Караульным отдыхающей смены положено спать два часа. Они и спали. Но не все. В небольшой комнате был тесный воздух, насыщаемый дыханием, различными сонными звуками и испарениями обмотанных вокруг голенищ портянок, долго превших в разгоряченных ногами сапогах. В тёмное окно рвался ветер, дребезжа стеклами.

Трое спали, всхрапывая, постанывая, причмокивая во сне. А один, на ближнем к двери топчане, просто лежал под старой, со споротыми погонами шинелью, недвижным взором глядя в потолок. Глаза давно привыкли к темноте. Это был рядовой Александр Раскатов.

Спать не хотелось, и это было хорошо. Заснуть было страшно. Он не хотел признавать этого, а приходилось признавать. Страшно — после позавчерашней ночи.

Он не помнил, как всё это получилось. Сначала был сон, самый обычный, хотя и бессмысленный: какие-то лица, голоса, обрывки ситуаций. Потом они пропали, и он понял, что проснулся.

Он увидел себя на пустой, совсем голой равнине, как тундра или пустыня, только это было и ни то, и ни другое, а что — он не мог разобрать, потому что был полумрак, и что вдали — не видно: ни Земли, ни неба — просто он всем своим существом знал, что это мёртвая, голая и страшная равнина.

Страх имел место. Он был где-то впереди и слева, на северо-западе, если принять, что стоишь лицом на север. Недалеко. Темнота там казалась гуще, и страх шёл оттуда ровным, одинаковым потоком. Ветер страха. Эта мысль явилась чётко, именно таким словосочетанием: ветер страха. И ещё: я не хочу знать, как говорит этот ветер. Слова как бы заполнили собой весь мозг, длинные, уродливые буквы их теснились, мяли друг друга. Тело подёргивали нервные шквалики. Я не хочу знать, как говорит этот ветер.

А пришлось узнать. Сначала северо-западный мрак сгустился окончательно и стал человекоподобной фигурой, смутно различимой на тёмном фоне. Низкий, голова без шеи, вдавленная в широкие плечи, длинные руки, короткие расставленные ноги. Страх шёл от него. Он был один, чёрный силуэт, только в несоразмерно большой голове было два каплевидных, обращенных остриями друг к другу глаза без зрачков, просто отверстия, светящиеся дымчатым красноватым светом меняющейся интенсивности: то ярче, то бледнее… Он ничего не делал, только стоял, но ветер страха от него леденил самоё сердце, проникая через плоть, как обычный ветер через разбитое стекло.

И Александр не мог уйти, его тело не слушалось его. И он стоял, страшась, кровь отхлынула, и ждал, что дальше. И, ветер заговорил.

— Это тот, который молчит, — донёс ветер слова. — Он придёт к тебе ночью.

Как только голос зазвучал, стало ясно, что это странно знакомый голос, и почему-то очень важно было знать чей? — и Александр мучительно вспоминал, попутно осознавая, — не удивляясь этому, а просто отмечая факт, что сказано было на чужом языке, никогда не слышанные прежде слова, но всё было понятно, и в этом тоже ничего не было удивительного. Он услышал свой голос:

— Зачем он? Не надо. Пусть уйдёт.

И сразу понял, что голос ветра был его голос. Оба его голоса воспринимались отстраненно, как бы вне его, и от этого делалось ещё страшнее. Непонятно: почему так? И интонации разные: ветер говорил бесстрастно, как автомат, а в другом голосе были тревога и тоска, и какая-то отчаянная, безнадёжная надежда — на последней черте, у обрыва, когда крошки грунта из-под ног уже сыплются в пропасть. Ветер сказал: «Он придёт ночью. Так решено. Тот, который молчит». И стало ясно, что упрашивать и спорить — глупо. Он придёт. Тускло шло время, был полумрак, ветер, и вопросы, горестные и умоляющие: «Кто ты? Скажи. Зачем ты?..»

Но тот молчал, только глаза его то разгорались, то тускнели. Ответов не было, и кроме красных глаз ничего больше не менялось во всём мире. Это было долго — страх и тоска, но вдруг исчезло.

И Александр проснулся ещё раз. Он понял, что проснулся — казарма, запах гуталина, сопение и храп. Ночник в углу, дневальный рядом клюет носом на табуретке. Но облегчения не было, было так, словно тяжкая плита давит грудь, во рту пересохло, и ясно, что это не сон. Сны не такие.

Сны не такие. Это другое. Он почему-то сунулся туда, куда не следует соваться человеку — и капкан захлопнулся. «Они не выпустят меня», — подумал он и ощутил, как тоскливая обречённость стала растекаться по телу, вкрадчивым холодком окольцевала сердце. Это было серьёзно. Стало тяжело.

Они придут ещё. Сейчас, быть может, приотстанут, отпустят на длинный поводок… а потом… потом в любой миг, когда захотят, подтянут… окунут опять в этот мрак… к этому уроду, молчуну этому, мать его за ногу!

Александр озлился. Слюнявую расслабленность снесло горячей бешеной волной. «Ну, суки, нет!» — с яростью сказал он про себя, и всё неожиданно вернулось. Зашевелился во сне дневальный, качнулся, чуть не полетел на пол, но успел поймать равновесие, проснувшись на лету от рывка мышц и нервов. Проснулся и напуганно вылупил бессмысленные глаза, вытирая рукавом рот: сон на дневальстве — серьёзный проступок, наряд вне очереди, как минимум.

Александр, почти не шевеля головой, осмотрелся. Всё было знакомо. Слева, тихонько потягивая носом, спал маленький узбек Сатыбалдыев, справа, через проход, свесив руку-кувалду, уверенно похрапывал здоровенный амбал Левашов. Сверху койка второго яруса провисла под тяжестью тела: кто-то из молодых, почти незнакомый, из другого взвода. Ну, нет, — ещё раз подумал Александр. Отбросил одеяло, встал. — Не выйдет! Зубы обломаете. Я вас, гниды, причешу под ноль!..

