Сама фамилия поэта, от латинского humils – смиренный, указывает на его происхождение из духовенства. В XVIII веке такие фамилии было принято давать семинаристам, выходцам из семей сельских священников и дьяконов. Родовые корни просматриваются и в занятиях его не столь отдалённых предков. Дед Николая Степановича по отцовской линии был дьячком в селе Жолудёве Спасского уезда Рязанской губернии, а бабушка – дочерью священника.

Разрыв с династией церковнослужителей пришёлся на отца будущего поэта – Степана Яковлевича Гумилёва, после окончания Рязанской семинарии поступившего на медицинский факультет Московского университета и обучавшегося там за казённый счёт. Получение государственной стипендии – явление по тем временам нечастое и для него тем более насущное, что по смерти отца он должен был помогать своей многодетной матери, для чего ещё и подрабатывал репетиторством. Девушке, с которою студент занимался, было суждено стать его женой.

После свадьбы, приуроченной к окончанию университета, молодожёны уехали в Кронштадт, куда Степан Яковлевич был определён на службу в качестве судового врача. Довелось объехать ему чуть ли не весь свет и многое повидать: плавал на крейсере «Император Николай I», на фрегатах «Пересвет», «Князь Пожарский», на корвете «Варяг».

Потеряв жену, умершую от туберкулёза, Степан Яковлевич пять лет вдовел, а затем женился на сестре своего друга адмирала – Анне Ивановне Львовой. На момент венчания ему исполнилось 42, ей 23 года. Если учесть, что девушка была и красива, и богата, можно предположить только самую пылкую страсть, внушённую ей уже немолодым корабельным врачом, обременённым заботами о семилетней дочери от первого брака. Впрочем, бывает и так, что юные красавицы выходят за пожилых вдовцов как бы сгоряча в отместку обманувшей их любви.

Первый родившейся у Анны Ивановны ребёнок вскоре умер, а следующий – сын Дмитрий появился на свет лишь на седьмом году замужества. 3-го апреля 1886-го всё там же, в Кронштадте, родился у Гумилёвых ещё один мальчик – Николай, будущий поэт. Не прошло года, Степан Яковлевич был уволен в отставку в чине статского советника, и семья переехала в Царское Село.

Анна Ивановна, будучи патриархально-послушной женой, приверженной «Домострою», детей воспитывала в строгих правилах Православия. И не ограничивалась унылой дидактикой, но сама по себе являла пример, который был куда убедительней самых глубокомысленных нотаций. Вот почему безусловная подчинённость Анны Ивановны мужу, помноженная на присущее ей обаяние, исподволь формировали в глазах сыновей представление об идеальной супруге. Удивительно ли, что впоследствии и Дмитриеву избранницу звали Анной, и жёны Николая: сначала – первая, а потом – вторая тоже были Аннами?

Материнская отзывчивость и доброта, опять же, не могли не запечатлеться в характере детей. Так, маленький Коля за неделю припрятывал пряники и конфеты для приходящей богомолки «тётеньки Евгении Ивановны». Припасённое вручал тайком, стесняясь. Ради странницы, чтобы составить ей компанию, соглашался играть в домино или в лото, чего делать не любил.

Как-то летом в имении «Берёзки» Рязанской губернии Николай, глубоко воспринимая материнские рассказы о монашеских подвигах, вырыл на берегу реки пещеру и «играл» в святого отшельника. И даже пробовал творить чудеса. Именно об этих опытах было им впоследствии написано:

Самый первый: некрасив и тонок, Полюбивший только сумрак рощ, Лист опавший, колдовской ребёнок, Словом останавливавший дождь.

Свою некрасивость Николай Гумилёв осознавал уже в раннем детстве, догадавшись о ней по сочувственно-презрительному отношению взрослых и по безжалостно-правдивым насмешкам сверстников. Вероятно, поэтому и рос нелюдимым, диковатым, возился с домашними зверьками, предпочитал мальчишеской ватаге чтение занимательных и увлекательных книг. Однако со старшим братом был не прочь поиграть в войну, в ирокезов и делаваров.

Материнские уроки религиозности, преподанные Николаю в детстве, тоже не прошли бесследно. И во взрослую пору Гумилёв сохранял привычку к расхожей церковной обрядности. По воспоминаниям одного из современников Николай Степанович крестился на каждый храм, но едва ли подозревал об истинной сущности религии.

Другим формообразующим началом в воспитании мальчика было влияние отца. Его властность, сила, благородная сдержанность не вызывали у детей большой любви, но исподволь копировались и с возрастом неотвратимо проявлялись. Естественно, что Степану Яковлевичу, не единожды ходившему в кругосветное плавание, было что порассказать. Николай любил слушать его повествования и пройденные отцом маршруты отмечал на географической карте.

Тогда, вероятнее всего, и зародилась у мальчика мечта о будущих путешествиях. Ну, а книги Майна Рида, Жюля Верна, Фенимора Купера, Гюстава Эмара горячили его воображение экзотикой дальних странствий и необыкновенных приключений.

Более того, очарование писательского вымысла заставляло его забывать о грустной реальности, где он тщедушен и некрасив, но мыслить о себе в совсем иных категориях – романтической героики и силы. Вот его новые идеалы, вот какими качествами он стремится обладать. Через них ему удаётся преодолеть и свою раннюю застенчивость, и склонность к одиночеству. Это уже не робкий мальчик, пугающийся паровозных гудков и завистливо наблюдающий за играми сверстников, а неугомонный заводила, который благодаря редкой фантазии и смелости умеет как никто другой и навязать знакомой ребятне самый неожиданный, дерзкий план, и проявить недюжинную изобретательность в его осуществлении.

Ну, а внешняя некрасивость будущего поэта разве только удесятеряет его желание покорять и властвовать. Как это нередко бывает, преодоление недостатка оборачивается множеством достоинств, ущербность физическая – избытком духовным. Пожалуй, наиболее ярким хрестоматийным подтверждением этого феномена является заика Цицерон, сумевший стать величайшим оратором. Ключом к пониманию подобных превращений может служить Мандельштамовское выражение – «одушевляющий недостаток». Не секрет, что люди, поначалу комплексующие, заставляют себя проходить суровую аскезу самосовершенствования и частенько оставляют позади своих щедро одарённых, а посему излишне самодовольных конкурентов.

Впрочем, Гумилёв, кажется, не был тщеславен и нуждался скорее в собственном уважении, чем во внешнем успехе. Во всяком случае, когда в 1898-м году Николая отдали в подготовительный класс царскосельской гимназии, учёба у него пошла дурно и без должного старания. Сказывалось и пока ещё слабое здоровье мальчика, он быстро утомлялся. Решили ограничиться домашним учителем. В эту пору Николай увлекается географией и зоологией, а у себя в комнате заводит животных – морских свинок, белых мышей, птиц, белку.

Осенью 1898-го семья переезжает в Петербург, и Николай поступает в гимназию Гуревича, известного педагога и директора собственных учебных заведений. И снова неважные успехи.

Впрочем, плохая учёба Николая вполне уживалась с искренним и глубоким интересом к художественной литературе. В кругу его любимого чтения оказываются не только приключения и фантастика, но и Пушкин, которого он усердно пропагандирует среди друзей. Уже в 12 лет мальчик пробует писать стихи и даже предпринимает попытки привадить к сочинительству ребят из своей компании. Вскоре на его книжной полке появляются Лермонтов и Жуковский, а затем: «Песнь о Гайавате» Лонгфелло, «Потерянный рай» Мильтона, «Поэма о старом моряке» Кольриджа, «Неистовый Роланд» Ариосто.

В 1900 году у брата Дмитрия обнаруживается туберкулёз. Родители срочно продают своё небольшое имение по Николаевской железной дороге – Поповку, которая использовалась ими как летняя дача, распродают обстановку Петербургской квартиры, и семья переезжает в более благоприятную климатическую зону – на Кавказ в Тифлис. Единственная цель переезда – вылечить старшего сына. Ну, а младший поступает в местную гимназию и начинает учёбу с повторного прохождения 4-го класса. Хотя повторение – мать учения, это не помогает: баллы по-прежнему низкие.

Зато приходит увлечение революционными идеями. Юноша штудирует «Капитал» и даже ударяется в агитацию среди рабочих. Но, наткнувшись на серьёзные неприятности со стороны властей, быстро охладевает к этому. Не нашла-таки политика путь к сердцу Николая, особой романтики он тут не разглядел. Зато по возрасту и по натуре ему приходится иное: в Тифлисе он начинает ухаживать за девушками и даже посвящает им стихи. Не проявляя излишней щепетильности, порою умудряется одно и то же стихотворение преподнести двум, а то и трём барышням, уверяя каждую в её единственности. Такие «множественные» посвящения случались с поэтом и в зрелые годы.

8-го сентября 1902-го года в газете «Тифлисский листок» было помещено стихотворение Гумилёва: «Я в лес бежал из городов…» Первая публикация и уже заявка на будущее дикарство. В следующем году семья возвращается в Россию и снимает квартиру в Царском Селе. Свою комнату Николай превращает в «морское дно», для чего расписывает стены изображением водорослей, тритонов, русалок и прочих подводных чудищ. Посередине же устраивает фонтан, обложив его раковинами и камнями.

Для продолжения учёбы Гумилёв поступает в седьмой класс царско-сельской гимназии, директором которой в ту пору являлся поэт Иннокентий Анненский. Учится, как и прежде, неважно. Зато увлекается поэзией декадентов – Бальмонта и Брюсова.

Однажды на концерте в Павловске Николай познакомился с Андреем Горенко, а через него и с сестрою юноши Анной, в которую не преминул влюбиться. Своих симпатий Гумилёв не скрывал, но в пору их царскосельского общения ей не нравился.

Как-то девушка заболела свинкой, и, чтобы не было видно страшной опухоли, лицо своё закрывала платком, причём до самых глаз. Николай просил Анну открыть лицо, дескать, тогда я вас разлюблю. Девушка открывала. Вволю насмотревшись на возлюбленную, Гумилёв говорил: «Вы похожи на Екатерину II» и оставался при прежнем чувстве.

Андрея Горенко, с которым он очень скоро подружился, Николай считал единственным культурным, классически образованным человеком на фоне царско-сельской молодёжи – грубой, невежественной и снобистской. Брат Анны владел латынью и прекрасно разбирался в античной поэзии, что не мешало ему ценить стихи модернистов. Был он и одним из немногих слушателей стихов Гумилёва, а также обсуждал с ним современных авторов, которые печатались в журналах «Весы» и «Скорпион», регулярно приобретаемых и прочитываемых начинающим поэтом.

В 1905 году Николай сделал Анне предложение и получил отказ. Вскоре семья Горенко переехала в Киев. Ну, а Гумилёв в октябре того же года на деньги, полученные от родителей, издал свою первую книгу «Путь конквистадора». Среди 16 стихотворений, её составляющих, большинство, конечно же, было адресовано его пока ещё безответной любви.

Уже в ноябрьских «Весах» появилась рецензия Брюсова. Общий тон его критики был весьма строгим. Прозвучали упрёки в подражательности и технической слабости многих стихов Гумилёва. Зато было и первое признание, окрылившее молодого поэта: «В книге есть несколько прекрасных стихов, действительно удачных образов. Предположим, что они «путь» нового конквистадора и что его победы и завоевания впереди».

Впоследствии Гумилёв посчитал эту книгу недостойной себя, и счёт своих сборников вёл лишь со следующей, вышедшей позднее. Однако же, колея, оставленная ею на «пути конквистадора», отчётливо заметна в дальнейшем творчестве поэта не только по уже тогда угаданному общему направлению, но и в перепечатках нескольких, правда, переработанных стихотворений его поэтического дебюта.

Что же касается влиятельного рецензента, выступившего в роли повитухи при рождении нового поэтического имени, то впечатление такое, что Брюсов был очень и очень внимателен ко всему, что появлялось на российском Парнасе. Даже не появлялось, а только брезжило. И вполне сознательно раздавал авансы молодым начинающим авторам.

Поставив целью создать и возглавить русскую поэзию начала XX века, Валерий Яковлевич не считал за труд помечать личным тавром всё молодое и новое, в неё приходящее. При полной невозможности предугадать дальнейшее становление каждого имени, было тем более важно привлечь на свою сторону едва ли не всех соискателей поэтической славы. Только так и можно было подмять нарождающуюся поэзию под себя, под свой авторитет. Только так и можно было пробудить к ней внимание ничего не разумеющей публики.

Гимназию поэт окончил только в 1906 году в двадцатилетнем возрасте. Его аттестат содержал единственную пятёрку – по логике, четвёрки и тройки пришлись на остальные предметы поровну с преимуществом гуманитарных дисциплин перед точными науками и греческим языком. Впрочем, объективность выставленных Гумилёву баллов относительна. Так, на выпускном экзамене по российской словесности на вопрос: «Чем замечательна поэзия Пушкина?» – он ответил: «Кристальностью», вызвав хохот преподавателей, ещё не приученных к языку декадентов.

Примечательно, что в этом же году завершилось директорство Иннокентия Анненского. Человек, буквально дышавший культурою Античности, а, значит, и проникнутый её благородным демократизмом, оказался в пору реакции, наступившей после событий 1905 года, неугоден властям. Да и могло ли быть иначе, если гуманный директор, как только мог, выгораживал своих гимназистов, оказавшихся не чуждыми охватившим страну революционным настроениям. Ну а молодёжь всегда была и будет оппозицией всему устоявшемуся и общепринятому и постоянно готова отозваться на любой мятежный призыв.

Пришлось Анненскому подать прошение об увольнении с директорского поста и переводе на должность инспектора Петербургского учебного округа, а, значит, и съехать с казённой квартиры при гимназии, переселившись в частный дом. Однако же, Царского Села не покинул, и его общение с Гумилёвым продолжалось. Обстоятельство немаловажное для молодого поэта возможностью получать хотя бы редкие и случайные уроки подлинного мастерства и творческой мудрости; а для старшего – возможностью соприкоснуться с новой едва наметившейся поэзией, её восходящими светилами, которые узнают его, оценят и даже будут перед ним преклоняться.

Выросший и развившийся в пору нигилизма под влиянием народнических устремлений старшего брата, Анненский был полным антагонистом всё приемлющей, глубоко христианской натуре Блока. И главною пружиной, с помощью которой Иннокентий Фёдорович интеллектуально отталкивался от всего, служила ирония, которою он, должно быть, заразился ещё в пору пребывания в родительском доме. Незадавшаяся карьера даровитого отца, его неумелые спекуляции и разорение, вероятно, сопровождались горькою усмешкой и остроумными комментариями домочадцев. Ирония оказалась последним средством защиты перед бездною подступающего отчаяния. Анненский не только был «иронистом», но и сам объявлял себя таковым.

