Весть об освобождение Сталинграда не была неожиданной — в сводках Совинформбюро говорилось об окружении огромной группировки противника, воздушные налеты на Саратов становились все реже, а вскоре и вовсе прекратились. Вечерами в домах светились окна, все это обещало близкую победу под Сталинградом, и все ее ждали, и все-таки, когда Нина- услышала торжественный, отливающий медью голос Левитана, у нее от радости похолодела кожа.
После победы под Москвой освобождение Сталинграда стало для нее вторым личным счастливым событием этой горькой войны; почему-то ей казалось, что там Никита, ведь писал же он: «нахожусь недалеко от тебя»... Кроме того, ночи в Саратове стали спокойными — укладывая Витюшку, она уже не подсовывала под платок ему ватные подушечки.
Город словно бы расцвел ликованием; на улицах, в трамваях и в магазинах только и разговору, что о Сталинграде: кто-то слышал, что вот-вот на улицах восстановят нормальное освещение, вечерами опять будут светить фонари; кто-то «доподлинно знал», что прибавят хлебный паек и что весной, в крайнем случае летом, войне придет конец. Слухам этим, в которых нетерпеливое желание выдавалось за действительность, конечно же, мало кто верил, но их и не опровергали, Нина замечала, как светлели лица людей, как каждому хотелось продлить радость, и кто-то обязательно мечтательно вздыхал: «Хорошо бы, если б к лету...»
Еще с прошлой весны по эту сторону от Привалова моста отключили свет — большие и сильные паводковые воды повалили тогда столб, получилось короткое замыкание, — Нина несколько раз писала в исполком, но безрезультатно. А теперь вот пришли электрики, все наладили, после долгого перерыва в домике Евгении Ивановны зажглась лампочка, и хотя часто вечерами она горела вполнакала, Евгения Ивановна говорила:
— Ну, вот и мы не хуже людей, со светом теперь...
Нина и это событие прикладывала к освобождению Сталинграда — вот, напряжение спало, теперь и сюда дошли руки, — хотя, может быть, тут было простое совпадение.
При электрическом свете еще лучше, чем днем, стало заметно, как закоптилось тут все, в запущенных углах покачивалась паутина, на низком потолке темнели кружочки сажи, как будто топили «по-черному», и Евгения Ивановна говорила:
— Ничего, Весной все выскоблим и вымоем, а плиту побелим,..
Она словно просыпалась от долгого сна, как прежде, стала подвижной, хлопотливой — то ли смерть Ипполитовны так подействовала на нее, то ли весть о Сталинграде и слухи о близкой победе...
И на работе у Нины только и разговору было, что о Сталинграде. Но здесь говорили об этом строже, трезвее. Тетка Ф,иры, работавшая в госпитале, рассказывала: привезли большую партию раненных под Сталинградом, там, говорят, ни одного дома целого не осталось, сплошные руины, люди живут в уцелевших подвалах и вырытых землянках. Замполит называл цифры немецких потерь в живой силе и технике и колоссальное число пленных. Но он не пророчил скорой победы — предстоит, говорил он, освободить занятую врагом советскую землю и идти дальше, чтобы добить фашизм в его логове. Этим словам было больше веры, чем слухам о скорой победе.
Нина видела потом «сталинградских» пленных в кинохронике. У нее был свободный «донорский» день, она сдала кровь и пошла в кино. Ее тогда поразил вид этих обреченно шагающих людей, закутанных в кашне и женские платки, а у одного ноги вдеты не то в странные лапти, не то в небольшие, сплетенные из прутьев корзины, он тяжело переставлял их, загнанно и удивленно озирался, словно долго и сладко спал, а теперь вот проснулся и увидел себя посреди заснеженного поля.
Ей было жаль этих истощенных, обмороженных и совсем не страшных сейчас людей, которые были чьи- ми-то братьями, отцами и сыновьями; она стыдилась этого своего чувства, потому что знала: прежде чем стать такими, они убивали, жгли, грабили — и пыталась разбудить в себе ненависть, но не могла, ведь она не видела, как вот этот, с корзинками на ногах, раньше убивал и грабил... И молчала, скрывала это постыдное чувство жалости к врагу.