А кого «вас» — и сам не знал.

— В сортир, — буркнул он проснувшемуся окончательно дневальному и зашлёпал к двери. В умывальной комнате он попил воды из-под крана, выкурил сигарету, загасил её в раковине и с размаху швырнул окурок в плевательницу. Попал.

Сослуживцы уважали рядового Александра Раскатова, хотя сам он к тому нимало не стремился. Ему это было всё равно.

Высокий, худощавый, жилистый, Саша не выглядел внушительно, но жёсткий взгляд серых глаз из-под угрюмоватых, сросшихся на переносице тёмных бровей, взгляд этот заставлял поёживаться других и понимать, что лучше с этим человеком не ссориться. Именно благодаря этому Александр, несмотря на образование, не выслужился ни в сержанты, ни даже в ефрейторы: его взводный, лейтенант Кулагин, натура нервическая, обострённым чутьём своим чуял скрытую, тревожащую и неясную ему мощь своего солдата и в минуты душевной откровенности, честно говоря себе с горечью, что сам такой не обладает, ревниво придерживал подчиненного по службе.

Впрочем, Александр об этом не догадывался. Не задумывался над взводными, да и всеми прочими интригами. Его это не волновало. От окружающих он хотел одного только: чтобы его не доставали, не лезли в душу, а уважают или нет, власть, чины и всё такое прочее — ему это было безразлично. Он не нуждался в заострённом самолюбии как раз, наверное, потому, что сам догадывался о данной ему силе, не давая, правда, себе труда поразмыслить об этом всерьёз. Шёл уже пятый час, и он так и не сумел заснуть до подъёма. Первое потрясение прошло, и теперь он достаточно спокойно рассматривал создавшуюся обстановку. Он всегда рассуждал конкретно. То, что было, не сон, с этим ясно. Точка. Дальше: не едет ли крыша. Он вполне хладнокровно взвесил все «за» и «против» этой версии и решил, что это, хотя в принципе и возможно, но крайне маловероятно. Перебрав в памяти всех известных ему предков и родственников, он лишний раз убедился, что «дураков», как по-простому именовали его земляки пациентов психлечебниц, среди них не было. Существовал, правда, некий дядя Петя, двоюродный брат матери, но и он был скорее чудак, чем «дурак»: будучи владельцем в пригороде дома с подворьем, на этом самом подворье он вот уже много лет, веселя соседей, сооружал таинственный «солнечный генератор» — проводил никому не понятные эксперименты, результаты записывал в тетрадки, каковые тетрадки нумеровал и складировал в ящике комода, под угрозой скандала не разрешая никому в них заглядывать. Жена давно махнула на него рукой. Не пьянствует, не буянит, и на том спасибо.

Александр невольно улыбнулся, вспомнив всё это, и сообразил, что дядя Петя работает шофёром — следовательно, регулярно проходит всякие медицинские освидетельствования и, стало быть, с головой у него всё-таки порядок, несмотря на «солнечный генератор». Да и сам он, Александр, никогда ничего за собой не замечал, отродясь ничем, кроме простуды, не болел, вниз башкой не падал, не бился ею, все комиссии и осмотры прошёл без сучка и задоринки и первоначально даже попал в команду погранвойск, куда отбор пожестче, но из-за каких-то начальственных соображений в конце концов оказался в армии.

Значит, постановил он, и эта версия отпадает. Остаётся третье: загадочное пока явление природы. Возможно это? Да на здоровье! Ему вдруг приоткрылось нечто до сих пор закрытое, тяжёлое, враждебное и грозное миру. Наверное, это бывает. Почему бы ему и не быть. А вот почему это выпало именно Александру Раскатову?… Неизвестно. Пока ответа нет.

Весь день Саша был сосредоточенно-задумчив, но так как все давно привыкли к его замкнутости и сдержанности, то никто ничего не заметил. Ответов он так и не нашёл, да, собственно, и найти не мог: слишком мало данных. Может что-то станет яснее, — думал он на вечерней поверке, — яснее этой ночью. Посмотрим.

Но эта ночь стала ещё хуже прошлой. Сначала он долго не мог заснуть. Было жарко, душно — потом как провалился, вздрогнул всем телом, тут же вынырнул, да не туда — и оказался сжат в страшной тесноте.

Не мог пошевелить ничем, ни сказать, ни крикнуть, да и не видел и не слышал — не было здесь ничего, кроме невыносимого давления и страха, но теперь уже сзади — там за спиной, был некто без жалости, хотя и без злобы. Равнодушие. Он не приближался и не удалялся, просто был. Равнодушный, и от него не было защиты.

Не было времени. Но вот оно пошло — страх стал сильнее. Надо крикнуть, позвать на помощь, а не было слов и звуков. Сейчас тот начнёт приближаться.

И Александр проснулся, и снова облегчения не было. Он убедился, что это никуда не отстало от него. Ещё придёт.

Минут пять сердце неслось в сумасшедшем перепуганном аллюре. Александр лежал, не шевелясь, ждал, когда оно успокоится, и не сразу заметил, что круглые настенные часы показывают без двадцати семь. Целая ночь!

Этот кошмар длился всю ночь. В это невозможно было поверить, но это было так.

Теперь Саша стал ещё сумрачнее. После подъёма сторонился ребят, избегая общения. Любой разговор был невмоготу. Стоя на бригадном построении во втором ряду, он строго глядел в спину впереди стоящего бойца, вполуха слушая, как басом кроет штрафников замполит (Клименко отсутствовал), и думал о своём.