Впрочем, не только ирония служила глобальной самоизоляции поэта. От современности, от реального течения жизни поэт уходил в мир древней Эллады и переводы из фанатически любимого Еврипида. Отличное знание 14 иностранных языков как бы являлось невысказанным отрицанием языка родного. Непривлекательная, намного старше его, жена выглядела внутренним отказом Анненского от блаженных радостей любви и красоты, а работа в системе образования – изменой своему поэтическому призванию. Упорный же атеизм отлучил поэта от Бога.

Именно в атеизме и заключалась основная причина всеобъемлющей отрешённости Анненского, ибо человек, не признающий Творца, автоматически оказывается вне Его творения. Отсюда и болезненно слабая душа поэта, пребывающая в мучительном разладе сама с собой. Жизнь вне всего и вне себя в том числе. Стерильная отвлечённость, казалось бы, не мешающая творчеству и даже как будто бы располагающая к нему. Ведь если мир ещё не сотворён, его нужно создать хотя бы на бумаге и если не знаешь Бога, то необходимо хотя бы наметить путь к Нему, начиная с языческой архаики древних мифов.

Когда же перед Анненским возникнет соблазн выбраться из «выдуманной» жизни и стать поэтом уже и по кругу своего общения, когда он оставит службу и вполне погрузится в литературную среду, его душа и сердце окажутся не готовы к такому резкому и опасному движению…

После выхода «Пути конквистадора» Николай Гумилёв, уже как равный, стал чаще бывать у Иннокентия Фёдоровича, которому, разумеется, подарил экземпляр, да ещё со стихотворной надписью:

Тому, кто был влюблён, как Иксион, Не в наши радости земные, а в другие, Кто создал Тихих Песен нежный сон, Творцу Лаодамии

Не забыл поэт отослать свою книжку и другу – Андрею Горенко, а вот его сестре Анне – воздержался. Вдохновительница, виновница большинства стихотворений, составивших книгу, она свою награду, увы, не получила.

В начале 1906 года Брюсов написал Гумилёву, приглашая его сотрудничать в «Весах». Юноша, конечно же, дал согласье, да ещё и поблагодарил. Завязалась переписка между Учителем и Учеником, продолжавшаяся не один год. Где бы Николай Степанович не находился, написать своему наставнику и покровителю не забывал. Всего было им отправлено Валерию Яковлевичу около семидесяти писем. Послания молодого поэта были полны искреннего самобичевания и столь же неподдельного восхищения Учителем.

Можно не сомневаться, что это восхищение стоило самой изощрённой лести и, конечно же, располагало знаменитого мастера к восторженному юноше. Но для Гумилёва такое самоуничижение не было уловкой хитреца, а, скорее всего, проявлением жесточайшей требовательности к себе и высокого творческого посыла. Однако, мысля пренебрежительно о достигнутом, Николай Степанович никогда не ограничивал себя в целях. Более того, в своих замыслах он всегда был вызывающе нескромен, что являлось лишь проявлением присущего ему бесстрашия. Ну, а для реализации задуманного умел развивать самую кипучую, самую деятельную активность.

Желая освоить тайны русского стихосложения, Гумилёв стремится заручиться поддержкой и других современных корифеев поэзии. Пишет Бальмонту. Увы, безответно. Отправляется к Мережковским; причём, застаёт у них ещё и Андрея Белого. И – полный провал. Грубо, издевательски высмеян и отвергнут. А Зинаида Николаевна Гиппиус, участвовавшая в травле и получившая по этому эпизоду самое невыгодное впечатление о непрошенном госте, потом ещё и выговаривала его покровителю Брюсову:

«Какая ведьма сопряла вас с ним? Мы прямо пали. Боря имел силы издеваться над ним, а я была поражена параличом. Двадцать лет, вид бледно-гнойный, сентенции старые, как шляпка вдовицы, едущей на Дорогомиловское. Нюхает эфир (спохватился!) и говорит, что он один может изменить мир… До меня были попытки… Будда, Христос… Но неудачные… После того, как он надел цилиндр и удалился, я нашла номер «Весов» с его стихами, желая хоть гениальностью его стихов оправдать ваше влечение, и не могла. Неоспоримая дрянь. Даже теперь, когда так легко и многие пишут хорошие стихи, – выдающаяся дрянь. Чем, о чем он вас пленил?»

Впоследствии ни Мережковский, ни Гиппиус для Гумилёва не существовали. Будучи уже за границей, Николай Степанович как-то предпринял ещё одну попытку контакта с Андреем Белым. Но тот, по собственным воспоминаниям, был тогда болен, да ещё мучался зубами, а посему, замахав рукой на едва вошедшего Гумилёва, этаким вот неделикатным образом попросил его выйти. Белый так прокомментировал эти два не состоявшихся общения между ними: «Не везло с Гумилёвым!» Впрочем, и Гумилёву с ним тоже…

Сразу же по окончании гимназии Николай Степанович, следуя совету отца, определяется в Морской корпус и на лето уходит в плаванье. Однако очень скоро оставляет мысли о карьере моряка и отправляется в Париж, где в течение двух лет обучается в Сорбонне, посещая лекции преимущественно по французской литературе. Там же проходит череда не слишком серьёзных романов этого, как оказалось, очень и очень влюбчивого молодого человека.

Что касается Анны Горенко, то после её отказа и переезда в Киев они даже не переписывались. И вдруг осенью 1906-го, т. е. года через полтора после их размолвки, Гумилёв получает от девушки письмо. Отвечая на неожиданную милость, поэт, потерявший голову от счастья, пишет ей, мол, «так обрадовался, что сразу два романа бросил». И тут же делает очередное предложение. Переписка продолжилась.

Николай Степанович, живущий в эту пору на сто рублей, ежемесячно присылаемых матерью в Париж, предпринимает не слишком разумную попытку основать собственный журнал со звёздным названием «Сириус». Первый номер выходит в начале января 1907-го, а далее равномерно с интервалом в две недели следуют – второй и третий… Двухнедельный журнал двух авторов – Николая Гумилёва и Анны Горенко просуществовал один месяц. На издание четвёртого номера не хватило денег. Скудные сбережения иссякли, и авантюра закончилась.

Как сострадательная мать не слишком красивой дочери спешит украсить её благозвучным ярким именем вроде Эльвиры или Розы, так и художники, не располагающие привлекательною импозантной внешностью, нередко принаряжают свои произведения в мишурную сусальную позолоту. Иное у Гумилёва. В своей поэзии Николай Степанович стремился не столько попышнее задрапировать, спрятать свой реальный облик, сколько оттолкнуться от него, преодолеть уже в области других, нравственных измерений – благородного мужества и отваги.

Вот почему нарочитый романтизм его стихов является не декорацией, а вызовом судьбе, личным протестом против собственной невзрачной рыхловатой внешности, которая оказалась всего лишь обманчивым призраком. Впрочем, окончательно расправиться со своей некрасивостью, разоблачить её как ничего не значащий миф, поэту удалось не столько стихами, сколько своим действительным мужеством, своею жизнью. Путь, на котором он постарался это сделать – победы над женщинами и презрение к опасности, путь завоеваний и приключений, обозначенный уже в его поэтическом дебюте – «Путь конквистадора».

Вторая книга Гумилёва «Романтические цветы», выпущенная в начале 1908-го года в Париже, засвидетельствовала, что поэт ни чуть не уклонился от избранного направления, и что эти цветы, цветы его первого успеха собраны им на той же самой дороге.

ПОМПЕЙ У ПИРАТОВ

От кормы, изукрашенной красным, Дорогие плывут ароматы В трюм, где скрылись в волненье опасном С угрожающим видом пираты. С затаённою злобой боязни Говорят, то храбрясь, то бледнея, И вполголоса требуют казни, Головы молодого Помпея. Сколько дней они служат рабами, То покорно, то с гневом напрасным, И не смеют бродить под шатрами, На корме, изукрашенной красным. Слышен зов. Это голос Помпея, Окружённого стаей голубок. Он кричит: «Эй, собаки, живее! Где вино? Высыхает мой кубок». И над морем, седым и пустынным, Приподнявшись лениво на локте, Посыпает толчёным рубином Розоватые, длинные ногти. И, оставив мечтанья о мести, Умолкают смущённо пираты И несут, раболепные, вместе И вино, и цветы, и гранаты.

Рецензия тогда ещё никому не известного Иннокентия Анненского, напечатанная в газете «Речь», едва ли была услышана среди прочих критических откликов на эту книгу, а потому славы Гумилёву не прибавила. А вот почти восторженный отзыв Валерия Яковлевича Брюсова, конечно же, сфокусировал на молодом поэте и самое пристальное внимание профессиональных литераторов, и читательский интерес:

«Стихи Н. Гумилёва теперь красивы, изящны и большей частью интересны по форме; теперь он резко и определённо вычерчивает свои образы и с большой продуманностью и изысканностью выбирает эпитеты… Может быть, продолжая работать с той же упорностью, как теперь, он сумеет пойти много дальше, чем мы наметили, откроет в себе возможности, нами не подозреваемые».

Несомненно, что сознание собственных заслуг в творческом росте подопечного было весьма и весьма приятно для Брюсова. Тем более, что молодой поэт в переписке с мэтром продолжал настаивать на своей роли послушного Ученика и восхищаться мастерством Учителя. И уничижение, которому он подвергал своё творчество перед лицом Валерия Яковлевича, безусловно, провоцировало того защищать слишком уж требовательного к себе автора. И самый изобретательный хитрец не выдумал бы более действенной стратегии. Не зря же сказано: «Унижающий себя будет возвышен».

В то же время Гумилёв и Брюсов были по-настоящему творчески близки. Ведь и суховатый, очень литературный Валерий Яковлевич делал ставку на высокую поэтическую технику, заморскую экзотику и сюжетную яркость своих произведений. А у Николая Степановича, в свою очередь, вскоре обнаружится такая же, как у Брюсова потребность в создании собственной поэтической школы, в учениках и последователях. Но было между ними и ощутимое отличие: так в поэзии Учителя преобладало изощрённо-интеллектуальное начало, а в стихах Ученика – героико-романтическое. Можно предположить, что разница эта явилась следствием того, что на молодого поэта наводил своё магнетическое поле и Александр Александрович Блок.

В начале мая 1908-го Николай Степанович отправился в Россию проходить военную службу. По дороге заехал в Киев повидаться с Анной Андреевной, в эту пору обучающейся на Высших женских курсах. Завернул и в Москву к Брюсову, возможно, не без протекции которого 24-го мая был принят в литературную группу «Вечера Случевского». И наконец, Царское Село, место его призыва. Однако медицинской комиссией был забракован по причине астигматизма правого глаза и от воинской повинности освобождён.

Едва ли ни радуясь этому обстоятельству, Николай Степанович снова отправляется к Анне Андреевне, теперь уже перебравшейся на летний отдых в Евпаторию. Очередное предложение и очередной отказ. Даже «Романтические цветы», на титуле которых значилось посвящение ей, не умилостивили сердце возлюбленной. Слишком умна и осторожна была Анна Андреевна, слишком много сомнений вызывал у неё этот увлекающийся, а посему и не постоянный кавалер. К тому же Гумилёв ни то, что не считал нужным скрывать свои любовные похождения, но с присущим ему вызовом даже бравировал ими.

Поэт, отвергнутый любимой девушкой, как ему казалось, уже навсегда, возвратился во Францию и 20-го июля был в Париже. От грустных мыслей о несчастной любви не отвлекло Николая Степановича даже знакомство с Елизаветой Дмитриевой, роман с которой, разыгравшийся годом позднее, будет хотя и кратким, но бурным. Теперь же, повстречав её в мастерской художника Гуревича, он едва ли обратил внимание на эту неглупую, но внешне не слишком привлекательную женщину.

Гумилёв был безутешен и, решив утопиться, отправился в Нормандию к морю. Протекавшая через Париж Сена, слишком загрязнённая промышленным и бытовым стоком, для романтической натуры поэта явно не подходила. Ну, а девушке, не принявшей его любви, Николай Степанович на прощание послал свою фотографию со строфой из Бодлера на обороте.

Впрочем, трагедия обернулась фарсом, и на пустынном Нормандском берегу несчастный влюблённый был арестован полицейским, принявшим его за бродягу. Пришлось возвращаться в Париж. Мутно-грязной Сеной поэт, разумеется, опять побрезговал.

В пору недавнего посещения Киева, Гумилёв порекомендовал брату своей возлюбленной тоже отправиться на учёбу в Париж, убеждая, что жизнь там недорога. При этом вряд ли упомянул о собственном частом безденежье, когда по нескольку дней кряду поэту приходилось питаться исключительно каштанами. Андрей Андреевич поддался на уговоры и вскоре приехал. Остановился, конечно же, у Гумилёва. Ну, а сам Николай Степанович в это время находился едва ли не в параноидальном стремлении сломить упорство любимой девушки. Его неудержимо влекло в Россию.

Оставив друга на попечение своих парижских знакомых, он опять направляется в Киев. И снова отказ. Вернувшись в Париж, поэт забирается в Булонский лес и принимает цианистый калий. Через сутки его находят в лесном рву в бессознательном состоянии. Возвращают к жизни. Андрей сообщает о случившемся сестре, и та срочно телеграфирует неудачливому самоубийце о перемене своего решения. Впрочем, таковая лёгкость была в характере Анны Андреевны, и она это проделывала по отношению к Гумилёву уже не один раз, то давая согласие, то снова отказывая, чем приводила его в совершеннейшее отчаяние. Очередная благосклонность любимой заставила Гумилёва подумать о возвращении в Россию. Он покинул Сорбонну и в августе 1908-го поступил на юридический факультет Петербургского университета.

Вскоре поэт перевелся на историко-филологический, на котором прозанимается только в течение 1909–1910 учебного года. Затем, после годичного перерыва в занятиях перейдет на Романо-германское отделение, проявляя особенный интерес к старо-французской литературе. Однако, университетского диплома так и не получит, поскольку в 1914-ом уйдет на войну.

Но, похоже, что диплом, как таковой, его и не интересовал. Николаю Степановичу были нужны конкретные знания в той или иной области, а не какая-то, скажем, гуманитарная специальность. Своим единственным призванием Гумилёв уже давно осознавал поэзию и только поэзию. Букет необходимых для его осуществления познаний он и собирал, кочуя из Сорбонны в Петербург, с факультета на факультет, из одного любовного романа в другой. Однако самый богатый урожай впечатлений для творчества поэт помышлял обрести не в университетских аудиториях и даже не в объятиях своих возлюбленных. Его, романтика до мозга костей, манила и притягивала Африка.

