращаясь в никому не нужного старика с несносным характером.
Странно! – позволим себе немного психологической фантазии – поневоле чудится, что он, может быть вовсе того не осознавая, стремился именно к одиночеству: оно было самым что ни на есть гармоничным соотношением между этим человеком и миром – только он, Наполеон Бонапарт, этого почему-то не угадал. Возможно, из него вышел бы великий математик вроде Эйлера или Гаусса, и к этому готовила его судьба, и намёки с её стороны преследовали его всю жизнь…
Почему такую большую роль играли в жизни Бонапарта острова?! Он родился на острове; на искусственном острове, на плоту, состоялось его знакомство с Александром, определившее дальнейший ход событий. Ещё один – большой, правда, но тоже остров, Англия – стал для императора идеей фикс, все его мысли, страсти, даже сны вращались вокруг этого окаянного места… Власть рухнула – и павшего монарха отправляют вновь на остров. А потом ещё на один! и теперь уже навсегда.
Что есть остров как не образ замкнутости и уединения? Кто знает, не предназначалось ли такое от рождения сыну корсиканского дворянина! Не должен ли он был в сосредоточенных учёных трудах осчастливить мир каким-то видом неевклидовой геометрии или оригинальной теорией механики, отличной от механики Галилея и Ньютона?.. Кто знает. Не сложилось так, сложилось иначе, и – дар не спрячешь! – судьба сыграла с Бонапартом в диковинную и суровую игру, провела по изгибам, высотам, восторгам одних толп и проклятиям других… и привела-таки туда, куда должна была: к уединению и тишине. Правда, тогда, когда это было уже и поздно и ненужно, как ей, так и ему. Мир узнал не великого мыслителя Бонапарта, но завоевателя и тирана.
При этом сам он лично вовсе не был злым, плохим типом. Не был воспалённым параноиком ложной идеи, подобно многим другим диктаторам, и в необъятной литературе о нём эмоциональный тон вполне симпатичный: заметно, что к нему его биографы не испытывают отвращения, отлично зная, какой шлейф Аида прошёлся по миру вслед за этим человеком. Почему так?! Почему Наполеону прощают то, что наверняка бы не простили никому другому?.. Видимо, нет здесь иного объяснения, кроме того, что он был гений. Судьба вложилась в него так, что этого «умом не понять, аршином общим не измерить» – а потому его путь и не мог быть обыкновенным – правда, он получился слишком уж крутым, этот путь; выходит, что и гении идут по жизни разными дорогами. Кто-то некогда сказал, что непременной чертой гения является наивность… Определение спорное, но отнюдь не пустопорожнее. Во всяком случае, про Наполеона это можно сказать точно: он, закалённый политик, хитрейший, умнейший, проницательнейший и беспощадный – до конца жизни остался в чём-то наивен и даже невинен, как дитя. Это не комплимент: дети часто бывают бессмысленно жестоки, именно в своей невинности, ибо не ведают, что творят. И это не значит, что такое зло, «наглость наивности», как выразился Достоевский, остаётся безнаказанным. Нет, конечно!..
Но это уже другая тема.