Замполит бригады подполковник Сумской был глуп, как пень. Комбриг его терпеть не мог. Вообще, Клименко создал простую, но красноречивую классификацию индивидов по их умственным способностям, и замполит, понятно, обретался на нижней ступени, обитатели которой именовались полковником так: «дурак на всю фуражку». Следующая категория имела обозначение: «не весь дурак, кое-где и умный, местами». Выше шли почему-то «гуманоиды», а венчали пирамиду те, кого Клименко называл «мозг». «Это был мозг!» — внушительно говорил бригадный о ком-либо; чаще всего в ранге «мозга» поминался какой-то подполковник Аверьянов, под чьим началом довелось служить лейтенанту Клименко где-то в Средней Азии. А сейчас «дурак на всю фуражку» подполковник Сумской, приятно взбудораженный подчинённым положением огромной аудитории, построенной в незамкнутое каре, гремел, распекая нарушителей. С севера длинно задувал холодный ветер — отголосок арктических бурь, грязно-серая, облачная наволочь застила небо… построение затягивалось, и все, тихо злясь, ждали, когда же, наконец, пустомеля заткнётся. Раскатов этого не ждал, просто не обращал внимания на то, что делается вокруг. Он вспоминал читаный некогда рассказ Джека Лондона из цикла его клондайковских историй — рассказ о том, как два человека, оказавшихся вдвоём в маленькой хижине на всю оставшуюся зиму, медленно сходили с ума от безысходности и ненависти друг к другу. У одного из них помешательство выразилось в том, что его смертельно страшил флюгер на крыше хижины, недвижимый от полного безветрия. Безумному сознанию казалось, что зловещая стрелка флюгера указывает в необъяснимо мрачные теснины, которые воображение отказывалось представить, и в которых — человек знал твёрдо — его ждала смерть.

Александр очень ясно видел эти два слова из текста рассказа — «мрачные теснины» — и соотносил их с тем, что было прошедшей ночью. «Неужто я тоже?..» — думал он, стараясь найти опровержение этой мысли. А может быть, тот мужик вовсе не повредился, а в самом деле… просто в такой ситуации болезненно обострившийся ум становится способен видеть эти, реально существующие вместилища мрака, которые в обычной жизни не видны? Ну, пусть так. Но ведь это там, в белом безмолвии!.. А тут откуда это могло взяться! Откуда?!..

Он надеялся, что гнетущая темень вскоре выветрится из души. Но надежда не сбылась. На послеобеденном ротном разводе, перед тем, как караулу и ротному наряду идти спать до заступления на дежурство, он вздрогнул, неожиданно вспомнив слова ветра из той, первой ночи: «Он придёт к тебе ночью» — и представив себя одиноким на посту. «Одна ночная смена, — прикинул он, — с двенадцати до двух. Потом еще с шести до восьми, но это уже утро, после третьих петухов, а к восьми почти светло. Значит, важно отстоять с двенадцати до двух».

Время от развода до подъёма в караул тянулось медленно и пусто. Спать Александр не мог, закрыл глаза и так лежал, готовясь встретить неизвестное. Мысль понесла его в прошлое, и с необычайной яркостью он вспомнил вдруг родителей, младшего брательника Мишку… свой родной двор — полудеревенский двор на самой окраине города, с сараями и железными гаражами, голубятнями и развешанным на верёвках бельём — вспомнил летнее утро, раскрытое окно, от комаров затянутое сеткой, радостный, горластый петушиный крик. Ещё ночная свежесть, но уже совсем светло, через несколько минут солнце выкатит на небосвод из-за таёжной сопки — новый день, смеясь, идёт навстречу миру.

И снова, как тогда, хлестнуло пламя гнева! Александр помянул «сукиных детей» — тех, кто взял его под колпак и тянет, гад, тянет! — стараясь оттащить от своих, от дома, от двора, от июньских рассветов — от всего мира, такого прекрасного, в котором у него, у Александра, всё впереди!..

Ну нет, не ждите, — в который раз пригрозил он неизвестно кому.

— Такому не бывать! — И стал решительным. Готовым к встрече. — Посмотрим, кто кого!.. От мыслей этих на душе становилось уверенно и гордо, и он приободрился. — Посмотрим!

На первую свою смену, от восемнадцати до двадцати, Александр вышел предельно собранным и напряжённым, как боксёр на ринг, так что сменяемый им часовой третьей смены предыдущего караула, из молодых, с некоторым опасливым даже удивлением покосился на застывшее недобро лицо старослужащего; сказать, впрочем, ничего не отважился. Приняв пост, Александр ходил как положено по раскисшей широкой дороге между рельсами складской ветки и хранилищами, приземистыми кирпичными ангарами. Темнело. Вздыхал ветер, путаясь в берёзовых и осиновых кронах, с низкого неба слетала вдруг мельчайшая дождевая сыпь, дальняя каёмка леса почти потерялась в сумеречном тумане. Пахло сырою древесною корой, близким ночным холодком, осенью. Слабенько, но ощутимо тянуло креозотом от железной дороги. Иногда там с грохотом и гулкими надрывами сирен пролетали поезда: электровозы веерами разметали искры с проводов, лязгали сцепления вагонов, и ещё долго после того, как исчезал из виду хвост состава, слышался затихающий колёсный перестук. Иной раз, жужжа, проносилась дрезина с путейцами в оранжевых жилетах, а то вдруг работники станции начинали переругиваться друг с другом по громкоговорящей связи… Жизнь бурлила, и от этого было легче. Говоря правду, Саша чувствовал себя довольно неуютно. Так и подмывало оглянуться. Он оглядывался. Ничего. Сумерки сгущались, тревога усиливалась. Снова сыпанул дождичек: капельки мелко усеяли воронёную сталь автоматного ствола, Саша услышал их шорох о капюшон плащ-накидки. По деревянной лестнице, поскрипывающей под ногами, взобрался на караульную вышку у железнодорожных ворот. Тревога росла, и ничего тут было не поделать.

Сверху обзор был получше. За жёлтым зданием насосной стала видна ограда резервуарного парка, в лесных его массивах, напрягши зрение, ещё можно было разглядеть пузатые бочки ёмкостей с топливом. Ветер пошевеливал верхушки елей и берёз. Сердце не было спокойно.

