По утрам тепло укутывала сына — в два одеяла, сверху теплый и легкий старенький плед, его подарила Ада, — и уходила, повесив на плечо мешок с пеленками и кое-какой едой. Пятилетний Вовочка болел, сидел на кушетке толсто одетый, с завязанным горлом, и матери Ады хватало хлопот с ним одним.
Морозы упали, на солнцепеке даже слегка подтаивало, крыши обрастали сосульками, но Колесовы говорили, что это ненадолго и под самый Новый год обязательно снова ударят холода.
До Нового года оставалась неделя, но приближения его не чувствовалось. Нина вспоминала эти дни, полные счастливой суеты и хлопот, люди везли на санках елки, пахло хвоей и мандаринами, в витринах сверкали елочные украшения, и как в прошлом году шили они в общежитии бархатные маски для маскарада, а руководитель драмкружка достал им из костюмерной театра костюмы, Нина оделась Золушкой, и все говорили, что костюм ей очень идет... В ее детстве елок не было, их не устраивали, почему-то это считалось мещанством, связывалось с религиозным праздником — рождеством, а потом вдруг елки появились, 'запрет отменили, дети, радовались и говорили, что елку подарил дядя Постышев... А сейчас никто не запрещает, но людям не до ёлок — идут с усталыми озабоченными лицами, везут на санках детей в детсады, спешат к трамваям, чтобы не опоздать на работу... Да и какая радость от елки в ночном затемненном городе и скудно освещенных квартирах?
Она не представляла себе, как ищут жилье, что для этого надо делать, и сперва просто бродила по улицам, присматриваясь к домам и лицам прохожих. У нее не было часов, она не ощущала хода времени и не знала, когда надо кормить сына, инргда справлялась у прохожих и шла дальше, не понимая, куда и зачем идет. Но вот он задвигался, закряхтел, она поняла, что надо уже кормить, отыскала подъезд потеплее, села на лестничной ступеньке. Сын все кряхтел и дергался ножками, не брал грудь, она подумала, что он, наверно, мокрый, но где же его перепеленать? не здесь же, на лестнице?
Где-то на площадке открылась дверь, зашаркали шаги, и Нина подвинулась, села боком, чтобы дать пройти. Мимо нее по лестнице спустилась старая женщина с ведром, обвязанная пуховым платком. Остановилась, посмотрела на Нину темными запавшими глазами.
— Вы чего тут?.. Ждете кого?
— Ребенка зашла покормить... Ничего? Я скоро...
— Но, милая, как можно... Зайдите в комнату, — неуверенно пригласила женщина.
Нина поднялась, тяжело держась за перила.
— Спасибо. Мне бы только перепеленать...
Женщина поднялась с ведром назад, Нина за ней.
Щелкнул язычок замка, из открытой двери дохнуло жилым теплом и запахом тушеной капусты.
— Входите. — Женщина пропустила Нину вперед, оставила в коридоре ведро, потом провела ее в большую комнату, заставленную старинной мебелью.
— Располагайтесь. Хотите чаю с монпансье?
Нина понимала, что к чаю ее приглашают из
вежливости, и отказалась. Положила сына на диван,
перепеленала, стала кормить. Женщина деликатно отошла к буфету, что-то искала там в ящичках.
В комнате было хорошо, уютно, стояли резные шкафы с книгами, кресла с высокими спинками, висели картины, овальные портреты в узких рамочках. Может быть, подумала Нина, здесь живет какой-то ученый... А эта интеллигентная женщина — его жена. Или мать? Женщина возраста не имела, ей можно дать и сорок, и шестьдесят.
— Спасибо, я пойду, — наконец сказала Нина.
Ей хотелось побыть тут еще, отдохнуть в тепле,
и она ждала, что, может быть, ей предложат посидеть, но женщина молчала. Надо было согласиться выпить чаю, а теперь, конечно, уже поздно. Она еще раз поблагодарила, взяла сына, вышла в темный коридор и неожиданно для себя, осмелев, спросила:
— Не знаете ли, кто поблизости сдает комнату?
Женщина посмотрела на нее, покачала головой:
— Не знаю, милая. Всех уплотнили...
Нина извинилась и вышла, за ней, прихватив ведро, вышла и женщина. Они спускались по лестнице, женщина что-то ей говорила, к Нине долетали отдельные слова:
— Уплотнили... Вряд ли... Прописка...
Словно перешагнув запрещающий барьер, Нина теперь заходила в дворы, подъезды, иногда, набравшись) храбрости, даже стучалась в квартиры, везде ей с сочувственным вздохом отвечали одно и то же: ни комнаты, ни даже угла свободного нет.