Итак, Наполеон. Что ж он такое?! Невероятный любимец фортуны и редкостный неудачник. Прагматик и маньяк. Умный, способный вызвать восхищение; обаятельный, в чём-то очень смешной и трогательный – и коварный, злопамятный и мстительный, и до странности равнодушный и чёрствый к бедствиям и страданиям людским…
Но как быть с тем, что гений и злодейство несовместны, и в чём же всё-таки разгадка Наполеоновой личности, этого диковинного клубка противоречий и головоломок?.. Да всё это, собственно, не такая уж теорема Ферма. Ответ если не на поверхности, то, во всяком случае очень уж глубоко копать не надо. Бонапарт, конечно, был гений – но не политический. Его невероятная одарённость предназначалась для чего-нибудь иного, скорее всего для науки, для точных наук. Но так сложилось, что тогда, в конце восемнадцатого века, человечество не нуждалось ни в неевклидовой геометрии, ни в неньютоновой физике, вполне обходясь и Евклидовой и Ньютоновой. А не то быть бы мсье Бонапарту (или синьору Буонапарте, кто знает) великим учёным, в жизни потешным чудаком-профессором с гневливым, раздражительным характером. Был бы он заносчив, считал всех дураками; студенты и соседи нарочно поддразнивали бы его, а он бы неистовствовал по-настоящему, бегал, в гневе подскакивая и потрясая кулаками, смеша окружающих… Но вышло иначе, и то, что в учёном выглядело бы смешным, во властелине оказалось страшным. И в сущности, поделом весь тот набор эпитетов, которым Наполеона осыпали люди, от него натерпевшиеся: и чудовище, и злодей, и изверг…
Для чего истории понадобилось тащить блистательного юношу сначала в войну, потом во власть, каков был сей урок для человечества? – всё это очень интересно, но, увы, уже за пределами данного повествования… Наполеон Бонапарт скончался 5 мая 1821 года по Григорианскому календарю на острове Святой Елены, там же был и похоронен.
В 1840 году, уже после иных потрясших Францию политических бурь и страстей, «июльский монарх» король Луи-Филипп распорядился перевезти останки императора в Париж – и они были перезахоронены в Доме инвалидов, святыне французской армии. Ещё несколько позже племянник Бонапарта Луи Наполеон, официально восстановил империю, а вместе с ней и государственный культ своего дяди – почти на двадцать лет.
Но и это, конечно, прошло…
10
Рассматривая взаимоотношения Александра и Наполеона, никак не отделаться от мысли, что русский император воспринимал французского не просто с уважением, но с никому не высказываемой симпатией, несмотря на то, что они, конечно, были совершенно разными людьми и несмотря на совершенную невозможность им обоим ужиться во всемирном бомонде. Тильзит и Эрфурт, возможно, могли бы стать рабочим балансом… могли, но не стали. Дальше дело пошло к закону исключённого третьего: либо Наполеон, либо Александр, а третьего не дано. Одна из самых скандальных историй периода «Ста дней», о которой отчасти было упомянуто: Наполеон с пышностью въехал во дворец Тюильри через сутки после того, как оттуда в невообразимой панике бежал Людовик XVIII вместе со своей придворной свитой; они побросали всё, в том числе и сверхсекретные документы, среди которых был тот самый меморандум тайного договора Франции, Англии и Австрии против России и Пруссии. Наполеон нашёл этот трактат и, разумеется, немедля отправил его русскому императору.
Наверное, Александр не так уж удивился. При этом видеть бумагу официальную, скрепленную подписями и печатями, ему было не просто неприятно – больно. Однако, он эту свою боль упрятал поглубже: дела не терпели эмоций. Как бы ни был царю симпатичен Наполеон и антипатичен Меттерних, государь прекрасно понимал, что с австрийским министром столковаться кое-как можно, а вот с коллегой-императором – никак, что ни предприми.
К марту 1815 года отношение Александра к Меттерниху сделалось равным «точке замерзания»: хуже не бывает. Чуть не дошло до дуэли! Как ни был император обходителен и любезен, австрийца он даже видеть не мог, и потому старался не появляться на тех официальных и великосветских мероприятиях, где уже присутствовал князь… Мятеж Бонапарта всё вдруг изменил. Импеатор, впрочем, и здесь нашёл способ уязвить нелёгкого союзника, что, по правде говоря, сделать было почти невозможно: князь был из тех людей, которым, как говорится, хоть плюй в глаза, всё Божья роса… Но когда Александр показал канцлеру экземпляр тайного договора, брошенного Людовиком и найденного Наполеоном – то даже этот бесстыдник лишился языка. Что было говорить?.. Да и Александру незачем было что-то там слушать. Он просто бросил злосчастную бумагу в камин и сказал, что прошлое осталось в прошлом. Настоящее важнее.