На противоположном конце маршрута, за тупиковой насыпью железнодорожной ветки, имелась вторая вышка, точь-в-точь такая же. На ней когда-то, лет десять тому назад, застрелился часовой. За годы история эта, передаваемая устно из одного солдатского поколения в другое, стала легендой части, исказилась, что-то утратила, обросла вымышленными и нелепыми подробностями, и теперь, конечно, уже невозможно стало разобрать, что в ней правда, а что нет. В части не осталось ни одного из солдат и офицеров того личного состава, и разве что два-три гражданских служащих да кое-кто из старых местных прапорщиков могли вспомнить ту далёкую ночь (это случилось под утро, тёплой и звёздной июльской ночью, в полнолуние), а дело, возбуждённое тогда по факту самоубийства, давно пылилось где-то в архивах военной прокуратуры. Из всего того, что разносила солдатская молва, истиной сейчас, пожалуй, оставалось лишь то, что рядовой Николаев без малейших видимых причин, без нервных срывов и конфликтов, без всяких объяснений и записок приспособил ствол автомата к правому виску и нажал на спуск. Всё же прочее: разговоры о том, что часовым первого поста по ночам в завываниях ветра чудится едва уловимый человеческий голос, доносящийся откуда-то издалека; что иногда лестница и пол той вышки потрескивают так, как будто кто-то ходит по ним; что как-то в сентябре того года, ночью, на караульном коммутаторе раздался звонок, и взявший трубку начальник караула услышал бессвязные истерические выкрики часового, поднял караул «в ружье», а дежурный по части, не желая замыкать ответственность на себе, принялся названивать командиру домой, а начкар, примчавшись с двумя бойцами на первый пост, обнаружил белого, как полотно, часового, которого колотила трясучка и который кое-как доложил, что во время движения по маршруту им было замечено, как между тридцать пятым и тридцать шестым хранилищами мелькнула какая-то тень, и, подойдя поближе, шагах в пятидесяти от себя, у стены тридцать шестого он увидел человека в летнем солдатском хэбэ, и в человеке этом, к ужасу своему, признал мёртвого Николаева, и тот как будто бы стоял спиной, а потом начал медленно поворачиваться — и потерявший рассудок караульный бросился бежать; и уж тем более, что всякий раз в ночь с восьмого на девятое июля, в ту ночь, в четыре тридцать утра та вышка сама собою начинает скрипеть, раскачиваться и трястись, словно хочет сбросить с себя нечто, и что потом видны расшатанные, торчащие гвозди — всё это, ясно, была суеверная чушь, болтовня, которой так хорошо почесать языки поздним вечером в тёплой уютной казарме, когда за окнами тьма и непогода, и вся эта вздорная жуть приятно постёгивает сердце, как досыпанный в суп перец пощипывает нёбо и язык.

Конечно, всё это были выдумки. Александр провёл половину своей службы на первом посту и ничего не слышал и не видел, никаких скрипов, голосов и теней. Правда, в ночь с восьмого на девятое июля стоять ему не доводилось, но он был совершенно уверен, что ничего бы не случилось. Он не боялся ничего. Он бывал по ночам и на той вышке и не видел там никаких проступающих кровавых пятен, не чувствовал дыхания сзади — блуждали и такие слухи; он ходил по маршруту, заглядывая в самые тёмные, неосвещенные углы, и был спокоен, и ничего кроме. Он не боялся.

До сегодняшнего дня. Сейчас боялся. Тревога выросла в страх, и никак его не отогнать. Страх шёл, он был почти как ветер позавчерашней ночи: послабее, правда, но с тошнотным привкусом какой-то тухлятины. Но он шёл не от той вышки, она была тут вовсе не при чём. Бензовозы! Три «Урала» автороты, припаркованные на стоянке за тридцать пятым хранилищем. Он не мог объяснить. В них не было ничего, но страх шёл от них.

Не отводя от автомобилей взгляда, Александр нашарил левою рукой ящичек телефона, откинул крышку и снял трубку. Резкий зуммер. Другой… Не должно быть!

— Алё, — раздался в трубке голос Хроменкова, замутнённый помехами. Изумительное мастерство армейских связистов — аппарат на вышке соединял часового чуть ли не со всем миром. Шуршание и треск. В немыслимой дали приятный баритон едва слышно горланил «Дорогой длинною».

— Алё! Первый пост! Что там у тебя?

— Докладывает часовой первой смены первого поста рядовой Раскатов, — медленно произнёс Александр. — За время несения службы происшествий не случилось. Всё нормально.

— Фу ты! Мать твою, — облегчённо выругался прапорщик. — Трезвонишь, нервы дёргаешь!.. Нормально, говоришь?

— Да, — так же медленно сказал Александр, пристально глядя на машины. — Пока да.

— От!.. Вот тоже — «пока да»! Ты что — солдат или этот, мать его, балерун, который мудями трясёт?..

«Даароогай длиннааю, да ноччию луннааююуу…»

— Виноват, товарищ прапорщик, — улыбнулся Александр. — Так точно, товарищ прапорщик.

— Ну! То-то же. Значит, всё в порядке, говоришь?

— Так точно, товарищ прапорщик.

— Ну хорошо. Всё. Отбой!

Далёкое однотонное нытьё. «Песнь электронов», — неожиданно подумал Александр и положил трубку. Захлопнул ящичек.

От разговора вроде бы полегчало. Тухлый запах исчез. Машины были на месте, ноздря в ноздрю. Номера 22–12, 22-13 и 22–14. Надо подойти к ним. И он слез с вышки и пошёл.

Он подходил, и пульс его учащался. Он нервно покусал верхнюю губу и не заметил этого. Большой палец правой руки сам лег на предохранитель. Левая на ходу нашла подсумок с запасным магазином. На месте. Хорошо.