Там было всё – и диковинная природа; и опасности, испытующие самое отчаянное бесстрашие; и древняя, всё ещё неведомая цивилизованному человечеству культура. И вот, только-только получивший согласье Анны Андреевны, только-только поступивший в Петербургский университет, Николай Степанович уже в сентябре 1908-го почти без денег отправляется в Африку, этим самым как бы подчёркивая, что он по-прежнему свободен, дескать, как говорил философ Григорий Сковорода: «Мир ловил меня, но не поймал».

Длилась эта поездка всего шесть недель. За это время поэт побывал только в Египте, причём не дальше Каира. Ещё не путешествие, а что-то экскурсионное, лишённое той дикой романтики, о которой мечтал Гумилёв. Потратившись до последней копейки, а также изрядно поголодав, денег на обратную дорогу вынужден был занять у ростовщика.

Впоследствии при подсчёте своих посещений Чёрного континента Николай Степанович намеренно «забывал» об этой поездке точно так же, как про «Путь конквистадора» при подсчёте своих книг. Первый блин, по крайней мере, в собственном восприятии, получился у него и там, и тут, что называется, комом. Но и при весьма ограниченных возможностях прирождённое упорство этого человека позволяло ему при новых и новых попытках всё-таки добиваться желаемого результата.

Неспешность поэтического становления Гумилёва одним из первых была прочувствована Брюсовым. При всех похвалах, отпущенных им в адрес «Романтических цветов», Валерий Яковлевич посчитал эту книгу всего лишь ученической. Конечно, и самокритичная скромность её автора укрепляла Учителя в такой оценке, позволяя ему, как признанному мэтру, по-прежнему поучать молодого поэта, чьи стихи своим изяществом и музыкальной прелестью уже едва ли не превосходили его собственные.

ЖИРАФ

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд И руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далёко, далёко, на озере Чад Изысканный бродит жираф. Ему грациозная стройность и нега дана, И шкуру его украшает волшебный узор, С которым равняться осмелится только луна, Дробясь и качаясь на влаге широких озёр. Вдали он подобен цветным парусам корабля, И бег его плавен, как радостный птичий полёт. Я знаю, что много чудесного видит земля, Когда на закате он прячется в мраморный грот. Я знаю весёлые сказки таинственных стран Про чёрную деву, про страсть молодого вождя, Но ты слишком долго вдыхала тяжёлый туман, Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя. И как я тебе расскажу про тропический сад, Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав… Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад Изысканный бродит жираф.

Критический успех «Романтических цветов» настораживает пёструю и тороватую армию альманашников. А многообещающая реплика Брюсова: «Н. Гумилёв принадлежит к числу писателей, развивающихся медленно, и потому самому стающих высоко», – заставляет их, держащих нос по ветру, взять молодого поэта, что называется, в оборот. Теперь, по возвращении в Россию, литературные связи Николая Степановича множатся и множатся.

1-го января на открытии Петербургской выставки «Салон 1909 года» Гумилёв познакомился с Сергеем Константиновичем Маковским, сыном известного художника, искусствоведом, критиком и весьма заурядным стихотворцем. Именно тогда в разговоре между ними и зародилась мысль о новом журнале. Поначалу Николай Степанович предпринял попытку реализовать этот замысел в одиночку. И название подыскал соответствующее – «Остров».

Не получилось. Всего два номера и было выпущено. Вспомнил про свой так и не засиявший на литературном небосклоне «Сириус». Понял – не его это дело: обивать пороги, обхаживать авторов, клянчить у корифеев «чего-нибудь эдакого» в номер. Да и свободных денег в достаточном количестве у него не имелось.

Вот Гумилёв, памятуя о недавнем разговоре с Маковским, и стал подбивать его на создание журнала. Да ещё и познакомил с Анненским, который убедил Сергея Константиновича в необходимости издания, стоящего над направлениями и группами и с некой высшей точки рассматривающего всё происходящее в современной литературе.

Уже летом 1909-го на Мойке 24 разместилась редакция будущего журнала «Аполлон», а 25-го октября вышел первый номер. Из Москвы на его презентацию были приглашены телеграммами Брюсов и Белый. В Петербургском ресторане «Кюба» состоялся посвящённый учреждению журнала торжественный обед, на котором выступили с речами: сначала Анненский, потом два известных профессора, а четвёртым от имени молодых поэтов – Гумилёв.

Название напутствуемого красноречивыми ораторами журнала принадлежало едва ли ни его идейному вдохновителю Иннокентию Анненскому, переводчику Еврипида и поклоннику Античности. С лёгкой руки недавнего ученика когда-то подчинённой Анненскому гимназии безвестный поэт становится публично действующим литератором. Более того, Николай Степанович не перестаёт угощать «последним из царско-сельских лебедей» поэтическую молодёжь, то и дело собирающуюся в Царском Селе на квартире его родителей. Важивает своих друзей и домой к Анненскому, сам у которого в эту пору бывает уже запросто.

Наиболее частые гости Гумилёва: Осип Мандельштам, Алексей Ремизов и Алексей Толстой начинают понимать, сколь неординарен и значителен этот поэт, грезящий Элладой и разъезжающий с инспекциями по гимназиям Петербургского округа. Знакомит Николай Степанович с ним и Михаила Кузмина, на некоторое время перекочевавшего из Башни Вячеслава Иванова, где занимал две комнаты, в Царское Село к Гумилёву, где, вероятнее всего, довольствовался уже одной.

Молодёжь, разумеется, не осталась глуха к безусловной новизне стихов Анненского, а, следовательно, и почерпнула от него немало. С другой стороны Николай Степанович вживую содействовал его растущей известности, причём делал это широко и убедительно.

Деятельная натура Гумилёва несомненно оказала своё активное, возбуждающее влияние на процессы литературного брожения предреволюционной России. В частности, именно он явился инициатором в создании так называемой «Академии стиха». Ещё в начале 1909-го года Николай Степанович убедил в её необходимости своих молодых товарищей и вместе с ними обратился к «мэтрам».

Предполагалось, что лекции по теории стихосложения для юной поэтической поросли будут читать Вячеслав Иванов, Александр Блок и Иннокентий Анненский. Но кроме первого из перечисленных реальной охоты, а, может быть, и рецептов версификации ни у кого не оказалось. Занятия Вячеслав Иванов проводил раз в две недели у себя на Башне, где специально для этого появилась аспидная доска и мел. После летних каникул лекции продолжились в помещении редакции «Аполлона».

Уже при первых шагах журнала его сотрудники оказались жертвами ловкой литературной мистификации, начавшейся с пришедшего на адрес редакции послания, написанного на прекрасной бумаге с траурной каймой. К письму, подписанному звучным и замысловатым именем «Черубина де Габриак», прилагались стихи, которые всем показались хорошими. Обратный адрес отсутствовал.

Потом – ещё письма, ещё – стихи. И телефонные разговоры по полчаса. Дама представилась испанской аристократкой. Ссылаясь на строгость своего духовника-иезуита, лично не показывалась. Все ближайшие сотрудники «Аполлона» были ужасно заинтригованы и заочно влюблены в неведомую красавицу.

Когда же чарующая тайна оказалась довольно-таки пошлым розыгрышем, а сказочная Черубина де Габриак – всего лишь смазливой, хотя и не бездарной, поэтессой Елизаветой Ивановной Дмитриевой, одураченные поклонники «испанской аристократки» были, конечно же, весьма и весьма смущены. Зачинщиком мистификации и пособником Дмитриевой был никто иной, как Максимилиан Волошин, а среди посвящённых значился Алексей Толстой. К незамысловатому секрету был приобщён и Иоганнес фон Гюнтер, но не с первых дней, а несколько позже.

При разоблачении изящного, но затянувшегося обмана Николай Степанович не удержался и перед кем-то из участников этой комедии в духе Лопа де Вега похвастался своей недавней победой над псевдо аристократкой. Действительно, весною 1909 года между ним и Дмитриевой возник любовный роман, за которым последовала совместная поездка в Коктебель. Однако взаимная страсть, очевидно, продолжалась недолго. Уже на Чёрном море Гумилёв, сделав Елизавете Ивановне предложение, получил отказ.

Впрочем, отвергнутый девушкою, не отчаивался. Переключился на ловлю тарантулов. И даже устраивал бои между этими ядовитыми пауками. А потом, запершись у себя в комнате на чердаке Волошинского дома, написал одно из своих самых известных стихотворений:

КАПИТАНЫ

(отрывок)

На полярных морях и на южных, По изгибам зелёных зыбей, Меж базальтовых скал и жемчужных Шелестят паруса кораблей. Быстрокрылых ведут капитаны — Открыватели новых земель, Для кого не страшны ураганы, Кто изведал мальстремы и мель, Чья не пылью затерянных хартий — Солью моря пропитана грудь, Кто иглой на разорванной карте Отмечает свой дерзостный путь И, взойдя на трепещущий мостик, Вспоминает покинутый порт, Отряхая ударами трости Клочья пены с высоких ботфорт, Или, бунт на борту обнаружив, Из-за пояса рвёт пистолет, Так что сыпется золото с кружев, С розоватых брабантских манжет. Пусть безумствует море и хлещет, Гребни волн поднялись в небеса — Ни один пред грозой не трепещет, Ни один не свернёт паруса. Разве трусам даны эти руки, Этот острый, уверенный взгляд, Что умеет на вражьи фелуки Неожиданно бросить фрегат, Меткой пулей, острогой железной Настигать исполинских китов И приметить в ночи многозвездной Охранительный свет маяков?

Потерпевший в реальности очередное поражение, в своих поэтических грёзах Николай Степанович снова был прекрасен и могуч.

В пору разоблачения «Черубины де Габриак» нескромные рассказы Гумилёва об его недавней близости с нею компрометировали девушку и были ей переданы. При очной ставке Дмитриева, разумеется, объявила его лжецом. Ну, а Волошин на правах друга поэтессы вступился за её честь. Последовал вызов, театральность которого была подчёркнута временем и местом действия.

Так получилось, что главные герои столкновения и их ближайшее окружение сошлись в Мариинке в мастерской художника-декоратора Головина. Откуда-то снизу доносились звуки оркестра и голоса оперных певцов. Шёл «Орфей». Поводом для сборища послужила редакционная затея «Аполлона», заказавшего Головину групповой портрет своих сотрудников.

В этот вечер позировать должен был Волошин. Тут он и залепил пощёчину Гумилёву. Поэт-эллинист Анненский, тоже присутствовавший, сумел абстрагироваться даже в этой скандальной ситуации и спокойно заметил: «Достоевский прав. Звук пощёчины – действительно мокрый».

На другой день поэты стрелялись парой пистолетов, аналогичных и даже современных тем, которые были употреблены во время последней дуэли Александра Сергеевича Пушкина. Вполне литературная дуэль: между поэтами по поводу их отношения к поэтессе и на месте известном из литературы. Чуковский, один из участников события, вспоминал:

«Местом дуэли выбрана была, конечно, Чёрная речка, потому что там дрался Пушкин с Дантесом. Гумилёв прибыл к Чёрной речке с секундантами и врачом в точно назначенное время, прямой и торжественный, как всегда. Но ждать ему пришлось долго. С Максом Волошиным случилась беда – оставив своего извозчика в Новой Деревне и пробираясь к Чёрной речке пешком, он потерял в глубоком снегу калошу. Без калоши он ни за что не соглашался двигаться дальше и упорно, но безуспешно искал её вместе со своими секундантами. Гумилёв, озябший, уставший ждать, пошёл ему навстречу и тоже принял участье в поисках калоши…»

Как видим, даже на традиционную беллетристическую канву дуэльной истории характеры её героев легли вполне индивидуально. Естественно, что «бесстрашный конквистадор» Николай Степанович Гумилёв потребовал стреляться на пяти шагах до смерти. С трудом удалось через его секундантов договориться о более гуманных условиях – пятнадцати шагах.

Стрелялись по команде – на счёт «три». Гумилёв промахнулся. Пистолет Волошина дал осечку. Николай Степанович потребовал, чтобы тот повторил выстрел. Опять осечка. Один из секундантов (Алексей Николаевич Толстой) подбежал к Волошину, вырвал у него из дрожащей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гумилёв продолжал стоять, требуя третьего выстрела. Секунданты, посовещавшись, отказали…

Об этом дуэльном лицедействе, случившемся 22 ноября 1909 года, Гумилёв вспоминал всегда иронически, с полным сознанием своего превосходства, Волошин – добродушно посмеиваясь над собой. А Саша Чёрный в одном из своих стихотворений назвал Макса Волошина Ваксом Калошиным…

В «Аполлоне» Николай Степанович начинает сотрудничать с первых номеров, причём не только стихами, но и статьями, посвящёнными разбору выходящих книг. Поэты, отдавшие немало сил собственному ученичеству, непременно стремятся поучать других. Эстафета мастерства.

Многие упрекали Маковского за столь активную роль, предоставленную им Гумилёву. Особенно возмущался Вячеслав Иванов, считавший Николая Степановича глупым и необразованным, и удивлялся, как можно такому поручить рубрику «Письма о русской поэзии». Выходит, и ведущий теоретик символизма пока что видел в Гумилёве лишь «гадкого утёнка».

Впрочем, и поверивший в него Маковский воспринимал молодого поэта весьма реалистично: «Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке с очень высоким тёмно-синим воротником (тогдашняя мода), причёсан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно-мягкий нос, толстовато бледные губы и немного косящий взгляд (белые точёные руки я заметил не сразу). Портил его и недостаток речи: Николай Степанович плохо произносил некоторые буквы, как-то особенно заметно шепелявил, вместо «вчера» выходило у него – «вцера»».

К этой чисто внешней характеристике, хотя и сделанной приятелем, но не слишком лестной, добавим, что Гумилёв был столь же мужествен в слове, как и в поступках. Говорил, что думал – без обиняков. А его поэзия была лишь продолжением его обычных разговоров, всегда романтически-увлекательных и метафорически-ярких. В своих устных рассказах Николай Степанович обыкновенно живописал, как бы исчезая за создаваемым образом. Отсюда более эпический, чем лирический склад его стихов. Не была надуманной и симпатия поэта к «братьям нашим меньшим». Достаточно сказать, что в доме Гумилёвых жила белая ручная мышь, которую он нередко брал с собою и носил в кармане или рукаве.

30 ноября 1909 года в Петербурге на Царскосельском вокзале по пути домой от разрыва сердца умер Иннокентий Анненский. Книга лучших стихов поэта «Кипарисовый ларец», составившая ему имя в русской поэзии, увы, опоздала с выходом совсем немного. Промедлил с публикацией его стихов в «Аполлоне» и Сергей Маковский. А четырёхтомное издание драм Еврипида в переводе Анненского вышло и того позже – только через семь лет.