Но вот и настоящее стало прошлым. Наполеон повержен окончательно, и Венский конгресс быстро покатился к финишу. 28 мая (9 июня) стороны подписали Заключительный генеральный акт – политическое устройство Европы было определено. Оно оставалось сложным, государства по-прежнему имели различные ранги: империи, королевства, великие герцогства, герцогства… Часть королевств и княжеств входила в состав империй – так, например, та большая часть Варшавского герцогства, что отстоял за собой Александр, образовала Королевство Польское, королём которого стал числиться, естественно, Император Всероссийский (он же – Великий князь Финляндский). Было также создано и нечто надтерриториальное, военно-политическое: Германский Союз, включавший в себя некоторые германские государства и вольные города целиком, а некоторые – Австрию и Пруссию, как самые крупные – частично… В общем, это был шаг в сторону европейской интеграции, но не такой уж значительный. Значительный был сделан попозже, осенью того же 1815 года.
Как-то уж очень сухо по отношению к тому осеннему событию звучит это: европейская интеграция… Стремление к единству человечества, названное «Священный Союз», исходило из высоко сакрального мотива. Александр, новообращённо-вдохновлённый, с самого начала Венского конгресса стремился к построению жизни, осенённой Высшим смыслом – в которой слова Библии не формулы, всем знакомые, но вызубренные на уроках, как таблица умножения, и оттого лишь скользящие по поверхности души… а само состояние её. Ведь настоящее переживание евангельских истин – такое состояние, когда она, душа, словно бы дышит ими, как свежим воздухом, в сфере своего естественного обитания. Человек, для которого это так, не нуждается в юридических законах как таковых: для него расстояние от знания моральных истин до практической нравственности перестаёт существовать; такого разделения: знать – одно, а делать – другое, просто-напросто нет, есть единая христианская жизнь, в которой мысль и действие суть одно и то же… В идеале, конечно.
На Земле же такого как не бывало, так и нет (если не считать самих евангельских событий как таковых). Однако, Александр для того и создавал организацию под названием Священный Союз, чтобы когда-нибудь, да состоялось это. И уж, разумеется, он понимал, какой далёкий путь предстоит и ему и будущему Союзу. Но надо же с чего-то начинать!.. Тем паче, что и духовный наставник нашёлся; наставница, если уж быть точным.
Баронесса Варвара-Юлия Криднер [или Криденер, или Крюднер, или Крюденер – издержки транскрипции – В.Г.] была человеком необычным. Впрочем, до одного трагического происшествия, случившегося на её глазах в 1804 году, она вела расхоже-легкомысленную жизнь светской дамы, отличаясь от ей подобных разве что сочинением сентиментальных романов – один из них, «Валерия», имел немалый успех [51, 311]; конечно, и это выделяло её из ряда вон, но вcё же «её образование было очень небрежное», и в целом дни баронессы представляли собой самую типовую череду изящных аристократических промыслов: балы, замужество, интриги, амурные приключения, смерть мужа, пикантное вдовство… Правда, уже тогда в знакомствах и увлечениях фрау Криднер проглядывало нечто значительное, глубоко отличное от мишурной игривости «общества» – но покуда это было лишь потенцией, зародышем истинной духовной жизни, не более того. И кто знает, состоялся бы, развился бы этот зародыш, не зачах ли он в поблекшем с годами женском сердце, если бы не та самая трагедия…
Печальное событие, свидетелем и даже соучастником которого стала госпожа Криднер, было таково. Она достаточно фривольно переглядывалась с неким своим ухажёром (будучи вдовой): она в окошке, он на улице – улыбались, кланялись друг другу, всё прелестно и романтично. Как вдруг…
Что именно стряслось вдруг, мы вряд ли когда узнаем, да это и неважно. Вероятнее всего, сердечный приступ. Ловелас побледнел, пошатнулся – и рухнул наземь. Смерть [5, 213].
Вдова была потрясена. Раньше никогда ей не приходило в голову – а тут так грубо явлен был жестокий тезис, вступающий в неразрешимое противоречие с нашим естественным чувством драгоценности собственной жизни. Ценность жизни? Да вот она: ничтожество и бренность! Кто есть человек? Никто. Миг! – и нет его.
