На перроне было холодно, опять сыпалась крупка, она прошлась притопывая, подышала на руки. Потом вернулась, спросила у проводника, долго ли простоим.
— Это неизвестно. Может, час, а может, день.
Кончались продукты, ей хотелось хоть чего-нибудь
купить, но на станции ничего не продавали, а отлучиться она боялась.
Пожилой проводник посмотрел на ее живот:
— Час верняк простоим, видишь, на запаску загнали.
И она решилась добраться до вокзала, для этого пришлось ей перелезть через три товарных состава, но Нина уже приспособилась к этому.
Вокзал был забит людьми, сидели на чемоданах, узлах и просто на полу, разложив снедь, завтракали. Плакали дети, усталые женщины суетились возле них, успокаивали! одна кормила грудью ребенка, уставясь перед собой тоскующими покорными глазами. В зале ожидания на фанерных жестких диванчиках спали люди, милиционер прохаживался между рядами, будил спящих, говорил: «Не положено». Нину это удивило: почему не положено спать?
Она вышла на привокзальную площадь, густо усеянную пестрыми пятнами пальто, шубок, узлов; здесь тоже сидели и лежали люди целыми семьями, некоторым посчастливилось занять скамейки, другие устроились прямо на асфальте, расстелив одеяло, плащи, газеты... В этой гуще людей, в этой безнадежности она почувствовала себя почти счастливой — все же я еду, знаю куда и к кому, а всех этих людей война гонит в неизвестное, и сколько им тут еще сидеть, они и сами не знают.
Вдруг закричала старая женщина, ее обокрали, возле нее стояли двое мальчиков и тоже плакали, милиционер что-то сердито говорил ей, держал за руку, а она вырывалась и кричала: «Я не хочу жить! Я не хочу жить!» У Нины подступили слезы — как же она теперь с детьми без денег, неужели ничем нельзя помочь? Есть такой простой обычай — с шапкой по кругу, и когда до войны в институтах ввели плату за обучение, они у себя в Бауманском применяли его, кидали кто сколько мог. Так внесли за Сережку Самоукина, он был сиротой, а тетка помогать ему не могла, и он уже собирался отчисляться. А тут рядом сотни и сотни людей, если бы каждый дал хотя бы по рублю... Но все вокруг сочувственно смотрели на кричащую женщину и никто не сдвинулся с места.
Нина позвала мальчика постарше, порылась в сумочке, вытащила сотенную бумажку, сунула ему в руку:
— Отдай бабушке... — И быстро пошла, чтобы не видеть его заплаканного лица и костлявого кулачка, зажавшего деньги. У нее еще оставалось из тех денег, что дал отец, пятьсот рублей — ничего, до Ташкента хватит, а там Людмила Карловна, не пропаду.
У какой-то женщины из местных она спросила, далеко ли базар. Оказалось, если ехать трамваем, одна остановка, но Нина не стала ждать трамвая, она соскучилась по движению, по ходьбе, пошла пешком. Надо что-нибудь купить, вот бы попалось сало, но на это надежды не было, и вдруг у нее мелькнула мысль: а что, если там, на базаре, она увидит Льва Михайловича! Ведь он остался, чтобы раздобыть продукты, а где же, кроме базара, их теперь раздобудешь? Они вместе накупят всего и вернутся к поезду! И не надо ей никаких капитанов и никаких других попутчиков, еда будет спать только половину ночи, а потом заставит лечь его, а сама сядет у него в ногах, как он сидел целых пять ночей! И в Ташкенте, если он не найдет племянницу, она уговорит мачеху взять его к себе, а если та не согласится, она заберет брата Никитку и они поселятся где-нибудь на квартире вместе со Львом Михайловичем — ничего, не пропадем!
Рынок был совсем пустой, по голым деревянным прилавкам скакали воробьи, выклевывая что-то из щелей, и только под навесом стояли три толсто одетые тетки, притопывая ногами в валенках, перед одной возвышалось эмалированное ведро с мочеными яблоками, другая торговала картошкой, разложенной кучками, третья продавала семечки.
Льва Михайловича тут, конечно, не было.
Она купила два стакана семечек и десяток яблок, поискала в сумочке, во что бы их взять, хозяйка яблок достала газетный лист, оторвала половину, скрутила кулек, сложила в него яблоки. Нина тут же, у прилавка, с жадностью съела одно, чувствуя, как блаженно заполняется рот остро-сладким соком, а женщины жалостливо смотрели на нее, покачивали головами:
— Господи, сущее дите... В этакую круговерть с ребенком...