Потом еще раз ходила смотреть этот киносборник о Сталинградской битве, была у нее такая сумасшедшая надежда: а вдруг увижу Никитку? Он писал ей довольно часто, письма были неизменно бодрыми, а в последнем содержалась обида на нее — зачем сообщила отцу его адрес, теперь вот отец собирается забрать его к себе. «Посадит где-нибудь писарем при штабе или водовозом при кухне, а я воевать хочу! Не знал я, что ты такая же ябеда, как все девчонки». Нина улыбнулась, читая его письмо, «ябеда» было с детства любимым словечком Никитки.
На почтамте она получала письма от мужа, они по-прежнему были сдержанными и прохладными, то ли он тоже обижался на нее, то ли чего-то недоговаривал, за бесстрастными фразами что-то стояло, она не могла понять что, уставала разгадывать эти письма-ребусы, с нее хватало и информации: жив, здоров, пока не на фронте. Разве такими должны быть письма любящих, насильно разлученных войной?
Евгения Ивановна доставала свои старые треугольнички от мужа, просила Нину еще и еще прочитать их вслух. Говорила:
— Вот ты читаешь, а я мечтаю, что нынче его получила. Знаю, что обман, а все легче...
Конечно, в этих письмах не было горячих, исступленных слов, они писались женщине, с которой лрожи-
та целая жизнь, но все дышало в них заботой и нежностью. «Ты, мать, береги себя, без тебя нам дом пустой...» «Если обидел когда, зла не держи, приеду — до земли поклонюсь». «Во сне все вижу тебя в голубом платье с цветочками, помнишь его?» Евгения Ивановна слушала и плакала, а Нина думала, что. вот человека уже нет, а слова его остались жить и не умрут, пока жива эта женщина. А слова живого Виктора приходили уже неживыми, она не могла бы их никому показать, и выросший сын ничего бы в них не понял. Он так и не отозвался на то письмо, когда в ней вновь вдруг вспыхнула к нему нежность, и теперь опять все погасло, она коротко сообщала о себе — «работаю чертежницей» — и о сыне — «еще два зуба прорезались», ее уже не обижало, что он не шлет ни аттестата, ни денег.
Деньги присылал отец, с зарплатой и донорскими получалось не так уж мало, во всяком случае, они выкручивались, Нина даже по совету Евгении Ивановны пробовала откладывать на свой отъезд в Москву, но однажды увидела, как Евгения Ивановна, орудуя цыганской иглой, опять подшивает вконец прохудившиеся валенки, и поехала на толкучку, купила новехонькие черные чесанки с блестящими галошами, привезла Евгении Ивановне. Та, конечно, подняла крик:
— Ах, Феёна недоёна, чего наделала! Какие деньги убухала! А на что в Москву свою поедешь, как вызовут? Вези назад, продавай, я и глядеть-то на них не хочу!
А Нина думала о том, как трудно будет ей расставаться с этой женщиной, как привыкли и сроднились они друг с другом.
— Теть Жень, а давайте и вас в Москву заберу?
— А чего, и поеду! Хоть поругаться будет с кем, больно уж ты поперечная... Только мужик-то твой захочет ли меня, скажет, нахлебницу привезла.
Нина с удивлением поняла, что и не пыталась вписать Виктора в свою жизнь. В мечтах о будущем она видела себя, и Витюшку, и Евгению Ивановну, и даже стосвечовые лампочки, а его не видела — ему там не находилось места — почему? Может, это судьба знак подает, что не придется им быть вместе?.. Он может уйти, полюбить другую или... нет, только не это! Его не убьют, пусть лучше полюбит другую...
— Нет, Нетелюшка, спасибо за ласку, а куда я от своего дома... Кончится война, вернется из плена Колюшка, а дома-то нету.
. — Напишет вам, вы и приедете назад.
— Куда?.. Вон Политивна померла, на другой день дом растащили, и мой растащат... Нет, это я пошутила, что поеду, буду ждать. Не верю, что Колюшка погиб, чтоб двое из одного дома — против справедливости...
Разве у войны есть справедливость? — подумала Нина. Но и она очень хотела, чтобы сын Евгении Ивановны вернулся.
Ладно, заживем вдвоем с Витюшкой... У нас будут светлые чистые комнаты, в вазах — цветы, красивая одежда и много еды... И Витюшка забудет голод, отвыкнет мусолить корочки хлеба, куплю ему синий бархатный костюмчик и лакированные туфельки, как у Бори, для которого нет войны. А тогда ни для кого не будет войны, и все будут счастливы.