Но как же быть?! Смириться с тем, что ты никто, песчинка, миг в огромном, безразличном к тебе пространстве-времени?.. Смириться с этим баронесса не смогла. Она стала искать выход из пугающего парадокса. И нашла его в смиренномудрии «моравских братьев». Убедившись в том, что эта вера вернула смятенную душу на место, что грозивший было распасться, превратиться в хаос мир вновь выстроился в чёткую систему, где личность человеческая заняла ключевую позицию (только надо суметь эту позицию правильно выбрать и реализовать её!) – Криднер пустилась проповедовать обретённые истины среди сильных мира сего, что, благодаря немалым связям, сделать удалось. В частности, прониклась новыми откровениями прусская королева Луиза, натура трепетная, возвышенная и ранимая (то был 1806 год)… А в 1808-м «моравская сестра» познакомилась с другим знаменитым мистиком И. Г. Юнгом-Штиллингом, жившим в герцогстве Баденском. Ну, а отсюда прямой путь к императрице Елизавете Алексеевне. А от неё один шаг до самого императора Александра…
Мистика – такая сущность, которая всегда в моде. В описываемые годы популярны в данной области были Якоб Беме, автор несколько экзальтированный, но искренний и серьёзный, а также «…более второстепенные западные мистики теософического толка» [9,59] Юнг-Штиллинг и Эккартгаузен. Эти имена служили предметами для провинциального дворянства, что и не замедлило отразиться в тех же «Мёртвых душах»:
«Почтмейстер вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы «Ночи» и «Ключ к таинствам натуры» Эккартсгаузена, из которых он делал весьма длинные выписки, но какого рода они были, это никому не было известно; впрочем, он был остряк, цветист в словах и любил, как сам выражался, уснастить речь»[19., т.5, 156].
Правда, этот путь баронессы оказался не кратким и не скорым. Понадобились много лет и духовная эволюция самого Александра, для того, чтобы цари и пророчица наконец-то встретились лицом к лицу. Это произошло в мае 1815 года – в самый разгар «Ста дней».
Исторические хроники донесли до нас удивительные обстоятельства знакомства.
13 мая Александр был на родине своей жены, в Баденском герцогстве, а именно в Гейдельберге, старинном университетском городе, полном неповторимого обаяния. Вечером, перед сном, прилёг с Библией в руках, стал читал, но получалось невнимательно – видимо, мысленно всё ещё гулял по очаровательному городку… Потом мысли как-то сами собой перекинулись на разговоры о необычной женщине – фрау Криднер, некогда предсказавшей крах Наполеона и победу его, Александра; об этой фрау и её предсказаниях он слышал от фрейлины своей супруги Роксаны Стурдза (из стариннейшего и знатнейшего молдавского рода)… А было бы, пожалуй, неплохо познакомиться с ней – подумал царь и улыбнулся.
Тут раздался стук в дверь. Вошёл генерал-адьютант Пётр Волконский, очень давний друг и конфидент Александра, с самых детских лет. В чём дело?.. Волконский выглядел несколько раздражённым. Вас, государь, настоятельно желает видеть какая-то дама, доложил он. Я объяснял ей, что Его Величество устал и отдыхает, но она ничего слушать не хочет, твердит, что непременно должна видеть императора… Кто же такая, как зовут?
И Волконский ответил, как зовут настойчивую просительницу: баронесса Криднер.
Вечернее небо над Гейдельбергом вздрогнуло. Не может быть?! – едва не вскрикнул Александр, сперва не поверив своим ушам. Однако, глазам пришлось поверить: император тут же велел Волконскому провести гостью сюда – и убедился: да, это она. Чудо! Чудо!.. [18, 137]
Сегодня мы со снисходительной улыбкой воспринимаем озарения и Эккартгаузена, и Юнга-Штиллинга, и Криднер («Криднерши» – с неудовольствием выражались ревнители ортодоксии). Действительно, многое у этих духовидцев не выдержало проверки временем, оказавшись попросту интеллектуально и этически слабоватым… Но уж в чём их никак не упрекнёшь – в искренности. Они могли заблуждаться, но не лукавили и не обманывали никого. И эти правдивость и открытость души, конечно, не мог не ощутить и не оценить Александр в беседе с баронессой. Эта женщина абсолютно безбоязненно заговорила с могущественнейшим монархом планеты о том, о чём никто бы никогда не посмел заговорить с ним… и тем самым совершила психологически весьма сильный ход.
