Она уложила сына, задернула занавеску и хотела включить свет, но Виктор тихо сказал:

   — Не надо.

   Она пошла к нему, он за руку притянул ее к себе.

   — Моя маленькая... Беленькая...

   Она все время помнила, что послезавтра ему уезжать, но ее тело не отзывалось на ласку, только тлела в ней тихая нежность, и опять она вспомнила, что ведь это их единственная ночь, а завтра, наверно, уже придет тетя Женя, а потом он уедет...

   Он стал целовать ее шею, худенькие плечи, она слышала его жаркий шепот, но шепот этот не зажигал ее — может быть, огонек потух в ней навсегда. Было очень тихо, только звонко тикали ходики да шуршало в стенах, и вдруг он сказал:

   — Я отвык от тебя, я боюсь тебя сейчас...

   И оттого, что в этот миг они чувствовали одинаково, в ней вспыхнула радость, захотелось сказать: мне ничего не надо, только сидеть вот так рядом и молчать... Он стал спрашивать про Ташкент и как же добиралась она из Аксая с ребенком и как жила тут, а она прижала свою ладонь к его губам — не надо, сейчас не надо... Многое хотелось рассказать ему, но для этого не настало время; об этом надо — потом, когда все пройдет и отболит.

   Конечно, пройдет. Но отболит ли?

   Он сжал ее локоть:

   — Включи свет!

   — Зачем?

   — Включи свет! — непривычным, властным голосом сказал он, и она встала, пошла к выключателю. Вспыхнула под потолком лампочка в бумажном абажуре. Виктор взял ее руку, повернул сгибом к свету, повел пальцами по мелким шрамикам, там был один, еще совсем недавний...

   — Зачем?.. Ты-то зачем?..

   — Ну, многие стали донорами...

   Он сжал голову руками:

   — Только не говори, что хотела спасать чьи-то жизни!.. Тебе самой сейчас нужен донор, тебя саму надо спасать!

   — Не кричи, разбудишь... — Она вздохнула. — Сперва я спасала нашего сына, а уж потом раненых... — У меня есть письмо от одного бойца, его спасла моя кровь, и он назвал меня сестренкой... Хоть что-то делаю для фронта.

   Он посмотрел на нее, в его глазах было что-то беззащитное, он опять схватил ее руку, стал целовать маленькие белые рубцы, она обняла его голову, чувствуя, как душит ее счастье.

   — Родной мой, я люблю тебя... Навсегда люблю тебя...

   Больно заныло в ней все, она и не знала, что может быть так больно от счастья — вот они, главные слова, сильнее их ничего нет!

   — Я навсегда люблю тебя!.

   Он взял ее на руки, маленькую, легкую, прижал к себе, горячий шепот ожег ей шею, она потянулась к выключателю, повернула его...

   Они лежали потом, Виктор курил и смотрел в низкий потолок, она снизу видела его остывающее озабоченное лицо, из нее все еще рвались слова: «Я люблю тебя, я люблю тебя!..» Но по его лицу и молчанию она понимала, что время этих самых простых и самых главных слов миновало. Сейчас она стыдилась своего некрасивого от худобы тела; когда он обнимал ее, она чувствовала свои выпирающие ребра, торчащие кости таза, пустоту маленьких тряпичных грудей — наверно, ему было плохо со мной, — и сейчас ей хотелось кричать: «Я не виновата! Я не виновата!» Что-то разъединило их, она не могла понять что, может, он думает сейчас о других женщинах, пышнотелых, хорошо одетых, и она мучительно ревновала его к этим неведомым женщинам и к другим, которых он еще встретит, уж лучше бы он не видел их, лучше бы ослеп — господи, что со мной, зачем я пожелала ему такое, вдруг подслушает судьба! Нет, пусть остается таким же красивым и здоровым, ей хотелось сказать, что она будет ждать его хоть сто лет и, если его ранят, все равно будет любить — даже если он станет калекой...

   — Здесь жить нельзя, — вдруг услышала она его сухой, хрипловатый, голос. — Вы пропадете тут.

   Она потерлась щекой о его плечо. Подумала: нет, теперь мы не пропадем.

   — Все-таки скажи: почему ты ушла тогда от моих? Ведь ты приехала к ним... Как раз в день похорон моей матери. Видишь, я все знаю. Почему же ушла?