В обед Нина возвращалась, кормила сына, стирала пеленки, наскоро съедала что-нибудь горячее и опять уходила. Выбирала улицы, где дома были побогаче и попригляднее, заходила в широкие подъезды, стучала в квартиры, где-то не открывали, там никого не было, а если и открывали, отвечали одно и то же: нет. На нее смотрели с удивлением, подозрением, чаще — с состраданием, ее уже не смущали эти взгляды, она чувствовала, как тают ее силы и тают надежды, так она бродила до самого вечера, возвращалась, вопросы .об успехах уже не пугали ее, она устало валилась на кровать, проваливалась в глубокий, как смерть, сон, а утром, пожевав хлеба и запив его несладким чаем, снова уходила, чтобы стучаться в чужие дома. Казалось, что уже так долго, много дней и месяцев бродит она по городу и стучится в дома, ей открывают, ее обдает запахом чужого жилья — жареной рыбы, несвежих постелей, угольного перегара, лекарств, — и женщины и мужчины, молодые и старые, немощные и здоровые произносят одно и то же слово: нет. Как будто ничего другого говорить они не умеют.
Что же делать? Ведь должно где-нибудь найтись место и для нас. Не может быть, чтобы человеку в жизни не нашлось места! Она бы, конечно, поехала и в район, но кто ее там устроит? Та женщина-депутат говорила, что туда направляют организованных эвакуированных. А она — «самотек».
И тут ее словно обожгло что-то. Она остановилась возле чугунной ажурной ограды, за которой сквозь голые кусты розовел кирпичный одноэтажный особнячок: и широкое крыльцо с козырьком, подпираемым двумя тонкими колоннами, тоже показалось знакомым. В детстве Нине казалось, что домик присел, опершись руками-колоннами на прикрытые подолом колени. А чердачное оконце, круглое, чуть сплюснутое с боков, Всегда напоминало рот, готовый вот-вот произнести звук «о»... Да, так и есть, это тот самый дом, где жила она в детстве, на этом крыльце часто сиде- .ла в тихие закатные часы, и скоба для чистки подошв та самая, как-то она упала прямо на эту скобу, глубоко поранила кисть руки, и сейчас заметен белый шрам...
«М. Сергиевская» — прочитала Нина название улицы, та самая, Малая Сергиевская — боже мой, тогда ,была жива мама, в доме пахло сдобными пирогами, здесь, в огромном коридоре, Нина возила в перевернутой табуретке маленького Никитку, а Лина раздувала самовар и пела про казака, который скакал через долину... Вечером приходил отец, от него знакомо пахло табаком и кожей портупеи, он колол Нину небритыми щеками, целовал и называл червонной кралечкой...
Нина обошла дом,' посмотрела на окна, задернутые чужими занавесками, вернулась, поднялась на крыльцо. Тот же самый звонок-вертушка, над ним выпуклые буквы «Прошу звонить» — говорили, что до революции тут жил зубной врач, — вертушка давно не работала, рядом вделана скромная кнопка, и Нина, дрожа от волнения, позвонила. Она сама не понимала, зачем звонит, что ей нужно в этом чужом доме, что она скажет, когда откроют дверь, но звонила, а потом стала стучать, но никто не открывал. Она спустилась на деревянное крыльцо, прижала к себе сына и сидела так, думала: и зачем только судьба привела ее, бездомную, к этому порогу? Нет ничего больнее, чем в горести вспоминать о давно ушедшем счастье.
Она поднялась и пошла по улице, постояла возле своей школы — теперь тут надстроен второй этаж, — вспомнила Иру Дрягину и Лиду Лаврентьеву, по- школьному Лавро, обе жили тут, Лавро, конечно, нет, она учится в Ленинграде, а Ира должна быть в Саратове, вот бы разыскать ее...
Домой вернулась к вечеру, и на этот раз Михаил Михайлович не спрашивал об успехах и вообще не говорил с нею, молча ходил из угла в угол, Нина вспомнила, как утром он потирал бока, постанывая, и все время ощупывал тощий матрасик на сундучке и как Вера сказала:
— Папа, ложись на кровати, а я буду на сундуке, мне ведь легче.
— Ну как же, ты ведь женщина, — ответил он и Посмотрел на" Нину, — Потерплю, будет же когда-нибудь этому конец...
Нине есть не хотелось, Ада подала ей очищенную морковку, Нина откусила раз-другой и оставила на стсц1е, пошла спать, а утром никак не хотела подниматься, от усталости болело в ней все, и тело было слабым. Но пришлось встать, кормить сына и вновь идти искать жилье — ни о чем другом она думать не могла.