Александр Павлович никогда не забывал об отце. Никогда! И откровенный, страстный, совсем не придворный разговор о человеческих грехах, бедах и искуплении, о самой сути жизни – всколыхнул раненую память государя, прохватил его до самой глубины души. Он решил, что вины прошлого всё ещё тяготеют над ним, что не одолена стена, отделяющая его от Неба – несмотря на все стремления и несомненные успехи, несмотря на верную дорогу, на которую выбрался он, император Александр… Что ж, выходит, и это лишь начало дороги? Да, похоже на то. На какова тогда дорога, Бог мой! – если пройдены годы, годы и годы, если были утраты, обретения, тяжелейшие испытания и победы над ними, и новые надежды – и всё это не более, чем начало… Наверняка, императору тяжело было принять столь суровые истины, но его вера была тверда, он ясно сознавал, что нашёл путь праведный – стало быть, годы, тяготы и одоления служили просто долгим предисловием к настоящему делу: христианскому восстановлению мира. И начинать тут надо с себя. Только оно! только это дело в совокупности со смирением душевным, победой над собственными земными страстями и может стать полным искуплением грехов.
Если взять во внимание всё то, что выпало Александру со дня его восшествия на трон, то к осени 1815 года он должен был быть очень усталым человеком. Только последние три года чего стоили!.. Но он христианин, он осознаёт свой монарший крест и готов смиренно и безропотно нести его дальше. Что и подтверждает делом: составляет проект документа, способного, по его мнению, охватить мир новой духовной реальностью. То есть, не новой, но восстановленной, возвращающей утраченное, которое было человечеству предоставлено, однако, не было использовано по недомыслию, несерьёзности, неготовности к восприятию таких простых и таких трудных истин…
Судя по всему, мир и сейчас не вполне готов к этому. Но всё-таки – четверть века бедствий должны были хоть как-то образумить неразумных (так кичившихся своим разумом!)… пусть даже не всех, пусть хотя бы некоторые поймут, что есть сущность человеческого мироздания.
И вот результат: «Трактат братского и христианского союза», подписанный российским, австрийским и прусским монархами 14 сентября 1815 года, в большой праздник Воздвижения Креста Господня. Текст на удивление невелик: преамбула и три статьи – всё легко уместится на двух нынешних стандартных листах. Видимо, Александр, составлявший проект (при этом консультируясь с Криднер), решил, что в таком деле пустословить нечего – и был абсолютно прав. Фразы трактата возвышенны и на наш современный взгляд обаятельно-старомодны:
Во имя
ПРЕСВЯТОЙ и НЕРАЗДЕЛИМОЙ
ТРОИЦЫ
Их величества, Император Австрийский, Король Прусский и Император Российский… объявляют торжественно, что предмет настоящего Акта открыть перед лицом Вселенной Их непоколебимую решимость, как в управлении вверенными Им Государствами, так и в Политических отношениях ко всем другим Правительствам руководствоваться не иными какими-либо правилами, как Заповедями сей Святой Веры, Заповедями любви, правды и мира, которые отнюдь не ограничиваясь приложением их единственно к частной жизни, долженствуют напротив того непосредственно управлять волею Царей и водительствовать всеми их делами, яко единое средство, утверждающее человеческие постановления и вознаграждающие их несовершенства [26, т.2, 3 ].