   — Да, я ехала к ним, но... Оказалось, что вторая комната занята, и я не хотела стеснять.

   Поверил он или нет—она не знала, но ей было досадно, что опять он завел разговор об этом, разве об этом надо сейчас?..

   — Я не могу оставить вас здесь, завтра же перевезу к моим... сейчас надо быть всем вместе, в куче, недаром же говорят, что свой своему поневоле друг!

   Она вспомнила, что эту же поговорку повторял его отец. Как знать, кто теперь свой, а кто чужой?

   — Скажи, вы поедете через Москву?

 — Нет, мы стоим севернее. А почему ты спросила?

   Ну вот, подумала она, я так и знала: надежды не сбываются... либо сбываются тогда, когда уже устанешь надеяться.

   — Ты хотела, чтоб я зашел в институт, да? И попросил, чтоб тебе выслали вызов, да?

   — Н-нет. Я уже написала туда сама. Теперь я все могу сама.

   Он повернулся на бок, чтобы видеть ее лицо.

   — Ты сильно изменилась.

   Она усмехнулась: еще бы! Когда меняется жизнь, меняется и человек, иначе ему не выстоять.

   — Мы перегородим шкафами комнату, и ты никого не будешь стеснять, — вернулся он к началу разговора. — Ну, согласись хотя бы ради меня... Я там буду спокоен.

   Ах, как хотелось ей согласиться — ради него! Но она представила, как будет жить среди них, разговаривать с ними... И потом — тетя Женя. Главное — тетя Женя.

— Знаешь, я встретила тут подругу, наши отцы вместе учились в Академии. У них — двухэтажный дом и много комнат, она звала меня к себе. Но я не могла и не могу бросить тетю Женю.

   Он рывком поднялся, сел на кровати.

   — При чем тут какая-то тетя Женя! Она чужой человек! Ну, спасибо ей, конечно, поблагодари ее, я тебе оставлю деньги, дай ей или купи что-нибудь, но ведь не будешь же ты вечно при ней! Ведь когда-то уедешь в Москву!.. И я не вижу никакой логики!

   Она поморщилась: какая там логика? Тетя Женя — не чужой человек, и от доброты деньгами не откупиться — как он не понимает? Она подумала: слишком долгой была их разлука, не по времени долгой, а по жизни, и жизнь по-разному обошлась с ними и о многом по-разному заставила судить. Наверно, он не виноват. Но и я не виновата.

   Она погладила его руку, поцеловала. Сказала тихо:

   — Не будем об этом, Витя.

   Он лег на спину, заложил за голову руки.

   — Тогда, я завтра понесу к моим Витьку. Пусть хотя бы посмотрят на него.

   Он не спросил, можно ли. «Понесу». И она впервые осознала, что ведь сын принадлежит не только ей. Он может взять сына, нести, куда захочет, и распорядиться, как захочет. Но в этом нет справедливости! Он не валялся с сыном по больничным койкам, не слышал голодного крика, не сдавал кровь, чтобы было чем накормить его...

   — Только к обеду верни в ясли, там дают витамины и рыбий жир.

   Она задремала на его плече, но вдруг вспомнила, что послезавтра... нет, уже завтра он уезжает, это ворвалось в сон, и больше она не уснула. Было жаль эти последние часы терять во сне, и ее обидело, как сразу и спокойно он уснул, вяло раскинув руки. Она тихо поднялась, сидела рядом, смотрела в его белеющее в темноте лицо. Но вот он перекатился на живот, обнял подушку, отвернул к стене лицо — он и раньше, до войны, любил так спать. Она смотрела на его стриженый затылок с мальчишеской ложбинкой, тихо и сладко плакала, не зная отчего!.. Ей хотелось заглянуть в будущее, хоть в самый его краешек, и увидеть там себя и его... Она вспоминала свой нелепый сон про яму, как он сапогом столкнул на них ком земли... И как до этого ушел, ни разу не оглянувшись, а в ее мыслях о послевоенной жизни ему не находилось места... Может, это судьба подавала ей знаки, что они не будут вместе? Верить ли этим знакам?

    Так уж устроена эта проклятая, эта благословенная жизнь, что в ней помнишь прошлое, живешь настоящим, но не дано знать будущее. Никому и никогда.