Впрочем, существеннее другое: Иннокентий Фёдорович успел познакомиться и подружиться со своей поэтической сменой, провозвестниками его грядущей славы: Ахматовой, Мандельштамом, Волошиным, Кузминым… Но прежде всего – выполнил свою напутственную роль по отношению к Гумилёву, для которого явился в поэзии первым наставником. Вручая ему свою единственную изданную при жизни книгу «Тихие песни», поэт сделал дарственную надпись:

Меж нами сумрак жизни длинной, Но этот сумрак не корю, И мой закат холодно-дынный С отрадой смотрит на зарю.

Это высокое признание и стоит пушкинского: «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил», но теперь уже адресовано не оставшимся к ушедшему, а уходящим к остающемуся, и через это обращение миры здешний и потусторонний оказались квиты.

Поэты, вызревающие вне общего литературного брожения, обречены на своеобразие и независимость. Их странность и дикость – естественный отпечаток одиночества. Впрочем, самоизоляция становится ещё и причиной долгого кружного пути к успеху, к славе, в которую они въезжают, чаще всего, уже на катафалке. Иннокентий Фёдорович был из таких. Что-то писал, что-то переводил, что-то издавал, да и то тишком, исподволь, незаметно. Зато без чужих глупых подсказок и психических травм. «Ты царь: живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечёт тебя свободный ум…» – этому Пушкинскому завету он следовал, как никто другой и, возможно, безо всякой преднамеренности.

Когда же волею судеб реально соприкоснулся с современными ему поэтами, тотчас же был уязвлён и презрительным отношением тогдашних «классиков»: Бальмонта, Сологуба, Вячеслава Иванова, и бестактными переносами своей публикации в журнале «Аполлон»… Смертельный инфаркт и был спровоцирован такими вот житейскими неприятностями. Едва поэт стал «принадлежать жизни», как тут же умер. Впрочем, разве иное допустимо, разве можно было умереть не живя?

Николай Степанович на похоронах Анненского отсутствовал, ибо находился в это время далеко от Царского Села и вряд ли знал о случившемся. Ещё 26 ноября вместе с несколькими друзьями-поэтами он приехал в Киев и выступил на вечере «Остров искусств».

Среди публики находилась и Анна Андреевна Горенко. Из прочитанного тогда Гумилёвым лишь «Сон Адама» и мог её заворожить. Причём, покоряюще подействовала на девушку ни только роскошь звучных, ароматных строф, но и юная отвага её прародительницы Евы, светло и чисто радующейся своему мужу накануне уготованных им испытаний.

Для Анны Андреевны, прежде всего, для неё и были прочитаны эти стихи. Не исключено, что именно они и склонили её хотя бы на один вечер забыть осторожность. Похоже, что «Сон Адама» усыпил бдительность новейшей Евы. После концерта Горенко согласилась посетить гостиницу «Европейская», где они пили кофе, и она дала согласие стать его женой, теперь уже окончательное, не допускающее отступлений. Три дня они провели вместе, а на четвёртый Николай Степанович выехал в Одессу, чтобы оттуда, пересев на пароход, отправиться в Африку.

На этот раз Гумилёву удаётся примкнуть к исследовательской экспедиции, возглавляемой директором «Музея антропологии и этнографии» академиком Радловым. Николай Степанович занимается сбором местного фольклора, впоследствии проявившегося в его «Абиссинских песнях» и поэме «Мик». Путешествие продолжалось по февраль следующего года. За это время он побывал в Константинополе, Каире, Джибути, ДиреДауа и Харраре. Тут уже довелось ему соприкоснуться и с дикими племенами, и с экзотической природой.

Между тем, родители Гумилёва исправно получали от него письма, но отнюдь не из Африки. Поскольку отцом было ему строжайше запрещено навещать Чёрный континент вплоть до окончания университета, хитроумный сын заготовил впрок целую пачку писем и поручил своим друзьям их последовательную отправку. Уловка, за которой угадывается, может быть, не столько забота о душевном комфорте родителей, сколько увлекательная игра в приключения. Молодое, пуще того – мальчишеское озорство!

А ведь возвратись он из путешествия хотя бы днём позднее, отца в живых мог бы не застать, ибо на следующие сутки по приезде сына Степан Яковлевич скончался. Давно болевший, должно быть, крепился он, как только мог, чтобы дотянуть до этой встречи. Ну, а как дождался, так и дал слабину – испустил дух.

Вот и получилось, что проводила Гумилёва в Абиссинию смерть его «поэтического отца» – Иннокентия Анненского, а встретила по возвращении – смерть отца, что называется, по плоти и крови. Может быть, поэтому и не следовало бы ему гоняться за южною, чужеземной экзотикой, а поискать вдохновения в родимом Отечестве? Ни на это ли досадное обстоятельство был ему дан этот грустный и печальный намёк?

И сын-поэт, и прочие домочадцы весьма спокойно отнеслись к смерти главы семейства, не очень-то переживали. Уж слишком стар был статский советник, да и свойственным ему деспотизмом особых симпатий среди своих домашних не снискал. Недели не прошло, как Степана Яковлевича похоронили, а Николай Степанович уже перебрался в бывший отцовский кабинет и всё там переставил в своём вкусе. А на материнские укоры за такую поспешность ответил, что писать стихи в гостиной долее никак не возможно – все, мол, ходят, мешают.

Но существовала другая, истинная причина этакой бестактности – поэт готовился к приезду своей невесты Анны Андреевны Горенко, которая обещала появиться в Петербурге на масляную неделю. И появилась. Где только он с нею не побывал за эти несколько дней: театры, музеи, литературные вечера. Сводил

Николай Степанович свою ненаглядную и к Вячеславу Иванову на Башню, ядовито прозванную Мережковскими «становищем».

И действительно, преогромная эта квартира, если и была Башнею, так только единожды в неделю – по средам, а в прочие дни, когда её странные, подчас и неведомые хлебосольным хозяевам обитатели расползались по неисследимому лабиринту залов, комнат и комнатушек, она превращалась в нечто среднее между солдатским бивуаком и цыганским табором. Впрямь – становище!

Можно было бы даже сказать, что молодые на масляной неделе не худо повеселились, если бы не постоянная оглядка на ещё свежую утрату. Будто кто-то их постоянно одёргивал. И всё-таки они развлеклись, хотя и проделали это чинно, сдержанно и в подобающих трауру костюмах.

Свои книги Гумилёв обычно издавал сам, находя более удобным издерживать на это собственные, подчас последние деньги, чем заискивать перед меценатами. Единственный сборник, на который он не потратился, это – «Жемчуга». Право на его издание Николай Степанович отдал даром «Скорпиону». «Жемчуга» и посвящены были Валерию Яковлевичу Брюсову, и открывались стихотворением адресованным ему:

ВОЛШЕБНАЯ СКРИПКА

Валерию Брюсову

Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка, Не проси об этом счастье, отравляющем миры, Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка, Что такое тёмный ужас начинателя игры! Тот, кто взял её однажды в повелительные руки, У того исчез навеки безмятежный свет очей, Духи ада любят слушать эти царственные звуки, Бродят бешеные волки по дороге скрипачей. Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам, Вечно должен биться, виться обезумевший смычок, И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном, И когда пылает запад и когда горит восток. Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервётся пенье, И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, — Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленье В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь. Ты поймёшь тогда, как злобно насмеялось всё, что пело, В очи, глянет запоздалый, но властительный испуг. И тоскливый смертный холод обовьёт, как тканью, тело, И невеста зарыдает, и задумается друг. Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ! Но я вижу – ты смеёшься, эти взоры – два луча. На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

Уже сами эти посвящения свидетельствовали, что поэт ещё не освободился от влияния Брюсова, что пора ученичества миновала не вполне. Да и первоначальное название «Золотая магия» было забраковано именно Валерием Яковлевичем. А всё-таки «Жемчуга» явились в творчестве Гумилёва той высотой, с которой уже открывался простор самостоятельных исканий и оригинального не заёмного мастерства.

Всё это было понято и оценено именитыми критиками, на этот раз удостоившими молодого поэта не только благосклонных авансов, но и признания реальных достижений. Так Брюсов в своём отзыве пишет: «Ученик И. Анненского, Вячеслава Иванова и того поэта, которому посвящены «Жемчуга», Н. Гумилёв медленно, но уверенно идёт к полному мастерству в области формы. Почти все его стихотворения написаны прекрасно обдуманными и утончённо звучащими стихами. Н. Гумилёв не создал никакой своей манеры письма, он заимствовал приёмы стихотворной техники у своих предшественников, он сумел их усовершенствовать, развить, углубить, что, быть может, надо признать даже большей заслугой, чем искание новых форм, слишком часто ведущее к плачевным результатам».

Вероятно, почувствовав, что Валерий Яковлевич, слишком расщедрившийся на похвалы, на этот раз, быть может, даже переступил через себя, через собственные амбиции, Гумилёв в личном письме спешит успокоить своего наставника: ««Жемчуга» – упражнения – и я вполне счастлив, что Вы, мой первый и лучший учитель, одобрили их. Считаться со мной, как с поэтом, придётся только через много лет…»

А вот Вячеслав Иванов обошёлся с Брюсовым менее почтительно и в своей рецензии на «Жемчуга» не удержался от соблазна лягнуть Валерия Яковлевича, как и сам он, претендующего на роль главного идеолога символизма. Вот он удар дружеского копыта: «Гумилёв подчас хмелеет мечтой веселее и беспечнее, чем Брюсов, трезвый в самом упоении». И уже обращённое к самому Николаю Степановичу, непререкаемо-глубокое мнение этого крупнейшего теоретика русской поэзии XX века: «Когда действительный, страданием и любовью купленный опыт души разорвёт завесы, ещё обволакивающие перед взором поэта сущую реальность мира (…) тогда впервые будет он принадлежать жизни».

Замечание старшего поэта было тем актуальнее, что над Гумилёвым, очевидно, всё ещё довлела одна из основных теоретических максим его наставника Анненского: «Первая задача поэта – выдумать себя». Но насколько это вообще возможно? Разве и «выдумывая» поэт не продолжает оставаться самим собою, и разве «выдумка» не является частью его личности? А сам Вячеслав Иванов, да и весь символизм разве принадлежали жизни?

И всё-таки согласимся, что старшие в табеле о рангах Российской поэзии умели порассуждать и поспорить о младших и умно, и авторитетно, и с перспективой. А вот сами младшие между собой задирались по-петушиному. Так, в ответ на резкую критику Гумилёвым сборника «Русь» Городецкий изощрялся в нападках на «Жемчуга». Правда, вскоре всё переменится. Младшие объединятся и начнут задирать старших, ну, а старшие, конечно же, не потерпят этакой наглости.

Через несколько дней после выхода «Жемчугов» Николай Степанович выехал в Киев, а ещё через неделю обвенчался там с Анной Андреевной Горенко, принявшей фамилию мужа. Свадебное путешествие, последовавшее за медовой неделей в Киеве, молодожёны совершили в Париж, облюбованный для этого, скорее всего, юной супругой.

Уж слишком много негативного было связано с этим городом у самого Николая Степановича: юношеское безденежье, жизнь впроголодь, попытки самоубийства… Теперь же «столица мира» ему окончательно разонравилась. Только в 1917 году поэту доведётся побывать тут в следующий раз и то – по необходимости.

А тянуло Гумилёва совсем в иную сторону, подальше от скучной, опостылевшей цивилизации – в Африку. Туда он и отправился первого сентября 1910 года, оставив молодую супругу тосковать в Царском Селе, в чужом немилом для неё доме свекрови.

Пароход, отчаливший из Одессы и проследовавший с заходами в Константинополь, Каир, Бейрут, Порт-Саид, Джеду, довёз его до Джибути. Затем Николай Степанович, пройдя пустыню Черер, достиг Аддис-Абебы, где провёл несколько месяцев. Был обворован, подружился с русским посланником в Абиссинии Б.А. Черемизиным, принял участие в торжественном обеде в честь наследника абиссинского императора Лидж-Ясу, на котором присутствовал дипломатический корпус и около 3000 туземцев. Кроме того, поэт активно собирал местный фольклор; изучал язык, нравы; много охотился.

В Россию возвратился в середине марта тем же путём, пройденным в обратном порядке. Среди экзотических трофеев, привезённых Гумилёвым из Африки, оказалась и сильнейшая лихорадка.

Летом 1911 года Анна Ивановна, ввиду того что семейство значительно разрослось, ибо двумя годами прежде женился её старший сын Дмитрий, а теперь вот и младший, приобрела в Царском Селе дом, куда они все и переехали из снимаемой квартиры. Нашлось тут место и для молодой четы поэтов. Впрочем, в своих комнатах расположились они чуть позднее, поскольку в пору переселения отдыхали в Бежецком уезде Тверской губернии, в небольшом имении «Слепнёво», унаследованном Анной Ивановной от родителей.

Подружившись с молодыми, весёлыми соседями, проживавшими в столь же маленьком собственном селе «Подобино», Гумилёвы проводили время в забавах, подчас весьма оригинальных. Например, играли в цирк. Причём, программа, составленная из личных умений и талантов, включала и танцы на канате, и джигитовку на коне, и хождение колесом, и даже женщину-змею, изображала которую фантастически гибкая Анна Андреевна. Ну, а Николай Степанович, вырядившийся в прадедушкины фрак и цилиндр, выступал в роли директора этого самого цирка.

Однажды проезжали они через какую-то деревню кавалькадой человек в десять. В ответ на любознательные вопросы крестьян – кто, мол, такие будете? – компания представилась бродячим цирком, направляющимся на ярмарку. Тут же последовала просьба показать своё искусство. Показали. Восторг публики был неподдельным, кто-то из зрителей стал собирать медяки в пользу выступающих. Господа смутились и ускакали прочь.

Поначалу Николая Степановича весьма и весьма огорчала склонность его супруги к писанию стихов. Осознавая себя поэтом, он полагал, что сочинительство Анны Андреевны – не более, чем дамская прихоть, и даже запретил ей печататься. Однако в его отсутствие Маковский, с недавних пор тоже поселившийся в Царском Селе, заинтересовался её творчеством и уговорил предоставить несколько стихотворений для «Аполлона». Публикация была встречена отзывами настолько лестными, что Гумилёв вынужден был примириться с тем, что его жена – автор, а со временем относился к её таланту даже с восхищеньем.

Между тем ему, да и другим молодым поэтам становилось всё скучнее и невыносимее пребывать покорными слушателями «Академии стиха». И вот осенью 1911 года Николай Степанович дерзает организовать собственную школу – «Цех поэтов».

В самой будничности её названия содержался вызов высокопарной «Академии», а ещё угадывался и весьма существенный для Гумилёва посыл – стихи не слетают с небес, но делаются, как и любая другая земная вещь. Впрочем, честь изобретения таковой вывески принадлежит, как это не странно – Пушкину! Именно Александр Сергеевич, хотя и не употребил этого словосочетания «Цех поэтов», но с определённостью на него указал в первой главе своего «Онегина»:

Хотел писать – но труд упорный Ему был тошен; ничего Не вышло из пера его, И не попал он в цех задорный Людей, о коих не сужу, Затем, что к ним принадлежу.