Содружество государств, обязующихся соблюдать истины Трактата, было названо Священным Союзом. Первооснователями его стали Россия, Австрия и Пруссия, несколько позже присоединилась Франция (официально Акт не был ещё опубликован, это произошло лишь 25 декабря, в Рождество)… ну, а потом практически все европейские государи, за исключением турецкого султана и папы Римского. Последний, очевидно, считал излишним вторично подписываться под тем, что и без того формально составляло содержание политики престола Святого Петра. С некоторыми оговорками принял акт английский принц-регент, впоследствии король Георг IV, именно: он сказал, что по британским законам не имеет права подписывать такого рода документы от имени государства, это прерогатива парламента; впрочем сам он лично, как христианин и монарх вполне присоединяется к Священному Союзу [32, т.5, 95].
Начало положено! Нравственность становится законом, простирает благодетельную сень над государствами, обитатели которых объявляются единоземцами и братьями, «Членами единого Народа Христианского» [26, т.2, 4]. Вроде бы есть понимание, есть стремление исправить ошибки прошлого… Ну, а раз так, то можно и домой. Три года странствий! Ведь не может быть, чтобы сей труд пропал даром. Десница провидения! – разве не её дружественную силу явственно познал государь, и нет причин считать, что она отступила от него. Обустройство Европы посредством колоссальных усилий сдвинулось с низшей точки, и заметный прогресс в этом направлении обнаружился; теперь пришло время заняться Россией.
Между прочим скажем, что за эти три года большой европейской политики Россия относительно привела в порядок свои азиатские дела. C 1804 года – ещё с доаустерлицких времён! – всё тянулась и тянулась война с Персией; в 1812 году она обострилась благодаря французской агентуре, спровоцировавшей персов лживыми слухами о разгроме русской армии Наполеоном и вообще о бессилии Российской империи… Эта пропаганда своё чёрное для шахского престола дело сделала: перед умственным взором шаха Фетх-али создалась фата-моргана в виде перспективы овладения всем Кавказом… И владыка соблазнился. Армия под командованием наследного принца Аббас-Мирзы вторглась на территорию вассального России Талышского ханства и захватила город Ленкорань (сейчас это Азербайджан).
Но решительно действовали наши генералы Ртищев и Котляревский. Они не дали войскам Аббас-Мирзы ни единого шанса – те были разгромлены наголову. Персидское правительство запросило мира… и получило его. А октябре 1813 года был заключён Гюлистанский мирный договор, утверждавший Дагестан и Северный Азербайджан под короной русского царя. Это был немалый успех!
Но всё-таки в те годы азиатский театр действий был окраиной. И за всё оставшееся время Александровского царствования там было тихо. Большая игра на этих неизведанных просторах развернётся позже…
А тогда, в 1815-м, она вращалась исключительно в Европе.
Александр покинул Париж 30 августа, в день тезоименитства. Уезжал абсолютным триумфатором: за минувший год он покорил ветреную, своенравную столицу мира – как великий артист избалованную публику. Он стал своим человеком в модных салонах, совершенно по-дружески общаясь там со «звёздами» интеллектуального мира; особенно охотно визитировал салон эмансипированной мадам Жермен де Сталь, писательницы и политиканши. По-дружески навещал и Жозефину, которая была уже очень слаба здоровьем: она и скончалась в мае 1814-го… Возможно, бывал у знаменитой предсказательницы Марии Ленорман… хотя насчёт этого достоверных сведений нет. По другим данным, Александр навестил ясновидящую в 1818 году [80, т. 34, 535].
Дорога домой стала уже привычной императору дорогой славы и восторгов: в Бельгии, Австрии, в Пруссии его воистину чествовали как царя царей, величайшего из великих. Он, разумеется, вежливо кланялся, улыбался; приятно, спору нет – в конце концов встречали его искренне, отчего же не ответить на чистосердечие столь же светлым душевным отзывом… Но этот Александр, которому скоро должно было стукнуть тридцать восемь лет, уже видел и знал в своей жизни слишком много, и печаль, спутница многого знания, уже поселилась в нём. Наверное, в пути он много думал о будущем. Но вряд ли оно поддавалось ему, оставаясь пока неуловимым для его взора – и он должно быть, понимал, что никто ему в этом помочь не сможет. Ни баронесса Криднер, ни даже монах Авель. Он должен суметь заглянуть в будущее сам…
Александр возвращался домой.