Нина боялась, что сейчас начнутся расспросы, она, этого не любила и быстро пошла, все еще оглядываясь, но уже без всякой надежды увидеть Льва Михайловича.
Вдруг услышала перестук колес и испугалась, что это уводит ее поезд, прибавила шагу и уже почти бежала, но еще издали увидела, что те, ближние, составы все еще стоят, а значит, и ее поезд на месте.
Той старухи с детьми на привокзальной площади уже не было, наверно, ее куда-то отвели, в какое-нибудь учреждение, где помогут — ей хотелось так думать, так было спокойнее: верить в незыблемую справедливость мира.
Она бродила по перрону, щелкая семечки, собирая шелуху в кулак, обошла обшарпанное одноэтажное здание вокзала, его стены были оклеены бумажками-объявлениями, писанными разными почерками, разными чернилами, чаще — химическим карандашом, приклеенными хлебным мякишем, клеем, смолой и еще бог знает чем. «Разыскиваю семью Клименковых из Витебска, знающих прошу сообщить по адресу...» «Кто знает местопребывание моего отца Сергеева Николая Сергеевича, прошу известить...» Десятки бумажек, а сверху — прямо, по стене углем: «Валя, мамы в Пензе нет, еду дальше. Лида».
Все это было знакомо и привычно, на каждой станции Нина читала такие объявления, похожие на крики отчаяния, но всякий раз сердце сжималось от боли и жалости, особенно тогда, когда читала о потерянных детях. Одно она даже списала себе на всякий случай — крупно и густо написанное красным карандашом, начиналось оно словом «Умоляю!», а дальше шло: «Разыскиваю Зою Минаеву трех лет из разбомбленного эшелона, по сведениям, она жива, прошу сообщить...» Нина думала: вдруг ей посчастливится узнать о девочке?
Читая такие объявления, она представляла себе колесящих по стране, идущих пешком, мечущихся по городам, скитающихся по дорогам людей, разыскивающих близких, — родную каплю в человеческом океане, — и думала, что не только смертями страшна война, она страшна и разлуками!
Она снова — в обратном порядке — перелезла через два состава, с трудом придерживая размокший газетный пакет, вернулась в купе. Оделила всех яблоками, вышло по одному, а мальчику два, но его мать одно вернула Нине, сказала строго:
— Так нельзя. Вы тратите деньги, а дорога большая, и неизвестно, что нас ждет. Так нельзя.
Нина не стала спорить, съела лишнее яблоко и уже хотела скомкать размокший газетный лист, но глаз зацепился за что-то знакомое, она, держа обрывок на весу, пробежала взглядом и вдруг наткнулась на свою фамилию — вернее, на фамилию отца: Нечаева Василия Семеновича. Это был Указ о присвоении генеральского звания. Сперва она подумала, что тут совпадение, — но нет, не может же быть второго генерал-майора артиллерии Нечаева Василия Семеновича. Газетный обрывок дрожал в ее руках, она быстро посмотрела на всех в купе и опять на газету — надо же, сохранилась довоенная газета, и именно из этого клочка ей сделали кулек, прямо как в сказке! Ее просто подмывало рассказать о таком чуде попутчикам, но она увидела, как измучены эти женщины, какое терпеливое горе на их лицах, и ничего не сказала. Сложила газету, спрятала в сумочку, легла, укрылась пальто. Отвернулась к перегородке, уткнулась в шапочку, слабо пахнувшую духами. Вспомнила, как в сороковом году приехал отец из Орла, зашел к ним в общежитие в новенькой генеральской форме с красными лампасами — эту форму тогда только что ввели — и повел их обедать. Студенты, говорил он, всегда хотят есть, не от голода, а от аппетита, и, приезжая, он всякий раз спешил накормить их, прихватывал с собой ее подружек. Машину он отпустил, они отправились пешком, и Виктор шел с ними — на правах жениха. Они шли и постепенно обрастали мальчишками, мальчишки затеяли спор насчет знаков различия, а один забежал вперед, да так и шел, пятясь задом, разглядывая звезды на бархатных петлицах. Отец смущенно остановился, спрятался в какой-то подъезд и послал Виктора за такси... Сейчас Нина вспоминала всех, с кем разлучила ее война: отца, Виктора, Марусю, мальчишек с ее курса... Неужели это не во сне — забитые вокзалы, плачущие женщины, пустые базары, и я куда-то еду... В незнакомый, чужой Ташкент: Зачем? Зачем?