Шаги стали труднее. Чёрт! Между лопатками пролился ручеёк холода. Бензовозы. Флюгер! Почему тот мужик боялся флюгера?!

Он стал, не доходя шагов двадцати до машин. Ветер тихо трогал колоски какой-то злаковой травы. Он смотрел.

Молчание машин. Тёмные кабины. Стекла. Огромные колёса в глине. Поленились вымыть, водилы, чтоб им… Глина… Глина?.. А… вот там, что это?..

На глинистом ободе правого переднего колеса самого дальнего «Урала» № 22–14 были какие-то другие тёмные пятна. Точно брызги.

Александр замер. Огляделся. Никого. Облизал губы. Надо подойти поближе. Но он не мог.

Было страшно убедиться в том, что это за брызги. Он уговаривал себя. Нет, — говорил он. Это грязь. Просто грязь. Другая какая-то, не глинистая, другая грязь, чернозём какой-нибудь… Ведь может так брызнуть чернозём, где лужа или там… Нет. Не может он так брызнуть. Смотри на бампер.

Правая четверть бампера бензовоза была выкрашена в белый цвет. И на ней тоже были пятна. Брызги. Темно-бурые, они не оставляли сомнений в том, что когда-то были ярко-алыми.

О, Господи!

Александр попятился. Рот и горло стали сухими. В ушах тонко зазвенело. Флюгер! Вот оно. Флюгер!

Он зажмурился и сильно тряхнул головой. Звон пропал. Чушь! Собраться! Всё враньё. Никаких брызг, просто грязь, другая грязь, другого цвета, тёмная, вот и всё.

Но он не подошёл. Медленно попятился, сделав несколько шагов спиной вперёд и продолжая смотреть на колесо и бампер. Грязь. Просто грязь. Повернулся корпусом, не сводя глаз. Аккуратно. Шаг. Другой. Третий. Оторвал взгляд. Отвернулся полностью. Спине стало нехорошо. Спокойно! Спокойно. Главное — не бояться. Вот так. Спокойненько. Раз-два, раз-два… Ну, вот и всё. Он развернулся. Машины стояли на месте.

Теперь всё было по-другому. Как всегда. Техтерритория была как техтерритория, и бензовозы — как бензовозы. Как всегда.

Он понял вдруг, что железная дорога смолкла. Ни поездов, ни мегафонов — тихо. Рванулся ветер, сильно зашумел верхушками осин, Саша поднял голову и увидел, как обессилено порхают в воздухе сорванные с ветвей листья. Майка и китель холодно и неприятно клеились к телу, и он повёл плечами, отлепляя одежду от спины. Отняв правую руку от автомата, с удивлением посмотрел на ладонь. Влажная, блестящая.

Он так и не приблизился более к стоянке. Ходил вдоль ветки, от вышки до вышки, и с облегчением вздохнул, когда увидел возглавляемую разводящим цепочку солдат. Смена!.. Стандартный ритуал приёма-сдачи дежурства, недолгое путешествие по другим постам, процедура разряжания автоматов — всё. Караульные бодрствующей смены отправились отдыхать; сменившиеся с постов, переодевшись в сухие сапоги, пошли к оставленному для них остывшему ужину. На большом столе бойцов ожидали закрытые от мух полотенцем бачок с пшённой кашей и блюдо с кусками рыбы, по одному на каждого, а также чёрный хлеб, сахар-песок и чай — этого добра неограниченно, ешь, пей — не хочу. Проголодавшиеся парни весело гомонили, гремели посудой, громко сглатывали слюну. Кто-то бухнул на электроплитку чайник, быстро разложили пшёнку по тарелкам, похватали рыбу, нарубили грубыми ломтями хлеб — и навалились на еду, зачавкали, застучали ложками; кое-кто, ухватив щепотью крупную, сероватую соль, щедро посыпал ею свою порцию, энергично размешивал и снова накидывался, жадно глотая, запихивая в рот огромные куски хлеба.

С вялым недоумением Саша обнаружил, что аппетит у него отсутствует. Он брезгливо поковырялся ложкой в каше, пожевал рыбу и, не доев, отодвинул тарелку прочь. Попил чаю без сахара (сладкого не любил) и встал из-за стола. Один из молодых робко попросил у него сигарету и был до онемения поражен, когда мрачный «дед», ни слова не говоря, вынул из надорванной пачки «Астры» сразу две и бросил на стол. Ребята вышли покурить, а Александр, подумав, снова сел, хотя курить хотелось нестерпимо… но не в компании. Ему нужно было побыть одному.

Оставленный за уборщика молодой боец закатал рукава и начал сгребать грязную посуду, готовя её к мытью, а Саша взял случившуюся рядом старую газету, зачуханную, в брызгах жира — опять брызги, проклятье!.. попытался что-либо прочесть, но ничего из этого не вышло. Он поймал себя на том, что в третий раз прочитывает одну и ту же фразу, не понимая её смысла.

Перед глазами были брызги на колесе и бампере «Урала». Это было ужасно. Он понял вдруг, что никакая сила в мире не заставит его подойти к автомобилю № 22–14 КМ.

Понимание это было настолько серьёзным, что с полминуты Саша сидел не шевелясь и глядя в одну точку, положив руки на столешницу. Уборщик, возившийся с тарелками, недоумевал, видя странное поведение «старого» солдата: тот словно бы оцепенел и, похоже, собрался просидеть в этом оцепенении сколько угодно, но тут в помещение шумно ввалились курильщики, и он, очнувшись, встал и молча вышел.

В обнесённом сеткой дворе караулки было пусто. Под ногами шуршал гравий, негромко шелестели за оградой высокие берёзы. Прохладно, сыро и почти темно. В части и военном городке включили внешнее освещение. Из ближайшего дома доносился невнятный телевизионный бубнёж. Ветер прохватывал сквозь хэбэ. Поёжившись, Саша присел на скамеечку под навесом, чиркнул спичкой, прикурил, глубоко затянулся.

