Часть 1
Разумеется, о Дороге знали все в деревне, включая и Ваньку.
Их собственная избитая колея, утопающая в залитых жидкой грязью ухабах, вела не к ней, а в противоположном направлении, к Матвеевке и к реке. А к Дороге, путаясь, ныряя в кусты волчьих ягод величиной с детский кулак, почти совсем растворяясь в высокой траве, шла только одна неверная тропка, нехоженая уже Бог знает сколько времени. Делать там было нечего, на Дороге, и каждый в деревне это понимал. Раньше мальчишки, несмотря на родительские предостережения, бегали туда ещё: на твёрдом тёмном покрытии можно было рисовать осколками силикатных кирпичей, да и мяч от него отскакивал лучше. Потом несколько убежавших играть на Дорогу детей пропали, и с тех пор она считалась местом проклятым, нехорошим. Главная же причина забвения заключалась в том, что Дорога никуда не вела, а потому и ходить к ней было незачем.
Если бы с Ванькой в тот день ничего такого не произошло, то он, может, никогда к Дороге и не пошёл бы. Прожил бы всю жизнь — если повезёт, лет пятьдесят, в родном доме, и дальше Матвеевки носа бы совать не стал. Что ему на Дороге делать? Волков кормить?
И убежать из дому именно по ней было, конечно, затеей глупой и заранее обречённой на провал. Ради чего? Почему не в единственную поблизости деревню, к людям, а именно на Дорогу? Разве что проверить себя на упрямство и на храбрость — сколько можно шагать в никуда, прежде чем пойти с собой на унизительную мировую и с облегчением повернуть обратно.
Раньше-то, конечно, по крайней мере, с одной стороны дороги точно что-то находилось. Старожилы говорили, что если, как выберешься на Дорогу, всё время идти налево, за пять дней дойдёшь до Бир-Джана, а ещё через две недели будет Хабар.
Хабар — вроде их деревни, или Матвеевки, только большой, просто огромный, и дома там все кирпичные, как их школа и сельсовет. Почти все двухэтажные, а вроде были даже и в три, и в четыре этажа, хотя непонятно, как такие высокие строения могли держаться и не обваливаться.
А может, старики просто врали, цену себе набивали: если бы не все их байки и воспоминания, кто бы стал их кормить? И одной зимы бы не протянули. А так — самое милое дело: январским вечером собраться в клубе, запалить лучину, самогонки разлить по стаканам, и слушать, как Михалыч или дед Марат, утирая вспотевшую лысину, рассказывают, как оно всё обстояло встарь. Из взрослых много кто ещё эти времена припоминал, но не слишком хорошо: кроме пары стариков в деревне старше тридцати никого и было, из-за Чёрного облака все поумирали.
Ваньке самому было тринадцать — возраст, когда начинаешь понимать, что родители ни черта в жизни не соображают, и всё у них, в общем, наперекосяк. Но попробуй, возрази — отец у Ваньки был охотник, человек суровый, спорить с сыном не собирался, убеждал всё больше матерным словом и тумаками. Мать, синюшная, слабая, Ваньку любила, но защищать не решалась.
До того дня всё как-то обходилось. Хотя Ванька, ловко уворачиваясь от отцовских тычков, отбрехивался всё более смело, тот, казалось, готов был и дальше терпеть его выходки и умничанье. Года через три их отношения могли бы выровняться, Ванька научился бы снисхождению, а отец смирился с тем, что в доме теперь два мужчины, каждый из которых имеет право на своё мнение.
Нельзя сказать, что мысли о побеге не посещали Ваньку раньше, когда он, отсиживаясь в сарае после схваченной оплеухи или пережидая отцовский гнев, говорил себе, что выносить такое больше нельзя. Но отец был человеком отходчивым, да и сам Ванька долго дуться не умел, так что за ужином семья чаще всего уже бывала в сборе, хотя все и пялились угрюмо каждый в свою тарелку.
Однако такого унижения Ванька простить никак не мог. Во-первых, ту затрещину он не заслужил — отец просто сорвал на нём злость за неудачную охоту: два дня провёл в лесах, вернулся с порванным плечом, расплывшимся на полрукава заскорузлым кровяным пятном, с пустым колчаном и всего с одной куропаткой, хотя ходил на лося. Мелкая как раз болела, хотя было и лето, мать нервничала и просила, чтобы отец далеко не уходил, вот он и пытался завалить кого-нибудь покрупнее — навялить мяса впрок. Ну да, сказал Ванька ему «Что-то лося не видно. Он потом зайдёт?». Но за это ударить его так, что он не сразу смог подняться с земли?