Первое собрание новой школы состоялось 20 октября в квартире Городецкого на Фонтанке. Приглашения были написаны рукою Гумилёва. Он и Городецкий отныне именовались «синдиками», т. е. старейшинами, мастерами этого самого «Цеха». Ну, а все прочие труженики «поэтической мануфактуры» стали называться подмастерьями и должны были безоговорочно повиноваться их литературному авторитету.

Был написан довольно-таки подробный устав, регламентирующий подчинение рядовых «цеховиков» «синдикам». По этому уставу Гумилёв и Городецкий председательствовали по очереди и обладали исключительным правом восседать во время цеховых собраний в мягких креслах, тогда как остальным, в том числе Блоку и Кузмину, полагались только простые венские стулья.

Тремя-четырьмя годами прежде, ещё в пору ученичества, Гумилёв, удручённый беспомощностью своего пера, бежал в библиотеки, чтобы выведать у классиков секреты их поэтической мощи. Он неукоснительно верил, что поэзия, даже самая высокая, – ремесло, и что писанию гениальных стихов можно научиться. Именно отсюда и пошла эта производственная терминология – цех поэтов, синдики…

Однако на протяжении всей писательской жизни Николая Степановича где-то рядом с ним, поблизости, существовал и творил Блок, каждою своей строкой с полной достоверностью опровергавший такие представления. Не получивший в юности никакой стихотворной выучки, Александр Александрович и в зрелости никого не натаскивал на рифмоплётство и похищал свои мелодии у Вселенского хаоса, самовластно выхватывая их особенно устроенным вещим слухом поэта.

До этих секретов Гумилёв так и не добрался. А значит, продолжал верить в рациональную, т. е. поверяемую алгеброй, природу творчества. Диво ли, что теперь, возглавив «Цех» по производству стихов, он принимается всё чаще и чаще критиковать мистические установки символизма.

Как-то в феврале 1912 года на заседании «Академии» Вячеслав Иванов, иронизируя над Гумилёвым, предложил ему вместо того, чтобы клеймить символизм и символистов, сочинить собственную позицию. И, продолжая посмеиваться над Николаем Степановичем, даже название для таковой придумал – «адамизм». Тут же в разливах его словесного издевательства промелькнуло и древнегреческое словечко «акме», обозначающее высшую степень совершенства, цветущую силу. Гумилёв, нога на ногу, равнодушно воспринимавший язвительные разглагольствования мэтра, тут заметил: «Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию – против себя; покажу уже вам «акмеизм»».

Расхождение Николая Степановича с Брюсовым наметилось ещё раньше, когда Ученик вопреки предостережениям Учителя сблизился с Вячеславом Ивановым, стал посещать Башню, имел там успех. Вызванное этим неудовольствие Валерия Яковлевича с лихвой компенсировалось приобретением разнообразных и многочисленных знакомств среди литературной, художественной и театральной элиты. К Гумилёву приходило признание. Более того, благодаря своему боевому энергичному характеру, он оказался несомненным вожаком среди близких ему по духу молодых писателей.

Весною 1912 года чета Гумилёвых отправляется в Италию. Они всё ещё вместе, всё ещё осознают себя семьёй. Но отношения между ними уже весьма и весьма непросты. К этому времени Николай Степанович пребывает в тяжёлом, едва ли не смертельном поединке с женой. Дело в том, что ещё в пору ухаживания за Анной Андреевной, он, не делая тайны из своего донжуанства, исподволь старался приучить её к своим многочисленным романам. Ну, а теперь, женившись, тем упорнее принялся отстаивать своё право на свободную любовь, считая её неотъемлемой привилегией всякого поэта.

Но одно отношение было к этому у девушки, не имеющей на него никаких прав, другое – у жены. Сергей Константинович Маковский, будучи всячески близок семье Гумилёвых, наблюдал грустные последствия борьбы Николая Степановича с целомудренной супружеской любовью Анны Андреевны: «Отстаивая свою «свободу», он на целый день уезжал из Царского, где-то пропадал до поздней ночи и даже не утаивал своих «побед»… Ахматова страдала глубоко. В её стихах, тогда написанных, но появившихся позднее (вошли в сборники «Вечер» и «Чётки») звучит и боль её заброшенности, и ревнивое томление по мужу».

Как тут не вспомнить тютчевское: «О как убийственно мы любим…», как не посетовать на трагическую противоречивость человеческих чувств. Грустный вывод из мучительной ситуации, в которой оказались даровитые супруги, почти очевиден, и Маковский делает его: «Нелегко поэту примирить поэтическое «своеволие», жажду новых и новых впечатлений с семейной оседлостью и любовью, которая тоже, по-видимому, была нужна ему как воздух… С этой задачей Гумилёв не справился, он переоценил свои силы и недооценил женщины, умеющей прощать, но не менее гордой и своевольной, чем он».

В своих воспоминаниях Сергей Константинович называет Анну Андреевну «Ахматовой». Это связано с тем, что после выхода в 1912 году её первой книги стихов этот псевдоним настолько пристал к поэтессе, что постепенно вытеснил подлинную фамилию.

В пору поездки Гумилёвых в Италию вышла очередная книга Николая Степановича «Чужое небо». Авторский экземпляр, присланный из России, нашёл его во Флоренции. Позаботился поэт, чтобы по экземпляру получили и его друзья-соратники, а так же наиболее чтимые корифеи.

Александр Александрович Блок не преминул поблагодарить за полученный подарок: «Многоуважаемый Николай Степанович! Спасибо вам за книгу; «Я верил и думал» и «Туркестанских генералов» я успел давно полюбить по-настоящему; перелистываю и думаю, что полюблю ещё многое…»

Притом, что «Цех поэтов» посещало около 30 человек, в группу акмеистов входило только шестеро: Гумилёв, Городецкий, Мандельштам, Ахматова, Зенкевич и Нарбут. Даже Михаил Лозинский – поэт, по-дружески близкий членам этой группы, остался за её пределами в силу своей приверженности к символизму. А между тем он являлся соредактором «цехового» журнала «Гиперборей», начавшего выходить в октябре 1912 года. У него же на квартире по пятницам с 16 до 18 еженедельно встречались литераторы самой разной творческой ориентации, но в большинстве «цеховики».

А собственные собрания «Цеха поэтов», как и заседания «акмеистов», чаще всего проходили в кафе «Бродячая собака», открытом в конце 1911 года Б. Прониным. Когда этот поэтический шалман отживёт своё, Прониным же будет основан и вскоре станет не менее знаменитым «Привал комедиантов». Там, сразу после посещения театров (отсюда и название!), будет сходиться за поздним ужином артистическая и литературная богема. Но это случится несколькими годами позднее.

Теперь же «Бродячая собака» была облюбована не только акмеистами; нередко тут устраивали свои сборища и футуристы. Случалось, что заседания тех и других проводились одновременно, и тогда бывало особенно шумно.

Для понимания того, какая из этих двух групп задавала тон в тогдашней молодой поэзии: творческая анархия футуристов или утончённая литературщина акмеистов, не нужно быть слишком догадливым. «Кулак» Бурлюка и грубый, наглый напор его сподвижников решали дело не только в поэтических междоусобицах молодых, но и при их совместных нападках на классиков «престарелого» символизма.

Так, футуристический манифест: «Пощёчина общественному вкусу», призывавший сбросить Пушкина, Достоевского,

Толстого и прочих с «Парохода современности», спровоцировал статьи, напечатанные месяцем позднее в «Аполлоне»: «Заветы символизма и акмеизма» Гумилёва и «Некоторые течения в современной русской поэзии» Городецкого. Если «синдики» и не предлагали скинуть с «Парохода современности» ни Брюсова с Вячеславом Ивановым, ни Блока с Бальмонтом, то, во всяком случае, объявляли символизм устаревшим и отжившим своё.

Брюсов, сразу ощутивший за этой манифестацией бунт Ученика против Учителя, дал резкую отповедь Гумилёву в ответной статье. Отметив талантливость некоторых представителей акмеизма, в том числе и Николая Степановича, самому направлению предрёк забвение.

В Гумилёве уже не замечается и следа бывшего ученичества, он сам – мэтр, сам – глава собственной поэтической школы. А с Брюсовым и Вячеславом Ивановым попросту – разрыв. Этот резковатый переход заставляет усомниться в искренности его прежних самоуничижений и чрезмерной почтительности к ним, ибо его цели всегда были самыми дерзкими и великими.

Так он и развивался, так и входил в русскую поэзию: внешне – робкий ученик, внутренне – требовательный и уверенный в себе мастер; внешне – рыхловатый юноша с бледным лицом и косящим взглядом, внутренне – мужественный, целеустремлённый и решительный человек. И это сокровенное, тайное бытие внутреннего «я» проявлялось, прежде всего, в его стихах, не допуская возможности открытого лирического признания.

Гордая скрытность заставляла этого невзрачного и небогатого человека рядиться в яркие поэтические одежды иных континентов и эпох. И только гораздо позднее страшные, всесокрушающие удары судьбы смогли расколоть панцирь и доспехи конквистадора, под которыми обнаружилось нежное, болезненно-самолюбивое сердце поэта…

Когда критическая перебранка между символистами и молодой поэзией только разгоралась, Гумилёв, подбросив огоньку, благополучно отбыл в своё четвёртое африканское путешествие. По ходатайству Радлова Российская Академия наук направила его на Сомалийский полуостров в качестве начальника экспедиции для ознакомления с нравами и бытом абиссинских племён и составления всякого рода коллекций.

Заказчиком и главным шефом экспедиции явился «Музей антропологии и этнографии». Его директор обратился к русскому посланнику с просьбой обеспечить Николая Степановича рекомендательными письмами от Абиссинского правительства, а также попросил Главное артиллеристское управление выдать для экспедиции пять солдатских винтовок и 1000 патронов.

В течение месяца было приготовлено всё необходимое: палатка, сёдла, вьюки, удостоверения. А «ввиду ничтожности ассигнований, выделенных Академией наук на нужды экспедиции (всего 600 рублей!)» дирекция Музея обратилась опять-таки с просьбой к председателю Российского Добровольного Флота о предоставлении бесплатного проезда. Согласие было получено и тут.

И вот 10 апреля 1913 года экспедиция в составе двух человек: Николая Степановича Гумилёва и его семнадцатилетнего племянника Николая Сверчкова, отбыла пароходом из Одессы. А 20 мая Николай Степанович известил академика Штемберга, одного из организаторов экспедиции, о своём прибытии в Джибути:

«Многоуважаемый Лев Яковлевич, как вы увидите по штемпелю, мы уже в Абиссинии. Нельзя сказать, чтобы путешествие началось совсем без приключений. Дождями размыло железную дорогу, и мы ехали 80 километров на дрезине, а потом на платформе для перевозки камней.

Прибыв в Дире-Дауа, мы тотчас отправились в Харрар покупать мулов, так как здесь они дороги. Купили пока четырёх, очень не дурных, в среднем по 45 р. за штуку. Пока вернулись в Дире-Дауа за вещами и здесь взяли четырёх слуг, двух абиссинцев и двух галассов, и пятого переводчика. Из Харрара я телеграфировал русскому посланнику в Аддис-Абебе, прося достать мне разрешение на проезд, но пока ответа не получил. Надеюсь всё-таки достать это разрешение.

Мой маршрут более или менее устанавливается. Я думаю пройти к Бари, оттуда по реке Уэби Сидалю к озеру и, пройдя по земле Прусси, по горному хребту Ахмор, вернуться в ДиреДауа. Таким образом я всё время буду в наименее изученной части Галла…»

Много чего натерпелись путешественники. Довелось и голодать, и мучаться жаждой, и сгорать в лихорадке, и блуждать, сбившись с дороги, и даже переправляться вплавь через реку Уэби, кишащую крокодилами. Не пренебрёг Николай Степанович и возможностью проведать местного «пророка» Гусейна. А будучи у него, даже решился подвергнуть себя весьма опасному эксперименту, посредством которого Гусейн вёл нехитрое дознание и вершил суд:

«Для испытания греховности человека служили два больших камня, между которыми был узкий проход. Надо было раздеться догола и пролезть между камнями. Если кто застревал, то умирал в страшных мучениях, и никто не смел подать ему кусок хлеба или чашку воды. В этом месте валялось немало черепов и костей». Как не отговаривал дядю «Коля маленький», он всё-таки рискнул проделать опасный опыт.

Вконец оборванным, голодным и измученным путешественникам пришлось по причине крайнего безденежья обратиться к русскому послу, чтобы тот выслал им 200 талеров. Рассчитался с ним Гумилёв уже в России, куда вместе со своим племянником возвратился в начале сентября.

За три года своей семейной жизни Николай Степанович уже дважды уезжал в Африку. Первый раз через полгода после свадьбы, второй – через полгода после рождения сына Льва, появившегося на свет 18 октября 1912 года. Последний отъезд был особенно драматичен. Ещё во время сборов поэт сильно расхворался: температура – 40 градусов, полубредовое состояние с подозрением на тиф. Жена с грудным ребёнком на руках в тяжёлой непрекращающейся истерике. И категорически не отпускала мужа ни в какую экспедицию.

Ну, а он, разумеется, презирающий и свою слабость, и женские страхи, выпил чая с коньяком – и на вокзал, оставив жену в полуобморочном состоянии. Полгода промыкался по своей любимой Африке, к которой жена ревновала едва ли не больше, чем ко всем его возлюбленным вместе взятым. А возвратился не менее больным, чем уехал, теперь уже – малярия. Того гляди, Лёвушку годовалого заразит. Не приняла его Анна Андреевна.

У КАМИНА

Наплывала тень… Догорал камин. Руки на груди, он стоял один, Неподвижный взор устремляя вдаль, Горько говоря про свою печаль: «Я пробрался в глубь неизвестных стран, Восемьдесят дней шёл мой караван; Цепи грозных гор, лес, а иногда Странные вдали чьи-то города, И не раз из них в тишине ночной В лагерь долетал непонятный вой. Мы рубили лес, мы копали рвы, Вечерами к нам подходили львы. Но трусливых душ не было меж нас. Мы стреляли в них, целясь между глаз. Древний я отрыл храм из-под песка, Именем моим названа река, И в стране озёр пять больших племён Слушались меня, чтили мой закон. Но теперь я слаб, как во власти сна, И больна душа, тягостно больна; Я узнал, узнал, что такое страх, Погребённый здесь, в четырёх стенах; Даже блеск ружья, даже плеск волны Эту цепь порвать ныне не вольны…» И, тая в глазах злое торжество, Женщина в углу слушала его.