Телевизионные голоса явственно захохотали. Саша грустно улыбнулся, выпуская носом дым, тут же растаскиваемый бойким ветерком. Жизнь продолжается! — смех, ночные тайны… Наверное, кто-то ждет этой ночи, как сказки, — ждут и знать не знают, что какой-то Александр Раскатов ожидает от идущей в мир темноты совсем иного.

Один, совсем один. — Он подумал об этом без горечи и жалости к себе. — Что ж делать, — говорил он про себя. — Да, нелегко. Но ничего, прорвемся… Да. Тактика. Какую выбрать тактику. Это важно. Не стоит, пожалуй, залезать на вышку. Потеряется маневр… нет, это ловушка. Мишень! А вот под вышкой — да, удачно. Там прожектор, и всё видно кругом, а самого не видно, да и насыпь — хорошее фланговое прикрытие. А справа — ограждение… хотя кто его знает, для них-то, может, никакое это вовсе не ограждение, так, пустое место…

Он рассуждал об этом вполне буднично, неспешно покуривая, стряхивая пепел, поглядывая на совсем уже тёмное небо. Спокойно: так, как думает хозяйка, что ей завтра приготовить на обед, или как водитель, задравши капот своего авто, раздумчиво примеривается, как ловчее ухватить ключом вон ту вон гайку.

Это так, да. Но: страх. Было страшно, эти брызги на грузовике. Брызги, брызги, брызги.

А надо одолеть. Оно — вот оно, и я к нему лицом к лицу, как пограничник. Мир за моей спиной.

Он усмехнулся, вспомнив, как чуть было не попал в погранвойска. Смешно. Пророчество командиров.

Вдруг он понял и даже восхитился своей догадкой. Ах ты!.. Встал в волнении, отшвырнув окурок. Флюгер! Как же раньше. Он читал: рукою гения водит истина.

Да, рукою гения водит истина, даже если он об этом не догадывается. Она водила рукою Джека Лондона, когда писатель думал, что излагает историю бедствий бакалавра наук Перси Катферта, подпавшего под золотую лихорадку, сошедшего с ума и сгинувшего в белом безмолвии. А истина проста: она так ясно проступает сквозь расползающийся рисунок неудавшейся судьбы. Вот она: мир держит оборону против рвущейся в него нечисти. Зачем он нужен ей? Зачем-то нужен. Нежить, омерзение, оно кишит, подобно сонму гадов, в грязном подземелье, и счастье нам, что мы того не видим, лишь догадываемся о ведущей вниз лестнице, чьи ступени поглощаемы мглой. Но вот случается, что оно как-то прорывается в мир, бросаясь на свою жертву. Здесь главное — не должно выказать слабину, не дать подмять себя. Иначе — гроб. Кувырком по лестнице, и ни дна ни покрышки. Так и случилось с Катфертом. Он оказался не готов и сдался, когда оно пришло. Он опустил руки, и его тут же обложили намертво. Оно взяло его в клещи, образовав вокруг него особое поле, а флюгер — вот оно! — Флюгер явился как бы полюсом, средоточием силовых линий этого поля… Да! Всё сразу становится на свои места. Прорывы смрада с образованием полей интенсивного воздействия, имеющих эпицентры в виде разнообразных символов.

Всё это Саша понял враз — без слов и рассуждений, одним охватом мысли. Он увидал себя прежнего: с друзьями и девчонками, с мотоциклом во дворе — руки в масле, запахи горячего железа, бензина и пыльной травы, магнитофон, орущий из раскрытого окна, лохматая дворняга разлеглась в тени сарая, выпустив язык. Это было теперь далёким: за тридевять земель, за бесконечным перебором горизонтов, за лесами и долинами, за реками широкими, равнинными — плеск вёсел, скрип уключин, переправа. Отражения в воде.

Берега. Возвращение. Вдруг легли расстояния, и теперь так далеко, далеко. Дорогой длинною.

Да ночью лунною.

Полнолуние.

Доплыву, доберусь. Это ничего что далеко. Всего ночь. Это просто ночь, такая же, как и другие, как и десятки прежде проведённых на посту ночей. И страха нет, его не должно быть. Нет. Брызги? А их не видно, в темноте-то, не видно, вот и всё. Даже не то, чтобы не видно, их просто нет. Бояться нечего. Нет их.

Саша увидел, что как встал, так и стоит, уперев взгляд в угол караулки. И даже вроде как шевелил губами, показалось ему, и он устыдился. Хватит! Он подтянул ремень, отвисший от тяжести подсумка и штык-ножа, пригладил волосы и, взяв со скамейки свою пилотку, твёрдо прошёл в помещение.

Время было недолгим. В двадцать два сменили часовых, и бодрствующая смена превратилась в отдыхающую. Ребята с большой охотой посбрасывали сапоги, погасили свет — и через несколько минут уже зазвучали первые сонные посвисты. Саша был весь, как взведённая пружина, он не хотел спать, да и, если честно, где-то глубоко всё-таки копошился неуничтожимый страх, как ни старался Саша задавить его. Мысль о том, что может повториться нечто подобное тому, что было в предыдущие две ночи, скребла холодным острым коготком. Неприятно.

Так он пролежал почти два часа, готовясь. Сосредотачивался, но мысли растекались, уходили куда-то вниз, как вода из худого ведра. Вспоминалась ни к селу ни к городу всякая ерунда: как в техникуме осенью ездили на уборку урожая, дёргали свёклу. А однажды разгружали на пристани баржу с арбузами — обожрались ими до отвращения… Саша нахмурился, встряхнулся, гоня никчёмные картинки. Но теперь почему-то завспоминались девчонки, с которыми когда-то имел дело: их лица, голоса… сильно помнилось тепло их нежных тел.