Дело осложнялось тем, что всё произошло при соседской Верочке. Ваньке она нравилась вот уже семь месяцев, с Нового Года, но сначала внимания на него не обращала, потому что дружила с долговязым Сашкой Виноградовым, который был их обоих старше на три года. Ванька Виноградову был не соперник, пришлось дожидаться, пока они с Верочкой разругаются. В успех он особо не верил, но попыток завоевать расположение русоволосой красавицы-соседки не оставлял. Что делать с ней, если всё выгорит, Ванька пока точно не знал, но каждый вечер, закрывая глаза, видел перед собой её перемазанные земляничным соком пухлые губки, преследовавшие его с тех пор, как встретил её с подружками в подлеске, за сбором ягод.
Если по-честному, то и про лося Ванька сострил в надежде вырвать у Верочки ещё одну улыбку, а об отцовских чувствах как-то не подумал. И через миг уже валялся в луже: отец, не долго думая, приложил его в своей обычной манере — раскрытой ладонью по уху, сбоку, но на сей раз не жалея сил.
В голове нестерпимо гудело, перед глазами плыли яркие круги, и встать на ноги у Ваньки не получалось ещё минуты три — всё это время он на четвереньках раскачивался в луже, пытаясь набрать воздуха и остановить головокружение. Отец его больше не бил: ограничился плевком под ноги и презрительным: «Свинья неблагодарная!».
Когда Ванька, наконец, сумел выпрямиться и обвести помутневшим взглядом округу, то не обнаружил ни отца, ни Верочку. После такого нечего было и думать о том, чтобы строить ей глазки и на что-то там надеяться. Ни через час, ни через три часа сидения в сарае произошедшее не стало казаться Ваньке менее трагическим. Он не мог даже представить себе, как будет теперь ходить по той же улице, что и Верочка. Отца он просто ненавидел. Замешанная на стыде ярость заставляла его в течение ещё нескольких часов обдумывать в разной степени наивные планы возмездия, но потом, когда ухо стало проходить, он отказался от них и решил просто навсегда уйти из дома. Но куда?
В Матвеевке отец обнаружит его в два счёта, туда он отправится в первую очередь. В лес? И что там делать? Бродить по ближним полянам, пугая грибников, пока не надоест жрать ягоды и сыроежки и не захочется маминого супу? Нет, определённо, для такого дела нужна была цель. Пойти по Дороге — или в Хабар, или в обратном направлении, — Ваньке показалось целью вполне достойной. Видимо, от отцовской оплеухи в мозгах что-то спуталось.
В Хабаре теперь не осталось ни души, людей уж точно: города все дотла сожгли в самом начале, и радиация там была, наверное, такая, что уже на подходах начинает першить в горле, а там недолго и до обморока. А если потеряешь сознание — пиши пропало: такую дозу схватишь, что подняться уже не сможешь, так и спечёшься заживо.
Но это так, предположения… Вестей из Хабара уже не приходило почти те самые двадцать лет, и обросшие бродяги, появлявшиеся изредка на Дороге, про Хабар не могли рассказать ничего достоверного. Кто-то клялся, что от города остался сплошной выжженный пустырь, а от домов ни кирпичика не уцелело, только полуметровый слой сажи и пепла. Другие, наоборот, божились, что здания все стоят нетронутые, а по ночам в окнах ещё и свет горит. На самом же деле бродяги эти, скорее всего, были просто из дальних деревень, и дальше, чем километров на сто от своего дома по Дороге не уходили; большинство не решалось и на это, так что слава отважных путешественников и кусок хлеба им были обеспечены.
Может, Ванька рассчитывал, что, вернувшись из своего похода повзрослевшим и окрепшим, рассказами об увиденном сможет затмить в Верочкином воображении жалкий образ щуплого мальчишки, нарвавшегося на затрещину и беспомощно разгребающего грязь, не в силах встать на ноги?
Хотя странников из их деревни никогда не гнали, появлялись они всё реже: на Дороге становилось опасно, лес подступал к ней всё ближе, местами из трещин уже росли молоденькие сосны. Трещин, правда, пока было немного: полотно было положено на совесть и выдержало мороз пятнадцатилетней сибирской зимы, а теперь, когда пыль стала понемногу оседать, и летом солнце пригревало всё сильнее, то и июльскую жару.
Последний чужак, если не считать Матвеевских, забредал в деревню года три назад. А уж в Матвеевке, которая вообще стояла на отшибе, о них не слышали лет пять. До неё было около шести километров. Колея шла паршивая, к тому же вдоль неё пошаливали волки, так что ездили к соседям только на рессорных телегах, обозами, с оружием, и всё равно старались успеть дотемна. Но тракт не зарастал: и деревенские, и Матвеевские не ленились убирать бурелом, рубить подобравшиеся слишком близко к обочине ядовитые колючки, и даже засыпать песком самые глубокие рытвины, в которых могли поломаться дорогие, переделанные из ржавеющих автомобилей телеги.