Пришлось Николаю Степановичу снять комнату на Васильевском острове. Карантин и отчасти – «ссылка». Что же касается богатейшей коллекции предметов культуры и быта абиссинцев, а также собранных поэтом образцов африканского фольклора и 200 фото негативов, запечатлевших то, чего оказалось невозможно вывезти – всё это было приобретено за бесценок «Музеем антропологии и этнографии», снарядившим экспедицию.

А в доме Гумилёвых появилось чучело большой чёрной пантеры с оскаленными зубами. Этот личный охотничий трофей Николая Степановича был поставлен в нишу между столовой и гостиной. И привёл в ужас не одного из впервые наткнувшихся на него гостей. Ну, а сам поэт расхаживал в шубе, сшитой из двух леопардов, один из которых был застрелен собственноручно Гумилёвым, другой – туземцами. Шубу эту поэт носил всегда нараспашку, для чего шёл обыкновенно не по тротуару, а по мостовой, где просторнее. Антураж довершался непременной папироской в зубах.

Многие считали постоянное стремление Гумилёва в Африку его прихотью, чудачеством. И только впоследствии выяснилось, насколько это было серьёзно. Из всего, хранящегося в Этнографическом музее Академии наук, Африканская коллекция, собранная Николаем Степановичем, по своему научному значению уступает единственно собранию Миклухи Маклая. Вот они – корни будущего великого этнографа Льва Николаевича Гумилёва, сына поэта.

В 1913 году Вячеслав Иванов, лишившийся своей «Академии стиха» да и вообще утративший какую-либо связь с молодой поэзией, решил перебраться в Москву. С его переездом рухнула, перестала существовать, может быть, главное детище этого поэта – знаменитая Башня. В эту же пору наметился серьёзный разлад между синдиками «Цеха поэтов».

Городецкий, будучи весьма посредственным стихотворцем, и прежде в роли «мастера» выглядел странновато. Ну, а когда в апреле 1914-го после его лекции «Символизм и акмеизм» Гумилёв с ним основательно поспорил, выявилась полная полярность их взглядов, и последовал разрыв отношений, которые хотя вскоре и возобновились, но только внешним образом.

Впрочем, не один Городецкий оказался чужд акмеизму. Мало соответствовал «прекрасной ясности» и другим установкам этого направления тот же Мандельштам, стихи которого никогда не были слишком просты для понимания. Или, скажем, Анна Андреевна Ахматова явно предпочитала внешней живописности образов их внутренний драматизм. По её мнению все основополагающие принципы акмеизма были ни чем иным, как личными качествами самого Гумилёва. Вот они: мужество, любовь к экзотике, предпочтение истины лирическим загадкам.

Как-то в разговоре с поэтом Николаем Минским, поясняя своё неприятие символизма, Гумилёв признался: «Я боюсь всякой мистики, боюсь устремлений к иным мирам, потому что не хочу выдавать читателю векселя, по которым расплачиваться буду ни я, а какая-то неведомая сила».

Забавно, что и в Николае Степановиче тот же Брюсов отказывался признать акмеиста, считая его символистом и только символистом. Может быть, ему, как бывшему Учителю Гумилёва, просто нравилось так считать? Во всяком случае, если судить по стихам, то самого Валерия Яковлевича можно отнести к акмеизму не с меньшим основанием, чем Николая Степановича к символизму.

Если приглядеться внимательно, эти два поэта близки не только по характеру своего творчества, но и личностно, а в особенности потребительски-циничным отношением к женщине. Даже не пытаясь составить донжуанский список Гумилёва, всё-таки необходимо упомянуть хотя бы некоторых из его возлюбленных, связь с которыми была не слишком скоротечна и успела как-то персонифицироваться.

В начале 1914-го Николай Степанович познакомился с Татьяной Адамович, которой через два года после этого посвятил свою книгу «Колчан». У Гумилёвых она почти не бывала, разве только при большом стечении гостей. Обыкновенно проведывал её сам поэт. Можно предположить, что и с прочими он поступал так же, навещая, когда вздумается и безо всяких обязательств. Что Адамович была всего лишь дюжинной героиней одного из заурядных любовных романов Николая Степановича, можно судить по не слишком уважительному тону его отзывов о ней: «Очаровательная… Книг не читает, но бежит убрать в свой шкаф. Инстинкт зверька…» В устах такого зверолова, как Гумилёв, – не худшая характеристика. И «Колчан», посвящённый ей, Татьяна, должно быть, убрала в шкаф с той же поспешностью.

А вот ещё одна возлюбленная Николая Степановича – Ольга Николаевна Высотская, почти жена. Когда весною 1914-го поэт получил от этой женщины сообщение, что у неё от него родился сын, полагаю, он не очень удивился. Вероятнее всего, тут же припомнил и саму певицу, и своё знакомство с ней в «Бродячей собаке», случившееся двумя годами ранее. Но, конечно же, его изумило имя, наречённое Ольгой Николаевной их сыну – Орест. А было оно навеяно оперой Рихарда Штрауса «Электрой», которая шла в ту пору в постановке Мейерхольда, и в которой Высотская как раз таки пела.

Узнав из письма, что недавняя возлюбленная и его сын от неё проживают в Курской губернии, поэт пообещал навестить их ближайшей осенью. Не выполнил. Помешали: начавшаяся русско-германская война, оккупация немцами юго-западных земель и отправка Гумилёва на фронт. Затем последовали: Революция, Гражданская война и гибель Николая Степановича… Своего сына Ореста он так и не увидел.

При обилии, как весьма продолжительных, так и очень коротких романов, Гумилёв по-настоящему любил только одну женщину – Анну Андреевну Ахматову. Среди мимолётных очарований, привлекательных своей доступностью и необязательностью, она была единственной, за обладание которой он боролся всю жизнь, иногда в припадке отчаяния даже налагая на себя руки.

Временами, казалось, что он достиг желаемого, что она принадлежит ему, что его господство над ней беспредельно. И всё-таки он не удержал этой женщины, воплощавшей для него всё целомудренное величие, присущее продолжательнице человеческого рода. Это её, свою изумительную, так и не покорившуюся ему любовь – Анну Андреевну Ахматову противопоставляет поэт чувственной неге и роскоши восточных цариц:

ВАРВАРЫ

Когда зарыдала страна под немилостью Божьей И варвары в город вошли молчаливой толпою, На площади людной царица поставила ложе, Суровых врагов ожидала царица нагою. Трубили герольды. По ветру стремились знамёна, Как листья осенние, прелые, бурые листья. Роскошные груды восточных шелков и виссона С краёв украшали литые из золота кисти. Царица была – как пантера суровых безлюдий, С глазами – провалами тёмного, дикого счастья. Под сеткой жемчужной вздымались дрожащие груди, На смуглых руках и ногах трепетали запястья. И зов её мчался, как звоны серебряной лютни: «Спешите, герои, несущие луки и пращи! Нигде, никогда не найти вам жены бесприютней, Чьи жалкие стоны вам будут желанней и слаще! Спешите, герои, окованы медью и сталью, Пусть в бедное тело вопьются свирепые гвозди, И бешенством ваши нальются сердца и печалью И будут красней виноградных пурпуровых гроздий. Давно я ждала вас, могучие, грубые люди, Мечтала, любуясь на зарево ваших становищ. Идите ж, терзайте для муки расцветшие груди, Герольд протрубит – не щадите заветных сокровищ». Серебряный рог, изукрашенный костью слоновьей, На бронзовом блюде рабы протянули герольду, Но варвары севера хмурили гордые брови, Они вспоминали скитанья по снегу и по льду. Они вспоминали холодное небо и дюны, В зелёных трущобах весёлые щебеты птичьи, И царственно-синие женские взоры… и струны, Которыми скальды гремели о женском величьи. Кипела, сверкала народом широкая площадь, И южное небо раскрыло свой огненный веер, Но хмурый начальник сдержал опенённую лошадь, С надменной усмешкой войска повернул он на север.

Уже в августе 1914-го, в самом начале войны, Николай Степанович записывается добровольцем на военную службу. Пришлось преодолеть сопротивление медиков, так как по ущербности зрения ещё со времени призыва 1907-го он числился «белобилетчиком». Только получив от врачей удостоверение в способности стрелять из винтовки с левого плеча, Гумилёв был зачислен в лейб-гвардии уланский полк. И лишь в чине рядового, ибо звание унтер-офицера присваивали при поступлении в армию только выпускникам университета, до чего, как известно, он так и не доучился.

Свой полк он застал на месте формирования – в Новгороде. Там Николай Степанович прошёл курс военной подготовки, а за отдельную плату ещё и брал уроки фехтования. 23 сентября маршевый эскадрон, принявший поэта в свои ряды, отправился на фронт, а 17 октября уже участвовал в боевых действиях. Зная ищущий опасностей характер Гумилёва, нетрудно догадаться, что он оказался именно в том подразделении, где вызываются служить только самые храбрые и мужественные люди – в разведке.

13 января 1915 года поэта награждают Георгиевским крестом 4-й степени, а через два дня производят в унтер-офицеры. Приблизительно в эту пору в газете «Биржевые ведомости» начинают появляться его фронтовые очерки под общим названием «Записки кавалериста». Строго-документальная без каких-либо беллетристических виньеток репортёрская проза.

А в декабре почти одновременно с выходом очередной книги поэта «Колчан» следует приказ о его награждении Георгиевским крестом 3-й степени. Приятное совпадение. Да вот незадача – из критического хора, отзывавшегося на прежние сборники Гумилёва, выбыли корифеи-запевалы. Ещё недавно подогревавшие своим снисходительным вниманием растущий успех поэта, теперь после разрыва с ним, они благоразумно замолчали. Подала голос только литературная мелюзга, мечтающая быть замеченной благодаря своим кривотолкам об уже известном авторе. Ничего определённого, ничего остроумного или хотя бы любопытного эти рецензии не содержали.

А между тем книга была и нова, и неожиданна для Гумилёва. Во-первых, никакой Африки. Во-вторых, полная естественность интонаций. То ли творческая зрелость, то ли школа военной журналистики сообщила большинству представленных в ней стихотворений мудрую непритязательность и простоту. Впрочем, реальная жизнь тут всё ещё отсутствует. Взять хотя бы одну из самых метких и остро отточенных стрел «Колчана»:

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Анне Ахматовой

Я из дому вышел, когда все спали, Мой спутник скрывался у рва в кустах. Наверно, наутро меня искали, Но было поздно, мы шли в полях. Мой спутник был жёлтый, худой, раскосый. О, как я безумно его любил! Под пёстрой хламидой он прятал косу, Глазами гадюки смотрел и ныл. О старом, о странном, о безбольном, О вечном слагалось его нытьё, Звучало мне звоном колокольным, Ввергало в истому, в забытьё. Мы видели горы, лес и воды, Мы спали в кибитках чужих равнин, Порою казалось – идём мы годы, Казалось порою – лишь день один. Когда ж мы достигли стены Китая, Мой спутник сказал мне: «Теперь прощай. Нам разны дороги: твоя – святая, А мне, мне сеять мой рис и чай». На белом пригорке, над полем чайным, У пагоды ветхой сидел Будд а. Пред ним я склонился в восторге тайном. И было сладко, как никогда. Так тихо, так тихо над миром дольным, С глазами гадюки, он пел и пел О старом, о странном, о безбольном, О вечном, и воздух вокруг светлел.

Ситуация явно вымышленная. Азию этот азартный путешественник не посещал ни до, ни после написания этих стихов. Тут, скорее всего, мечта о невозможном, чтобы и его жена бродяжничала вместе с ним по странам и континентам. Присутствие Ахматовой в этом стихотворении узнаётся по посвящению и портретно. Впрочем, образы реальности только просвечивают через поэтический антураж, конкретизируясь в отдельных точных штрихах: в худобе его спутника-женщины, в том, как этот спутник «глазами гадюки смотрел и ныл», в нытье «о вечном»…

И поразительная метаморфоза, когда эту женщину, покинувшую его у стен Китая, поэт вдруг узнаёт в каменном изваянии Будды: тот же завораживающий взгляд гадюки, то же пение… Тут вся полнота отношения Гумилёва к его спутнице жизни, к его жене – весь диапазон, начиная с пренебрежительного полупрезрения к нытью Ани Горенко и кончая восторженным преклонением перед тем же нытьём, но обличённым в совершенные формы поэзии Анны Андреевны Ахматовой.

Не стоит считать репортажем и военные стихи Николая Степановича, очевидно, давшие право этому сборнику именоваться так по-боевому. Они всего лишь мгновенные слепки души поэта, литературная смесь возможного с невозможным, действительности и мечты.

НАСТУПЛЕНИЕ

Та страна, что могла быть раем, Стала логовищем огня. Мы четвёртый день наступаем, Мы не ели четыре дня. Но не надо яства земного В этот страшный и светлый час, Оттого, что Господне слово Лучше хлеба питает нас. И залитые кровью недели Ослепительны и легки. Надо мною рвутся шрапнели, Птиц быстрей взлетают клинки. Я кричу, и мой голос дикий, Это медь ударяет в медь, Я, носитель мысли великой, Не могу, не могу умереть. Словно молоты громовые Или волны гневных морей, Золотое сердце России Мерно бьётся в груди моей. И так сладко рядить Победу, Словно девушку, в жемчуга, Проходя по дымному следу Отступающего врага.

Как видим и в эту приближающуюся к современности книгу ещё прорывается чужеродный словарь рыцарского романтизма – медь, золото, жемчуга. Да и название «Колчан» разве не из того же условно-поэтического ряда?

А вот в стихотворении «Война», которое написано опять-таки по фронтовым впечатлениям, лексика уже проще: «Как собака на цепи тяжёлой, тявкает за лесом пулемёт…» Но и тут не без романтики, причём, вполне узнаваемой Блоковской тональности. И если «Серафимы, ясны и крылаты, за плечами воинов видны…», то за плечами самого автора явно просматривается его символистское прошлое. Но вот что замечательно: в военных стихах Гумилёва уже присутствует непосредственное обращение к Богу, что представляется естественным там, где смерть всегда рядом, всегда близко. Это уже не пышные стихотворные новеллы на знаменитые библейские сюжеты, в которых Николай Степанович демонстрировал не всегда твёрдое знание текстов Святого Писания, это уже от души идущее:

Но тому, о Господи, и силы, И победы царский час даруй, Кто поверженному скажет: «Милый, Вот прими мой братский поцелуй».

Открывается «Колчан» стихотворением, посвящённым Иннокентию Анненскому. Имеются тут посвящения и Михаилу Лозинскому, и Ольге Высотской… Единственно, пожалуй, о ком в этой книге не написано ни одной стихотворной строки, это – о Татьяне Адамович. Уж слишком не ярка и не выразительна была она, судя, прежде всего, по отзывам самого Гумилёва; потому и не сумела воодушевить поэта на какое-либо создание.