К своим недолговременным подружкам Александр относился снисходительно, держа дистанцию, не позволявшую этим шустрым созданиям предпринять штурм. Но даже в самой надёжной обороне случаются непредсказуемые провалы — вот и Сашины бастионы как-то сами собой размягчились, поплыли, поплыли… и — увы! — растворились перед хрупкой девчушкой, которая, похоже, даже и не догадывалась об одержанной ею победе… С миловидной брюнеткой Юлей Саша постарался распрощаться так, как он это обычно и делал: не сообщив ей ни адреса своего, ни телефона. А её, Юлин адрес, взял, уверенный, впрочем, что тот не понадобится — да и случилось это недели за две до призыва, когда повестка была уже на руках. Но прошло несколько дней, и Саша с удивлением понял, что он хотел бы снова увидеть девушку, ещё день-другой он противился этому желанию, а потом не выдержал и пошёл.

Ближе к вечеру, часам к шести, он оказался в районе, застроенном двухэтажными кирпичными домами. Один из них, в глубине квартала, и был искомый, и, походив немного, Саша без расспросов отыскал его, увидел неподалёку, под забором, скамейку, откуда хорошо просматривался единственный подъезд, сел, зябко поведя плечами, вытащил сигарету, размял её и закурил.

Чудесная это была осень — последняя Сашина осень на гражданке: ясная, лёгкая, прозрачная и, конечно, как и всякая осень, немного грустная. Двор был безлюден; никого на детской площадке, пустовала деревянная беседка — холода выгнали из неё доминошников и гитаристов… тишина хранилась здесь, от улиц вдалеке. Александр был с осенью наедине.

Он курил, грустил и надеялся. Всякий раз, как кто-либо появлялся в темном зёве подъезда, что-то напряженно подбиралось внутри и всякий раз разочарованно отпускало: всё это было не то.

Потом стемнело. Зажглись окна. Во рту было совсем уже противно от табака, Саша докурил четвёртую сигарету, вдавил её каблуком в землю, встал и подошёл к дому. Остановился у низенького штакетника, ограждавшего палисад под окнами первого этажа и, подняв голову, смотрел в освещенные окна второго. Которое из них? Он не знал.

И не узнал. Зажёг пятую сигарету, постоял в сумерках, мерцая красным огоньком. Ветер несильно ерошил волосы, касался лица, понимающе, с молчаливым сочувствием. Саша тянул время, но, видать, судьбу не перехитришь: уже запекся фильтр, последняя затяжка обожгла губы… и уголёк упал на асфальт. Саша отбросил окурок, сунул в карманы куртки руки и на несколько секунд завис над решением. Решил — и, круто повернувшись, зашагал прочь.

Он шёл к трамвайной остановке по неширокой тополёвой улице. Было почти темно, совсем немного оставалось светлого неба над апельсиновым западным горизонтом, а дальше оно стремительно уходило в величественную глубокую синеву, совершенно ровную, если не считать чёткого золотистого разреза народившегося месяца, и гораздо выше и немного левее — такого же золотистого прокола единственной звезды.

Саше некуда было торопиться. Он с интересом прислушивался к новому, незнакомому ему двойственному чувству. Сердце звало назад — воротиться, подняться на второй этаж и позвонить в дверь. Но разум затевал странную игру: отодвинуть, испытать тонкое пряное ожидание разлуки с неизвестным окончанием. Вернуться, подняться и позвонить, но через два года, и тогда уж будь что будет: либо неспешно сойти вниз и отправиться опять вдоль облетевших тополей, грустно улыбаясь теперь уже первой гражданской осени, либо…

Что либо — он не знал. Он все два года вспоминал Юлю, хотя и плохо помнил её лицо — видел-то всего раз в жизни. Несколько раз он порывался написать, зазубрил адрес, как дважды два… но каждый раз удерживал себя, живя ожиданием встречи — того, что будет, когда он вновь увидит её.

И он увидел — её и свой берег, до которого надо было доплыть через приближающуюся ночь. Это был пологий берег, песок и ивы над водой, а Юля стояла у самого краешка, тоненькая, освещенная солнцем, в лёгком летнем сарафанчике, открывающем худенькие плечи и хорошенькие стройные ножки — почему-то она была босиком — и, смеясь, приветственно махала рукой.

Саша проснулся. Он догадался, что заснул незаметно для себя, и ещё недолго сонно улыбался, смакуя уходящую нежность этого сна… и вдруг как обожгло: хороший сон! Он сразу и не понял, а теперь чуть не вскочил от радости — хороший сон! Отброшено всё то, что мучило его — и страха больше нет. Победа! Страха нет. Почти победа — надо только эту сволочь всю добить, загнать обратно в подземелье, чтобы не совалась больше, чтобы сдохла там!..

Ну, ладно, сволочь. Вы нарвались. Здесь и сдохнете! Здесь ваш конец, и я вас больше не боюсь, и ваших брызг я тоже не боюсь — то грязь, такая же, как вы: вы сами грязь, и флюгер ваш показывает тоже в грязь. Но я вас больше не боюсь. Боялся, да. А теперь нет. Бояться грязи!.. Раздавлю!

Затишье за дверью незаметно переросло в оживление. Там забубнили, затопотали, послышался скрип отодвигаемых стульев, шаги — и дверь открылась от толчка, обрисовав в своём проёме фигуру второго разводящего, младшего сержанта Равиля Хамидуллина.

— Подъём, — негромко и корректно сказал Равиль: уважал своего одногодка Саню Раскатова. Уважал и уважение это подчёркивал. Над душой стоять не стал, а удалился в комнату начальника караула.

Саша поднялся в секунду. Страха нет. Свирепая радость и нетерпение. Стало весело. Сунув ноги в шлёпанцы, подхватил сапоги с накрученными на их голенища портянками, отнёс в сушилку, взял стоявшие там другие, горячие, удовлетворённо хмыкнул, стал обуваться.