Ей все равно было, куда идти — по этой улице или по другой, вправо или влево, — снег мягко проседал
под ботиками, было тихо, безветренно, она остановилась на углу, размышляя, идти ли дальше или свергнуть за угол. Неподалеку стояла женщина,' приткнув к ногам две большие сумки, одна была с углем, из другой выпирали говяжьи ребра с розовыми следами мяса — как видно, женщина отдыхала. Нина подошла к ней.
— Не знаете, не сдается ли где комната?
Женщина посмотрела на нее, заправила под платок выбившиеся пряди.
— Какие теперь комнаты? Хоть бы угол, и то навряд ли...
Опять посмотрела на Нину, на ее руки, державшие ребенка...
— Ты его дыбки держи, будет легче. — Женщина подошла, показала, как надо взять «дыбки», голова сына оказалась у плеча Нины, так и в самом деле стало легче. — В жактовских домах искать бесполезно, ты в частном секторе поищи...
Она объяснила, как добраться в «частный сектор»: трамваем до Привалова моста, перейти через Глебу- чев Овраг, там пойдут улицы Кирпичная и Горная — сплошь частные дома.
Нина, когда жила здесь, и не слыщала, что есть в городе какой-то, Глебучев Овраг, Привалов мост... Да и не надеялась уже ни на что: нет, не принимает ее этот город, не хочет принять, но ведь все равно куда-то идти надо, и она пошла к остановке.
Время растянулось до бесконечности, ей казалось; что целую жизнь назад приехала она сюда и с тех пор все ищет и не может найти себе пристанище.
Доехала до улицы Октябрьской, "узкой, выложенной булыжником. Улица спускалась к длинному насыпному мосту. За мостом виднелись круто взбегающие на гору улицы, по ним были рассыпаны одноэтажные домики с железными крышами и резными наличниками — наверно, это и был «частный сектор».
Нина пошла на мост, по обе стороны его круто шли вниз деревянные лестницы в широкую балку, там лепились низенькие ветхие дома с крошечными дворами.
На голом мосту было ветрено, и Нина спустилась по лестнице, поискала глазами, где бы сесть, — Витюшка давно уже крякал, хотел есть. Обошла забор из досок, серых от старости, села на лавочку у раскрытой, полузаметенной снегом калитки. Здесь ветер не чувствовался, и она сидела, прикрыв грудь и голову ребенка концом одеяла и пледа, по очереди поднимала и держала на весу уставшие и замерзшие ноги. Витюшка сосал, приятно облегчая грудь, ее клонило в сон, и временами сознание как бы выключалось, она падэла куда-то, вздрогнув, просыпалась и опять на мгновенье забывалась, успела даже увидеть странный бессмысленный сон: старая цыганка протягивала ей ребенка и говорила низким голосом: «Ты чего тут?..»
— Ты чего тут?
Нина разлепила веки, перед ней стояла женщина в платке и ватнике, держала ведра с водой.
— Ты чего это тут, на морозе? И дитенка и грудь у застудишь.
— Я сейчас... Немножко осталось... — Нина боялась, что ее прогонят и она не успеет докормит сына.
— Айда в дом, у меня топлено! — Женщина с ведрами вошла в калитку, обернулась к Нине. — Давай, а то у меня руки к дужкам примерзают.
В сенях женщина поставила ведра на скамейку, прикрыла фанерными кружками, открыла дверь:
— Скорей, не то выстудишь!
Нина вошла, силясь стряхнуть с себя все еще одолевающую сонную одурь. В локтях она ощущала слабость, боялась, что уронит ребенка, огляделась, поискала, куда б его положить.
— Сюда клади! — Женщина показала на кровать. — Да разверни, а то упреет.
Жарко, до красного раскала, горела плита, на ней посапывал алюминиевый чайник, тонкая перегородка без двери отделяла другую комнату, вместо двери висела пестрая ситцевая занавеска.
Женщина разделась, распустила платок, отряхнула с ног валенки, осталась в стеганой жилетке и белых шерстяных носках. Нина увидела, что она совсем еще нестарая.
— Ты как сюда забрела? Вижу, что нездешняя... Ай в гости к кому шла?
— Нет. Жилье искала.
— Нашла?
— Нет. Никто не пускает.
Женщина остро посмотрела на нее и опять задвигалась, засуетилась, добавила в печь пару поленьев — -они были свалены тут «же, на притопочном листе, поставила на плиту кастрюлю; Поглядела на ноги Нины.
— Больно уж лапти твои не по погоде.