Вот он ей свою книгу и подарил (это слово в данном случае точнее, чем – посвятил), подарил публично, сделав дарственную надпись полиграфическим способом и сразу на всех экземплярах издания. Вспомним, что Николай Степанович всегда был щедр на такие мнимые посвящения, внушая то одной, то другой женщине, что именно она вдохновительница того или иного стихотворения. Впрочем, не исключено, что так оно и было, что любовная лирика поэта питалась сразу от многих источников, собирая краску за краской – свою волнующую палитру. Стихи, адресованные каждой и ни одной!

Едва ли выделилась бы в потоке любовных романов Николая Степановича и Лариса Рейснер, если бы не исключительность её собственной судьбы. Познакомился Гумилёв с нею, будущим «флотским комиссаром», в артистическом кабачке «Привал комедиантов», правопреемнике «Бродячей собаки», столь же исправно снабжавшем, и не его одного, непродолжительными любовными приключениями.

История взаимной влюблённости 32-летнего поэта Николая Гумилёва и 20-летней очаровательной поэтессы Ларисы Рейснер в очной своей части – короткая побывка кавалериста-разведчика, очень быстро перешла в переписку, настолько страстную, что, спохватившись, девушка попросила возвратить её письма. Заметим, что эпистолярная часть этого романа была прервана Революцией и Гражданской войной, когда Рейснер отбыла на один из подконтрольных большевикам военных кораблей, чтобы в составе Волжской военной флотилии сражаться на Восточном фронте.

28-го марта 1916 года Гумилёв был произведён в прапорщики с переводом в 5-й Гусарский Александровский полк, куда и просился. Да вот незадача, полковое начальство, не терпевшее умничанья подчинённых, тут же запретило ему печатать «Записки кавалериста».

Воевать вообще не комфортно, а служба в разведке требовала крепчайшего здоровья, которого у Николая Степановича отродясь не было. Более того, поэт относился с полным презрением к своим физическим немощам, и его не слишком закалённый организм всякую минуту мог стать жертвой присущей Гумилёву неудержимой отваги.

Храбрец, не тронутый пулями, частенько болел, причём так серьёзно, что его неоднократно отправляли в тыл на лечение. В мае 1916 года, по причине нездоровья, Николая Степановича поместили в Царскосельский лазарет. Диагноз – процесс в лёгких.

Режим в лазарете, очевидно, был не слишком строгий, по крайней мере, для Гумилёва, если уже через несколько дней он появился на вечере Брюсова в Тенешевском училище и там познакомился с Анной Николаевной Энгельгардт. Едва ли она всерьёз заинтересовала поэта, ибо он тут же поспешил наведаться в Слепнёво к своей семье. И всё-таки обратил внимание на эту прехорошенькую, свеженькую и наивную до глупости барышню.

После трёхдневного пребывания среди родных Николай Степанович опять возвращается в лазарет. Однако выздоровление продвигается худо, и его отправляют в Крым, в Массандровскую здравницу. Ну, а оттуда, уже поправившись, Гумилёв едет в Севастополь, где должна была в эту пору отдыхать его жена. Не застаёт. Вот здесь и припомнилась ему новая знакомая – премиленькая Анечка Энгельгардт. Припомнилось и то, что на лето она собиралась уехать в Иваново-Вознесенск. Туда поэт и поспешил. Вот когда впервые за отсутствием Анны Ахматовой её заместила и заменила другая Анна. Можно сказать, первая репетиция предстоящей в недалёком будущем женитьбы на этой другой.

Потеря драгоценной для писателя возможности печататься, конечно же, весьма и весьма огорчала Николая Степановича. Зная, что офицеры подобной дискриминации не подвергаются, Гумилёв по возвращении в Петроград начал хлопотать о допуске к экзаменам на корнета. Однако, будучи признан здоровым, вскоре получил предписание вернуться на фронт.

Уже в августе 1916 года поэт снова прибыл в Петроград и явился в Николаевское кавалеристское училище для сдачи экзамена на офицерский чин. Из 15 дисциплин, по которым ему предстояло держать испытания, более всего опасался он за артиллерию. А срезался на фортификации. С детства не везло с учением. Но чин корнета Николай Степанович всё-таки получил, хотя и несколько позднее – на фронте. Должно быть, боевые действия оказались для него наиболее удобной формой экзамена, а решительность и отвага – наиболее твёрдо усвоенными из военных дисциплин.

В эту пору война уже мало воодушевляла Гумилёва. Отсутствие порядка и анархия в войсках, бездарность командного состава. Хорошо ещё, что обретённый Николаем Степановичем чин давал возможность хотя бы на поле боя не зависеть от чьих-то нелепых приказов.

Плачевное состояние армии, её расхлябанность и разболтанность побудили корнета выхлопотать себе назначение в русский экспедиционный корпус на Солоникский фронт. Надеялся, что там будет лучше. Получил заграничный паспорт и 1500 рублей командировочных. А в редакции газеты «Русская воля» обзавёлся направлением туда же в качестве специального корреспондента с жалованием 800 франков в месяц.

15 мая 1917 года выехал из Петрограда. Проводила жена. Ввиду пересечённости Европы действующими фронтами до места назначения пришлось добираться кружным путём: через Стокгольм и Христианию, а от Бегрена до Лондона пароходом. В столице Великобритании поэт сделал небольшую остановку. Активно общался с английскими писателями, дал интервью местному журналу, обещал составить большую антологию русской поэзии для издания в Лондоне.

1-го июля прибыл в Париж, где, будучи оставлен в распоряжении генерала Зенкевича, представителя Временного правительства, месяц за месяцем дожидался отправки в корпус. После Октябрьской революции союзники решили Солоникский фронт вообще ликвидировать. Гумилёв подал рапорт о направлении его теперь уже на Персидский театр военных действий.

Во время пустопорожних ожиданий Николай Степанович познакомился с Еленой Карловной Дебюше, полуфранцуженкой, полу-русской и украсил её альбом немалым количеством стихотворений, ей посвящённых. Впоследствии они составили книгу «К синей звезде», вышедшую уже после смерти поэта. Ну а девушка, отнюдь не воспылав ответным чувством к этому неисправимому донжуану, вышла за американца и благополучно уехала в Соединённые Штаты. Гумилёв же получил командировку в Лондон, куда отбыл за ожидаемым назначением на Месопотамский фронт. Но, очевидно, и там боевые действия сворачивались. Ввиду бессмыслицы дальнейшего проживания в Европе, Николай Степанович добивается разрешения на возвращение в Россию, теперь уже Советскую, что было отнюдь не просто при наличии паспорта, выданного ещё Временным правительством.

По приезде в Петроград, не застав супруги дома, Николай Степанович позвонил её ближайшей подруге Валерии Срезневской. От неё узнал, что Анна Андреевна находится у Владимира Шилейко. Ничего не подозревая, отправился туда. Пили чай, разговаривали. Потом Ахматова пошла с мужем в меблированные комнаты «Ира». Утром, не исключено, что после весьма серьёзного разговора с выяснением отношений, Анна Андреевна ушла к Срезневским.

Когда же Николай Степанович явился за ней, провела его в отдельную комнату и сказала: «Дай мне развод». Он страшно побледнел и сказал: «Пожалуйста»… Не умолял остаться, ничего не расспрашивал даже. Спросил только: «Ты выйдешь замуж? Ты любишь?» – Анна Андреевна ответила: «Да». – Кто же он? – «Шилейко». – Николай Степанович не поверил: «Не может быть. Ты скрываешь, я не верю, что это Шилейко».

Не в меблированных ли комнатах произошло нечто разлучное? Уж не рассказал ли Гумилёв своей жене о мучавшем его отказе «Синей звезды»? Или что-то другое? Не исключено, что Ахматова, уже давно живущая без мужа и едва ли ни столь свободно, как он, решила, что их брак – фикция, равно оскорбительная для обоих, и пожелала чего-то иного, более нравственного, может быть.

Вскоре после объяснения они вместе отправились в Бежецк, где на попечении бабушки находился их сын Лёва. Во время этой поездки и позднее отношения бывших супругов продолжали оставаться дружескими. Она бывала у него на улице Ивановской в квартире Маковского, куда Николай Степанович переселился по предложению хозяина, уехавшего в Крым. Ну, а Гумилёв навещал Анну Андреевну у Срезневских.

Между тем, поэт понемногу втягивался в литературную жизнь, от которой за годы войны заметно отвык. 13-го мая 1918 года Николай Степанович принимает участие в «Вечере Петербургских поэтов», проводившемся в зале Тенешевского училища.

Именно тогда состоялось первое публичное чтение «Двенадцати» женою Блока. Выступала Любовь Дмитриевна, как обычно, под своим сценическим псевдонимом – «Басаргина». Поэма была встречена столь бурно (и аплодисментами несмолкающими, и самым разбойничьим свистом), что Александр Александрович Блок, который должен был выступать сразу после супруги, отказался от своего выхода.

И тогда, верный привычке разведчика – не уклонятся от опасности, на сцену под грохочущим шквалом зрительских эмоций вышел Гумилёв. Спокойно с хладнокровным вызовом переждал истеричные вопли толпы. Спокойно приступил к чтению стихов. И укротил, обуздал озверевшую публику настолько, что при последовавшем появлении Блока уже никто никаких демонстраций не устраивал.

За годы войны, лишившись бодрой инициативы Гумилёва, прекратил своё существование «Цех поэтов». Попытки «подмастерьев» реанимировать его были тщетны. Не хватило, что называется, тяги. И только теперь, по возвращении своего мастера, своего синдика «Цех» удалось опять запустить. И вообще просветительская жилка поэта в невежественной послеоктябрьской России оказалась весьма востребована.

Ещё недавно получавший жалование на военной службе, теперь Николай Степанович, как чуть ли ни вся творческая интеллигенция, вынужден зарабатывать на жизнь чтением лекций. Ну, а три стихотворные книги, выпущенные им в начале июля 1918 года, коммерческого успеха иметь не могли. Не то время. Да и творческий успех был скромен. Первая из них – Африканская поэма «Мик», написанная в интонациях Лермонтовского «Мцыри», страдала множеством недоделок; надуманная, сырая, скучная вещь.

Вторая книга «Костёр» интересна присутствием новых для Гумилёва патриотических мотивов и, может быть, пока ещё не очень внятных намёков на русский национальный колорит. Уступая образной роскоши «Жемчугов», тематическому разнообразию и изящной простоте «Колчана», «Костёр» оказался гораздо ближе и роднее самому автору, его судьбе, чем все предыдущие сборники. Именно в этой книге возникает пока ещё смутный призрак его уже не столь отдалённой гибели:

И умру я не на постели При нотариусе и враче, А в какой-нибудь дикой щели, Утонувшей в густом плюще.

И даже более конкретное предчувствие ведомой на заклание жертвы, осуждённой пасть под кровавою рукой пролетарской диктатуры. Поразительное, страшное ощущение поэта, прозревающего через бытовой и вселенский хаос микроскопически-ничтожную деталь – пуля для него уже отлита.

РАБОЧИЙ

Он стоит пред раскалённым горном, Невысокий старый человек. Взгляд спокойный кажется покорным От миганья красноватых век. Все товарищи его заснули, Только он один ещё не спит: Всё он занят отливаньем пули, Что меня с землёю разлучит. Кончил, и глаза повеселели.  Возвращается. Блестит луна. Дома ждёт его в большой постели Сонная и тёплая жена. Пуля, им отлитая, просвищет Над седою, вспененной Двиной, Пуля, им отлитая, отыщет Грудь мою, она пришла за мной. Упаду, смертельно затоскую, Прошлое увижу наяву, Кровь ключом захлещет на сухую, Пыльную и мятую траву. И Господь воздаст мне полной мерой За недолгий мой и горький век. Это сделал в блузе светло-серой Невысокий старый человек.

Вряд ли «Костёр» был способен восхитить, скажем, Блока. Но, получив от Гумилёва экземпляр этой книги, Александр Александрович не преминет отдариться томиком своей лирики с надписью максимально доброжелательной, разумеется, в пределах истины: «Дорогому Николаю Степановичу Гумилёву – автору «Костра», читанного не только «днём», когда я «не понимаю» стихов, но и ночью, когда понимаю. Блок. III 1919».

Почти одновременно с «Миком» и «Костром» вышел и «Фарфоровый павильон», составленный из переводов китайской и индокитайской поэзии. Работал над этими стихами поэт в пору недавней командировки «Лондон – Париж – Лондон».

5-го августа 1918 года развод Гумилёва с Ахматовой был оформлен официально. Его непосредственным катализатором могла послужить едва обозначавшаяся беременность Анны Николаевны Энгельгардт. Тем более, если щепетильный в вопросах чести Николай Степанович посчитал необходимым сообщить об этом немаловажном обстоятельстве своей всё ещё законной жене. В том же месяце Анна Андреевна вышла за Шилейко.

Ну, а Гумилёву не оставалось ничего иного, как везти свою следующую Анну – Энгельгардт на поклон к матери, проживавшей в Бежецке, т. е. неподалёку от когда-то принадлежавшего им Слепнёва. Состоялось знакомство, материнское благословение и вскоре новый брак поэта был зарегистрирован.

На зиму 1918–1919 годов поэт забирает к себе в Петроград мать, сына, молодую супругу и брата с женой. Поселяются на Ивановской – в квартире всё ещё отсутствующего Маковского. В Бежецке остаётся только сестра поэта, рано овдовевшая Александра Степановна Сверчкова с двумя детьми. Весною, не иначе, как по возвращении хозяина, Гумилёвы покидают Ивановскую и переезжают на квартиру, снятую на Преображенской улице. В апреле у молодожёнов рождается дочь Елена, названная не в память ли о «Синей звезде»?

Ещё в конце 1918 года поэт был привлечён симпатизировавшим ему Алексеем Максимовичем Горьким к сотрудничеству в издательстве «Всемирная литература», в котором и проработал вплоть до своей трагической гибели. И поручено было Николаю Степановичу руководство французским отделом. Известный педант и ревнитель стихотворной формы, Гумилёв строгостью своих требований доводил подряжающихся у него переводчиков до отчаяния. Но и себе послабления не давал.

Между тем, у Николая Степановича уже имелся опыт работы с французской поэзией. Ещё до войны была издана книга его переводческих шедевров – «Эмали и камеи» Теофиля Готье. В пору неудавшейся отправки в русский экспедиционный корпус довелось поэту плодотворно потрудиться и над переложением французских народных песен. Ну, а теперь он выполняет переводы из Бодлера, Леконта де Лиля, Эредия, Рембо. Переводит и прозу Ги де Мопассана.