Из комнаты начкара возник Хамидуллин. Увидя, что Раскатов встал и собирается, младший сержант преобразился, как по мановению руки. Вид и походка стали другими. Теперь это был неукротимый начальник. Активным шагом устремился к встающим, щёлкнул выключателем и сердито крикнул:

— Живее, тараканы!.. Что сказано? Не слышали, что ли?.. — и после паузы сакраментальное: — Долбить вас некому, и мне некогда!

Тёплая сухая материя ласково облегала ноги. Потуже обкрутив голенностопы, Саша натянул сапоги, потоптался на месте, уминая портяночную конструкцию. Застегнул верхнюю пуговицу кителя.

Явился Хроменков. Мятый, сонный, недовольный. Портупейная сбруя съехала набок, мундир свалялся неопрятными складками. Брюхо, перевалив через ремень, нависло над чреслами.

— Быстрей давай, Хамидуллин, — бормотнул начкар и зевнул — резко, точно куснул воздух. В глубине рта тускло блеснуло золото зубной коронки. — Горелов!

Из кухни неторопливо прибыл первый разводящий сержант Горелов, рослый флегматичный малый. Остановился, выжидательно глядя на Хроменкова.

— Товарищ прапорщик! Так я отбиваюсь? — весело крикнул Хамидуллин. На сей раз в голосе его была бойкая фамильярность расторопного подчинённого. — Время!

— Давай, — махнул рукой Хроменков. — Ну, Горелов? Встал! Слона увидел?

— Жду указаний, — невозмутимо сказал Горелов.

— Указаний! Вот тоже, мать твою… Ты на очке когда сидишь, тоже указаний ждешь — когда подтираться?.. Шкаф открывай! Готовь смену! Ты кто — разводящий или так, пень самоходный?..

Дальнейшего сквернословия Саша не слышал, так как пошёл в комнату отдыха, а за спиной противно загремела сигнализация оружейного шкафа и гремела она очень долго — сержант Горелов не уважал спешить… Наконец, она заткнулась.

Комната опустела. Саша взял шинель, которой укрывался, начал аккуратно складывать её. Хамидуллин уже сидел на самом дальнем, угловом топчане, кряхтя, стаскивал сапоги.

— Ну, Саня, — проговорил он с натугой, вытягивая левую ногу из голенища. — Аллес! Два месяца. Два месяца… эх!

И замолчал, сосредоточившись на правом сапоге. Да, впрочем, ничего и не нужно было больше говорить — всё прозвучало в этом «эх!»

— Да, — отозвался Саша затем только, чтоб что-нибудь сказать — и вдруг, сам себе изумившись, выдал: — Да. Возвращение. Утраты и берега. Плеск волны.

— Чего? — немедленно удивился Равиль, замерев с недоснятым сапогом. Полуразмотанная портянка повисла грязноватым вымпелом.

— Какой плеск?

Саша ощутил досаду и неловко поморщился.

— Да нет… Просто возвращение. Это я так… Нет, ничего. Возвращение домой.

— А, — сказал Равиль и сковырнул сапог. Дрыгнув ногой, стряхнул портянку.

— Ладно, пошёл, — сказал Саша. — Пора.

— Счастливо, — пожелал разводящий, ловко намотав портянки на голенища. Окончив это дело, он критически оглядел свои босые ноги, пошевелил пальцами, покривился в неприятном раздумье… потом решительно сказал: «Ладно! Не в будуаре», — и завалился на топчан. Саша, положив свёрнутую шинель в изголовье, вышел, погасив свет, и притворил за собой дверь.

— Оружие получать, — негромко произнёс Горелов. Голос у него был слегка гнусавый, в нос.

Бойцы толклись у оружейного шкафа, вполголоса переговариваясь. Кто-то засмеялся.

— Живее! — крикнул Хроменков, шлёпнув на столешницу перед собой замусоленную канцелярскую книгу. — Спите на ходу, всё б только спать да жрать… Ты из бодрствующей смены? Какого там торчишь?.. Дурак, что ли? Ушёл оттуда!

Караульные доставали автоматы, привычным движением вытаскивали стянутые ремни, подходили к Хроменкову расписываться в журнале выдачи оружия — той самой захватанной тетрадке. Саша взял свой АКМ последним, посмотрел номер, не ошибся ли. Не ошибся.

— Расписывайся, — буркнул прапорщик.

Склонившись над столом, Саша принял забинтованную синей изолентой шариковую ручку, поставил против своей фамилии подпись, выпрямился, поправил автомат.

Хроменков закрыл журнал, отпихнул его в сторону и придвинул караульную ведомость.

— Все?

— Все, — подтвердил Горелов. — Накидки взяли?.. Да. Все.

— Ну, всё тогда. Вперёд!

— Выходи заряжать оружие, — скомандовал сержант. И они вышли. Из тёплой тесноты уютных запахов в тревогу необъятной тёмной тишины, за пять минут до полночи — почти безмолвный хор дождя и ветра, фонарей, луны за облаками. Сонное дыхание лесов.

Выстроив караульных в колонну по одному, Горелов повёл их на первый пост. Саша шёл сразу за разводящим. Ярость и радость, и злое нетерпение ушли, стало хорошо и спокойно, как в ясный летний вечер незадолго до заката, когда всё ласково согрето мирным теплом, небо на востоке обрело глубокий синий цвет, а ласточки с весёлым суматошным чвиканьем кругами носятся над остывающими к ночи крышами.

Спасибо вам! — растроганно подумал он.

Спасибо! — и прощайте. Ночь огромна. Полнолуние.

Шаги солдат, ушедших на второй пост, смолкли в темноте. Он остался один. Поднял голову, смотрел в небо. Чёрное, смутное небо. В лицо мелко моросил дождь. Смотрел недолго, с полминуты. Опустил голову, улыбнулся и снял автомат с предохранителя.