Нина поджала ноги, чтоб их не было видно. Она смотрела на сына, на его тельце, стянутом пеленками, отпечатались рубцы, и сейчас он лежал, освобожден1 ный от пут, двигал ручонками и таращил глаза.
— Тебя звать-то как? 5
— Нина.
— А меня Евгения Ивановна, можешь теткой Женей— Она подошла к кровати. — Да он у тебя совсем еще махонький! Ишь разомлел...
Витюшка в тепле' разрумянился и выглядел в голубом чепчике и белой распашонке, сшитой Адой из наволочки, чистеньким, хорошеньким. А они его не полюбили, подумала Нина. Ну и пусть... Очень хотелось упасть прямо вот тут, на эту кровать, и уснуть. Но это была чужая кровать и чужой дом, а ей надо идти, искать квартиру. Вот отдохну немного и пойду...
— Ты скидай пальто и свои модные лапти, счас каши поедим, у меня и масло есть конопляное.
Евгения Ивановна двигалась от плиты к столу и все что-то говорила, до Нины доходили отдельные слова — «обещалась», «грибной», «волглый»... Что такое «волглый»? — подумала Нина.
— Ты откуда же будешь?
— Из Москвы.
Евгения Ивановна подошла, заглянула ей в лицо:
— Из самой-самой Москвы? — Она села у стола на скрипучий фанерный стул, сложила на столе темные, все в трещинах руки и заговорила про «вакуиро- ванных» — страсть, сколько их понаехало в Саратов,
у них, на бывшем «шарикоподшипнике», даже в красном уголке живут..,' .
— Шарикоподшипник — это что, завод?
— Ну да, только нынче, сама понимаешь, он уже не подшипниковый...
И 'снова она заговорила про эвакуированных, и у них в Глебучевом Овраге они есть, хотя тут больше домов аварийных, но куда ж денешься? Вот и этот ее домик от свекрови остался, он насыпной, сейчас таких и не строят, до войны их уже расселять собирались, а овраг засыпать, ну а теперь не до того...
Она рассказывала и все выхватывала из темных стриженых волос круглую гребенку, часто-часто скребла голову и возвращала на место — видно, это у нее была привычка.
— Как это — насыпной? — спросила Нина,
— Меж досок шлаку насыпали для тепла, вот и насыпной. ,
Звякнуло в сенях, потом открылась дверь, через порог перевалилась низенькая, толсто укутанная старуха.
— А, Политивна, заходи, — сказала Евгения Иванова. — А у меня, вишь, гости...
— Гость в дом, бог в дом, — тонким голосом отозвалась старушка и принялась разматывать с себя платки. — А я тебе узюму к чаю принесла, давеча в церкви добрые люди за-ради рождества подали...
Евгения Ивановна подхватилась, подбежала к плите, стала раскладывать по мискам кашу.
— Нам, Политивна, что рождество, что пасха — один черт, жрать нечего.
Болтай! Рядом со святым праздником черта поминаешь.
Нина есть не хотела, каша странно пахла, она сидела за столом, проваливаясь в короткую дрему, но сразу просыпалась, вспоминала: надо идти. Все казалось ей странным, нереальным, время кусками проваливалось куда-то, только что сидела тут и смеялась румяная старушка, со странным то ли именем, то ли отчеством, а сейчас ее уже нет, и со стола убрано, а сама она сидит разутая, в .теплых полосатых носках, пьет чай, заедает изюмом... Окно занавешено одеялом, а под потолком часто гаснет и желто вспыхивает голая без абажура лампочка... Комната сократилась, вроде съежилась, в углах скопились тени...
— Электричество, — выговорила Нина, с трудом ворочая толстый неповоротливым языком.
— Горе это, а не электричество, — вздохнула Евгения Ивановна, вытирая клеенку. — По неделям не бывает, а лампа керосин жрет — не напасешься, все больше с фитильком сижу...,
— Пойду, пора. — Нина двинула стулом, пытаясь встать. У нее закружилась голова.
— Куда пойдешь? Темно уже и дитенка не донесешь, видать, захворала ты, девка. Иди-ка спать, утро вечера мудренее...
— А кормить, — опять трудно выговорила Нина
— Ты ж его только что, перед чаем, кормила... Я уж упеленала его, он спит себе.
Евгения Ивановна повела ее за занавеску, там
оказалась совсем маленькая комнатка. Когда же я его кормила? — пыталась вспомнить Нина и не могла.
— Беспокоиться-то о тебе, видать, некому?
Некому, подумала она. Разве вот Ада...
Она легла на .узкую железную кровать, ее охватило ознобом, затрясло всю; клацая зубами, пыталась что-то сказать об Аде, но не могла. Наверно, я умираю, решила она и не испугалась.