Впрочем, не ограничивается французами. Так, по просьбе Блока делает перевод поэмы немецкого поэта Генриха Гейне «Атта Тролль». Находит в нём усердного популяризатора и английская поэзия: «Поэма о старом моряке» С. Кольриджа и «Баллады» Роберта Саути именно от него получают право на жизнь в русской литературе. Перевод Вавилонского эпоса «Гильгамеш» – особый случай сотрудничества двух мужей Ахматовой: поэта Гумилёва и знатока ассирийской клинописи Ши-лейко. Заметим, что выбор Анны Андреевны, сделанный между ними, их дружбе нисколько не повредил.

Николай Степанович был введён Горьким и в комиссию по «Инсценировкам истории культуры». Основная идея этого начинания – представить на сцене историю человечества. Поскольку авторам эдакой театрализованной летописи неплохо платили, для многих писателей эти инсценировки показались весьма привлекательной халтурой. Блоком, к примеру, была сочинена драма «Рамзес», Гумилёвым – «Носорог»…

Холод, голод, заботы о содержании семейства заставляли Николая Степановича быть особенно активным. И даже когда его мать с прочим выводком возвратилась в Бежецк, где было легче с питанием, Николай Степанович продолжал им помогать. Но не только хлопоты о хлебе насущном заставляли его быть деятельным и энергичным. Если благородно-щепетильная исполнительность Блока удерживала его в рамках обязательного, то темпераментная бойцовская натура Гумилёва проявлялась куда непосредственнее.

Бурная, закипающая ключом эпоха была как раз таки по его характеру. Он организовывал студии, журналы, устраивал вечера. Как-то, будучи наездом в Бежецке, сумел на свою лекцию о современном состоянии литературы в России привлечь невиданное для захолустного уездного города количество слушателей. Подвиг, достойный Остапа Бендера. Очевидно, в облике «поэта-конквистадора» присутствовали и черты дерзкой предприимчивости. Это было его время.

Кроме «Института живого слова» и студии при «Доме искусств» Гумилёв преподавал ещё и в студиях «Пролеткульта» и в «1-ой культурно-просветительской коммуне милиционеров».

Африка, дикая и невежественная, за которою он то и дело уезжал, чуть ли не за тридевять земель, оказалась прямо тут в России, в двух-трёх шагах от утончённых, просвещённых салонов, где поэт ещё совсем недавно толковал с прочими аристократами духа о прекрасном и возвышенном. И эта Африка была куда страшнее, куда опаснее. И Гумилёв принял её, как новый вызов, с бодрой отвагой неутомимого конквистадора. Принял её и Блок, но как-то иначе, по-другому – со спокойной мудрой обречённостью.

Среди писателей России, пожалуй, не было в эту пору более близких и одновременно более далёких по духу людей, чем эти два человека, два поэта – Блок и Гумилёв. Вот почему, зачастую оказываясь в одном учреждении, комиссии или на общем заседании, они постоянно и напряжённо спорили. И это не было результатом какой-либо вражды. Более того, поэты явно симпатизировали друг другу. Сталкивались идеи, олицетворяемые ими, но не в отвлечённом теоретическом контексте, а по-человечески горячо и страстно. Впрочем, во время этих словесных дуэлей все правила интеллигентской вежливости и церемонности соблюдались неукоснительно.

Гумилёв не принимал символисткой зауми, а Блока не столько раздражало это неприятие, сколько тревожила способность Николая Степановича увлекать непосвящённых – за собою на путь внешнего, ремесленного творчества, тогда как поэзия – явление сугубо духовное, тайное, непостижимое. Возражать Александру Александровичу для Гумилёва было тем более трудно, что он преклонялся перед ним и отзывался о своём противнике только в самых восторженных тонах.

Так в разговоре с В. А. Пястом Николай Степанович уверял того, что Блок – «не только величайший современный поэт, но и лучший человек, джентльмен с головы до пят». Перу Гумилёва принадлежала глубоко-уважительная статья о Блоке, помещённая в Аполлоне. Им же было прочитано четыре лекции о творчестве автора «Незнакомки», на одной из которых присутствовал сам Александр Александрович.

Вообще выступления Гумилёва на любые темы были одними из наиболее посещаемых. Слушатели неизменно влюблялись в него и не столько благодаря качеству информации, её умелой подаче, сколько обаянию и непосредственности самого лектора. При внешней торжественности и даже чопорности – внутренне поэт был и лёгок, и светел. Самая серьёзность в иные моменты становилась для него всего лишь игрой, которой он предавался искренне и самозабвенно. А занятия в литературных студиях, которыми он руководил, нередко заканчивались каким-нибудь весёлым, вполне детским развлечением вроде жмурок, причём, по его почину.

У Николая Степановича была теория, что каждый человек имеет свой характерный возраст, определяющий его личность и не зависящий от биологического. О себе он говорил, что ему навечно – тринадцать. Если верить поэту, его взросление остановилось где-то на подростковой поре – ни юноша, ни мальчик. Одни мечты, и ничего состоявшегося. Очевидно, и война была для него не более, чем игрой.

Однажды, будучи в Париже, Ахматова с удивлением увидела, как Гумилёв куда-то стремглав несётся вместе с толпой. На её вопрос – куда и зачем? – Николай Степанович ответил, что спешит и, заметив людей бегущих в нужном направлении, решил к ним присоединиться.

А вот в поэзии, может быть, именно этого мальчишества Гумилёву подчас и не доставало. Слишком уж он серьёзно и педантично относился к своему призванию. Его любимой ссылкой в литературных дискуссиях было определение поэзии, данное С.Т. Кольриджем: «Лучшие слова в лучшем порядке». Рецепт, исключающий возможность чуда и внушающий надежду подбором слов и их передвижкой достигнуть желаемого эффекта. Ремесленническая утопия. Похоже, что именно Гумилёва вкупе с Кольриджем оспаривает Ахматова: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…»

Естественно, что революция в поэзию Гумилёва не вошла. Для этого, вероятно, ему пришлось бы изрядно принизить свою стихотворную лексику, как это сделал Блок в «Двенадцати», т. е. использовать далеко не «лучшие слова». И вообще через наслоения литературного и общекультурного жизнь проникала в его творчество с большим трудом, чаще всего или на волне очередной влюблённости, или под натиском ярких экзотических впечатлений, поставляемых заморскими путешествиями. Его стихи были ещё только на подходе к поэзии обыденного, безыскусного, житейского. Частое общение с Александром Александровичем их бесконечные споры, конечно же, способствовали поэтическому дозреванию Гумилёва. Он уже начинает ощущать таинственную, сокровенную силу Слова, понимать, что это не просто глина в руках горшечника, но нечто иное, возвышенное, имеющее власть над миром.

СЛОВО

В оный день, когда над миром новым Бог склонял лицо Своё, тогда Солнце останавливали словом, Словом разрушали города. И орёл не взмахивал крылами, Звёзды жались в ужасе к луне, Если, точно розовое пламя, Слово проплывало в вышине. А для низкой жизни были числа, Как домашний, подъярёмный скот, Потому что все оттенки смысла Умное число передаёт. Патриарх седой, себе под руку Покоривший и добро и зло, Не решаясь обратиться к звуку, Тростью на песке чертил число. Но забыли мы, что осиянно Только слово средь земных тревог, И в Евангелии от Иоанна Сказано, что Слово это – Бог. Мы ему поставили пределом Скудные пределы естества. И, как пчёлы в улье опустелом, Дурно пахнут мёртвые слова.

Вчитаемся в последнюю строфу. Вот оно недовольство своими же столь недавно провозглашёнными акмеистическими рациональными уставами. Дорогого стоит.

В январе 1921 года Гумилёв избирается председателем Петроградского отдела Всероссийского Союза поэтов. Учитывая его энергию, его способность заражать окружающих своим энтузиазмом, это было многообещающе. Впрочем, аполитичность Николая Степановича не сулила ему долголетия не то что на посту начальника Петроградских поэтов, но и вообще. Набирающему силы режиму Пролетарской диктатуры предстояло об этом позаботиться.

Единственным политическим убеждением Гумилёва, всегда сторонившегося бойкой демагогии трибунных идеологов, была честность в служении России, какая бы власть ни была. Это было для него вопросом личной порядочности. Когда-то в начале русско-германской войны присягнувший на верность царю и Отечеству, Николай Степанович, очевидно, из этой самой верности и теперь продолжал считать себя монархистом. И, не принадлежа ни к каким партиям, группам, а тем более заговорам, называл себя таковым и полагал в открытости своих убеждений свою безопасность.

Для тринадцатилетнего подростка вполне разумная позиция, но не для тридцатитрёхлетнего мужчины, каковым он тогда был по своему реальному возрасту. В эпоху перехода от Гражданской войны к нэпу, от террора открытого к тайной партийной инквизиции самоопределение «монархист» при любом поступившем на поэта доносе не могло не оказаться решающей уликой.

18 мая поэт на два дня заехал в Бежецк. Повидался с матерью, сыном, ещё не зная, что – в последний раз. И забрал к себе в Петроград жену и дочь. В конце мая Николай Степанович познакомился с поэтом-моряком В.А. Павловым, человеком близким командующему морскими силами, и получил приглашение проехаться на поезде командующего до Севастополя.

Там новое знакомство – с поэтом Колбасьевым, опять-таки служившим на флоте. И уже с ним на военном корабле прибыл в Феодосию, где постарался разыскать Волошина, с которым после дуэльной истории всё ещё был в размолвке. Волошин примчался в порт уже к самому отплытью. Поэты только и успели, что пожать друг другу руки. Всего лишь. Но этим рукопожатием была покрыта нелепейшая вражда двух добрых, умных и благородных людей.

В Севастополе Гумилёв издал книжку своих стихов «Шатёр», тираж которой, естественно, прихватил с собою в Петроград. На обратном пути поезд командующего сделал продолжительную остановку в Ростове-на-Дону. Узнав из привокзальной афиши, что на местной сцене идёт его пьеса «Гондла», Николай Степанович посетил театр, познакомился с режиссёром и артистами. Надо полагать, встречей этой были удивлены и обрадованы обе стороны: и провинциальный театр, и столичная знаменитость, написавшая к этому времени шесть пьес, но отнюдь не избалованная обилием постановок и театральными успехами. На вокзал поэта провожала вся труппа.

Вскоре по возвращении в Петроград в ночь с 3 на 4 августа Николай Степанович был арестован органами ЧК. При этом полная тайна и никакой возможности не то что увидеться с арестованным, но даже узнать причину ареста. Друзья телеграфировали в Москву Горькому, надеясь на его заступничество. И Алексей Максимович «вступился». В материалах дела сохранилось его письмо к чекистам:

«По дошедшим до издательства «Всемирная литература» сведеньям сотрудник его, Николай Степанович Гумилёв, в ночь на 4-ое августа был арестован. Принимая во внимание, что означенный Гумилёв является ответственным работником в издательстве «Всемирная литература» и имеет на руках заказы, редакционная коллегия просит о скорейшем рассмотрении дела и при отсутствии инкриминируемых данных освобождения Н.С. Гумилёва от ареста».

Такое обращение можно принять скорее за попытку отгородиться от потенциального «врага народа», чем за ходатайство. Но чего просили, то и получили – дело было скоренько рассмотрено, а Николай Степанович расстрелян и похоронен в братской могиле на 60 человек. Да что там – похоронен! Свалили трупы в яму и засыпали землёй. И всё на том же острове «Голодай», где по преданию столетием прежде были зарыты тела пятерых удавленных декабристов. Политическое кладбище с исторической перспективой!

1 сентября 1921 года «Петроградская правда» сообщила постфактум: «О раскрытии в Петрограде заговора против Советской власти». Приводился список участников, и сообщалось, что они расстреляны по приговору ЧК. Среди перечисленных были профессора Петроградского университета: В. Таганцев, Н. Лазаревский, М. Тихвинский; скульптор С. Ухтомский, моряки из Кронштадта, 16 женщин…

О Гумилёве, также указанном в этом печальном перечне, говорилось, что он «активно содействовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности».

Приведённые в газете обвинения в адрес Николая Степановича были полнейшей ложью. Как показало скрупулёзное изучение Гумилёвского дела, проведённое через десятки лет, вся вина поэта заключалась в недонесении «органам Советской власти о том, что ему предлагали вступить в заговорщицкую офицерскую организацию, от участья в которой он тут же категорически отказался». А завербовать Гумилёва сделал попытку его фронтовой друг. «Предрассудки дворянской офицерской чести, – заявил на допросе Николай Степанович, – не позволили мне пойти с «доносом»». Вот и получилось, что поэт оказался между большевицким молотом и белогвардейской наковальней.

Через несколько дней после гибели Гумилёва вышла его последняя книга «Огненный столп». Первоначально он собирался её назвать строкой из Данте «Посередине странствия земного». Да, верно, почувствовал, что его 35 лет – это, увы, не середина, а конец. И подыскал другое заглавие, более всего ему необходимое при завершении жизненного пути – надёжный и верный ориентир, когда-то в древности направлявший стопы скитавшегося по пустыне племени Израильтян.

Странствием была и его жизнь, и последний свой «Шатёр» он раскинул всего за два месяца до смерти. И в «Шатре» этом, его предпоследней книге, было собрано всё благоприобретённое, что привлекало поэта и волновало его душу: Африка и ещё раз Африка, любимая его сказка с её романтикой и яркою южной красотой.

А вот в «Огненном столпе» сияло нечто уже совсем иное, лишённое всякой экзотики и потуги на красивость. Африка в этой книге даже не упоминается. Простые, глубокие и мудрые стихи. Они указывали поэту путь к ещё неведомым ему горизонтам поэзии, где обретается сила живого слова и неотделимое от него чувство истины:

ШЕСТОЕ ЧУВСТВО

Прекрасно в нас влюблённое вино И добрый хлеб, что в печь для нас садится, И женщина, которою дано, Сперва измучившись, нам насладиться. Но что нам делать с розовой зарёй Над холодеющими небесами, Где тишина и неземной покой, Что делать нам с бессмертными стихами? Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать. Мгновение бежит неудержимо, И мы ломаем руки, но опять Осуждены идти всё мимо, мимо. Как мальчик, игры позабыв свои, Следит порой за девичьим купаньем И, ничего не зная о любви, Всё ж мучится таинственным желаньем; Как некогда в разросшихся хвощах Ревела от сознания бессилья Тварь скользкая, почуя на плечах Ещё не появившиеся крылья; Так век за веком – скоро ли, Господь? — Под скальпелем природы и искусства Кричит наш дух, изнемогает плоть, Рождая орган для шестого чувства.

Мать поэта не поверила газетному сообщению, не поверила в смерть сына. Романтический ореол, окружавший Николая Степановича при жизни, внушил ей спасительную веру, что сын её, конечно же, бежал и скрылся где-нибудь в своей любимой Африке.