А как ещё быть — кроме Матвеевки, людей километров на пятьдесят в округе точно больше нет, а может, и дальние деревни тоже уже сгинули, проверять ведь никто не бросится. Вот Матвеевские — другое дело: с ними был уговор о взаимовыручке, если дикари нападут, или звери, или зимой припасы кончатся. Деревенские без Матвеевских пропали бы — у тех река, рыба, зимой только на неё и надежда. Но и Матвеевским не сладко пришлось бы: у них земля скверная, песок да глина, с такой только сосны сажать, а картошка и овощи любят, где пожирнее. Это раньше, в первые годы, их только дома в кадках можно было выращивать, а теперь небо очищалось, лето становилось всё более тёплым, и свой большой огород был уже у каждого жителя деревни.
Нет, в Матвеевку идти он не хотел. Что это за побег? Так, прогулка…
Из этого-то глупого желания предпринять что-нибудь настоящее, решительное, его и понесло на Дорогу, а когда встал выбор — идти направо, к Хабару, или налево — он пошёл налево, в неизвестность.
Сколько Ванька себя помнил, слева ещё никто никогда не приходил — все странники шли справа. Узнав от местных, что дальше их деревни, по слухам, человеческого жилья нет на сотни километров, зато в перехлёстывающей через Дорогу лесной чаще встречаются гигантские волки, утаскивающие в одиночку целого быка, путешественники чаще всего теряли весь боевой настрой и уходили обратно — туда, откуда пришли, направо. Те же единицы, что всё же осмеливались идти налево, больше никогда не возвращались, по крайней мере, в их деревню.
Ваньку же, когда он думал о Дороге, буравила беспокойная мысль — как же такое возможно, чтобы слева совсем ничего не было, если туда вёл такой великолепный, широкий, асвальтированный путь?
Ночь он провёл на сарае, не желая встречаться с отцом. Когда все улеглись, воровато проскользнул на кухню, похлебал холодного супу из убранной матерью в подвал кастрюли, набрал вяленого мяса, сухарей, сколько было, стащил отцовский охотничий нож, взял свой лук со стрелами и затаился, дожидаясь восхода.
На ночь ворота в деревню запирались. Можно было попытаться перебраться через окружавший её двойной трёхметровый частокол, составленный из сосновых брёвен, но его могли заметить со смотровых вышек, и, чего доброго, стрельнуть. К тому же в зазоре между двумя рядами брёвен бегали злющие сторожевые псы, и упасть к ним Ваньке совсем не хотелось. Самое малое, чем ему удалось бы тогда отделаться — порванные джинсы и домашний арест недели на две.
Такие меры предосторожности для деревни были не лишними: хотя о дикарях-людоедах ничего не было слышно уже пару лет, это вовсе не означало, что они окончательно покинули округу. Пока жители деревни, объединившись с Матвеевскими, не дали им отпор, те продолжали воровать скот, нападать на грибников и потом подкидывать к деревенским воротам отрезанные головы пропавших с выколотыми глазами.
С тех пор как двум сотням бойцов, которых выставили сообща две деревни, удалось застать врасплох досаждавшую им стаю дикарей и вырезать всех поголовно, в окрестностях стало потише; теперь людей тревожили только волки и большие нетопыри. Запредельная жестокость, с которой деревенские расправились с дикарями, сравняла людей со зверьми, но выкупила им несколько лет мира и спокойствия. О том, что произошло с самками и детёнышами, которых охотники обнаружили после боя на отдалённой поляне, не рассказывали даже самые болтливые из бойцов; смоляной столб, тяжело поднимавшийся с той поляны, коптил небо два дня подряд.
Однако поблизости могли бродить и другие стаи, поэтому на вышках три раза в сутки менялись дозорные, ворота запирались с заходом солнца и открывались только на восходе, а обозы редко шли в Матвеевку и обратно без охраны. Не то что бы обе деревни находились на осадном положении, но никаких дальних экспедиций ни деревенские, ни Матвеевские не предпринимали: не до чужого, своё бы отстоять.
Ночью за частокол никто и не думал соваться, и ради Ваньки охрана не стала бы снимать с ворот окованное железом бревно, служившее засовом. Куда проще было дотерпеть до первых солнечных лучей, подойти к дозорным, и, соврав, что идёт по грибы, стремглав кинуться по тоненькой тропинке, уводящей через высокую душистую траву, через кусты, огибая поваленные искорёженные деревья, за холмы — к Дороге.
Спохватились бы его не сразу: один из дежурных — хороший друг отца, передаст ему Ванькину сказку; забеспокоятся только к вечеру, если он не вернётся к закрытию ворот. А за день можно далеко уйти. Вокруг, куда ни глянь, сопки. Дорога накатывает на них волной, и даже поднявшись на самый верх гребня можно увидеть только ближайшие вершины, а впадины остаются скрыты от взгляда. Для побега удобнее не придумаешь. Если бы ещё дождь пошёл, смыл его запах и сбил с толку собак… Отец точно пойдёт искать, всё-таки единственный сын, пусть и не любимый.
Надо бы с собой, кстати, и зонт взять: хотя Ванька, как и все родившиеся после войны дети, отравленные ливни переносил лучше, чем взрослые, опасность заболеть оставалась. Зонты у них делали сами — из козьих шкур. Шерсть не сбривали, получалось забавно и как-то уютно, хотя после дождя лохматые зонтики и подванивали немного. Окрестили их почему-то «робинзонами», а Ванька, пока маленький был, да и до сих пор по привычке иногда называл, путая два слова, самодельное устройство «робинзонт».
Сидя на копне сена и глядя на круглый каравай тёмно-синего ночного неба, выпиленный в стене под самой крышей сарая, Ванька вслушивался в далёкий волчий вой и размышлял, нельзя ли ещё всё-таки остаться. Выходило, что никак нельзя: отца он на этот раз разозлил куда крепче обычного, наутро не избежать серьёзного разговора, а может, и порки. К тому же, после позора, который его тот заставил пережить, он вообще вряд ли сможет жить с ним под одной крышей. И Верочка… Верочка была для него теперь потеряна навсегда; а видеть её каждый день, понимая это и зная, что она всё видела, была свидетельницей его унижения — лучше уж было утопиться. Или уйти из деревни.
Как только небосклон начал розоветь, Ванька ещё раз проверил содержимое своего рюкзака и выскочил из сарая. На выходе из деревни, как он и предвидел, вопросов не возникло: стражи, позёвывая и протирая красные от краткого неположенного сна глаза, громыхнули засовом, выпустили его за частокол, сонно выслушали историю про грибы и, вяло матерясь, полезли обратно на вышку.
Оставаясь в поле зрения часовых, Ванька шёл не спеша, сшибая выструганным ивовым прутом поганки, стараясь ступать как можно тише, чтобы не заглушить шагами, треском веток и шуршанием травы окрики или топот преследователей. Всё было спокойно: никто и не собирался его ловить. Через полчаса, уверившись в том, что холмы скрыли его из поля зрения сторожевых, он припустил изо всех сил. Кажется, в этом году к Дороге из деревни никто не ходил вообще: тропа еле угадывалась среди доходивших до подбородка зелёных лезвий осоки и пушистых колосьев сорных злаков.
На гребни сопок с трудом карабкалось алое, слабое ещё солнце, низина заполнялась стрёкотом кузнечиков, в придорожных кустах распевались, готовясь исполнить свою партию концерта, мелкие пташки, и на душе у Ваньки было так необъяснимо легко, словно дурацкий его побег из дома, который он намеревался отменить ещё пару часов назад, был самым лучшим и правильным из принятых им в жизни решений.
Увидев вдали Дорогу, он зашагал ещё быстрее, и передохнуть позволил себе только у покосившегося и проржавевшего указателя «Семёновка — 4 км , Матвеевка — 10 км». Сразу за ним был устроен красивый заасфальтированный съезд, но прокладывать дорожное полотно в их деревню не стали: через пару десятков метров асфальт превращался в накатанную земляную колею, а потом и вовсе в тонкую тропинку, которая и доползала, почти незаметная, до деревни.
В Семёновке на площади перед сельсоветом (там же располагались здания клуба и школы) ещё оставалось немного растрескавшегося и посветлевшего от времени асфальта, так что Ваньке это зрелище было не в диковинку. Но Дорога всё равно поражала воображение: широченная, шагов тридцать в поперечнике, удивительно гладкая — без выбоин и почти без трещин — тёмно-серая лента, уздечкой накинутая на ощетинившиеся соснами и елями сопки, да так удачно, что они не могли сбросить её и десятилетия спустя. На ней ещё сохранилась разметка — пунктирные линии были отлично видны на шершавой поверхности.
Времени размышлять не было. Ванька огляделся по сторонам, вдохнул сырой утренний воздух и двинулся налево.